Библер В. От наукоучения - к логике культуры

ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (введение первое). ДИАЛОГИКА ПОЗНАЮЩЕГО РАЗУМА
НАСТРОЙКА ВНИМАНИЯ

Хотелось бы, чтобы читатель сразу настроился на определенную волну (проблему). Приведенные ниже выдержки должны дать такую настройку: "Для доказательства необходимы два лица; мыслитель раздваивается при доказательстве; он сам себе противоречит, и лишь когда мысль испытала и преодолела это противоречие с самой собой, она оказывается доказанной. Доказывать - значит оспаривать... Диалектика не есть монолог умозрения... но диалог умозрения с опытом. Мыслитель лишь постольку диалектик, поскольку он - противник самого себя. Усомниться в самом себе - высшее искусство и сила". "Истина заключается лишь в единении Я с Ты".

Л.Фейербах

"...Ужасно тесно спаяны между собой темы о Двойнике и Собеседнике: пока человек не освободился еще от своего Двойника, он, собственно, и не имеет еще Собеседника, а говорит и бредит сам с собою; и лишь тогда, когда он пробьет скорлупу и поставит центр тяготения на лице другого, он получает впервые Собеседника. Двойник умирает, чтоб дать место Собеседнику. Собеседник же, т.е. лицо другого человека, открывается таким, каким я заслужил всем моим прошлым и тем, что я есть сейчас... Нужно неусыпное и тщательнейшее изо дня в день воспитание в себе драгоценной доминанты безраздельного внимания к другому, к alter ego".

"...Я вот часто задумываюсь над тем, как могла возникнуть у людей эта довольно странная профессия - "писательство"... В чем дело? Я давно думаю, что писательство возникло в человечестве "с горя", за неудовлетворенной потребностью иметь перед собою собеседника и друга! Не находя этого сокровища с собою, человек и придумал писать какому-то мысленному, далекому собеседнику и другу, неизвестному, алгебраическому иксу, на авось, что там где-то вдали найдутся души, которые зарезонируют на твои запросы, мысли и выводы... Особенно характерны... платоновские "Диалоги", где автор все время с кем-то спорит и, с помощью мысленного Собеседника, переворачивает и освещает с разных сторон свою тему... Тут у "писательства" в первый раз... мелькает мысль, что каждому положению может быть противопоставлена совершенно иная, даже противоположная точка зрения. И это начало "диалектики", т.е. мысленного собеседования с учетом, по возможности, всех логических возражений. И, можно сказать, это и было началом науки".

А.А.Ухтомский

"Я знал, что пожизненный мой

собеседник,

Меня привлекая сильнейшей из тяг,

Молчит, крепясь из сил последних,

И вечно числится в нетях".

Б.Пастернак

"Достоевский, в противоположность Гете, самые этапы стремился воспринять в их одновременности, драматически сопоставить и противопоставить их, а не вытянуть в становящийся ряд. Разобраться в мире значило для него помыслить все его содержания как одновременные и угадать их взаимоотношения в разрезе одного момента.

...Даже внутренние противоречия и внутренние этапы развития одного человека он (Достоевский. - В.Б.) драматизирует в пространстве, заставляя героев беседовать со своим двойником, с чертом, со своим alter ego, со своей карикатурой... Из каждого противоречия внутри одного человека Достоевский стремится сделать двух людей, чтобы драматизировать это противоречие и развернуть его экстенсивно". "...Особая одаренность Достоевского - слышать и понимать все голоса сразу и одновременно..." "...Взаимодействие сознаний в сфере идей (но не только идей) изображал Достоевский... Каждая мысль... с самого начала ощущает себя репликой незавершенного диалога".

"Ведь диалогические отношения... это - почти универсальное явление, пронизывающее всю человеческую речь и все отношения и проявления человеческой жизни, вообще все, что имеет смысл и значение... Чужие сознания нельзя созерцать, анализировать, определять как объекты, вещи, - с ними можно только диалогически общаться... В каждом слове звучал... спор (микродиалог) и слышались... отголоски большого диалога".

М.Бахтин

"Мыслить - значит говорить с самим собой... значит внутренне (через репродуктивное воображение) слышать себя самого".

И.Кант

"...Подлинное свое бытие язык обнаруживает лишь в диалоге... Слово умирает во внутренней речи, рождая мысль".

Л.С.Выготский

"Вероятно, в порядке общего предположения можно сказать, что в истории человеческого мышления наиболее плодотворными часто оказывались те направления, где сталкивались два различных способа мышления. Эти различные способы мышления, по-видимому, имеют свои корни в различных областях человеческой культуры, или в различных временах, в различной культурной среде... Если они Действительно сталкиваются, если по крайней мере они так соотносятся друг с другом, что между ними устанавливается взаимодействие, то можно надеяться, что последуют новые и интересные открытия".

В.Гейзенберг

В человеке "рассудок умозаключает и - не знает, о чем он умозаключает без ума, а ум оформляет, делает ясным и совершенствует способность рассуждения, чтобы знать, что именно он умозаключает".

Николай Кузанский

Пока - достаточно. Буду исходить из того, что в сознании читателя уже возникла некая неясная проблемная установка (только установка, еще не раздумье), и сформулирую теперь - уже от себя - важнейшие предположения диалогики познающего разума. Но - предварительно - немного о культурологическом контексте этих размышлений, как они сложились в 1975 году5. В 60 - 70-е годы в философской литературе резко возросло внимание к проблемам диалога как основы творческого мышления. Своеобразным культурологическим камертоном здесь оказались книги М.М.Бахтина, и прежде всего "Проблемы поэтики Достоевского" (переиздана в 1972 году). Дело не в новизне самой проблемы. Дело в глубине, точности и продуктивности анализа, в будоражащей силе идей, исторических реконструкций, в способности Бахтина входить в глубочайший подтекст человеческого творчества. Дело в том, что сами книги Бахтина стали серьезнейшим культурным событием, во многом определяющим направление мысли самых различных теоретиков в самых различных сферах исследования: в философии, лингвистике, искусствознании, логике... Но, кроме того, книги Бахтина "пришлись к слову, к мысли", они, написанные гораздо раньше, неожиданно стали типичным явлением современной культурной эпохи. Рядом с книгами Бахтина, до них (до их переиздания) и после них выходили и выходят книги, статьи, сборники, посвященные той же проблеме - диалогу как феномену культуры.

В логике такую же плодотворную роль сыграли книги И.Лакатоса, и особенно великолепная работа "Доказательства и опровержения". В этой книге диалог вокруг конкретных математических проблем, представленный исторически, развернутый сквозь века, оказался ключом для нового и поразительно глубокого понимания истории науки и ее современных перспектив. Творческий, конструктивный характер мышления предстал в книге Лакатоса как стержень логики, в ее самых изощренных и формализованных отсеках. Развитие идей П.Лоренцена и К.Лоренца привело к "диалогическому обоснованию логических законов", к конкретной "логике спора", и это произошло в самой цитадели математической логики. В языкознании осмысление концепции Н.Хомского (и критика ее в работах Гудмана, Путнама и других) все определеннее обертывается теми же антиномиями спора, диалога, как решающей, порождающей речевой стихии. Но тут снова обнаружилось, что наиболее глубокие и плодотворные мысли, проникающие в самую суть "разговора, обращенного к самому себе", были развиты уже несколько десятилетий назад в гениальной (не надо бояться этого слова) книге Л.Выготского "Мышление и речь".

Поворот совершился. (1990). За это время, с 1975 года, что-то зациклилось. Идеи Бахтина и Выготского быстро ушли в сферу интеллектуальной моды, а затем - в девальвированной форме слов-отмычек - были с досадой отвергнуты (в целостный смысл новых идей вдумываться стало лень); XX век вообще богат и на действительно новые идеи, и на умственную лень, погружающую многообещающие конструкции в глубокий анабиоз. Но смысл идей Бахтина или Выготского бьется в висках современного разума. Попыткой вскрыть и развить этот смысл является и эта моя книга. Но теперь - в 1990 году - необходимо включить схематизм "диалогики" в более широкий и точный культурологический контекст. Это и будет сделано во второй части настоящей книги.

И еще один, заключительный момент этой настройки внимания, снова из 1990 года. Мое старое название книги: "Мышление как творчество" - не случайно и должно входить в установку читателя этого первого введения. Ведь все мои размышления о диалоге познающего разума есть вместе с тем размышления о том, как возможно раскрыть логику (?) субъекта мысли, субъекта логики Нового времени, то есть раскрыть логику готовности создавать научный текст, логику внутреннего "микросоциума" того Разума, который обречен быть свободным, быть свободным для своего остранения в произведении, в данном случае - в произведении научном, в начале научного мышления. Это - действительно - размышления о логике творчества (в Новое время). И далее, это размышления о том, в каком смысле такая логика готовности к продуктивному мышлению действительно может быть выстроена как логика; наконец, это размышления о том, как в такую логику включается, обращается (в Новое время) диалог различных культур, логическая перипетия культуры XX века. Буду считать, что настройка свою роль сыграла и возможно сознательно войти в основной текст.

Раздел первый. Ума палата

(основы диалогической реконструкции Разума Нового времени).
1. Исходное утверждение

Для начала сформулирую такое утверждение. К середине ХХ века теоретик (наиболее явно - физик и математик, но, наверное, наиболее остро - логик, и вообще гуманитарий) подошел к решающему парадоксу. В самых различных науках почти одновременно обнаружилось, что дальнейшее развитие (и само существование) теоретического знания зависит от решения одной проблемы: теоретик должен оказаться способным логически обоснованно формировать и преобразовывать логические начала собственного мышления. В противном случае такие начала, как выяснилось, не могут быть основанием последовательного логического движения.

Это означает, во-первых, что необходимо освоить логический смысл таких творческих, глубоко интуитивных (?) процессов, как изобретение изначальных теоретических идей и понятий. Во-вторых, саму "творящую логику" необходимо как-то, уже в процессе ее осуществления, поднять в текст теоретических построений и сразу же, с ходу, закрепить в логике наличного теоретического знания.

Все это сделать необходимо, но... невозможно, поскольку в процессе изобретения исходных теоретических идей самой теории еще нет; она только-только создается, нащупывается, и, следовательно, требуется осуществить в теоретической форме нечто - по определению - в теоретической форме неосуществимое. А если "закреплять" в тексте "изобретение логических начал", когда они уже изобретены ("интуитивно"), то... зачем? Если же такие "начала" необходимо заранее логически обосновывать, то... что это за начала?
2. Логика должна обосновать собственное начало - стать "диалогикой"

Читатель вправе спросить: на каком, собственно, основании я утверждаю о столь критическом положении теоретического знания? почему сформулированный мною парадокс (да и существует ли он реально вообще?) так насущен для современной математики, физики или логики? Все эти науки спокойно себе живут и развиваются (еще как развиваются - все же эпоха научно-технической революции), сталкиваются, конечно, с серьезными трудностями, преодолевают их или запутываются в них, но, судя по всему, творцы современной науки и не помышляют о необходимости включить в логический строй наличных теорий интуитивные процессы изобретения исходных теоретических понятий... У современных теоретиков по горло других, действительных забот. Попробую все же показать, почему я отважился на такое сильное утверждение.

Начну с некоторых всеобщих логических трудностей, как будто независимых от современной ситуации, от логических коллизий XX века... (1990). Ход моих рассуждений в этом параграфе носит несколько раздвоенный, еще недостаточно решительный характер. Я как будто колеблюсь между двумя подходами. То, исходя из - пусть уже поколебленного, но все же еще соблазнительного - отождествления разума только с разумом познающим, я пытаюсь как бы усовершенствовать логику познающего разума в свете логических сдвигов XX века. То, уже осознавая, что разум познающий - лишь один из голосов в полифонии человеческого разумения, я осмысливаю момент перехода, "трансдукции" познающего разума в разум диалогический и тем самым осмысливаю замыкание познающего разума "на себя", оформление этого разума, как действительно самостоятельного и неповторимого Собеседника в диалоге культур. Можно было бы эту неопределенность устранить, очистить мой текст от логических колебаний. Но мне кажется, это было бы неправильно. Сами эти колебания, сама двуполюсность приведенных размышлений также симптоматичны и даже необходимы, они свидетельствуют, что созревание культурологического статута логики - это трудный момент самой органики исторического движения мысли. Дальше читатель увидит, что "второй полюс" (идея сопряжения, диалога, взаимообоснования двух всеобще-особенных логик, двух форм актуализации бесконечно-возможного бытия) все более становится единственным средоточием последующего логического движения. Самым существенным должно быть соучастие познающего разума в единой полифонии логик XX века.

И содержательная, и формальная (аристотелевская и современная математическая) логика сходятся в одном очень существенном пункте. Обоснование начал (аксиом, исходных понятий...) логического движения не входит в задачу науки логики, особенно науки логики Нового времени. В формальной логике аксиомы и исходные термины определяются или на основе интуитивной очевидности (классическая логика), или на основе интуитивно необходимых "конструктивных схем" (логика интуиционизма), или определения вообще становятся ненужными, поскольку аксиомы данной теории переформулируются как теоремы более фундаментальной теории (программа Гильберта), или регресс в дурную бесконечность обоснования отсекается в какой-то точке исторического возникновения данной теории (историческое оправдание, неизбежно связанное с теоремой Г„деля).

В содержательной (гегелевской) логике в той мере, в какой она толкуется именно как логика, а не как гносеология, также обычно отвлекаются от первоначального формирования исходных для данной теории, наиболее абстрактных понятий - это, дескать, дело познавательной эмпирии. Логически освоен только один "пробег" теоретического мышления: от "точки" возникновения теории до "точки" ее предельного развития - движение "от абстрактного к конкретному"6, от бедного (одностороннего) понятия до развернутого единства многообразия (системы понятий). Конечно, и нижнюю и верхнюю "точки" можно превращать в многоточия и отодвигать в бесконечность. И тогда, с одной стороны, говорить о все большей абстрактности исходного пункта, вплоть до бессмысленного и абсолютного тождества "бытия и небытия" исследуемого предмета (это - вниз, в незнание). А с другой - рассуждать о все большей конкретности будущего теоретического знания, о том, что в сравнении с всемогуществом теории XXI века современное знание будет выглядеть бедной, неразличимой, неразвернутой, точечной абстракцией (это - вверх, в абсолютное знание)... Все это возможно. Но проблемы такое многоточие не снимает.

И прежде всего не снимает проблемы начала логического движения (вопроса, где начинается логика). По отношению к отдельным позитивно-научным теориям до поры до времени (до времени, когда становится необходимым их логическое осмысление) можно отделаться ссылкой на историческую данность исходного пункта (предположим, принципа инерции или галилеева принципа относительности), а далее следить за набиранием конкретности в последующем движении теоретической структуры, за логичностью воспроизведения - во все более конкретной форме - исходной понятийной абстракции (к примеру, понятия стоимости в "Капитале" Маркса). В анализе коренных превращений теории (перехода от одной теории к другой) могут - опять-таки до поры до времени - спасти ссылки на "новое экспериментальное открытие", "замыкание теории на факт", "вмешательство воображения, развитого в сфере искусства" или, наконец, на то, что это вообще не наше (логиков) дело... По отношению к науке логики все эти ссылки спасти не могут. Логично то, что обосновано логически. Если начало логического движения само логически не обосновано, оно не может быть логическим основанием всего последующего движения. Тогда говорить о логике невозможно не только в начальном пункте, но и вообще в целом, тогда такой штуки, как логика, вовсе не существует - ни в смысле действительной характеристики процесса мышления, ни в смысле науки логики.

Вряд ли изменят эту ситуацию оппортунистические надежды на то, что основания логического процесса можно взять на веру, или условиться об их аксиоматичности, или взять их просто как определения, но все же сохранить логичность за счет непререкаемости дедуктивных шагов самого вывода. Дескать, если основание окажется истинным, скажем эмпирически истинным, то железная логика умозаключений, или исчисления высказываний, обеспечит истинность вывода. Позвольте, но ведь тогда должно быть логически обоснованно само движение умозаключений, тогда логичность доказательства должна покоиться на каком-то основании, обоснованном логически? И так до бесконечности. Нет. Тут компромисса быть не может.

Тем более что имеется и другая трудность, некогда отмеченная П.Флоренским (в его статье "Космологические антиномии И.Канта"). Логически корректное мышление должно быть ясным и отчетливым, для чего "обязано" опираться на закон тождества. Только тогда, когда одно утверждение логически тождественно другому, из которого оно выведено или которое оно обусловливает, между ними нет логической щели, и связь суждений безупречна в логическом отношении. Но в этом случае доказательство абсолютно тавтологично и никакого смысла не имеет. Но оно не имеет и доказательной силы, поскольку каждое А должно иметь свою основу в не-А, в Б, иначе (в случае полной тождественности с предыдущим) суждение будет безосновательным, будет лишь декларативным утверждением, типа "А потому, что А...". Когда нельзя сказать "если А, то Б", но только - "если А, то... А", логики нет. Но логики нет и без такой тавтологичности, ибо тогда между А и Б появляется логическая щель, и вывод оказывается некорректным. Закон тождества в качестве гарантии логичности исключает закон достаточного основания, хотя оба они необходимые условия логического мышления. Для Флоренского эта ситуация (очень тонко им очерченная) означала неизбежность вывода о границах разума, о том, что исходное определение разума является его отрицанием.

В контексте наших рассуждений описанная ситуация очерчивает те предельные условия, в которых определение разума, логической обоснованности формулируется как проблема, как логическая трудность. В самом деле, за законом тождества стоит абсолютная дискретность (прерывность) мысли: все рассуждения сводятся к одному неделимому и ни с чем не соединяемому, абсолютно себе-тождественному. За законом достаточного основания лежит абсолютная континуальность (непрерывность) мысли; необходимость постоянного отступления в дурную бесконечность обоснования. Если искать основания логичности данного суждения или понятия в другом суждении или понятии, обоснования не будет (регресс в дурную бесконечность). Если искать такое основание в самом данном суждении (понятии), то восторжествует полная тавтологичность, и никакого основания снова быть не может.

Для обоснования данного понятия необходимо иное понятие - этим иным должно быть (должно быть понято) само обосновываемое понятие - как понятие иной логики.

Таков категорический императив (и парадокс) логики. Но не ужас перед ним ("чур меня, чур, скорее прочь от всякой логики!") и не усталый компромисс ("зачем искать абсолют, какая есть логика, такая пусть и будет, а абсолют поищем в других местах, вне логики, вне рассуждений..."), нет, понимание этого императива как проблемы, как логической трудности, как загадочного определения позитивной сущности мышления - путь работающего логика.

Таким путем и пошел Гегель. Диалектика Гегеля есть форма разрешения антиномии, превращения "загадки" в действительное логическое начало. В диалектическом тигле "это" понятие показывает свою способность быть иным. В понятии вскрывается внутреннее противоречие, и оно (понятие) оказывается способным быть и основанием и обоснованным. Понятие обосновывает себя своим развитием и в конечном счете обнаружением тождественности своего "абсолютного начала" и "абсолютного конца". Конечный пункт развития понятий оказывается обоснованием всего логического движения (выясняется, что этот пункт лежал и в самом начале движения). Гегель вскрыл, таким образом, реальное и очень существенное позитивное определение логического движения. Но в гегелевском решении загадки было одно уязвимое место. Это решение годится или для отдельных позитивных теорий (для нефилософской науки), или для логики чисто гегелевского типа (логики абсолютного идеализма).

Объяснимся. Пока речь идет о логике развития отдельных теорий, гегелевская идея позволяет выявить внутреннюю связь основания и обоснованного и эвристически указывает на очень существенный момент: вся теория в целом логически обоснована, если она может быть понята (и логически изображена) как одно - начальное - понятие, развитое, конкретизированное, развернутое. Сама предельная развернутость (конкретность) понятия в форме теории и обосновывает исходное понятие (бедное, абстрактное), хотя и покоится на его (исходного понятия) основе. Понятие как единство многообразия (теория) обосновывается понятием как единством (тождеством) многообразия (понятием в исходном определении), и - обратно - понятие предмета обосновывается его теорией.

Возможности такого подхода для анализа логического содержания и историологического развития фундаментальных научных теорий, скажем механики на протяжении 200 - 300 лет или математики на протяжении 500 лет, громадны, хотя еще почти не реализованы. Правда, в физике или математике необходимо еще обнаружить за обычным дискурсивным текстом понятийную структуру теорий. В "Капитале" такая предварительная работа уже совершена и наличный текст готов для историологического анализа, для анализа взаимообоснования исходного понятия и развитой теории. Э.В.Ильенков в значительной мере осуществил такой анализ и дал четкую и убедительную картину диалектики как логики развития (и строения) одной научной теории.

Но вот перед исследователем встает вопрос о логике обоснования "логического начала" теории, если исходить из предположения (а такое предположение - историологический феномен), что данная теория не вечна и не абсолютна. У нее было начало ("точка" возникновения) и есть завершение ("точка" превращения в другую теорию). Тогда гегелевский подход разрушается, делается невозможным, тогда начало и конец теории уже не стоят в отношении "бедного исходного понятия" и "развитой теоретической формы этого же понятия". В "конце" теории возникает новое понятие - понятие новой теории, способное развернуться новым, более богатым, развитым, конкретным, но иным многообразованием. Вновь встали "друг против друга" понятие и понятие, один логический субъект (предмет понятия А) и другой логический субъект (предмет понятия В) как тождественные логические субъекты. Тогда гегелевское требование соотнести понятие с самим собой в форме начала и в форме предельной развитости (конкретности) оборачивается иным требованием: чтобы обосновать понятие, его необходимо соотнести с самим собой как с другим понятием - понятием другого логического субъекта, его необходимо парадоксально самообосновать.

Впрочем, в логике "Капитала" заложен и такой подход. Понятия "стоимость" и "прибавочная стоимость" - коренные понятия всей структуры "Капитала" - развиваются Марксом не только в контексте "понятие - теория", но и в контексте "понятие - понятие". В теории экономических отношений капитализма точкой отсчета служит не только "начало" (генезис), но и "пункт" превращения - социальная революция, где все развернутые конкретные отношения сворачиваются, сжимаются, преобразуются в элементарную ячейку новых отношений, нового общества и именно в этой точке понимаются.

Взятые в "момент" радикального превращения, экономические отношения капитализма осмысливаются так, что исходное для понятий "стоимость" и особенно "прибавочная стоимость" определение рабочего времени (как основы общественного богатства) оборачивается определением свободного времени (как основы всего общественного развития и как своего рода предопределения всех стоимостных отношений). Именно понятие свободного времени, которое носит в "Капитале" характер предпонятия, зародышевого, неразвитого определения будущих основ "общества самодеятельности" (Selbststatigheitgesellshaft), является глубинным логическим основанием и понятия "стоимости", и всей развернутой на этой основе теоретической системы. Не случайно итоговый анализ капиталистического производства дан в главе "основной закон капиталистического накопления", где как раз диалектика свободного и рабочего времени понята как основа всех отношений экономики капитализма, и в особенности как основа диалектики необходимого и прибавочного времени внутри времени рабочего.

Но ведь только такая постановка вопроса и является собственно логической. Здесь необходима логика, могущая обосновывать самое себя, то есть действительная логика, а не "полулогика" Гегеля... Чтобы оправдать такой странный тезис, вдумаемся в обозначенную ситуацию немного пристальнее. Пока мы двигались в пределах одной теории, логическое и собственно теоретическое обоснование совпадали: речь шла о том, в какой мере данная теория может быть принята как развитие (и обоснование) исходного теоретического понятия. Строго говоря, для такой проверки и логиком не нужно быть. Работа эта, пускай интуитивно, осуществлялась каждым теоретиком. Но если речь идет о логическом отношении (основания и обоснованного, тождественности и нетождественности) между двумя понятиями различных теорий, то такой вопрос может быть решен только в пределах науки логики. Понятия (основания и обоснованного) взяты здесь в такой позиции, когда позитивно-теоретическая связь между ними невозможна, и, следовательно, обоснование здесь может быть дано только как логическое, исходящее из общих (всеобщих) логических отношений.

В точке превращения теорий нет "логики теории", но есть только (если есть) "теория логики". Именно эта ситуация нас и интересует. Правда, в позитивном, научном развитии эту трудность возможно обойти при помощи двух компромиссов, двух способов избежать собственно логической постановки вопроса и тем самым спасти всеобщность гегелевской логики. Первый компромисс возможен, когда теоретическая система "на подъеме", когда она интенсивно развивается, а "последней точки" (точки теоретических превращений) еще не видно и остро стоит вопрос только о начале теории, о ее исходном пункте. Тогда возможно отодвигать исходную точку до бесконечности (дескать, все предшествующие теории - лишь ослабленные варианты или стадии данной, подлинно "теоретической" теории). Можно и просто сослаться на эмпирическое происхождение ее начального пункта, а далее использовать собственно логический критерий. И что очень существенно, логический критерий будет здесь действовать безупречно (разумеется, в смысле гегелевской стратегии). Как бы ни возникло (или даже если вообще не возникло, а всегда было) исходное понятие, логика взаимообоснования этого понятия и его развитой формы работает без срывов. Понятие обосновывается своим развитием, а не происхождением, не формированием, а значит, вопрос "о начале теории до начала теории" совсем не страшен. Тогда можно быть оппортунистом и предположить, что исходное понятие возникло как угодно, скажем по "логике" формального обобщения (например, как у Локка), а вот развитие этого понятия (и, значит, его содержание, его логическая форма) строго определяется в рамках диалектического движения от абстрактного к конкретному. Во-вторых, возможен и такой компромисс. Если смена теорий не носит радикального характера и не означает действительного преобразования коренных идеализаций (к примеру, понятие "материальной точки" или "потенциальной бесконечности" остается в XVII - начале XX века логической основой механики или математики во всем многообразии их вариантов), тогда трудности обходятся за счет бесконечного отодвигания (переформулировки) конечной точки данного теоретического развития. Тогда "концом" теории, обосновывающим ее начало (и обоснованным этим началом), выступает сама неопределенная развитость исходного понятия, возможность "сравнить" понятие с самим собой в разных формах: бедной и богатой, абстрактной и конкретной, самотождественной и многообразной. То, что это не абсолютный (гегелевский) конец, ничего не изменяет в логике обоснования. Существенна сама возможность сопоставления двух различных форм понятия, но вовсе не законченность, "закругленность" этих форм. И в первом и во втором компромиссе открывается одна возможность: понятие обосновывает само себя (теоретик обосновывает понятие им же самим), не выходя за пределы данной логики, но только в разных формах ее реализации - то в форме себетождественного понятия, та в форме теории. В результате и овцы целы, и волки сыты. И логический императив выполняется, и нет выхода за пределы (данной) логики.

Но все эти компромиссы сразу же становятся невозможными (а гегелевское решение проблемы бессмысленным) в той предельной ситуации, когда превращение данной позитивной теории означает - одновременно - коренное превращение (преобразование) самой логики формирования (определения) понятий, самой логической возможности определить понятие. Для Гегеля такого поворота проблемы не могло существовать. Абсолютное начало логики тождественно у Гегеля абсолютному "концу"; ничего радикально нового (логически нового, не заложенного имплицитно в данной логике) появиться в мышлении не может, знание тождественно самопознанию, выявлению и конкретизации того, что было сначала имплицитным и абстрактным.

Но такая концепция способна только обнаруживать неявную логику развития одной, бесконечно "длительной" теории; логика существует только как изнанка (и бесконечная экстраполяция) данного, наличного теоретического движения. Если же речь идет о возможном логическом превращении теории, то есть о необходимости обоснования (и критики) всей логики ее развития в целом, когда уже недостаточно того, что понятие проверяется теорией, а теория - понятием, а необходимо обосновать отношение "понятие - теория" в свете иного понятия, иной логики, тогда гегелевская логика отказывает, не "срабатывает". Она работает только на условиях абсолютного тождества мышления и бытия. Монологика (в смысле одна-единственная логика) - это синоним логики абсолютного идеализма. Она не может обосновывать самое логику, она может только разъяснять наличное теоретическое движение. Правда, для позитивной теории такое разъяснение не слишком нужно.

Итак, первое ограничение гегелевского решения (оно эффективно для понимания логики развития отдельной позитивной научной теории) - оборотная сторона второго ограничения (это решение имеет логический всеобщий смысл только в контексте гегелевской системы). В гегелевском "решении" основного парадокса логики была заключена возможность ослабить этот парадокс, лишить его собственно логической остроты.

В ситуации радикального (логического) "превращения теорий" от логики не укроешься ни бесконечностью теоретической "конкретизации", ни ссылками на практику познания. (1990). Здесь все время говорится об обобщенной логике превращения теорий. Но недостаточно подчеркнуто, что в ХХ веке речь все же идет о схемах превращения особенных, нововременных форм теоретизирования. Как мне сейчас представляется (см. Второе введение), теоретическая составляющая мышления налична в любой культуре. Ее смысл - установить связи вещей, так сказать, "продольные", в их отстранении от связей "перпендикулярных" человеческому телу и духу, от связей, направленных на человека, или - от него. Так возникает возможность освободить силы самодетерминации и отсечь (отклонить, преломить, отразить, преобразовать...) связи "детерминации извне" - связи экономической, генетической, космической детерминации. В этом смысле теоретическая составляющая нашего мышления есть одно из оснований свободы и ответственности индивида и в конечном счете - личности. Но в каждой исторической культуре теоретическая составляющая направляется особой доминантой данного строя понимания.

В античности - доминантой эйдетического разума; в средние века - доминантой разума причащающего; в Новое время - доминантой познания. В нашем тексте мы говорим не вообще о теории, а о теории особого типа, теории в доминанте разума познающего (в задаче: понять сущность вещей, как они есть сами по себе). Правда, исторически переход в диалогику мог произойти только в гносеологически ориентированной теории, доводящей до предела и выпрямляющей все историческое развитие (см. Гегель) теоретической мысли. Поэтому определение теорий "познающего разума", как обобщенного (именно - обобщенного!) типа до-диалогических теорий, все же не является ошибкой книги 1975 года. Другое дело, что в контексте развитой логики культуры существует взаимообратимая связь (взаимообоснование) любых теоретических структур - античной и нововременной; современной (канун XXI века) и античной и т.д. Но об этом собственно логическом (а не историческом) взаимообосновании речи пока еще нет.

Коль скоро речь идет именно о логике коренного преобразования теорий, а не об их происхождении, то хочешь не хочешь, но новой теории уже (просто феноменологически) предшествовала "старая" теория; определенная связь между ними уже есть, и ее необходимо "только" осмыслить (обосновать) логически. В такой ситуации практический критерий (к примеру, экспериментальная необходимость нового понятия) не замещает логического критерия (самообоснования), но сам должен быть понят логически.

А поскольку в переходе к новой теории должно быть оправдано (или отвергнуто) и исходное понятие "первичной" теории, то и практическое происхождение последней теперь должно быть представлено (переосмыслено) как логическое обоснование. Понятие, первоначально сформированное (или истолкованное) на путях формального индуктивного обобщения - возьмем этот банальный случай, - должно быть теперь понято как обоснованное совсем иной логикой, чем логика его эмпирического происхождения, должно быть обосновано логикой иного, нового (радикально нового, логически нового) понятия. Возникает собственно логическая проблема. Необходимо возвращение "на круги своя". Пусть радикальное преобразование теории стало необходимым исторически (теория привела к выводам, противоречащим тем основаниям, из которых эти выводы были "дедуцированы"; караул, парадокс!). Но коль скоро это произошло, то вопрос встал строго логически: вся теория снова сжалась в исходное понятие, обращенное теперь на себя, взявшее себя под сомнение. Возникла проблема самообоснования этого понятия, его переопределения, его коренной трансформации. И такое обоснование (преобразование) может быть дано только в контексте науки логики, поскольку теоретическая дедукция из данного понятия сама поставлена под вопрос. Проблема начала теории непосредственно превратилась в проблему логического начала, начала логики.

...Продумав "изнутри" логические трудности и возможные компромиссы гегелевского "решения" логических парадоксов, мы вновь возвращаемся к категорическому императиву логики в его предельно бескомпромиссной, парадоксальной форме, но теперь это - форма парадокса творческого мышления. Резко возросла логическая конкретность "нашего" императива. Его смысл неожиданно получил историческое наполнение. Необходимость самообоснованияпонятий и суждений (помните, - иначе - антиномия между законом тождества и законом достаточного основания) теперь обернулась эвристическим требованием: логическое обоснование предполагает осмысление (во всеобще-логической форме) процесса перехода от старой теории к новой, процесса изобретения теорий. Но ведь требование это - правда, пока еще без основания его радикально-всеобщего логического смысла - типичное дитя XX века, плод современной теоретической революции.

Мы начали с всеобщих логических трудностей, как будто независимых от современной логической ситуации. Сейчас начинает выясняться исторический смысл этой всеобщности. Весь поворот проблемы, преодоление ее мистичности отнюдь не наша заслуга. Это "заслуга" времени. В XX веке одной из горячих точек в развитии науки оказались парадоксы теории множеств. Не входя сейчас в математические детали, обращу внимание на взрывную силу самой логической постановки вопроса. В парадоксах теории множеств речь идет о возможности включения, к примеру, множества всех множеств, не являющихся собственными элементами, а число "подведомственных" этому определению множеств. Если это (бесконечное) множество есть элемент самого себя, то, значит... оно не является собственным элементом; если же оно не есть элемент самого себя (не является множеством, подпадающим под свое определение)... то именно тогда, и только тогда, оно является собственным элементом7.

Вот этот парадокс в расхожей, полушутливой редакции, предложенной Расселом. Деревенский брадобрей должен брить тех, и только тех, жителей деревни, которые не бреются сами. Должен ли брадобрей брить самого себя? Если он будет себя брить, значит, он бреетея сам, а значит, он себя брить не имеет права. Но если он себя не будет брить, значит, он имеет право себя брить... Шутейный этот парадокс демонстрирует глубокую парадоксальность "множества всех множеств, не являющихся собственными элементами". В логическом плане существенно, что при таком подходе определение понятия "множество" перестает быть абстрактным ярлычком, объединяющим общие свойства класса "предметов". Само это определение рассматривается теперь не как имя для иных предметов, а как особый предмет, как особое множество (бесконечное), обладающее в свою очередь некими "свойствами". Теперь выясняется, что определение понятия не только может быть отнесено к самому себе, но что именно в таком самоотнесении (то есть только в понимании определения как "определенности", как предмета определения) понятие имеет смысл, может считаться обоснованным, а не произвольным. Но вся логика обычных, формальных определений и вся логика математического аппарата, при этом используемого, приспособлена была (в XIX веке) для понятий-ярлыков, терминов, для сокращенных наименований некоего иного предмета, иных предметов. Вот логическая основа всех "математических парадоксов". И понятие "множество" здесь только пример, образец, хотя отнюдь не случайный. Указанный "пример" обнаруживает парадоксальность одного из самых благополучных отношений формальной (не математической) логики - отношения между объемом и содержанием понятия. По сути дела, в понятии "множество" впервые логически определяется (раскрывается) содержание самого понятия "объем понятия". И неожиданно оказывается, что если "объем" бесконечен, то есть если необходимо учитывать не только наличные объекты данного определения, но и возможные, конструируемые - по какой-то схеме - идеализованные объекты (элементы), то тогда сами понятия "объем" и "содержание" будут тождественными и между ними не существует тривиального обратного отношения (чем шире объем, тем уже содержание, и наоборот).

Предметы, на которые распространяется данное понятие, коль скоро они взяты в их актуальной бесконечности (как бесконечное множество), не нейтральны, не независимы друг от друга. Между ними есть определенная связь, соединяющая их в мыслимое целое по определенному закону (форме). Эта связь, единство, схема построения и есть как объем, так и содержание самого понятия "множество". Определение такого понятия выступает одновременно как построение особенного, парадоксального предмета (элемента), обладающего способностью полагать себя в качестве бесконечного множества (элементов). Это и означает, что предмет реализуется в тождестве особенного и всеобщего определения; определение множества относится и к самому "определению" как особенному предмету. Сразу же возникает трудность самоотнесения понятий (понятие должно быть определением самого себя), сразу же рушится вся формальная теория определений и вся формальная теория дедукции.

Парадоксальным (невозможным для эмпирического бытия) оказывается сам предмет определения, взятый как определение предмета (самого себя). Ведь такой предмет должен в то же время и в том же самом отношении быть и особенным (конечным) предметом, и бесконечным всеобщим множеством! Впрочем, математическая логика давно признала, что суть парадоксов теории множеств не в понятии "множество", но в понятии "понятие". Собственно, математико-логическая переформулировка теоретико-множественных парадоксов и говорит о парадоксе "самоприменимости" "несамоприменимых" понятий. Правда, математическая логика продолжает рассматривать этот парадокс только как формально логический (понятие применимо к себе тогда, и только тогда, когда оно к себе неприменимо) и не видит, что здесь речь идет о переходе формально-логического определения понятий в определение содержательно-логическое, диалектическое. В этой ситуации определение понятия (в процессе его самоотнесения) приходится рассматривать как особый предмет определения. В исходном парадоксе - как особое множество, а в собственно логической идеализации - как парадоксальную (бесконечную) форму бытия особенного (конечного) предмета (к примеру, как движение по бесконечно большой окружности, выступающее определением каждого конкретного инерционного движения).

Нас (автора и читателя) интересует сейчас лишь всеобще-логический смысл "парадоксов теории множеств" (проблема самообоснования). Что касается разрешения этих парадоксов, то это не наше дело, а дело самих математиков и математических логиков. Но все же выскажу несколько соображений и о разрешении парадоксов, но, конечно, только в содержательно-логическом плане. Это будут все те же размышления о проблеме самообоснования логики. Вспомним еще раз расселовского брадобрея. Когда он бреет самого себя, то... жителя деревни бреет брадобрей. В качестве того, кого бреют, брадобрей принадлежит к множеству жителей поселка (которые не бреются сами), в качестве того, кто бреет, брадобрей относится к совсем иному множеству - брадобреев. При тайком повороте выясняется, что речь идет не о парадоксальности определения одного логического субъекта двумя атрибутами, а о том, что, брея себя, брадобрей выступает (расщепляется) в двойном бытии - брадобрея и жителя, в форме двух логических субъектов. Это во-первых. Во-вторых, брея себя, брадобрей превращает себя (жителя) в брадобрея и превращает себя, брадобрея, - в жителя поселка, который не бреется сам. Брадобрей здесь не только "относится" к двум множествам одновременно; брея себя, он порождает оба множества, определяет их. В момент бритья он возникает как элемент множества "не бреющих себя" и как элемент множества "брадобреев". Конечно, в плане наивной теории множеств он "бреется сам" (относится к множеству "самобреющихся"), но в строго логическом плане существенно его становление (его бытие - в возможности) как брадобреем, так и жителем, которого бреет брадобрей. Брея самого себя (наличное бытие), "он" делает себя небреющим (его бреет брадобрей) и делает себя (осуществляет, реализует себя) в качестве брадобрея. И здесь не просто игра слов или спекуляция на неряшливости исходных определений, как решит формальный логик. Безусловно, я могу сказать, что неопределенное понятие "брадобрей" в парадоксе Рассела скрывает два понятия, два множества (брадобреев и жителей деревни), и если не путать два эти качества нашего Х, то никакого парадокса не будет. Сказать так возможно, и это будет правильно. Но тогда мы не поймем, что за внешней неряшливостью скрывается существеннейший логический момент. Именно по отношению к самому себе понятие брадобрея оказывается не элементом множества, а учредителем, основателем радикально (логически) нового множества.

"Пропущенные через игольное ушко" парадокса, исходные множества преобразовались; они теперь иные множества, становящиеся самими собой в тот момент, когда брадобрей священнодействует, брея самого себя. Брадобрей здесь не "исходный" парикмахер, учрежденный по приказу то ли мэрии, то ли Бертрана Рассела. Тот должен брить, и все. Основная работа нашего брадобрея - порождать (обосновывать) особое множество лиц, не бреющих себя именно в тот момент и именно потому, что и когда они себя бреют, это не множество, это субъект, порождающий множество. Или еще так: множество, порождающее самого себя.

Исходные множества расселовского парадокса (множество не бреющих себя и множество совершающих сей обряд) - это множества обычные, поэлементные, они объединяются воедино только потому, что одинаково ("поодиночке") не бреются или бреются. Их определение нейтрально к своему предмету. Но множество (из одного человека), порождаемое брадобреем (коль скоро он себя бреет, то не бреется сам), - это совсем иное множество, больше того, переход к иной теории множеств (шире - к иной логике).

Множество всех множеств, не являющихся своими элементами, не может наличествовать в качестве своего элемента и не может не наличествовать. Оно порождает себя в качестве своего элемента и тем самым порождает себя в качестве множества, не могущего быть своим элементом. Оно не собственный элемент и не "не собственный элемент", оно - потенция того и другого, или, точнее, субъект, формирующий то и другое множества. Такое множество порождает себя как предмет определения и одновременно как определение предмета. Порождает себя как понятие!

В теории множеств (не только в ней, но сейчас мы продумываем именно эту горячую точку развития математики) произошло исторически определенное самоотнесение коренных логических идеализаций всего теоретического мышления Нового времени, тех особенных предметных идеализаций, которые сделали некогда возможным (необходимым) расщепленное развитие одной логики в двух формах - логики определения и логики доказательства. Речь идет прежде всего о самоисчерпании (в теории множеств) такой исходной идеализации математического мышления Нового времени, как отождествление (слабое, оппортунистическое) потенциальной бесконечности, бесконечности вывода и определяемой величины (скажем, скорости в данной точке в нулевой промежуток времени).

"Актуальная бесконечность" канторовской теории множеств потребовала непосредственного отождествления бесконечности и конечности, континуальности и дискретности в определении всеобщего "предмета" математической мысли (множества). Это требование означало, далее, необходимость коренного изменения методов дедукции (логики в узком смысле слова), необходимость привести дедукцию в соответствие с радикально "самозамыкающимся", самообосновывающим себя идеализованным предметом. Чтобы последнее утверждение было ясным, немного о логических предпосылках такой постановки вопроса.

Исходные идеализации каждой особенной логической культуры - всегда формы введения бесконечности в определение конечного, особенного предмета. Логика Нового времени вводит в определение конечного предмета бесконечность (потенциальную) таким образом, что между предметом и его бесконечным "приближенным" измерением всегда остается щель, совпадение оказывается неполным; вычисление (измерение) никогда не может быть до конца тождественным определению. Именно поэтому логика "определения" и логика "вывода" могли существовать раздельно, квазисамостоятельно, и логический вывод никогда не замыкался на содержательное определение, а содержательная теория ничего не подозревала о своем логическом формализме. В таких условиях исходная идеализация (определение) оставалась по ту сторону логического движения; этой идеализации не могло коснуться лезвие логического анализа (между определением идеализованного предмета и логикой дедукции вечно сохранялся зазор). Опасности самообоснования не могли стать реальными логическими проблемами. Исходные "аксиомы", не замыкаясь на себя, великолепно работали "от себя", в расчете тех или иных "физических процессов".

В теории множества такого зазора уже не может быть, идея бесконечного приближения к дискретной величине уже не "срабатывает". "Быка", то бишь дискретное, конечное, особенное, надо сразу же "брать за рога", то бишь за его бесконечное континуальное, всеобщее определение. В конкретной (относительно конкретной) математической теории обнаруживается симптом всеобщего логического кризиса. Идея предмета (линии, числа, "точки") как актуальной бесконечности требует постоянного целенаправленного внимания к проблеме самообоснования логических начал; ведь бесконечность анализа должна теперь изнутри войти в определение конечного предмета. Характерное для "конструктивизма" понимание "бесконечности" не как наличного "предмета", а как метода (формы) построения (определения) конечных особенных предметов изменяет ситуацию еще радикальнее и требует еще более органичного и осознанного слияния - в единой, небывалой логике - теории вывода и теории определения. Между тем все наличные методы дедуктивного "вывода из..." или "приближения к..." органически не приспособлены к задачам самообоснования понятий.

В парадоксах теории множеств вылез наружу не математический (в узком смысле слова) кризис, а кризис оснований всей логики Нового времени, логики, чье содержание неявно всегда развивалось в русле математических идеализаций. Перед нами - снова - категорический императив логики. И может быть, наибольшая трудность (неразрешимость) теоретико-множественных парадоксов в том и состоит, что парадоксы эти пытаются решать как узкоматематические или (и) как формально-логические. Между тем эвристическая, творческая сила этих парадоксов обнаруживается только в процессе "сдирания" с них узкоматематической и математико-логической формы и переформулировки их как коренных парадоксов всей логической культуры Нового времени.

Это утверждение следует точно понять. Дело не в том, что "математическая форма" есть какая-то превращенная, неадекватная форма логической культуры мышления Нового времени. Ничего подобного. Форма математического размышления (движение и превращение математических идей) есть наиболее адекватная форма логического движения мысли в XVII - начале XX века. (Другой вопрос: всегда ли для мышления наиболее продуктивна его наиболее адекватная форма?) Но в XX веке возникает необходимость новой логической формы - формы возникновения новой логической культуры. Весь смысл парадоксов теории множеств состоит в этой потенции смены логической формы (и коренного логического содержания) творческого движения мысли. Парадоксы сигнализируют, что необходим переход от расщепленной формы логического движения (логика определения - логика доказательства) к логике самообоснования.

В логике самообоснования логики (понятия) математика действительно уже не может быть адекватной (всеобщей) формой движения мысли. В логике самообоснования наиболее адекватной является философская форма размышления (критика собственной логики). Вот в чем смысл сформулированного выше утверждения, что творческая сила парадоксов теории множеств обнаруживается в процессе "сдирания" с них узкоматематической формы. Такое "сдирание" есть внутренний замысел этих парадоксов, есть пароксизм превращения философии в адекватную (и осознанную) форму логической культуры (XX века)8.

Конечно, в математике (или физике) основной императив логики пока еще не сформулирован в адекватной - для логических потенций XX века - всеобщей форме, но он уже предстал в форме такой особенной теоретической проблемы, "решение" которой и состоит в обнаружении ее всеобщности. Непосредственно разговор шел о том виде, который эта проблема приобрела в математике, жаждущей стать философией. Тот же процесс происходит и в физике, но на этих страничках я не буду обсуждать еще и эту проблему.

Надеюсь, что теперь первоначальное наивное недоумение - "да разве позитивные науки так уж остро нуждаются в разрешении трудностей логического обоснования исходных начал теоретического движения, то есть в разрешении трудностей введения в науку логики процессов изобретения новых идей?" - сменилось более серьезными и продуктивными размышлениями. И коренное из них - над проблемой самообоснования логики, самообоснования понятия. Однако все сказанное выше только начало, только введение в нашу проблему. Теперь мы и подходим к сюжетам нашей настройки. Понять (и развить) язык теоретического текста как язык самообоснования (самоотнесение понятий) означает понять (и развить) этот один язык как некое двуязычие, как речь внутреннего (внутри единой теории) диалога. Думаю, что необходимость такого вывода ясна. Необходим один язык, поскольку обращение к метаязыку запрещено во избежание регресса в дурную бесконечность. И одновременно такой язык должен быть для самого себя иным, вторым языком, способным служить формой самообоснования ("самоотстранения") исходного теоретического текста. И наконец, это должен быть язык (речь) внутреннего диалога, в котором осуществляется непрерывное взаимообращение текстов, их полифония, контрапункт, а не просто сосуществование.

Ничего себе, "условия задачи"... Да стоит ли при таких условиях вообще браться за нее? Не проще ли вернуться к старому доброму регрессу в дурную бесконечность превращения аксиом данной теории в теоремы теории более фундаментальной? К тому же, если вспомнить, что "регресс" этот был основой всего научного прогресса в XVIII - начале XX века...

Но... что же все-таки делать с парадоксами обоснования математики и вообще с теми логическими трудностями, о которых речь шла выше? Нет, очевидно, без парадоксальных "условий" не обойтись, а что касается "двуязычия" одной теории, то воспроизведем для бодрости уже приведенные в нашей настройке слова В.Гейзенберга ("в порядке общего предположения можно сказать, что в истории человеческого мышления наиболее плодотворными... оказывались те направления, где сталкивались два различных способа мышления") и будем развивать свою проблему дальше. Логический смысл сформулированного только что парадокса раскрывается в той предельной ситуации, когда речь идет о собственно логической теории (о науке логики), а не о какой-то позитивной, пусть самой общей, математической или физической теории.

Логическое обоснование логики (ее исходных положений, начал) требует, чтобы логик взглянул на свое мышление со стороны (а что тут "сторона"? Какое-то другое мышление, что ли, не мое?). Очевидно, здесь может быть лишь один рациональный выход: моя логика должна быть (но может ли?) освоена мной как диалогическое столкновение двух (минимум) радикально различных культур мышления, сопряженных в единой логике - логике спора (диалога) логик. Логик должен быть нетождественным своей логике, должен быть "над" ней, "больше" нее, вне ее. Утверждение, что в "логику" (в непосредственную логику мышления и в науку логики) необходимо включить критерий ее истинности, критерий ее (логики) самообоснования, неизбежно ведет к предположению, к предопределению какой-то "диалогики", какого-то радикального спора, когда каждое из моих "Я" (внутренних собеседников) обладает своей собственной логикой - не "худшей", не "лучшей", не более "истинной", чем логика "другого Я". Но вместе с тем здесь не требуется никакой "металогики" (которая стояла бы где-то над моим спором с самим собой). Не требуется, поскольку само бытие моей логики - в качестве диалогики - определяет ее постоянное развитие: в ответ на реплику внутреннего собеседника "Я" развиваю и коренным образом трансформирую, совершенствую "свою" аргументацию, но то же самое происходит с логикой моего "другого Я" (alter ego). Это постоянное развитие "постоянно" лишь до той точки, где происходит коренное преобразование всей "диалогики" в целом, где формируется новый диалог, новые "действующие лица" внутреннего спора.

Так примерно можно себе представить возможную жизнь диалогического разума... если продумать все последствия идеи самообоснования логической теории. Принять такое предположение как-то не очень хочется. Ведь сразу же возникнут два принципиальных вопроса:
Что останется вообще от логики (той железной логики, которая "требуеттсделать вывод, что..."), если предположить некую полилогичность нашего мышления?
Зачем вообще нужна эта "диалогика", эта проверка "логики" "логикой" (и их взаимопревращение), когда существует иная, радикальная проверка: логика проверяется практикой, мышление - бытием? Не является ли это кружение белки мышления в колесе "диалогики" просто-напросто бегством от жизни, от практики, от старой мудрости Гете - "теория друг мой сера, но вечно зелено дерево жизни..."? Нет, принимать наше предложение явно не следует (риск большой, а толк неясен)... но и не принять как будто нельзя...
Снова к проблеме самообоснования. Где остановились Гегель и Фейербах...

Что же делать? Прежде чем ответить на этот вопрос (и на вопросы, поставленные выше), обратимся снова к некоторым размышлениям и трудностям Гегеля, что позволит еще более углубить и обострить проблему. Само собой ясно, что именно для Гегеля обсуждаемая проблема должна была встать с особой остротой. В полном и окончательном своем развороте логика мышления должна была "съесть" в "Логике" Гегеля самое мышление. В самом деле, если на всех промежуточных станциях следования (развертывания абсолютной идеи) мысль оставалась мыслью, то есть была мыслью о чем-то, имела предмет (этим предметом была сама мысль как объект самопознания), то в заключительной точке, когда мысль познала себя полностью, всеобщее (идея) уже не могло противопоставляться особенному (одному из моментов своего развертывания) как своему предмету.

Больше того, как раз в той точке, в которой определение субстанции окончательно должно было перейти в определение абсолютного субъекта (духа), субъекта-то уже и быть не могло: исчезал объект мышления и деятельности, и "субъект" оказывался пустышкой, ему было нечего познавать и не на что действовать...

У мысли уже не было предмета (все было понято как мысль), но, значит, мысль теряла свой собственный статут. Отныне всеобщее (мысль в своем абсолютном логическом развитии) могло противопоставляться, чтобы оставаться мыслью, только иному всеобщему - не мысли, не логике, или, если переформулировать этот тезис, логика должна была противопоставляться иной логике, радикально иному пониманию того, что логично, радикально иному типу понятия. Но в таком случае исчерпывается сама идея (далеко не только гегелевская) монологики. Рациональный смысл такого утверждения опять-таки может быть только один: мышление в полном своем развитии "натолкнулось" (что это означает?) на радикально иное бытие, которое требует иной логики, иного способа мышления, иной формы логического движения, иного субъекта логики! Но тогда (пойдем еще дальше) необходимо принять такой ход мысли: в своем предельном развитии понятие не только реализует все свои возможности понимания (все стало понятным, все вошло в понятие); одновременно предельное развитие понятия означает предельное развертывание непонятности мира, его внепонятийности. Чем более я понимаю предмет, тем более в нем фокусируется непонятное, тем более я способен формулировать эту непонятность (проблемность) предмета (мира), тем более становится ясным, что "мне" необходима иная логика, необходимо превращение логик (но это означает, что я должен мыслить иначе, должен быть другим). Все вышесказанное требует предположить, что внеположность бытия мышлению должна войти в определение самого мышления (понятия), то есть что материализм должен быть понят и развит как логика!

Но такие выводы означали бы снятие всей гегелевской логики в целом, означали бы преодоление идеализма как статута логики. Кто же в здравом уме и в трезвой памяти, да еще в сознании всемогущества своего мышления решается на самоубийство?!

Гегель не раз вплотную подходил к этой проблеме, проникал в самое ее ядро и... в последний момент закрывался от проблемы тончайшими кружевами монологической диалектики. Вот один из характернейших примеров. Второй том "Науки логики" - "Учение о понятии". Развивая диалектику всеобщего понятия, Гегель приходит к идее, что для определения всеобщего, для его обоснования необходимо как-то выйти за его пределы, за пределы понятия (?), необходимо определить всеобщее как особенное. Но в данном контексте быть особенным означает... быть иным всеобщим, всеобщим особенной логики и, следовательно, иметь "вне себя" какую-то иную, всеобще-особенную логику... Гегель понимает всю необходимость такого вывода.

Он пишет: "Особенное есть само всеобщее, но оно есть его различие или его соотношение с некоторым другим, его свечение вовне; но налицо нет никакого другого, от которого особенное было бы отлично, кроме самого всеобщего. - Всеобщее определяет себя; таким образом, оно само есть особенное; определенность есть его различие; оно отлично лишь от самого себя. Его виды суть поэтому лишь (a) само всеобщее и (b) особенное. Всеобщее как понятие есть оно же само и его противоположность (бытие, не мысль? - В.Б.), которое опять-таки есть оно же само как его положенная определенность; оно охватывает собой последнюю и находится в ней у себя. Таким образом, оно есть тотальность и принцип своей разности, которая всецело определена лишь им самим. Нет поэтому никакого другого истинного деления, кроме того, при котором понятие отодвигает само себя в сторону, как непосредственную, неопределенную всеобщность; именно это неопределенное создает его определенность, или, иначе говоря, создает то обстоятельство, что оно есть некоторое особенное. И то и другое есть особенное, и потому они соподчинены... Если мы говорим здесь о двух противостоящих, то мы должны... также сказать, что... их определенность друг против друга есть, по существу, вместе с тем лишь одна определенность, та отрицательность, которая во всеобщем проста и едина (einfach ist)... Понятие есть абсолютная мощь именно потому, что оно может свободно отпускать имеющееся в нем различие, дозволять ему, чтобы оно приняло образ самостоятельной разности, внешней необходимости, случайности, произвола, мнения, в которых, однако, мы должны видеть не более чем абстрактный аспект ничтожности"9.

В этих размышлениях Гегеля, как и во многих других таких же фрагментах, сосуществуют два возможных, но совершенно исключающих друг друга хода мысли. Одна возможность. Всеобщее может определить себя как всеобщее только в противопоставлении самому себе как особенному, то есть на основе признания, что в понятие необходимо включить идею бытия, нетождественного понятию, идею противоположности бытия и мышления (а не только гегелевскую идею тождества бытия и мышления, бытия и понятия...).

В контексте логики это может означать только одно: когда мыслитель начинает спорить со своим собственным мышлением, с безоговорочным "логика требует...", тогда начинается спор бытия с бытием, практики с практикой и соответственно понятия с понятием, логики с логикой. Тогда начинаетсятпроцесс формирования иной (еще не логичной, внерациональной, еще толькотимеющей быть логики.

Определенное понятие данной логики (развитое, конкретное) наталкивается втсвоем полном развитии (в задаче самообоснования) на необходимость освоить иной тип бытия, еще неопределенный и неопределимый (логически), еще могущийтбыть определенным только абстрактно, бедно, "точечно" - не теориейт(многообразием понятий), но одним понятием, понятием-потенцией...Гегелевское погружение ножа логики в масло бытия дальше невозможно. Мысльтнаталкивается на нечто твердое, непроницаемое, на нечто внелогичное. Теперьтлогика или ломается, или перековывается в иное лезвие, в другой логическийтметалл.

Гегель великолепно видел такую возможность, такой ход мысли. Вот место из "Феноменологии": "Начало нового духа есть продукт далеко простирающегося переворота многообразных форм образования, оно достигается чрезвычайно извилистым путем и ценой столь же многократного напряжения и усилия. Это начало есть целое, которое возвратилось в себя из временной последовательности, как и из своего пространственного протяжения, оно есть образовавшееся простое понятие этого целого... В то время как первое явление нового мира... есть лишь свернувшееся в свою простоту целое... для сознания, напротив того, еще не потеряно воспоминание о богатстве предшествующего наличного бытия. Во вновь появляющемся образовании оно не находит раскрытия и различения содержания; но в еще меньшей мере оно находит то развитие формы, благодаря которому с несомненностью определяются различия, и в их прочные отношения вносится порядок. Без этого развития наука лишена общепонятности и кажется находящейся в эзотерическом владении нескольких отдельных лиц..."10

Здесь сформулирована необходимость превращения теорий (в конечном счете - логики), необходимость выхода в диалогику, необходимость коренного преобразования наличного логического движения - в точке сжатия теоретической системы - в новое (бедное) простое понятие, в начало новой логики, новой теории. Но здесь же сформулирована и боязнь такого превращения понятий, такого изобретения нового предмета познания (и деятельности), грозящего полным объединением науки, ее погружением в эзотеричность и неопределенность.

Все начинать сначала... Снова - начало логики, снова - формирование логического из внелогического, формирование нового Разума из нового безумия... Очень рискованно. "Эта противоположность (развитости исторической культуры и абстрактности каждого нового понятия. - В.Б.) и есть... самый главный узел, над развязыванием которого в настоящее время бьется научное образование и относительно которого оно еще не достигло надлежащего понимания"11.

Но сам Гегель не стал развязывать этот узел. Он отшатнулся от неразличимости, неряшливости, неопределенности новых начал, отшатнулся от соблазнов безумия ("не дай мне бог сойти с ума...", а будет ли еще новый Разум, неизвестно...).

И дело тут не в какой-то личной нерешительности Гегеля и даже не в (как бы это ни было важно) боязни признать какую-то чудовищную логику бытия, нетождественную логике понятий. Дело в моментах глубоко объективных. Хотя логически выводы о необходимости определить всеобщее (логику) в контексте диалогичности были неизбежны, реально - в развитии позитивно-научного, в частности естественнонаучного, знания - такая возможность и необходимость была еще крайне далека. Возникало противоречие между отдаленной логической необходимостью выхода за пределы монологики и живой, острейшей исторической необходимостью развивать ту же логику - логику Нового времени, логику Галилея и Декарта. Тем более что, исходя из абстрактной необходимости коренного преобразования логик и их сопряжения в диалогической системе, никак нельзя было определить или хотя бы догадаться, как может преобразоваться наличная (к началу XIX века) логика, во что она перейдет, какое новое начало назревает... Что же, менять синицу в руках на журавля в небе?...

Но ситуация была еще напряженней. Тот тип содержательной логики, который установился в эпоху Галилея и Декарта, был непроницаем и для идеи "диалогики", и для идеи включения в понятие - непонятного, внепонятийного, внелогического бытия предметов. Для логики Нового времени было характерно жестокое закрепление (принципиально) неподвижного субъекта мышления, всемогущего именно своей неизменностью и своим неизменным, все более и более глубоко идущим погружением в объект (бесконечно раскрывающим все новые и новые свои стороны, определения, связи). Субъект был радикально неизменен, фиксирован в точке действия вовне, хотя и приобретал все новые и новые орудия познания и деятельности. Соответственно определения бытия вещей (скажем, определение "силы") постоянно отодвигались от субъекта и могли логически воспроизводиться только в форме антиномически расчлененных определений действия на другое (инобытия, бытия в другом). Исходная "неподатливость" бытия логике (определение возможности бытия) вообще выталкивалась из науки, из теоретического разума в "метафизику", в сферу запрещенных вопросов ("Что есть сила?", "В чем причина тяготения?" и т.д.), в сферу "чистого" и "прикладного" практического разума. В такой ситуации помыслить о возможности полилогичности и диалогичности значило помыслить об абсолютном выходе из логики, о полном отречении от разума вообще.

Априоризм логики, неизбежный в таких условиях, мог приобретать различные формы: ослабленный кантовский вид (априорность отдельных понятий - пространства, времени, закона...) или более сильный, неукротимо последовательный, гегелевский - абсолютная неизменность и априорная необходимость одной единственно возможной логики, одной формы логического движения. Но в любом случае он означал неизменность и предопределенность бесконечного движения в глубь одного и того же бытия (все более глубоко и конкретно познаваемого), неизменность и предопределенность одного и того же субъекта деятельности (соответственно - мышления).

Движение мысли от субъекта, мысль, осуществляемая как обнаружение бесконечных "сущностных" матрешек ("это по сути своей есть то"), не позволили мыслителю замкнуть логику "на себя". Идеи самоизменения и самообоснования, радикального изменения субъекта мышления была недоступна мыслителю Нового времени. Правда, Гегель осуществил самозамыкание логики. Но он был вдохновлен не пафосом самообоснования (самоизменения) логики, но единственно возможным, если находишься на полпути логического движения, пафосом - пафосом общения между "всеобщим" (общественным) субъектом и субъектом личностным; пафосом образования.

В процессе своего образования (в гегелевском смысле) личность должна пройти и актуализировать, освоить (сделать своей) всю историю культуры. Развертывание культуры (логической в первую очередь) есть ее перематывание из безличной формы всеобщности в личностную форму культуры индивида и именно тем самым придание культуре мышления (идее) формы культуры субъекта (духа). Анонимно всеобщее переходит здесь в форму индивидуального, субъективного, а индивидуальная жизнь приобретает форму всеобщности, культурности. Не познание нового, а именно образование, усвоение наличной культуры есть секрет гегелевской логики. Замыкание такой логики на себя означает полное развертывание того, что было ранее, для индивида, свернутым, означает актуализацию, осознание объективного наличного, неосознанного. "Индивид, субстанция коего - дух вышестоящий, пробегает это (историческое. - В.Б.) прошлое так, как тот, кто, принимаясь за более высокую науку, обозревает подготовительные сведения, давно им усвоенные, чтобы освежить в памяти их содержание; он вспоминает их, не питая к ним интереса и не задерживаясь на них. Отдельный индивид должен и по содержанию пройти ступени образования всеобщего духа, но как формы, уже оставленные духом, как этапы пути, уже разработанного и выровненного... в педагогических успехах мы узнаем набросанную как бы в сжатом очерке историю образованности всего мира. Это прошлое наличное бытие - уже приобретенное достояние того всеобщего духа, который составляет субстанцию индивида и, таким образом являясь ему внешне, - его неорганическую природу. - В этом аспекте образование, если рассматривать его со стороны индивида, состоит в том, что он добывает себе то, что находится перед ним, поглощает в себя свою неорганическую природу (культуру. - В.Б.) и овладевает ею для себя. Со стороны же всеобщего духа как субстанции образование означает только то, что эта субстанция сообщает себе свое самосознание, т.е. порождает свое становление и свою рефлексию в себя. Наука воспроизводит это образовательное движение в его полноте и необходимости, а также то, что уже низведено до момента и достояния духа в процессе формирования последнего. Целью является проникновение духа в то, что такое знание"12. Гегелевская концепция (логика образования есть логика как таковая) отвечает тем задачам мышления человека Нового времени, о которых я только что сказал.

Для такого мышления (и деятельности) необходим логический челнок, снующий между анонимным (всеобщим) и личностным (индивидуальным) субъектом.

А. Вне непосредственного материального действия (на предмет) культура должна выступать для меня как образование, как всеобщий - развернутый во времени - процесс усвоения знаний, накопленных человечеством (знаний - не действий). Каждое новое знание, мною вносимое в этот духовный амбар, может быть принято и включено в реестр культуры только после того, как оно будет интерпретировано - в системе доказательства - в качестве вывода из старого знания (в котором оно извечно, хотя и неявно, содержалось), то есть после того, как оно сможет выступить даже для меня, его изобретателя, в форме момента образования, осознания и освоения, развертывания и конкретизации всеобщей и, по существу, не могущей быть обновленной идеи. Односубъектность (всеобщий субъект деятельности - один и неизменен) и однопредметность (в познании осуществляется только бесконечное погружение в тот же предмет, а предметом этим оказывается - после процедуры доказательства - все то же, хотя до этой процедуры и не выявленное, знание) - вот основание и смысл логической культуры Нового времени.

Б. В акте непосредственного действия на предмет образовательный статут культуры исчезает; я могу (и, по сути, должен) ничего не знать о той силе общественного могущества, которую я использую - в машине, в расчете, в "кнопке" моего включения... моего исчезновения... Во что я включаюсь, в чем исчезаю, уже несущественно.

Сила моего действия на вещи - не во мне самом, не в моей неповторимости и даже не в моей образованности, а в моей способности (лучше сказать - в моем способе) применять всеобщую силу общественного субъекта, в моей способности быть точкой приложения и опоры некоего всеобщего объективного движения. Чем менее я мешаю действию этой анонимной силы, чем менее я вношу в мое действие отсебятины, тем более я способен транслировать целое, использовать его как свое орудие (машину, логарифмическую линейку, алгоритм решений, ЭВМ). Чем жестче я отделен от собственного действия, тем более мое действие эффективно.

Такой логический челнок был невозможен и бессмыслен в другой период, к примеру, в средневековье. Там образование было непосредственно образованием действующего субъекта. Образовывался прием, существующий только во мне, в ловкости моих рук и моего ума. Средневековое знание было знанием об умении, логика была логикой умения, логикой того, что есть "у меня" (это отнюдь не этимология), а вовсе не знанием о рациональности мира, не знанием о том, как мир может действовать вместо меня, заменяя мое умение. Такое заменяющее субъекта знание стало предметом логики только в Новое время и наиболее осознанно как раз в "Логике" Гегеля.

Сейчас самое время обратиться ко второй возможности "определения всеобщего как особенного", заложенной в приведенном выше фрагменте "Науки логики". Возможность эта, полностью реализованная в системе Гегеля, состоит в идее, что всеобщее можно понять (не выходя за пределы монологики), если представить его одновременно как расчлененно всеобщее, как бесконечное подразделение (через моменты развертывания абсолютного знания) и как целостно всеобщее, как нерасчлененно всеобщее, которое обще всем своим моментам, есть их одновременность, снятость. Тогда всеобщее определяется как особенное по отношению к самому себе (но в разных определениях), без необходимости выходить на другое всеобщее, на не-логику (на иную логику). Вспомните: "...понятие есть абсолютная мощь именно потому, что оно может свободно отпускать имеющееся в нем различие, дозволять ему, чтобы оно приняло образ самостоятельной разности, внешней необходимости, случайности, произвола, мнения, в которых, однако, мы должны видеть не более чем абстрактный аспект ничтожности". И дальше: "Понятие, поскольку оно определяет или различает себя, направлено отрицательно на свое единство и сообщает себе форму одного из своих идеализированных моментов бытия... Особенное имеет всеобщность внутри самого себя как свою сущность; но поскольку определенность различия положена и тем самым обладает бытием, всеобщность есть в нем форма, а определенность, как таковая, есть содержание"13.

Бытием (отпущенным от понятия) обладает отдельная вещь, отдельный момент целого и целое, последовательно развернутое в своих моментах; но, в сущности, все это едино суть, все это есть идея, бытие идеи. Субстанциальным эквивалентом такой логики определения всеобщего по отношению к самому себе (так, чтобы не нужно было вводить "другое" всеобщее - другого логического субъекта и другого субъекта логики) является хотя бы система Спинозы. Природа определяется в этой системе по отношению к самой себе (causa sui), но за счет введения двух различных определений: Природа как Natura naturans(природа творящая, нерасчлененная, вневременная, неподвижная) и та же Природа (всеобщее) как Natura naturata (природа сотворенная, расчлененная, развертывающаяся во времени, изменяющаяся). И у Гегеля, и у Спинозы спасение (от чуда полилогичности) находится в одном и том же - во введении "квазисубъекта": природы сотворенной, духа сотворенного. Диалог логик также приобретает здесь характер и форму квазидиалога. Собеседник заменяется Двойником (вспомним размышления Ухтомского), alter ego ссыхается до того же самого "Я", но в другом определении, в другом обличье. Стоит, впрочем, сказать, что только в "Логике" Гегеля (а не в "Этике" Спинозы) эта идея нашла свое осознанное логическое выражение, была логически осмыслена (в сути и в последствиях своих) и как раз поэтому доведена до грани превращения в иную логику, до предельных соблазнов логики "диалогической".

И еще одно замечание. В гегелевской логической концепции выясняется происхождение дедукции и родо-видовой иерархии понятий, столь необходимых для мышления Нового времени. Для Гегеля разделение природы на виды и роды, распределение понятий по ступеням строгой дедукции есть лишь отражение исходной логической идеи - идеи двойного существования всеобщего, как творящего и сотворенного, как нерасчлененно целостного и расчлененно последовательного, выводного.

"Многообразие ее родов и видов и бесконечная разность ее (природы. - В.Б.) образований может вызывать в нас восхищение, ибо в восхищении нет понятия, и его предметом служит то, что лишено разумности... подобно тому как дух, хотя он и имеет понятие в образе понятия, пускается также и в представление и носится по бесконечному многообразию представлений. Многообразные роды и виды, встречающиеся в природе, не должны считаться чем-то более высоким, чем произвольные причудливые мысли духа в его представлениях. И те и другие, правда, являют нам повсюду следы и предвосхищения понятия, но не изображают последнее в верном отображении, так как представляют собой сторону его свободного вне-себя-бытия..."14 Итак, "логика сотворенная" (содержательно-дедуктивное, расчлененное на моменты движение понятия, движение самопознания) воспроизводит "логику творящую" (логику вневременного, неподвижного и нераздельного, абсолютного духа). Сама "сотворенная логика" бледно и слабо воспроизводится в логике формальной дедукции и в логике родовидовой иерархии.

Единственно прочным и жестко фиксированным фрагментом этого "вырождения" оказывается его конечный момент - формальная логика. Ей уже не во что вырождаться, и она всегда равна самой себе. Ее можно записать и без особых усилий разглядеть в обычном, открытом тексте. Среднее звено (содержательная дедукция, воспроизведенная в гегелевском развитии понятий) существует, лишь вырождаясь - в мгновение своего перехода - в формальную дедукцию. Исходное звено - "творящая логика" (процесс изобретения новых понятий и прежде всего новых логических начал) - вообще не может быть фиксировано в науке логики, во всяком случае в своем собственном определении, в качестве творящего начала. Это "звено" (логическое определение творящего субъекта) должно быть исключено, как нечто туманное, неопределенное, иррациональное, почти неприличное, из осознанной логики мышления, осознанного в своей форме. В логической форме может быть осмыслена только логика сотворенная, только воспроизведение (самопознание) того, что уже создано. Субъект познаваем логически только в творении своем, но не в своем замысле, не в своем действии на самого себя, не в диалоге.

Как раз там, где остановился (там, куда бежал от чуда диалогичности)Гегель, начал свое переосмысление гегелевской логики Фейербах. Пытаясь возвести вне-понятийное бытие в статут логики (хотя и не справившись с этой невозможной для начала XIX века - задачей), Фейербах бьет в самое солнечное сплетение интересующей нас проблемы.

Приведем более детально те размышления Фейербаха, которые были уже воспроизведены в нашей вводной настройке: "Бытие составляет единство с той вещью, которая существует. У кого ты отнимешь бытие (независимость бытия от понятия. - В.Б.), того ты лишаешь всего... Бытие не есть особенное понятие... оно - все". Логика знает лишь один радикальный диалог - с не-логикой, с бытием. "Для доказательства необходимы два лица; мыслитель раздваивается при доказательстве; он сам себе противоречит, и лишь когда мысль испытала и преодолела это противоречие с самой собой, она оказывается доказанной. Доказывать - значит оспаривать... Диалектика не есть монолог умозрения с самим собой (!? - В.Б.), но диалог умозрения с опытом. Мыслитель лишь постольку диалектик, поскольку он - противник самого себя (как мыслителя. - В.Б.). Усомниться в самом себе - высшее искусство и сила... Не ничто, а чувственное, конкретное бытие есть противоположность бытию в общем смысле, как его понимает логика. Чувственное бытие отрицает логическое бытие, первое противоречит второму, а второе - первому".

"Только та философия, которая свободна и имеет мужество усомниться в себе самой, только та философия, которая возникает из своей противоположности,есть единственно беспредпосылочная философия в отношении к своему началу". В логике Гегеля "идея высказывает другое, нежели то, что она мыслит. Она говорит: бытие, она говорит: сущность, но под этим она мыслит лишь самое себя. Только в конце ее слова совпадают с мыслью, но здесь она отрекается от того, что она сказала вначале, и заявляет: то, что вы до сих пор, в начале и в продолжение всего пути, считали за другое существо, - смотрите! - это и есть я сама... Именно поэтому доказательство, опосредствование абсолютной идеи оказывается лишь формальным. Идея созидается и удостоверяет себя не через действительное другое... идея созидается путем формального мнимого противоположения"15.

Этот отрывок существен для нас во многих отношениях. Прежде всего, знаменательно своеобразное переплетение двух критик логики Гегеля. Фейербах как-то удивительно легко переходит от критики Гегеля за "монологичность" в смысле отсутствия спора "мыслителя с самим собой" к критике за тот же недостаток, понимаемый, однако, теперь как отсутствие спора мышления с бытием. Это переплетение (или смешение - как угодно) пронизывает не только процитированный фрагмент, но составляет отличительную особенность всей философии Фейербаха в целом. И на мой взгляд, такое переплетение ("в философию необходимо ввести разговор Я и Ты" - "в философию необходимо ввести спор мышления и бытия") отнюдь не слабость, а величайшее (и очень мало осмысленное) достоинство фейербаховской философии.

Разберемся в смысле такого переплетения шаг за шагом. Через всю критику гегелевской логики Фейербах проводит один сквозной тезис: роковой порок Гегеля (и его системы, и его метода) - это абстрактная тождественность мышления и бытия, отсутствие у бытия самостоятельного (по отношению к мышлению) логического статуса. Дать определение логики (как целого), обосновать начало логики означает обосновать логику идей логикой вещей, ввести в обоснование логики "диалог умозрения с опытом". Для Фейербаха формальный характер (ограниченность) гегелевского "доказательства" состоит именно в том, что само доказательство не может быть обосновано в своих началах, в бытии вне логики; оно оправдывается только своей тавтологичностью, только тем, что бесконечность вывода есть бесконечность круга, в котором конец тождествен началу.

Надо - в контексте логики - обосновать логику бытием как внелогическим началом! Но задача эта кажется абсурдной. Для логики действительно самое трудное - Гегель знал, где остановиться, - выразить в логической форме всеобщность бытия как начало (принцип обоснования) всеобщности мышления, то есть логически всеобщего. Иными словами, для логики самое трудное - ввести в логику (воспроизвести в понятиях) процесс изобретения понятий, переход от не-понятия к понятию. (Здесь под не-понятием имеется в виду, конечно, не "представление", а радикальная внепонятийность бытия, его несводимость к понятию.)

И Фейербах, вслед за Гегелем, но совсем на иных путях, отшатывается от трудностей этой парадоксальной задачи. Если Гегель капитулировал в пользу мышления, Фейербах капитулирует в пользу (внелогического) бытия. Но то, как именно происходила "капитуляция" Фейербаха, для нас существенно. Вкратце суть дела можно выразить так. А. Фейербах понял, что "истинная диалектика мышления" требует ввести в мысль "онтологический" спор мышления и бытия, умозрения и опыта, ввести в логику идею независимости и изначальности бытия. Понимая бытие только как бытие мысли, идеи, Гегель уничтожает всю серьезность и "всамделишность" диалектических противоречий.

Б. Фейербах раскрыл необходимую (требуемую) форму такого (действительного) диалектического противоречия: мышление и бытие должны выступать (в логике) в качестве двух "субъектов диалога" - в качестве "Я" и "Ты". Чтобы стать логическим, противоречие (и тождество) мышления и бытия должно приобрести диалогическую (социально-логическую) форму. Но...

В. Для Фейербаха (как и для Гегеля) логика может быть только монологикой (одной-единственной логикой - логикой монолога). Если так, да здравствует диалог и да сгинет логика! (Из анализа той же ситуации Гегель сделал противоположный вывод: да здравствует логика и да сгинет диалог!) Центральным звеном размышлений Фейербаха является идея необходимости (и невозможности) представить онтологический статут диалектики в форме социально-логической (спор "Я" и "Ты" в процессе мышления).

Чтобы расшифровать приведенную схему, обратим внимание на одну странную "опечатку" в цитированном выше тексте Фейербаха. "Диалектика не есть монолог (курсив мой. - В.Б.) умозрения с самим собой, но диалог умозрения с опытом". В "Основных положениях философии будущего" снова встречаем ту же "опечатку", но в другом, социально-логическом контексте: "Истинная диалектика не есть монолог одинокого мыслителя с самим собой, это диалог между Я и ТЫ"16. "Монолог умозрения с самим собой". "Монолог одинокого мыслителя с самим собой". Позвольте, но ведь это даже грамматически бессмысленно. Если "с самим собой", то уже не монолог! Это - диалог! Очевидно, Фейербах должен был сказать другое: диалектика - это не диалог одинокого мыслителя (или умозрения) с самим собой, а диалог "Я" с "Ты" (или: умозрения с опытом). Но если бы он сказал так и соотнес диалог с диалогом, все противопоставление сразу бы потеряло всякий смысл. Но он так не сказал и не мог сказать, как, впрочем, и вся классическая философия (я уже не говорю о современной).

Существовал стереотип: если "с самим собой" - это не диалог, а монолог. Диалог может быть только с другим: с "Ты", с опытом. Но все дело в том и заключалось (в том и заключается, скажем мы в XX веке!), что для логического осмысления идей Фейербаха, для того чтобы они вышли за пределы смелых и красивых деклараций и могли схватиться с гегелевской логикой на логической почве, необходимо было совершить один совсем маленький шажок - понять диалог "Я" с "Ты", умозрения с опытом как диалог с самим собой, с alter ego, с внутренним Собеседником, и обратно - понять "монолог" одинокого мыслителя с самим собой - как диалог умозрения с опытом, "Я" с "Ты". И сразу же все изменяется. Но совершить (я нарочно использую такой пышный глагол) этот маленький шажок было действительно очень трудно.

Прежде всего, трудно понять возможность социально-логической (диалог) формы логики. (Мы уже знаем, что, по Фейербаху, форма эта необходима для воспроизведения в мысли внепонятийности бытия.) Кажется само собой разумеющимся, что когда мыслитель обращается к самому себе, то Собеседник ссыхается в Двойнике, а разговор с Двойником - это конечно же не диалог, а банальный монолог. Как же иначе? Когда я нечто объясняю самому себе, то объяснение вообще представляется абсурдом. Что "ему" объяснять, ведь "он" и так знает все, что знаю я, ведь он и есть я. В обращении к самому себе я обращаюсь к "ничто" и просто-напросто логически последовательно развиваю свою мысль. Это и будет дедукция в чистом виде, это и будет логика по определению.

В основе приведенных рассуждений лежит априорная идея, и вроде бы совсем из другой сферы, - убеждение, что изобретение понятий, теоретическое творчество совершается вне логического мышления, где-то в интуитивных подвалах сознания. Ведь если созидание новых идей, изобретение нового идеализированного предмета совершается вне логики (в интуиции, в психологических глубинах), то это означает, что в логике могут существовать только логические тавтологии, только те "понятия, которые понятны", только те идеи, которые мне (мыслителю-теоретику) уже известны. Но именно поэтому в логике не может быть "Я" и alter ego. Где-то, в подсознании, - другое дело. Там есть какое-то "второе Я", могущее знать то, чего не знает "Я" сознательное, но зато и я ничего путного не знаю (и не могу знать) о существовании мифического "второго Я". В сфере доказательства, в сфере умозрения мне известно лишь то, что мне известно, а диалог с самим собой тождествен монологу. Иное дело, если предположить, что в самой логике, в светлом поле сознания может существовать "Я" знающее и "Я" незнающее, "Я" понимающее и непонимающее (упорно не понимающее мою собственную логику), "Я", мыслящее по определенной логике, и "Я", обосновывающее и критикующее эту логику (выходящее за ее пределы). Тогда имеет смысл диалог с самим собой. Тогда такой диалог и выступает логической формой диалога "Я" с "Ты", то есть формой самообоснования логики. Однако мы уже не раз подчеркивали, как трудно и опасно, а в начале XIX века и вовсе невозможно было пойти на риск такого предположения.

Отказываясь от логического "эгоцентризма", Фейербах вместе с тем отказался и от возможности логически ассимилировать диалог "Я" с "Ты", стал - в логическом плане - жертвой этого же эгоцентризма. Для него логика была тождественна с гегелевской монологикой, и поэтому ради тождества бытия он отказался от логики вообще, во всяком случае от логики в сфере диалога "Я" и "Ты". Отвергая Двойника, Фейербах не заметил возможности Собеседника. Задыхаясь в одиноком Зазеркалье гегелевской (и вообще любой дедуктивной) логики, Фейербах не увидел, что в мышлении "одинокого мыслителя", в его диалоге с самим собой сворачивается и приобретает собственно логический характер социальная сущность мышления. Победа над Двойником оказалась пирровой победой. Там, где нет диалога с самим собой, там и диалог "Я" с "Ты" не может получить логического статута, там исчезает возможность перейти от монологики к диалогике вообще. А там, где господствует монологика, там нет возможности для обоснования логического скачка, там нет логики творчества.

Мы уже не раз сталкивались с этой альтернативой: или идея самообоснования собственной логики (то есть идея диалогики), или логики творчества вообще не может быть. Единственной логической формой творческого мышления может быть только форма внутреннего спора. "Я" утверждаю нечто. "Я" отвергаю это нечто и выдвигаю другое предположение. "Я" - в ответ - усиливаю свои исходные аргументы, но тут же "Я" развивав свое ответное предположение... Короче и мыслю. И если "науке логики" удается уловить логику этого спора, творческое мышление будет уловлено в логические сети. Если удастся... Но тут есть еще один очень существенный ход.

Предположить, что в процессе творческого мышления осуществляется непрерывный внутренний диалог, - это значит одновременно предположить, что единый субъект размышления выступает как некий размышляющий коллектив, некий "многоместный субъект", некий внутренний микросоциум. Ведь уже для самых первых определений логики внутреннего спора нам понадобились (иначе и описать этот спор нельзя) "Я" и "другое Я" - минимальное число собеседников внутреннего "невидимого колледжа" теоретизирующей головы. Наличие спора предполагает, что кто-то спорит, что есть кому спорить, что аргументы "поставляются" и развиваются определенным, жестко фиксированным участником спора. А поскольку в споре минимум две стороны, то следует предположить две системы аргументации и двух логиков, работающих во мне в процессе мышления.

И каждый из этих внутренних "теоретиков" должен обладать устойчивой себетождественностью, глубоким потенциалом своего доказательства... Иначе спор расползется, потеряет логичность, непрерывность, не будет развиваться, не сможет обладать никакой конструктивной творческой силой. Но тогда, в свою очередь, за таким внутренним спором должна стоять какая-то устойчивая и напряженная культурная реальность, реальное логическое раздвоение мысли. Вот сколько дополнительных предположений влечет за собой наш первый неосторожный шаг, наша первая "диалогическая" гипотеза. Фейербахова нерешительность становится все более понятной...

И еще одно. Какие бы исторические, культурные реальности (устойчивые тенденции мышления) ни стояли за "сторонами моего внутреннего спора", ясно и другое: в ходе их интериоризации, в процессе столкновения, замыкания в "одной голове" исходные "логики мышления", первоначальные, формальные, жестко закрепленные ходы доказательства, вывода, обоснования должны измениться, преобразоваться, сжаться.

Говорить нечто самому себе и спорить с самим собой - это не то, что спорить с другими. Здесь доказательство не нужно, да оно и не пройдет. В разговоре с самим собой многое понятно без слов, о многом можно и нужно умолчать, бесконечная линия вывода замещается "точкой", намеком, началом рассуждений... Продолжать - только время тратить. Вот уже и ответ тебе готов, и тоже началом, уколом, истоком. Идет спор начал, аксиом, определений, принципов. Этот спор, очевидно, также вполне логичен, но это особая логика, которую попробуй улови во внешней речи, в языке текста... Здесь пока остановимся. Тут требуется особый разговор, и он - впереди. Затруднения Фейербаха типичны для мышления Нового времени: даже диалог с другим здесь осуществляется в форме монолога, доказательства (для тугодумов), мышление идет от субъекта и замыкаться "на себя" органически не может. Больше того, сверхзадача внутреннего спора в том и состоит, чтобы устранить одного из собеседников (незнающего, ошибающегося), чтобы развернуть, разомкнуть обоснование в доказательство. Изобретение идей должно быть опущено в дологическое подземелье, внутренний спор должен уничтожить самого себя, в теории не должно остаться следов ее происхождения. Если это получается, значит, теория готова к употреблению и может поступать в распоряжение практики, в оборот внешнего общения. Но это еще не все. Вспомним, что внутренний диалог "Я" с "Ты" только тогда приобретает логический (а не только психологический) статут, когда в его основе лежит онтологическая проблема: воспроизвести в мышлении бытие, но не как "бытие мышления", а как независимый от мысли предмет. Необходимо воспроизвести в сфере логики мышления вне-понятийное бытие субъекта логики (1) и "логического субъекта" - предмета, сущего вне своих предикатов (2).

Ведь основной тезис Фейербаха в полемике против гегелевской логики имеет такой смысл: необходимо, чтобы философия могла освоить нечто нефилософское, логика - нечто нелогическое; но освоить не по-гегелевски, снятием, а как-то иначе, сохраняя - в логике? в мысли? - внеположность мышления и бытия, воспроизводя (в понятии?) неискоренимую непонятность (внепонятийность) предметного, материального мира.

Поставленные здесь вопросительные знаки выражают логическую недосказанность философии Фейербаха. Воспроизводить в понятии (в логике, в мышлении) внепонятийность бытия - не абсурд ли это? Но если нельзя логически (в движении понятий) воспроизвести логическую недоступность бытия, то откуда я вообще знаю о том, что бытие имеет определения, невоспроизводимые в понятии, что я могу в таком случае сказать о бытии?

Трудность эта действительно коренная. Если я проверяю истинность своих идей их "соответствием действительности" (в процессе практики), то одно из двух. Или я соотношу действительность, поскольку она мной понята, с действительностью, поскольку она мной не понята, и проверяю первое вторым, известное - неизвестным, переработанное мыслью - чем-то неопределенным, донесенным только в моих ощущениях (?). Проверка, мало сказать, сомнительная, логически это просто-напросто абсурд. Или же я предполагаю, что эта проверяющая мои идеи действительность (действительность практики) как-то воспроизведена в понятии, что она имеет в мышлении логический статут, причем статут даже какого-то "высшего качества", особого закала. Это логика, могущая быть критерием истинности моих - логически развитых и систематизированных - теоретических идей. Таковы условия задачи! Условия явно провокационные.

Так мы снова, уже с позиций, занятых Фейербахом, вернулись к той ситуации, в которой оказался Гегель. Фейербах (и не он один) капитулировал перед этой трудностью, он очистил место от мышления, от логики, чтобы освободить его для... представлений, ощущений, чувственности как наивысшего критерия рациональности и истинности, как полномочного представителя его величества Бытия. Верительные грамоты он проверять не стал и спасся от опасностей субъективизма только за счет своей героической непоследовательности. Право ощущений проверять мои идеи от имени Бытия (несводимого к ощущениям) проверено быть не может, но я в него верю. И все. Мужество, конечно, вещь хорошая, но логики оно не заменяет. Восстановим еще раз в памяти те трудности, ту предельную ситуацию, в которой Фейербах отрекся от логики.

Трудность первая.

Как только "Ты" обычного, внешнего диалога воспроизводится в alter ego диалога внутреннего, Собеседник сразу же превращается в Двойника, диалог вырождается в "монолог одинокого мыслителя с самим собой" (в доказательство). Теперь логика возможна, но это будет обычная монологика.

Трудность вторая.

Как только "опыт", "бытие" воспроизводится в мышлении, в понятии, сразу же бытие превращается в бытие мысли, диалог умозрения с опытом вырождается в "монолог умозрения с самим собой". Логика снова возможна, но это будет "чистая логика" абсолютного идеализма (или, что одно и то же, абсолютной дедукции).

Чтобы поймать (понять) логику реального, живого мышления (диалогику, творческую логику), надо ответить на два вопроса:
Как возможно логически воспроизвести (и возможно ли вообще) "Ты" в "другом Я" моего собственного мышления (но воспроизвести в качестве Собеседника, а не Двойника)?
Как можно воспроизвести (и возможно ли вообще) "опыт", "бытие" в "умозрении" (как нечто отличное от "умозрения")?

Но на два эти вопроса можно ответить только одновременно, только как на один вопрос. Воспроизвести в логической форме соотнесение мышления с бытием (не сводя одно к другому, но и не разводя по разным метафизическим закуткам, та есть не отрекаясь от логики во имя иррационализма) можно только одним-единственным способом - на началах диалогики, когда критерий практики приобретает характер критерия логического, когда столкновение "умозрения" с "опытом" осуществляется как диалог логик.

И это действительно должно быть (мы еще не знаем, может ли?) соотнесение мышления с мышлением, логики с радикально иной логикой, поскольку только в форме такой радикальной различенности логик и вместе с тем их тождественности имеет смысл говорить о логическом критерии истинности по отношению к самой логике. Иными словами, "логика бытия", "логика вещей" должна, для того чтобы стать логическим обоснованием "логики понятий", быть воспроизведенной в мышлении (в качестве логики) и вместе с тем в качестве чего-то внеположного логике, в качестве не-логики, в качестве другой логики. Но это означает, что и "логика понятий" по отношению к "проверяющей", к "обосновывающей" ее логике тоже есть не-логика, "логика бытия", "логика вещей". Отношение здесь обратимо, речь снова может идти только об идее самообоснования логики.

Так как же возможно рационально представить "феноменологию" такого столкновения двух логик бытия в процессе единого творческого мышления? Мне кажется, что тут снова необходимо (и активно просится на язык) соображение, к которому мы не раз подходили (с разных сторон, в различных контекстах). Иная логика (логика бытия) воспроизводится в моей "работающей" логике в форме логики не-знания, не-понимания.

Когда я мыслю, я с той же силой формулирую и то, что я понимаю в объекте, и то, что я в нем принципиально не понимаю, что является для меня изначальной загадкой, чем-то выходящим за пределы моего разумения. В понятие предмета столь же входит понятное в нем (объект познания как идеализованный предмет), сколь и непонятное, непонимаемое (объект познания как невозможность идеализованного предмета). И только если есть и то и другое, мы имеем понятие, а не термин.

"Я знаю то, что я не знаю" - ударение здесь стоит иначе, чем в афоризме Сократа. Но именно афоризм Сократа и означал начало "диалогики" как единственной реальной логики мышления. И речь тут идет не о тривиальном - "ученый должен знать, что именно он не знает в предмете, что ему надлежит еще узнать, понять, выяснить"... Точнее, не только об этом. В этой (тривиальной) формуле должен скрываться и, по сути дела, всегда скрывается иной, парадоксальный смысл: знание предмета есть его незнание, есть знание этого предмета, как не входящего в мое знание, есть знание о его бытии вне моего знания, о его (предмета) нелогичности в свете наличной, развиваемой мной актуально логики. (1990). В работе 1975 года снова отождествляется идея понимания и - идея познания, то есть определение всеобщей формы образования понятий и определение особенной формы понятий, характерной для Нового времени (познавательная установка). Напомню, что, как мне сейчас представляется, всеобщая форма понимания (= формирования понятий) - это форма логического общения между пониманием античным (установка на "эйдос"), пониманием средневековым (установка на энигму причащения), пониманием нововременным (собственно, установка на познание сущности вещей).

В это "общение" должны также включаться еще не актуализированные в нашей логике, но - насущные для философии культуры - понимание Восточное и, далее, понимание возможных иных форм разумения. И именно в таком общении раскрывается действительное (диалогическое) сопряжение идеи понимания и идеи предмета понимания. Познавательное отношение к внелогическому предмету - лишь одна из граней целостного логического общения.

Однако я не случайно сохранил текст 1975 года. Дело в том, что переход к логике культуры реально-исторически и актуально-логически совершается, как я уже писал, через логику познания, через трансдукцию познавательного отношения к предмету. Включение в логический смысл понятия идеи логического общения логик (а не "обобщения"), актуализация всех иных (не гносеологических) форм понимания - все это превращение проходит в XX веке через "игольное ушко" логики гносеологической, в доведении до предела ее внутреннего диалогизма (см. весь текст этой книги).

Мы увидим дальше, что в парадоксе - "знание о предмете незнанию предмета" - скрывается вполне земная практическая мудрость. Сейчас совсем кратко. Познавать предмет - значит реализовать, актуализировать (практически и теоретически) его бытие в контексте определенной логики, определенной идеализации, скажем в качестве материальной точки, двигающейся (перемещающейся) в абсолютно пустом пространстве. Так актуализирует бытие предмета оружейник, изготовляющий снаряд (чтобы было наименьшее сопротивление воздуха, чтобы снаряд бил в цель в одной точке). Так, далее, актуализирует бытие предмета теоретик, доводящий эту, практическую,идеализацию "до ума", до парадоксального, невозможного бытия, до бытия, которое возможно только в "пространстве данной теории". Но так актуализировать бытие предмета - значит актуализировать и его небытие (в контексте другой логики), скажем в качестве предмета превращающегося, действующего на самого себя, двигающегося в эйнштейновском "интервале". Здесь важно было, хотя бы пунктиром, наметить не только необходимость, но и возможность логического решения второй трудности Фейербаха (как воспроизвести в мышлении, в логике "диалог умозрения с опытом", мышления с бытием). Вторая трудность оказалась тождественной первой. Проблема одна: воспроизвести в мышлении "диалог логик". Но кроме того, вторая трудность, если осмыслить ее основательнее, позволяет сформулировать исходные условия для решения первой трудности - трудности воспроизведения в логической форме внутреннего диалога единой человеческой личности (диалога между "Я" и "другим Я").

Необходимо, чтобы "Ты" не стал - во внутреннем диалоге - моим Двойником, чтобы мой разговор с самим собой не был пустым словопрением и не носил характера редукции (когда я уточняю для себя смысл сказанного и свожу новое к старому, известному прежде всего на путях доказательства, то есть на путях устранения второго собеседника, как только "ему" уже все доказано...). Для того чтобы этого не произошло, необходимо, чтобы мое "другое Я" ("Ты") воплощало и персонализировало логику другого бытия, логику несводимости внешнего предмета к моей исходной идеализации, логику обоснования (и критики) моей дедукции и моих "аксиом". Тогда мое "другое Я" будет таким плотным, непроницаемым, внутренне активным, логически (и исторически) осмысленным, что усыхание ему не будет грозить, а социальность внешнего общения сможет принять всеобщую логическую форму творческого движения (и изобретения) понятий.

Или, возвращаясь снова к исходным определениям, сформулированным и в контексте кризиса современного теоретического мышления, и в контексте историко-философских размышлений: творчески значимым диалогом может быть диалог, в котором осуществляется самообоснование и самоизменение логики. Точнее, диалог, в котором мыслитель самообосновывает и самоизменяет свою логику, возводит "критерий практики" в степень логически действенного.

Теперь можно ответить на "коварные" вопросы, сформулированные выше.
Что останется от логической ("железной") необходимости, если предположить некую полилогичность (соответственно - диалогичность) нашего мышления? Останется (и впервые выявится) способность логики включать в себя процесс своего самообоснования, способность логики выходить за собственные пределы. Логическая необходимость того или другого вывода будет обоснована логикой формирования и коренного изменения исходных начал логического движения. Наука логики освоит не только необходимость, но и свободу (творческую способность) реального мышления. "Железа" тут, может быть, и поубавится. Но логики будет гораздо больше. Будет отсечен регресс в дурную бесконечность эмпирических "обобщений".
Зачем вообще нужна проверка логики - логикой, когда существует иная, радикальная проверка: мышления - бытием, теории - практикой? Просто затем, что проверка мышления бытием, теории - практикой имеет смысл и может что-либо доказывать лишь тогда, когда эта проверка ассимилируется логически и приобретает форму внутренней "проверки", точнее, самообоснования и самоизменения логики; когда не-мышление, не-логика могут выступить как другая логика или как эта же самая логика, но в качестве собственного самообоснования, а значит, и самоизменения, выхода за свои пределы.

Итак, ответы на первый и второй вопросы, по сути, совпадают и выражают внутреннюю необходимость современного (теоретическая революция XX века) развития логики. Вместе с тем они выражают возможность разрешения тех радикальных логических трудностей, перед которыми капитулировала философская логика начала XIX века.

Другое дело, что эти ответы остаются - пока - благими пожеланиями и не могут быть обоснованы какими-то реальными возможностями (в смысле - потенциями) современного логического движения. Да, эти ответы разрешили бы трудности Гегеля и Фейербаха. Да, эти ответы реализовали бы требования современных математических и физических теорий. Но все же это все - "если бы да кабы...".

Необходимо сформулировать наши утверждения не в качестве пожеланий, но в качестве открытия, теоретического "наблюдения" примерно в таком виде: "Мышление всегда носило такой (диалогический) характер, хотя сам тип диалогики (самообоснования) исторически изменялся, преобразовывался... Сейчас диалогика изменяется так, что она может и должна быть осмыслена логически (в логической теории), понята в своей логической форме". Если мы сможем придать нашим утверждениям такой характер - характер теоретической идеализации реальной истории мышления, тогда наше логическое предположение станет логическим положением, тогда предопределение диалогики станет ее развитым определением. В последующих очерках этой (первой) части мы и постараемся реконструировать историческую реальность "диалогики" (творческой логики) Нового времени (XVII - начало XX века), точнее, постараемся реконструировать "строение головы" теоретического гения этой эпохи, "микросоциум" его внутренних дискуссий.

Но для того чтобы понять действительный смысл такой реконструктивной работы и ее непохожесть на то, как обычно мыслится "дело логики" (ведь мы будем характеризовать не форму логического движения, а внутреннюю "форму" субъекта мышления, его готовность творить), необходимо развить дополнительные предопределения такого подхода. Ведь Гегель и Фейербах лишь завершили сложнейший философский путь; их размышления и их тупики означали предел и исчерпание многовековой традиции. Традиции, которая сейчас, во второй половине XX века, становится основным предметом размышления и преобразования.

4. "Возвращение" к традициям философской логики (XVI - начало XIX века).

Возвращение или преобразование? Логический анализ проблем "диалогики" постоянно выводил нас к идее "многоместного субъекта" творческого мышления, к необходимости логически воспроизвести уже не столько структуру и форму движения положенной теоретической мысли, сколько логику "замыкания на себя" творца этой мысли, логику его общения с самим собой, "логику" (но каков здесь смысл понятия "логика"?) его готовности, его предрасположенности к творчеству. Ведь если я анализирую текст для того, чтобы проникнуть за текст, в "душу" его изобретателя, "слагателя", то анализ структуры текста должен обернуться пониманием того (или тех), кто ведет эти споры, того, кто эти тексты создает. Поэтому, точнее, здесь должна идти речь не о проникновении "за текст", "под текст", но о том, чтобы понять и переопределить сам текст, как процесс его самосозидания, как - автора. Такое понимание особенно существенно в поэтической речи и в речи философской, когда внешняя речь сама организуется по законам речи внутренней (феномен "ленты М„биуса"). Конечно, это будет понимание логическое, реконструкция идеализованная, направленная на то, чтобы восстановить некий обобщенный образ творца - не как индивида, а как исторически заданного "микрокосма" "творческой головы", творческого гения определенной эпохи ("гения" и в обычном, и в сократовском смысле слова, в смысле витающего в моем индивидуальном сознании и провоцирующего мою мысль "образа культуры"). Но все же я должен в "отчужденном тексте" понимать (реконструировать) автора как "нечто" радикально нетождественное (и тождественное) тексту.

При таком повороте проблемы нам не нужно будет расшифровывать логику творчества как логику некоего анонимного, отчужденного от теоретика и саморазвивающегося процесса. И в этом - выход, поскольку та задача таила бы в себе (как у Гегеля) некий логический трюк, паралогизм: мы стремились бы непосредственно отождествить логическую форму субъекта, форму возможности, готовности создания новых идей и форму положенного, сотворенного знания, бесконечного дедуктивного движения понятий. Мы невольно пытались бы подрумянить, подгримировать дедукцию под творчество. Делая вид, что говорим о творческом мышлении, мы, по сути, говорили бы о другом - о возможности осознать каждую сотворенную мысль, идею, новое содержание как логическую форму, то есть как основание последующей мысли, последующего понятия. Это было бы гегелевское "образование" индивида (когда я усваиваю наличное теоретическое богатство как свое достояние, свой разум), но этот великолепно образованный индивид ничего не мог бы изобретать заново, это был бы великолепный мул.

Как только я "образовался" (просветился), я, слитый с всеобщим духом, уже ничего не имею перед собой, ничего и никого не имею вне себя, я абсолютно самоудовлетворен. Я перестал быть "Я", перестал быть личностью. Безусловно, резкие слова, использованные сейчас мной, излишни. Гегелевские "трюки", "паралогизмы", "подрумянивание" и "гримирование" были вещами очень существенными - не трюками, а необходимыми (промежуточными) идеализациями. В гегелевской логике разработаны (открыты) логические формы, позволяющие понять теорию как снятого субъекта (преодоленного и воспроизведенного в своем творении), позволяющие, далее, понять теорию как нечто снимаемое в субъекте, то есть преодоленное и воспроизведенное в таком субъекте, которому теория уже не нужна, который все о себе (о мире) знает. "Трюк" - это только в том смысле, что гегелевская логика построена была таким образом, чтобы уже нельзя было обойтись без процедуры снятия, чтобы субъект творчества не мог быть понят, не будучи снятым в теории, а теория не могла быть понята, не будучи снятой в абсолютном субъекте. Теория оказывалась бессмыслицей для такого субъекта, который уже "образован" (в смысле - просвещен о своем всесилии и всезнании).

Вся работа, осуществленная Гегелем, готовила "теоретический текст" к последующим идеализациям. При том повороте проблемы, о котором сейчас идет речь, гегелевская промежуточная идеализация "снятия" уже снята. Оказывается возможным воспроизводить творческого субъекта логически, и все же не в снятом виде, но в собственной форме - в форме самоизменяющегося субъекта, "невидимого творческого колледжа". Логик (философ-логик) должен говорить не о теории, а об Уме. Или скажем так: он должен и может сейчас проникнуть через теорию, исследуя теоретический текст, в Ум теоретика, ее (теорию) изобретающего. Должен проникнуть в "Палату ума" (во внутренний совет теоретизирующей головы).

Но теперь пора сказать нечто давно уже напрашивающееся. Традиция говорить об Уме (как неком "микрокосмосе") давно уже существовала, хотя сейчас забыта, или, точнее, помнится как исторический раритет, как давняя историко-философская деталь. Некогда в XVII веке... Или даже: некогда в XVI веке... Так вот об этом "некогда".

Собственно, с самого начала философских размышлений - и на Западе, и на Востоке (в Индии) - было принято говорить о наличии в человеческом Уме (именно в человеческом, в Божественном все обстояло иначе) каких-то исходных, изначальных и несводимых друг к другу познавательных "способностей", обычно иерархически расположенных и дающих в своем сочетании и взаимодействии истинное теоретическое знание. (1990). Психологизм в определении внутреннего "субъекта логики", как микросоциума готовностей к мышлению, сам коренится в особенностях разума Нового времени и - в более мягком смысле - во всех формах европейского мышления, вплоть до современной логической революции. Дело в том, что вплоть до современных (ХХ век) логических коллизий определение субъекта логики (того, кто мыслит), как внелогической закраины мышления, предполагало простое выталкивание этого субъекта из всех собственно логических определений процесса мышления, понимаемого как некое внесубъектное действие. Кто бы ни был субъект мыслительного действия (пусть даже Бог...), в своем реальном мышлении он должен "подчиняться" неким всеобщим, процессуальным логическим законам (пусть опять-таки эти законы "изобретены" этим Субъектом - Богом). В той мере, в какой он мыслит (логично!), он должен следовать этим нормам правильного мышления. Мышления, одинакового - по своим нормам - для всех людей, народов, эпох. Исходные психологические вариации способностей должны были сниматься и исчезать в едином потоке обобщенного мышления. И все же некая гетерогенность самих процессуальных форм мышления всегда была "ощущаема" логически. "Рассудок", "разум", "интеллект", "интуиция" не могли быть без остатка сведены на психологизм "способностей", они всегда понимались и как свернутые, субъективно выраженные характеристики "типов" логического движения: рассудка - заавтоматизированной дедукции; разума - обоснования начал мысли; интеллект челнока взаимообращения дедукции и обоснования начал; интуиции - мгновенного сворачивания логических фигур в принципиально новое понятие... Психологическое определение ("способности") оказывалось вырожденной формой определения логического (логика естьнеобходимое сопряжение (?) различных форм мышления).

Однако до XX века идея сопряжения, общения различных форм мышления все время оставалась чем-то неопределенным и неопределяемым, вечна подвисала под знаком вопроса (что - логически - означает сие "общение"? как возможно логически выразить лакуну между различными формами мышления?), и в итоге вновь маячил призрак психологического вырождения ("способности"). В Новое время на основе идеала бесконечной дедукции, как единственной собственно логической формы мышления, психологизм "способностей" целиком проглотил логическое "общение" субъектных определений. Процесс выводного мышления заподлицо слился с логикой "как таковой", больше того, сам этот процесс логического движения (развития) полностью взял на себя функцию "субъекта логики" (ср. Гегель).

Только в логической революции XX века встала проблема логического (диалогического) осмысления вне-логического субъекта логики. Но об этом детальнее - вся наша работа.

Задача философа по отношению к человеческому интеллекту и состояла в том, чтобы понять и воспроизвести взаимодействие этих способностей, их соотношение и энергию, их различные функции, сливающиеся в единое действие. Не логика строения теории, а логика "строения" интеллекта, создающего теорию (как, впрочем, и все остальное - и государственные установления, и художественные произведения...), логика предопределения к творчеству была в центре философского внимания.

Оставим пока в стороне вопрос о том, в какой мере можно говорить здесь именно о логике строения человеческого интеллекта, а не просто об "учении" или об "интуитивном уяснении" такого строения. Сейчас существенно другое превратить историко-философскую справку в современное философское размышление.

Итак, уже очень давно возникла традиция понимать творческий интеллект человека как некое, если говорить языком Кантора, "логическое множество, многообразие" особенностей. В европейской традиции такое понимание совершенно явно выступает уже у Сократа, во всяком случае если не терминологически, то по существу дела. "Внутренние способности", эти разведенные определения единого интеллекта, называются по-разному: "интуиция" и "рассудок", "разум" и "интеллект", "проницательность" и "рассудительность", "прозрение" и "ум", "воображение" и "логика". Разные слова, разные языковые традиции, этимологические кусты ассоциаций, разные противопоставления...

Уже в эллинистической, а затем в средневековой философии терминологически закреплено противопоставление "интеллекта" ("ума") как некой интегральной познавательной способности, "рассудка" как способности последовательно и дотошно вести дедуктивную или индуктивную линию рассуждений, "интуиции" как способности внутреннего синтеза, видения "очами разума". Здесь возможны вариации, различения большего числа способностей, различное понимание их иерархии и соподчинения.

Но в интересующем нас плане, поскольку речь у нас пойдет не о теоретике "вообще", а о классическом разуме Нового времени, "логическое многообразие" "теоретического гения" начинает выявляться и закрепляться в XV веке, и прежде всего в философии Николая Кузанского, стоящего, или, точнее, двигающегося, на грани двух культур мышления. Кузанский осуществлял страшную, мучительную работу: он доводил средневековый Ум до наибольшей выявленности, осознанности, парадоксальности и тем самым до той предельной грани, где определения этого Ума начинали высвечиваться как предопределения Ума иного, логики иной (Нового времени, классического разума). Нет в средневековье логики более имманентной этому времени, чем логика Кузанского. Нет в средневековье логики более замкнутой на себя, более отличной (так что никакие формальные обобщения почти невозможны) и от логики античности (Аристотеля), и от логики, скажем, Галилея или Бэкона (начало Нового времени).

Под формальное обобщение (под ответ "что есть логика вообще...") можно подвести и силлогистику Аристотеля, и индукцию Бэкона, и дедукцию Декарта, и диалектику Платона, и даже тончайшую логистику Фомы Аквинского. Другое дело, что останется после такого "подведения" от специфики реального мышления Стагирита и Ангельского доктора... Но если исходить не из того, как они - Аристотель и Фома, Бэкон и Галилей - действительно мыслили, а из того, в чем состояло их учение о мышлении (о логике), что они говорили о мысли, тогда наше обобщение будет вполне корректным.

А вот по отношению к Кузанскому такое обобщение никак (конечно, если осуществлять его корректно) не пройдет. Это средневековье ни на что не похоже. Ни по реальной структуре мышления, ни даже по формальному пониманию того, что есть "правильное" мышление.

И вместе с тем... Нет в средневековье логики, в которой с большей напряженностью высвечивала бы логика Нового времени. Притом именно в смысле "диалогики", в смысле противоположной логики, логики иного бытия, радикально иной идеализации, составляющей необходимое - лежащее впереди - основание (сова Минервы вылетает в сумерки) всех средневековых логических идеализаций, взятых в их предельной специфичности. (1990). С особой силой проблема логического определения мыслительных "способностей" (рассудка, разума и т.д.) обычно вставала - до XX века - в моменты коренных трансформаций логики, когда обнажался и сосредоточивался смысл логики прошлой исторической эпохи и вопрошался замысел новой, назревающей логики. В канун Нового времени это средоточие (спор) субъективных определений логики (затем расплывшееся в психологическом вырождении) реализовалось в споре логических начал новой логики, в тройном рождении этих начал (первое рождение - Николай Кузанский; второе рождение - "монстры" Галилея, третье рождение - непосредственно "спор начал" Декарта - Спинозы - Лейбница...). Но сейчас речь идет только о первом рождении (Николай Кузанский).

Единственно действенным основанием для логики средневековья, для логики всеобщего субъекта (когда действовал логический императив: понять предмет - значит понять его "причастие" к субъекту в качестве средства, орудия, жеста, изречения...), основанием, выходящим за пределы этой логики, за пределы того, что логично для средневекового человека, может быть только логика противостояния субъекта и объекта (то есть предмета, принципиально несводимого к субъекту, не причастного к нему). В самом деле, для того чтобы субъекту было на что действовать, для того чтобы он мог быть субъектом (деятельности и мышления), а не чем-то лишь предполагаемым, не только предельным понятием любого орудийного действия, для того, короче, чтобы иде субъекта могла быть логически обоснована, она нуждалась в идее, выходящей за ее пределы, - в идее самобытного и несводимого к мышлению объекта. Такого объекта, бытие которого не может быть выведено из бытия субъекта, в котором само понятие бытия имеет радикально иной смысл.

Средневековая логика могла быть обоснована только идеей совершенно инойлогики, радикально ей противостоящей, несводимой к ней и невыводимой из нее, но... парадоксальным способом обосновывающей ее собственное существование. Думаю, что сейчас возможно в более общей, но и более абстрактной форме определить исходную интуицию "поли-логичности" и "диа-логичности". Это - что-то вроде справки, "на память".
Для начала определю смысл моего утверждения о поли-логичности человеческого мышления почти тавтологично: Предполагаю, что в истории культуры (в сопряжении многих культур) существуют различные, несводимые друг к другу, предельные понимания того, что "логично..", а что - "нелогично...", различные значения таких, казалось бы, интуитивно ясных и всеобщих оборотов, как - "таким образом доказано...", или - "отсюда вытекает, что...", или - "следовательно, можно утверждать, что если... то...". И т.д. То, что можно утверждать в одной логике, что "доказано" в одной логике, то совсем не "вытекает..." в другой. Логическая предельная интуиция в каждой культурной эпохе принципиально различна, как различны и логические артикуляции, обоснования этой интуиции.
Различные ответы на вопрос: "Что означает рассуждать логично?" - в конечном счете определяются внутренним переосмыслением самого этого вопроса. В античной культуре реальный смысл вопроса о предельной логичности моих размышлений (и, более формально, - рассуждений) скрыт в другом - содержательном - вопросе: как возможно определить (и - определить) "хаос" - в форме "космоса", во внутренней форме; как возможно многое определить, как - исходно - единственно сущее? В средние века вопрос о логичности рассуждений неявно скрывает совсем иной смысл идеи понимания; как возможно логически корректно (то есть ступенями исчерпывая каждую степень бытия, ср. Фома Аквинский) вывести ничтожное самобытие вещей, людей, мыслей из сверхбытия всеобщего творящего субъекта, до-бытийного по своей сути? И - как возможно "возвести" ничтожное самобытие вещей ("ничто") в до-бытийное определение Всеобщего Субъекта? В Новое время вопрос о логичности наших рассуждений (и - глубже - самой мысли) таит в себе предельный вопрос содержательной логики этого времени - вопрос о понимании как познании самостоятельной сущности вещей. Логично здесь то, что позволяет логически корректно (на этот раз это означает: последовательно, во взаимоконтроле "порядка вещей": причины-действия и "порядка идей": причины-следствия) свести бытие к сущности, а сущность - к понятию (ср. Гегель)...Конечно, выведенная за скобки формально-логическая правильность вывода действует обобщенно во всех этих исторически насущных логиках. Но все дело в том, что сама эта правильность неявно находится под лупой поли-логического содержательного контроля - контроля различных (но каждый раз - предельных) форм понимания. Этот контроль феноменологически приобретает форму психологическую - некоего "чувства" логической удовлетворенности: "дальше доказывать не требуется, нечто полностью доказано!" Однако это чувство есть лишь перевод в психологическую сферу (перевод, необходимый до логических превращений XX века) собственно логических пределов. Эти логические пределы действуют в двух "точках" мыслительного движения. Во-первых, в "точке" последовательного перехода от одного утверждения к другому, в точке предельности "следования" ("хватит! мне ясно, что отсюда следует то-то..."). Во-вторых, в "точке" начала размышления, в основании целостного логического движения ("начало логики не требует дальнейшего регресса в обосновании, оно способно определить и обосновать самое себя" - ср. "неиное" Николая Кузанского, или causa sui Спинозы, или "монада" Лейбница...). В этих предельных точках втайне действуют именно коренные логические идеи, лишь позже приобретающие вид психологической удовлетворенности. Так, в точках "достаточности вывода" логической санкцией выступают: для античности - идея определения; для средних веков - идея исчерпания данной степени бытия; для Нового времени - идея взаимной обоснованности "порядка вещей" и - "порядка идей". Но эти исходные философско-логические идеи "обоснования" и "вывода" обычно быстро теряют свой философско-логический смысл, и за скобки выносятся только их квазитождественные, формально-логические "обобщения". Лишь логика XX века (там, где она осмысливается как логика) специально тормозит свое внимание на философско-логическом, полилогическом смысле идей "достаточности вывода" и "обоснованности начала логики". Но об этом опять-таки - детальнее - дальше. Иными словами, полилогичность философской логики реально означает: а) полилогичность идей "логического субъекта" (предмета понимания), б) полилогичность идеи "субъекта логики", в) полилогичность самих смыслов "понимания", г) полилогичность самообоснованных начал логического движения, д) полилогичность неделимых шагов вывода. Именно в этих узлах логического движения и формируются психологические эквиваленты интуитивной очевидности, свивает свое гнездо "ласточка" или "сова" интуиции (которая весны не делает, но ее возвещает; которая вылетает в сумерки...).
3. Однако эти полилогические определения не просто соседствуют друг с другом и не просто следуют друг за другом в истории человеческого мышления. Они, как я предполагаю, вступают между собой в напряженное логическое общение, взаимоопределяют и обосновывают друг друга. Такое логическое общение и дает возможность говорить не только о "полилогичности", но и о диалогичности философской логики, о споре логических начал и логических выводов в Уме философа. О споре этих начал и этих форм вывода в мышлении (философском) одной эпохи. И о споре логических начал и предельных логических форм обоснования и вывода - в мышлении (в сопряженном мышлении) многих эпох, точнее - на грани, пределе различных логик, в точках, в моментах их взаимообоснования. Конечно, здесь можно говорить о "диалоге" только в смысле схемы общения многих логик (спор начал...) и в смысле определения наименьшего числа действующих лиц такого спора (два участника). В действительности здесь всегда существует полифония и контрапункт логического общения - общения многих логик, как действительных, так и потенциально возможных. Причем подчеркну еще раз: на мой взгляд, именно общение логик (в точках их взаимообоснования), но не "обобщение" многих содержательных логик в одно формально-логическое, нормативное требование и является предельной формой философски-логического движения в сфере всеобщего.
Далее, идея полилогичности и диалогичности философской логики означает, что философская логика есть сопряжение (и - логическое общение) различных, различно фокусированных категориальных систем. Так, скажем, определяя форму вещей, или идей, наш Ум сопрягает - с той или иной мерой осознанности - античный круг логических связей этой категории со средневековым и с нововременным кругами взаимопереходов формы - содержания - возможности - действительности - сущности... Мышление всегда есть связь и взаимопревращение всех этих всеобще-различных категориальных систем, взаимопревращение, происходящее на основе иного понимания, даже - иной установки понимания. Правда, обычно, на поверхности, в плоскости идет развитие мысли в данном (исторически наличном) круге категорий, который представляется единственно возможным; но в целостном объеме мышления мысль развивается и сосредоточивается именно в целостном взаимопереходе и взаимообосновании различных логических систем, различных категориальных сеток. Скажем, в споре нововременного причинного центрирования категорий с античным центрированием всей логической категориальной сетки вокруг понятия формы (внутренней формы, эйдоса), как предельного отождествления атрибутивного и субъектного определения начала логики.
В соответствии со всем только что сказанным, взаимопонимание людей различных исторических эпох, различных логических культур достигается, как я предполагаю, не за счет приведения различных логик, различных смыслов всеобщности к единому знаменателю, но за счет своеобразного парадокса общения (диалога взаимообоснования, взаимоперехода) этих различных логик, различных форм всеобщности... Такое общение всегда составляет средоточие философского размышления, дает суть того "философствования", что насущно не только для мышления философа, но составляет (зачастую - тайный) смысл самого феномена - мысль.

Это затянувшееся отступление существенно как своего рода "вексель": пусть читатель будет иметь перед глазами целостный, хотя и невольно схематичный, обзор тех идей "полилогичности" и "диалогичности", за который я хочу нести логическую ответственность. И такой целостный образ я буду воспроизводить несколько раз. Продумаем то определение интеллекта, которое Николай Кузанский развивает в своих диалогах. Тогда, кстати, будут более понятны "сильные утверждения", сформулированные сейчас. За основу возьмем диалог Кузанского "Об уме". Вот основные выдержки, существенные для нашего анализа:
"...Ум - это то, откуда возникает граница и мера всех вещей. Я думаю, стало быть, что слово "mens" (ум) производится от "mensurare" (измерять)". Ум - определенный (мерный) "образ бесконечного"17.
"Рассудок создает... распознание, соединение и различие (вещей, подпадающих под ощущения. - В.Б.), так что в рассудке нет ничего, что раньше не существовало бы в ощущении... Роды и виды, поскольку они выражаются в словах, суть утверждения рассудка (encia racionis), которые он создал себе на основании согласия и разногласия чувственных вещей... Кто считает, что в разум (intellectum) ничего не попадает, чего не попадает в рассудок, тот также полагает, что ничего не может быть и в разуме, чего раньше не было в ощущении". Но это не так. Правы те, "кто допускает что-нибудь в мышлении (intelligencia) ума, чего не было ни в ощущении, ни в рассудке, то есть первообраз и несообщимую истину форм... Все, думающие так, отрицают, что вещь есть только то, что подпадает под слово. Ведь благодаря тому обстоятельству, что она подпадает под слово, и происходит логическое и рассудочное рассмотрение (logica et racionalis consideracio) вещей. Поэтому они исследуют ее (вещь. - В.Б.) в логическом смысле, углубляют и восхваляют. Однако они не успокаиваются на этом, потому что рассудок и логика занимаются только образами форм. Но они (философы. - В.Б.) пытаются, подобно теологам, всматриваться в вещи по ту сторону значения слов, обращаясь к образам и идеям. Полагаю, что больше нет способов исследования". Отличие разума и рассудка раскрывается, когда рассудок пытается воспроизвести бесконечность. "...Бесконечной формы не может достигнуть ни один рассудок"18, но только разум.
"Извлеки из этого изумительную способность нашего ума, потому что в его силе концентрируется способность уподобляться охвату точкой (курсив мой. - В.Б.). Благодаря этой способности наш ум находит в себе возможность уподоблять себя всякой величине... Благодаря образу абсолютного охвата, являющегося бесконечным умом, он обладает силой, при помощи которой можно (в предельном свертывании. - В.Б.) уподобляться всякому развертыванию... Ум наш обладает прирожденной способностью суждения, без которой он не мог бы продвинуться дальше... При ее помощи он сам по себе судит о понятиях, слабы ли, сильны ли они или заключены в себе"19.
"...Как зрение видит и - не знает того, что оно видит... так и рассудок умозаключает - и не знает, о чем он умозаключает без ума, а ум оформляет, делает ясным и совершенствует способность рассуждения, чтобы знать, что именно он умозаключает". Ум "обладает различающей силой суждения о том, какое умозаключение правильно и какое софистично. Так, ум является различительной формой актов рассудка (forma discretiva racionum), рассудок же есть различительная форма ощущений и представлений (ymaginacionum)"20.

Теперь разберемся. Читатель имеет перед собой хоть какой-то материал для размышления, и мы можем совместно с ним наметить дальнейшие шаги. Перед нами почти все действующие лица "теоретического гения", как он воспроизведен в диалоге "Об уме". Итак, о героях логики Кузанского.
Интеллект (или разум) - нечто интегральное, наиболее глубокое, бесконечное основание всей познавательной деятельности человека. В разуме (intellectum) возникают "первообразы" вещей, исходные идеи, которые нельзя свести ни к первоначальным ощущениям, ни к их рассудочной сумме. (Если не выходить за пределы рассуждений самого Кузанского, то можно сказать так: человеческий разум воспроизводит "первообразы", созданные божественным разумом; разум - конечный образ бесконечного интеллекта, его дело - воплощение в конечном идеи бесконечного.)
Рассудок - способность умозаключения, дедуктивного вывода; в материале своем рассудок не может выйти за пределы ощущений, он их суммирует, систематизирует, "обобщает", по содержанию все рассудочное сводится к эмпирическому, чувственному. Но форма этого обобщения, его законы зависят от разума, или, точнее, от его посредников - ума и "способности суждения". Кстати, способность суждения истолкована Кузанским почти "по Канту": как возможность оценить силу, истинность вот этого единичного умозаключения, как пафос оценки данной вещи в ее неповторимости. Для Кузанского (и в диалоге "Об Уме", и в диалоге "О неином") способность суждения автономна, не сводима ни к какой иной познавательной способности.Итак, рассудок предельно несамостоятелен, он весь на помочах. И он страшно двусмыслен, несмотря на всю свою однозначность и "правильность": это - способность индукции по отношению к чувственным данным; но это же - способность дедукции (умозаключения) внутри собственно рассудочных понятий; рассудок - ничто без ощущений; рассудок - ничто вне слова, вне имени, вне термина.
Ключом ко всей логике Кузанского, к парадоксу превращения логик является Ум (mens). Этот странный герой внутреннего диалога характерен именно для Кузанского, он появился один раз, совершил свое дело и исчез. Но все радикальным образом изменилось.

Ум - это определение интеллекта в момент его превращения, в точке такого превращения (превращения логик); исторически определенное, особенное определение всеобщего (надысторического) разума. Изобретенная Кузанским этимология ("mens" от "mensurare") существенна по своей методологической идее. Ум - "измеритель" вещей, их "определитель". "Умственное" определение (меры, внутренней границы предмета) не следует понимать в смысле чисто количественного измерения при помощи циркуля или линейки, в смысле фиксации величины вещей или напряженности процессов, уже имеющих свою меру, свое "определение" (ограничение) бесконечного. Когда Ум определил меру, сделал предмет измеряемым, тогда наступает черед линейки и циркуля. Но пока... Ум сообщает меру вещам, он сворачивает бесконечное в конечном и тем самым делает бесконечное познаваемым, измеримым, уловимым, а конечное - "образом вечности", могущим быть развернутым и представленным как нечто не имеющее ни конца, ни начала, как нечто существующее в мире Бруно и даже в мире Галилея - мире бесконечного линейного следования.

Приглядимся внимательнее, что здесь произошло, как работает Ум в диалогах Кузанского. Идея (средневековая) субъекта, творящего все, уже логически требует довести содержательность субъекта до идеальной точечности. Только тогда субъект не будет ничем сотворенным, тварным, только тогда он будет ничто (в смысле Дешана, если довести авантюры этой идеи до XVIII века), тогда он будет абсолютно неиным (если использовать понятие самого Кузанского).

Тогда субъект не будет охватывать (экстенсивно) ни одного предмета, ни одной мысли, ни одного чувства. Ведь в противном случае нечто пространственное или временное уже входило бы в его собственное определение (то есть это определение было бы "импредикабельным", логически запрещенным), тогда это сотворение, "материальное" нечто исподволь включалось бы в творящую силу Бога. Но - вот мы уже на грани "превращения логик" - как только все предметы и все (лежащие в их основе) исходные формы мыслятся сжатыми, сосредоточенными в непротяженную и вневременную точку начала бытия (бытия этих форм до начала времен), сразу же становятся тождественными, едиными все особенности и пропорции бесчисленных фигур и вещей тварного мира.

Круг (во всех его соотношениях и пропорциях), сжатый до точки, тождествен треугольнику; треугольник, сжатый в точку (в "точечный", непротяженный треугольник), тождествен шару; линия тождественна кругу. Все стало тождественным (= все стало ничем). Идея бесконечного, всеохватывающего субъекта наконец нашла свой адекватный "логический образ" - образ точки (см. диалог "Об ученом незнании"). И вдруг оказывается, что как раз эта всетождественная, всеохватывающая точка все имеет вне себя, в своем "окружении" - и в смысле абсолютной пустоты (поскольку все вещи вжаты в точку), и в смысле актуального бытия этой "точки" (ее движения). Да, в "охвате точкой" объект наконец-то понят как сотворенный. И оказалось, что он не нуждается в сотворении, он обнаружен логически как нечто исходное, несводимое к субъекту, как основание логики субъекта.

Произошло "чудо". Свертывался в "точку" Божественный мир Августина и Аквината, до-бытийный мир всемогущего и всеохватывающего Субъекта; но когда Ум Кузанца развертывает эту точку, перед нами уже мерный мир, Бруновская бесконечность Вселенной и миров, - мир бесконечного объекта (по отношению кконечному познающему разуму), мир бесконечного - в потенциальную бесконечность - линейного следования. Это - бесконечность развернутой конечности, разомкнутой предметности, всеобщее определение этой вещи (понятой как "неиное"). В этой чудесной способности Ума (логика которого гласит: познать предмет, понять его как предмет познания, - значит понять возможность "охвата" этим предметом - как точкой - бесконечного мира) и заключена его историологическая миссия: довести средневековое мышление до такой предельной формы, когда в нем (в средневековье) начинает просвечивать логика иного бытия, логика Нового времени.

Не будем сейчас идти дальше. И так мы на первый взгляд далеко ушли от основной проблемы. Но это только кажется. Набросок парадокса превращения (трансдукции) логик нам еще очень пригодится. Но сейчас вернемся к делу Ума в логике Николая Кузанского (шире - к построению "головы" теоретического гения эпохи Возрождения). Выполняя свою основную миссию в деятельности этого (XV век) "многоместного интеллекта" - превращая логику субъекта в логику бесконечного объектного движения, - Ум одновременно, в том же самом действии, перестраивает все другие способности интеллекта, наделяет их определенным, исторически неповторимым содержанием. Если в исходных определениях "интеллект", "рассудок", "способность суждения" наделяются в диалоге Кузанского абстрактно всеобщим содержанием, имеют, казалось бы, независимую от всякого содержания форму, то, соотнесенные с Умом, они оборачиваются формой особенного, подчинены новой логической сверхзадаче. Ум соотносит слово рассудка с определенным образом ("точкой охвата"), и дедукция оказывается не абстрактной формой любого рассуждения, а логической расшифровкой движения математической точки по бесконечно большой окружности. Ум соотносит рассудок с идеями разума, и доказательство получает внутренний критерий своей истинности. Ум превращает бесконечные образы (= идеи) самого интеллекта в актуальные (мерные) бесконечности отдельных вещей, и интеллект приобретает исторически определенную форму классического разума (с особой расстановкой внутренних "Я", с особой логикой их диалога). Оставлю сейчас в стороне многие другие детали тех превращений, которые силой Ума (в "Палате ума") совершаются в диалогах Кузанского, вообще в лаборатории философской мысли XV века.

Обращу внимание только на один момент - на превращение, которое происходит с самим "автором" всех этих метаморфоз - всемогущим Умом. Превращение это позволяет понять последующее выключение Ума из диалектики познавательных способностей творческого интеллекта Нового времени. В диалогах Кузанского уже возникает стремление свести логику к работе рассудка ("логическое рассмотрение вещей" отождествляется с их "рассудочным рассмотрением") и представить эту рассудочную деятельность как работу со словом, языком, термином. Ум Кузанского как бы не доверяет собственной логической интуиции, требующей включить в необходимое, обоснованное движение мысли (в логику мысли) и формирование "бесконечно-конечных, непредставимых образов" (понятие столь частое в диалогах), и контроль за работой рассудка,и саму "органику" спора и взаимопревращения различных познавательных способностей. Правда, Кузанский вместе с тем еще очень осторожен по отношению к "логике рассудка", логике в узком смысле слова. Он неустанно подчеркивает, что предмет, воспроизводясь ("изобретаясь") в уме, не сводится к слову, не покрывается термином, что действительное движение разума осуществляется только в движении "охвата точкой - мира, конечным - бесконечного". Он требует, чтобы исследователь реальной мысли (философ) всматривался в вещи по ту сторону текста, "по ту сторону значения слов". Реально, технологически Кузанский обнаруживает собственно логическое движение мысли (изменение внутренних, идеализированных предметов познания) в творческой работе Ума.

И все же... логикой он называет чисто рассудочное движение. И это, конечно, не случайно. О социально-исторических основаниях такой осторожности, такого неукротимого стремления свести логику к "логике рассудка" речь впереди. Сейчас обращу внимание на некоторые логические предрасположения. С одной стороны, здесь действует определенное, от Аристотеля идущее стремление понимать под всеобщностью логики (а для логики всеобщность - важнейший момент самого определения) ее тождественность для всех исторических периодов.

Такая всеобщность - "одинаковость" логических действий и их "монологичность" (то есть построение в форме монолога, "доказательства для непонимающих") - раскрывается в Новое время как раз в работе рассудка, в формальной дедукции (и индукции).

И в этом есть резон. В качестве своеобразного эсперанто мысли логика действительно может реализоваться только в форме монологики (как одна-единственная логика (1), как логика монолога (2). Чтобы через века, как через километры, что-то сообщать друг другу, информировать посторонних людей (но не для того, чтобы создавать и превращать понятия), монологика необходима. И современные знания, и знания античности, и знания средневековья должны быть спроецированы в некое логическое пространство, в котором они - по форме - тождественны, в котором я могу их сравнивать количественно: больше, меньше, глубже, мельче, выше, ниже... Я должен сформулировать свои знания так, чтобы (это норма, а не феноменология) их логическая форма не зависела от различия содержания. И сделать это не очень трудно. Стоит сказать: "Я знаю то-то..." (вот "знание", вот "то", что я знаю), стоит отнестись к моим знаниям как к наличному бытию, и мои знания сразу же будут тождественны (по форме) знанию человека V века до нашего времени, или XI века нашей эры, или XXI века...

Скажем резче. Та логика, которая существует, действительно - сквозь века - абсолютно тождественна. Ведь это - логика "наличного бытия" (и вещей, и мыслей). Нетождественны, различны те логики, которые не существуют, которые всегда в потенции, которых еще нет (сравните "логику Ума" в диалоге Кузанского: как только она осуществляется, то сразу же переходит в иную логику - в логику, для которой она тождественна безумию, чему-то внелогическому, иррациональному). Это - логики невозможного (для эмпирии), парадоксального бытия предметов (в качестве "всеохватывающей точки" в системе Кузанского или "движения по бесконечно большой окружности" в логике Галилея). Эти логики как пучки сена перед мордой осла (то бишь в перспективе тех или других творческих построений)... Они есть, пока осел их не ест, пока он идет за ними. Они исчезают, осуществляясь, в момент логических превращений (превращений, происходящих очень редко - на грани историологических эпох).

Итак, стремление к монологике - вот одно логическое предрасположение. Есть и другое. Для логической последовательности (а без нее нет логики, так же как нет ее без всеобщности) необходима непрерывность мысли. Между тем взаимоотношение отдельных, почти "физиологически" различных, самостоятельных познавательных способностей ("сил") понималось (в средневековье и у Кузанского) как нечто прерывное, дискретное, силы эти двигались в одном кругу, их взаимодействие означало не развитие мысли, а только постоянную "перекличку" неизменных "голосов", совершенно непроницаемых друг для друга. До тех пор пока дело обстояло таким образом, логика (последовательность) мысли должна была пониматься как нечто совсем иное, чем "работа интеллекта", как нечто "снимающее" (точнее, сводящее на нет) творческую гетерогенность и дискретность познавательных способностей. Текст (сцепление слов) с его всеобщей и последовательной логикой уже в средневековье жестко отщеплялся от субъекта, изобретающего этот текст, с его неповторимой (пусть историологически неповторимой) и дискретной внутренней деятельностью.

В том, что я сейчас сказал, есть некоторая неопределенность. Я сказал, что тенденция свести логику к логике рассудка возникает в диалогах Кузанского, и одновременно я утверждал, что стремление к отождествлению логичности и монологичности и, добавим, логичности и "непрерывности текста" идет еще от аристотелевской логики. Но это не небрежность. Дело в том, что в логике Аристотеля монологичность и "одинаковость" логических действий не отождествились еще с деятельностью рассудка как особой и самой скучной познавательной способностью. В "Аналитиках", к примеру, исходная (для силлогистики) логика определений есть функция интегрального разума, причем в этой логике тождественны творчество логических начал и движение дедуктивного вывода. В диалогах Кузанского монологичность и контроль за тождественностью мысли сознательно отдаются на откуп рассудку, чтобы освободить от скучных рассудочных дел силу Ума, силу собственно логических превращений. То же можно сказать о "дискретности" и "непрерывности" (последовательности) мышления. Для античности "дискретность" еще не одиозна (в логическом плане). Текст (с его формальной последовательностью) еще не отделен от "логики субъекта", создающего этот текст, просто по той причине, что античный текст не имеет самодовлеющей формальной последовательности (он обычно включает философские, то есть дискретные - в плане чисто формальном, - логические ходы), да и логика определений (как основа античной логики) органически сливает дискретность мысли (возвращение на "круги своя") и ее дедуктивную непрерывность. Первые формально последовательные тексты, а не советы, как их строить, появились только в эпоху эллинизма (система Евклида). Но только примерно к XV веку - на основе виртуозной схоластики - отделение логики текста от "логики" построения "творческой головы" стало делом логически актуальным.

Если быть дотошным, то следует добавить, что жесткое разделение интеллекта, рассудка, "способности суждения", конструктивной познавательной силы идет еще от традиционных средневековых логических систем (Аквинский, Дунс Скотт). Но, как мы видим, Ум Кузанского осуществляет коренное преобразование этих систем, доводит "логическое многообразие средневекового интеллекта" до предела, до грани. И вот перед нами новорожденный - еще и работать, и двигаться неспособный - теоретический гений Нового времени. (1990). "Теоретический гений" Нового времени. Здесь мы снова ограничиваем основной план анализа. Речь идет не о целостном творческом гении (Разуме) Нового времени, в исходном, но - расходящемся - тождестве его философских, нравственных, художественных, теоретических определений, но исключительно о теоретической интенции этого гения, наиболее сосредоточенной и явно реализованной в естественных науках. Дело еще в том, что именно в этой интенции (в ее предельном развитии) разум Нового времени с особой силой раскрыл свою гносеологическую направленность, причем придал такой направленности открыто односторонний, но поэтому откровенно и гротескно выраженный характер. И как раз в этой своей одностороннести и сфокусированности "познающий смысл понимания" был доведен в XX веке до предела, обратился к диалогу с самим собой и - это особенно важно - вышел к "трансдукции" в иной "тип" разумения, включился в диалог Разума ("философской логики") культуры. Но пока мы все это держим "в уме", а напрямую ведем речь только о "гении теоретическом", все время подразумевая под ним нечто большее - особую форму разумения, понимания. Продумаем теперь значение "логики Кузанского" для той философской традиции, которая сложилась (и стала работоспособной) в XVII и далее в XVIII - начале XIX века, вплоть до логики Гегеля. Эта была традиция исследовать, раскрывая всеобщие содержательные формы мышления (логику в широком смысле слова), не теоретический текст (не логику в узком смысле), не наличную, положенную структуру мысли, но субъекта творческой мысли, мысль до мысли, предрасположение, пред-определение к творчеству. Набросок "многоместного субъекта" (теоретического гения) Нового времени, как он выскочил - Deux ex machina - из логических парадоксов Кузанского, оказался прообразом - предметом анализа и преобразования для Бруно и Уарте, для Декарта и Спинозы, для Лейбница и Канта. В этой работе мы проследим то преобразование - решающее для классической науки, - которому подвергся этот прообраз в диалогах Галилея.

Но сейчас нас интересует другое. Во-первых, мы продумаем все те возможности, философские "клады", которые были скрыты в упомянутом прообразе (в работе "простеца" - так назван один из участников диалога Николая Кузанского). Во-вторых, мы попытаемся раскрыть культурологический смысл той работы, которую осуществил Кузанский (и вообще весь XV век) и за которой стояли серьезнейшие исторические преобразования. Ведь Deux ex machina - это только так говорится. В действительности в диалоге "Об уме" (если ограничиться этим примером) сосредоточена в тексте, может быть, фиксирована работа исторического Ума, мучительная, иногда слепая работа "крота истории" (Маркс).

1. Раскрывая мышление не в действии на нечто другое, но в его готовности к действию, в его замкнутости на себя (когда определения мысли выступают не определениями текста, а определениями "внутренних собеседников" мыслящего субъекта), мы не обязаны отождествлять "логический строй мышления" с каким-то типом уже положенной, изобретенной теории. Мы можем, во всяком случае принципиально, воссоздавать творящее не через сотворенное, воспроизводить Natura naturans мышления не в форме Natura naturata. Ясно преимущество такого "изображения логики творчества". Оказывается, не нужна "металогика", объясняющая строение данной теории, требующая, далее, еще одной "металогики" для своего объяснения, и так до бесконечности. Не нужен и "алгоритм творчества" (ответ на вопрос, как изобретается новое), поскольку вопрос этот замещается радикально внеалгоритмическим вопросом: кто - в историологическом, а не в психологическом смысле - изобретает? А поскольку субъект творчества здесь представлен замкнутым на себя, то "результатом" его действия будет уже не "развитие теории", но развитие и изменение пред-определения теорий, логических возможностей творящего субъекта, то есть возможностей и потенций изменения теорий (если ограничиться только теоретическим направлением творчества).

И что особенно существенно, поскольку это конечный (только "образ бесконечного"), человеческий, самодействующий субъект, а не мистическая, неуловимая, амебоподобная "целостность", постольку "микрокосм" интеллекта возможно изобразить логически, конкретизировать философски. Все перечисленные выше плюсы могут стать (об условиях этого "могут" - позже) именно логическими плюсами, плюсами определенной логики. И в самом деле. Гигантский расцвет философии в XVII - начале XIX века, ее существование в форме особенного духовного явления, был органически связан с разработкой "логики" (или пока еще пред-логики) творящего логику субъекта, с анализом взаимодействия его внутренних познавательных "способностей". Такой подход к мышлению несводим к религиозно-схоластической логике (в основе которой - идея, что "логическое" мышление есть последовательная, ступенчатая деградация исходного божественного интеллекта, логически невоспроизводимого, неразличимо целостного, ничего в себе не содержащего и все порождающего). Такой подход несводим и к позитивно-научной логике (в основе которой - идея субъекта мышления, полностью положенного в своем теоретическом продукте - "печатном" тексте - и только в нем фиксируемого). Именно в радикальной специфичности такого подхода к мышлению, уже в том, что этот подход нельзя была редуцировать ни к религии, ни к науке, ни к искусству, и состояла его плодотворность. Можно просто условиться называть такой подход философским. Вот и все. Кажется, мы назвали "кошку - кошкой", "философию" - как она исторически сложилась - "философией". Но в столь плодотворном философском подходе, в "философской логике", сформировавшейся через два столетия после Кузанского, было несколько уязвимых мест, несколько радикальных трудностей, которые привели к тому, что "философская логика" с середины XIX века на сотню лет ушла в подтекст анализа, переживала, как зерно зимой, стадию яровизации. В Новое время "философская логика" могла работать и развиваться только не как логика, а как "чистая философия", "онтология", "метафизика". Этому есть ряд причин.

Прежде всего, исходные определения (внутренние "Я") "теоретического гения" выступали именно как исходные, неизменные, необъяснимые творческие силы, как своего рода осколки внелогического, божественного интеллекта. Для Бога все эти силы сливались в одно, в нечто неразличимое, так сказать, "психологически данное". В "конечном разуме" человека единый интеллект Бога раскололся на многие - и уже поэтому ущербные - фрагменты. Чтобы раскрыть историологический смысл этой метафоры - снова отступление (собственно, в таких отступлениях, то есть в заходах к нашей проблеме с разных сторон, и состоит стратегия этой части). Здесь мы переходим ко второму моменту в анализе того прообраза, который предстал перед нами в диалогах Кузанца. Теперь задача состоит в том, чтобы осмыслить культурологический замысел и предысторию Ума, способного "охватить точкой - мир".

2. "Способности" творческого интеллекта в XV веке были эмпирически обнаружены в мышлении индивида, но по происхождению они были познавательными проекциями (в индивидуальный Разум) всеобщих, исторически определенных предметов познания: 1) аристотелевских "форм единичного предмета", его неповторимого качества; 2) платоновских "форм-идей", образующих идеальный мир, единый в своих основных измерениях - истине, добре, красоте; 3) идеализиций движения, несводимых ни к "качеству", ни к "идее", вообще несводимых к форме или, во всяком случае, невыводимых из формы; 4) "формы форм" - неподвижного двигателя, бездейственного созидателя, идея которого принципиально исключала вопрос: почему он, этот двигатель, движется? Все эти абсолютно автономные предметы познания замыкались (каждый) только на себя, формировали особые непересекающиеся миры, несоприкасающиеся "формы бытия", в которых реально существовал - одновременно, но абсолютно в разных планах, разных смыслах - реальный, земной человек. Соединялись (в XV - XVI веках) эти "миры идеализаций" двояко. Во-первых, в "точке" эмпирического предмета, в сфере принципиально неопределенного (и неопределимого) бытия. Во-вторых, это соединение осуществлялось "по идее".

Все названные "миры" не только эмпирически, но по самому замыслу Возрожденияьдолжны были сходиться и замыкаться вне логики, в индивидуальной человеческойьличности, в конечном, "точечном" интеллекте. Какая-то взаимоаннигиляция этихьпредельных идеализаций и одновременно их коренная трансформацияь(гносеологизация!) входили в исходные "условия игры".ьАбсолютная гетерогенность "миров" при абсолютной моногенностиьметодологического замысла - вот характерная трудность мышления в эпохуьВозрождения, трудность, оказавшаяся предпосылкой формирования логики Новогоьвремени.

В тигле возрожденческой мысли происходило целенаправленное отделение иьполное размежевание ранее связанных идеализованных систем (миров). Так,ьвнутри собственного античного мышления "миры" Аристотеля и Платона,ьГераклита и Зенона отнюдь не были отдельными мирами, это были разныеьопределения одного мира, противоречивые решения одной - "апорийной" - задачиь(вспомните Зенона) - задачи воспроизвести в мышлении, в понятии нечтоьрадикально непонятное, нечто внепонятийное - множественность, движение, беспредельность...

Еще более целостен был сам по себе "мир средневековья" - мир, в котором познать предмет означало познать его как определение субъекта (как "цель", как "средство", как нечто причастившееся личности Абсолюта). Правда, предельные идеализации античности и средневековья друг другу искони противостояли. Но это было "межкультурное" противостояние, могущее оборачиваться и последовательностью, и враждой, но не взаиморефлексией. Эти миры (идеализации) не существовали до периода Возрождения в какой-либо диалогической одновременности (вспомним размышления Бахтина из нашей настройки), не вытекали, не разветвлялись из одного логического замысла, они были диахронны.

Возрождение, с одной стороны, расщепило единый мир Аристотеля - Платона и довело противоречивые идеализации античности до той грани, где они раскололись, развились "в формах противоположности", стали различными логическими абсолютами. Так же расщепило Возрождение и монотонный мир средневековья (придав абсолютный характер не только божеству, но и индивидуальному, конечному субъекту, вот этому, данному человеку). В целостном средневековом мышлении Возрождение расщепило все, что возможно, довело до предела, до полной самостоятельности все промежуточные идеализации. Мы видели, как абсолютизация идеи субъекта породила идею самостоятельного и самобытного объекта. Но то же происходило и со всеми другими предельными идеализациями: "средством" и "целью", "индивидом" и "всеобщностью" (соборностью), схоластикой и мистицизмом (внутри самого мышления). Каждая промежуточная идеализация стремилась стать предельной, превратиться в особый духовный мир, в абсолют.

Но с другой стороны, Возрождение свело воедино только что разведенные и абсолютизированные идеализации, столкнуло независимые миры в одном логическом пространстве, приняло все отпочковавшиеся друг от друга идеализации как одинаково допустимые, одинаково необходимые для мышления и, однако, совершенно несводимые друг к другу, непроницаемые друг для друга, взаимо-неприкасаемые.

В котле возрожденческой мысли (творчества вообще) все эти предельныеьидеализации, во всей их гетерогенности и несовместимости, рождались изьодного замысла и фокусировались в один замысел; между мирами пролеглаьбесконечность, но они "охватывались точкой" (вспомним Кузанского). Речь идетьне о психологическом замысле, но о культуре, истории, логике, о том, что вьсамой действительности стояло за мыслью философов, художников, поэтов XIV -ьXVI веков.

И замысел этот - остранение21 (чтобы стала странной) и отстранение (отьменя самого) моей собственной, "имманентной" культуры. (Повторяю, "замысел"ьздесь - понятие условное, в его основе лежит сложный социально-историческийьпроцесс. Но сейчас существенно обратить внимание на закругление, замыканиеьэтого процесса в мышлении индивида, на формирование внутренних свободныхьзамыслов, изменяющих все направление детерминации. Сейчас - в плане моегоьисследования - существенна не "редукция" творчества к его "условиям", но,ьтак сказать, трансдукция исходных социальных детерминант в ключе творческихьзамыслов и творческой работы. Возможно объяснить социальными причинамиьвозникновение "Гамлета" в определенную эпоху, в русле определенныхьидеологических устремлений. Но "Гамлет" не сводится к этим условиям, егоьсмысл культурен. "Гамлет" может быть понят только как "образ культуры",ь"субъект культуры", обосновывающий себя сам и входящий в образ каждогоькультурного человека, в его "микрокосм"...)

Итак, замысел остранения моей собственной культуры. Человек Возрожденияьпытается (тоже эксперимент) освободиться от жесткой укоренелости вьединственной, по наследству вросшей в меня (я - в нее) культуры. Это как быьвторой этап развития культурных смыслов человеческого бытия и деятельности.ьПервый этап - становление культуры, когда человек освобождается отьорганической привязанности к собственной жизнедеятельности. В культуреьчеловек создает свой образ (образ жизни, образ деятельности) как нечтоьотдельное и отделяемое от его тела, как свое бытие вне себя, на миру.ьВозможность отстранения от самого себя и действия на собственнуюьжизнедеятельность - источник формирования личности, источник тойьраздвоенности сознания, которая составляет, может быть, наиболее глубокоеьопределение (определенность) человеческого мышления. Орудия, жилища,ьискусство, начертанное слово - вот строительные камни моего, могущего бытььдля меня предметом (деятельности и мышления) культурного бытия.ьКонечно, культура - дом (если использовать термин Хайдеггера) не толькоьмоего индивидного, но и социального бытия. Каждый строительный каменьькультуры адресован, имеет "два конца", выступает как социальная связь, дажеьтогда, и прежде всего тогда, когда я один, когда я наедине с культурой...ьЭто, повторяю, первый этап.ьНо в итоге сама культура, отделенный от меня "образ жизни" становитсяьмоим неустранимым окружением, стенами моей (всех моих современников)ьодиночки. Впрочем, в "мой образ жизни" включается и культура прошедших эпох,ьи не только в качестве снятого культурного среза, не только в качествеьэлементов образования ("культурный человек должен знать..."), но и вькачестве некой самостоятельной реальности, некоего непроницаемогоьпостороннего присутствия в моем мире. Посторонняя культура всегда обладает мощной мускулатурой, силой обращать меня в свою веру, в свою образную систему, делать меня своим читателем или слушателем, - вот здесь я должен стоять по законам перспективы данного образа, вот на таком нравственном расстоянии от героя оказываюсь я по конструкции данного стиля. Все так. И все же "это" воспринимается как посторонняя культура (ну, скажем, вообще как "культура"), а моя культура неотделима от меня самого, она, хотя я и могу свободно действовать на нее, есть мой "образ жизни", есть столь же необходимое (но отдельное от меня) мое определение, как мой мозг, мои навыки, знания, предрассудки, разум. (1990). Те определения и те странности культуры, которые введены в этом тексте, достаточно жестко связаны только с приключением "теоретического гения" этой культуры, в интервале XV - XX веков (с замыканием на XX век). Многие иные, даже более фундаментальные, определения культуры, и особенно - философской логики культуры, появятся лишь во второй части этой книги (во втором философском введении в XXI век). Но тогда и осмысленные сейчас определения необходимо будет перечитать в новом, более полном контексте. Что же нового вносит в этот статут культуры эпоха Возрождения?

Возрождение начинает опаснейшую авантюру "великих культурных открытий". Это - параллель "великим географическим открытиям", но тут отнюдь не внешняя параллель. Великие географические открытия, вырывая индивида из житейских связей с заданным культурным бытом и заданными социальными матрицами, делают его способным включиться в "странную", чужую культуру (но всегда не до конца; это ведь только путешествие, нечто временное, как быт в вагоне...). Такие, часто сменяемые, "не-до-конца-включения" оборачиваются в конечном счете самым страшным (или самым плодотворным) культурным феноменом, "не-до-конца-включением" в свою собственную культуру. Она оказывается странной для меня самого, необычной, загадочной, могущей быть принятой иронично, отстраненно, могущей стать предметом творчества, а не просто " образом жизни". Я оказываюсь где-то в культурном междумирии, голым человеком на голой земле. Чем более я восприимчив к чужим культурам, к иным формам творчества, тем более сползает с меня собственная культурная оболочка, тем более я становлюсь культурным "ничем" - варваром. Камеры нет, но вокруг бесприютный океан, протекающая сквозь пальцы, неуловимая вода (глина для ваяния культуры или - просто - расстояние между культурами?). Подчеркну только, что связь географических и культурных открытий здесь не последовательно-временная, а параллельная, одновременная, даже - вневременная. С географии я начал только для наглядности. В XIV - XVI веках становились социально значимыми (главным образом вь Италии) торговые города-государства, затем государства конквистадорыь(Испания, Португалия, отчасти Англия). Закреплялись, следовательно, социальные формы, исподволь предназначенные для организации индивидуальных (и групповых) передвижений в пространстве и времени, для резкой смены культурных климатов (в течение жизни каждого человека), для радикальной интериоризации внешних социально-культурных установок и связей. В индивидуальном сознании эти различные культуры непосредственно соотносились, сталкивались, ослабляли свою роковую заданность, оказывались предметом внутренней свободной деятельности.

Уже не только эмпирически (когда человек путешествовал), но, так сказать, по предопределению мышление ориентировалось на смену культур, форм жизни. Скажем даже так, гиперболизируя ситуацию: ремесленник Возрождения (то есть Мастер) изобретал свой продукт для обращения между культурами, для свободного обращения, на вывоз за океан, на всеобщее любование. Путешествия между городами, странами, культурами становились не исключением, а основной формой социального бытия.

И организация таких социальных форм, которые "предназначены для...", имеет в интересующем нас плане особое значение. В этих условиях смена культур, высвобождение из житейских социальных заданностей становились не только неизбежными "следствиями" тех или других передвижений в пространстве, но и целью, замыслом данного - городского - быта. Жестко "заданной" становилась свобода от жесткой заданности. Остранение своей культуры (она должна была делаться странной), готовность к "почти включению" в иную культуру определяли заранее как цель - за письменным столом, перед куском полотна, перед глыбой мрамора, перед чистым холстом, в застольных беседах - весь характер моей деятельности, всю ее внутреннюю нацеленность. Теперь в этой творческой нацеленности "различные культуры", возможные "образы жизни" должны были не просто встречаться "по ходу дела", но изобретаться, расходиться из одной точки и сходиться в точке - вот в этом индивиде, внекультурном, "по определению". И сознание строится соответствующим такому бытию образом.

Очень наглядно эта особенность выступает в гуманистических диалогах22. В каждом таком диалоге (скажем; о том, что значит "жить достойно") любой тезис (воздержанность, созерцательность, активность, наслаждение) сразу провоцирует длиннейший хвост ассоциаций, фразеологических сращений, цитат и быстро вырастает в определенный тип культуры, в особую систему и картину мира. И исходный тезис теряется как несущественная деталь, как несущественный оттенок данного - античного или средневекового - образа жизни. И только в контексте такого особого культурного абсолюта имеет смысл исходный тезис, исходная добродетель. В другом культурном контексте она (скажем, воздержанность) оборачивается пороком или оказывается нравственн нейтральной, как бы несуществующей.

Антитезис (к примеру, "активность" против "созерцательности") также развертывается в цельную культуру, входит в бесконечный контекст иного образа жизни. И существенно, что соотношение и противопоставление двух (или трех, четырех) культурных типов не требует и не терпит никакой метакультуры, никакого синтеза, никаких переходов, никакого развития. Синтезом здесь (но это уже не логический синтез) становится тот самый индивид, в котором культуры сталкиваются, который их сталкивает и который уже поэтому обречен не включаться полностью ни в одну из них. Индивид, не сводимый ни к какому затверженному складу бытия, - в этом тайна наследников Возрождения, великих исследователей человеческой индивидуальности - Шекспира и Сервантеса. (Дон-Кихот - почти синоним такого нахождения индивидуальности в культурном междумирии средневековья и Нового времени. И дело отнюдь не в искусстве "психологического реализма". Индивидуальность здесь выявляется и становится собой не в изобилии психологических правдоподобных тонкостей, а в грубой освобожденности от нивелирующих культурных "поз" и "ролей".)

Культурность такого индивида - только в его развитой способности преодолевать культуру как рок, стравливать между собой противоположные судьбы и оставаться (становиться) свободным. Такая культурологическая ситуация очень плодотворна для искусства, но вместе с тем она означает радикальную внелогичность, алогичность, антилогичность ренессансного типа культуры. Здесь не может быть диалога культур как логического парадокса, здесь противостояние культур не может сфокусироваться во всеобщей форме - в форме "превращения логик". Здесь субъект культуры уже не мыслит (еще не мыслит) векторами понятий, он мыслит культурными блоками, мирами, целостностями, их столкновениями, ударами кресал об огниво. Здесь не может быть философии как логики. Наиболее профессиональный философ-гуманист Марсилио Фичино также вне логики, его философия - это философская катастрофа, космическое столкновение философской культуры средневековья и античности (Платон и неоплатонизм). Вернемся к уязвимым точкам той философской логики, что почти экспериментально (черный ящик превращения логик на мгновение получил прозрачные стенки) формировалась в диалогах Кузанского. Здесь уже не было стихийного (итальянский XIV век) столкновения разных культур мышления, в них происходил культурнейший, тончайший, собственно логический процесс (= процесс становления логики).

Вспомним, что произошло хотя бы в диалоге "Об уме". С интеллектом случилось нечто подобное приключениям "всеохватывающей точки". Как только расщепленные и противопоставленные друг другу культуры мышления полностью сосредоточились в одном Уме, в точке индивидуального разумения, они сразу же коренным образом изменились, превратились, обернулись чем-то иным, оказались не "сведенными воедино", а порожденными изнутри. "Внутренний колледж" теоретического разума был рожден, чтобы... самого себя уничтожать. Конкретнее (речь идет о логической конкретности):

А. Онтологические миры и предельные логические идеализации (начала различных логик - "формы", "идеи", "неподвижные двигатели", "апории движения") превратились в... различные познавательные способности. Столкновение логик выродилось в сосуществование и взаимопомощь "психологически" автономных сил. ["Психология" здесь в кавычках; такие "способности", как рассудок или интуиция, относились не к индивиду, но были определениями теоретика как образа культуры. Это во-первых. Во-вторых, они имели логическое и даже "метафизическое" происхождение, поскольку были именно трансформацией таких начал, как формы, идеи и т.д. "Способности" здесь - отраженное бытие предмета познания (чтобы познавать такой предмет, необходимо иметь такие-то познавательные средства). Но - и это также существенно - логическое осмысливалось в философии XVII века (возьмем Ум Кузанского уже в обработанном Галилеем, Декартом, Спинозой определении) по аналогии с психологическим, получало психологическое "обоснование". "Так устроен человеческий ум, просто по природе так устроен". Конечно, процесс этот сложнее; сама психология Нового времени, в свою очередь, складывалась по аналогии с философской логикой. Но сейчас это неважно. Я беру понятие психологии, как оно сложилось в XIX - начале XX века, чтобы наглядно представить некоторые особенности логики XVII века.)

Так появилась гносеология - своеобразный "психологизированный" вариант логики Нового времени. После своего героического периода (XV - XVII века) "философская логика" Нового времени приобрела умеренную гносеологическую форму и свелась к обсуждению такой проблемы - какими путями возможно познать многообразный, внешний, отдельный предмет?

Все дальнейшее определялось уже не предысторией и не исходным замыслом "стравливания" культур, а уникальными, изнутри возникшими требованиями новой логики. Земной, особенный, посюсторонний субъект (ego cogitans) раскрывал в этой логике свое отношение (практическое и познавательное) к Природе - абсолютно независимому и потустороннему объекту. И именно из этой сверхзадачи и вытекали все иные логические определения и превращения старых логических форм. Для решении этой задачи необходимо было изолировать объект как предмет познания во всей его уникальности, отдельности, несводимости к случайным чувственным ощущениям, как нечто, жестко противопоставленному моему "Я". Так появился изолирующий эксперимент, фиксирующий в Новом Уме преобразованные аристотелевские формы-качества.

Но такому изолированному (от субъекта) предмету идеализации необходимо противопоставить внутренний идеализованный предмет-образ, видимый только "очами разума". Так появилась интуиция, конституирующая превращенные платоновские формы-идеи.

Но это означало, что от предмета идеализации к идеализованному предмету необходимо провести "силовую стрелу". По вектору силы осуществляется снятие внешнего, вне теории существующего, предмета в его внутритеоретическом, внесиловом образе. Так появилась ориентация на "вещь в себе", на практический разум, фиксирующий вырожденные "формы форм" средневекового мышления.

Это, в свою очередь, означало, что внешнее действие предмета (на субъект) необходимо мысленно представить в форме снятого движения - фигуры, существующей внутри мысли как формула ее вывода (построения). Так появился дедуктивный рассудок, дающий определение зеноновского движения как "суперпозиции" состояний покоя... "Вырожденные" формы существования (выявления) исходных логических начал? Нет. Эта формулировка нуждается в радикальном изменении. Конечно, по отношению к античному мышлению все эти способности можно понять как "вырожденные" формы эллинских идеализаций, хотя и тут точнее сказать - преобразованные в идее всемогущего средневекового субъекта (уже отсюда понятие способностей). Можно эти способности понять как "вырождение" и по отношению к самому средневековому мышлению; единый, всеохватывающий божественный интеллект раскололся на автономные способности познающего индивида. Так получается, если выстроить последовательные этапы мышления по строгому ранжиру "прогресса" (здесь выходит, скорее, "регресс", но сути дела сие не меняет).

Но такое "вырождение" обратимо. Сжимаясь в точку индивидуального интеллекта, все "античные начала" действительно коренным образом преобразовались, они перестали быть независимыми логическими началами и стали подчиненными моментами новой логики, они оказались обоснованными логикой объекта, логикой практических субъектно-объектных отношений (вспомните еще раз, как в диалоге Кузанского субъектный мир свернулся в точку, которая развернулась... миром Бруно и Галилея). Если учитывать "обратимость" "вырождения" логик, то столь же правомочно (сколь и неправомочно) рассматривать логическую культуру Нового времени как "вырождение" античной логики (если взять за "точку отсчета" культуру античности), как и обратно - рассматривать античную логику как недоразвитую форму логики Нового времени (если рассматривать как "точку отсчета"ьлогическую культуру, логический замысел XVII - начала XX века).

Логический замысел Нового времени и состоял как раз в том, чтобы разместить все логические культуры прошлого в "ряд" последовательного развития. В горниле новой логики мышление античности или средневековья перестраивается таким образом, что становится вариантом "чисто" дедуктивной, выводной логики (ее недоразвитой формой). Мы подошли к очень существенному моменту, раскрывающему еще один прирожденный "порок" (просто коренную особенность) "философской логики" Нового времени.

Б. Гносеологизация логических определений, их реализация в форме диалога "способностей" внутри творческого интеллекта Нового времени ведет к логической монополии одной способности - рассудка. Во внутреннем, творческом диалоге все остальные способности безгласно участвуют в порождении новых идей и сразу отходят на задний план (якобы чисто психологический и гносеологический), а готовый текст подается на выход дедуктивным рассудком, логика которого полностью отождествляется с отчужденной логикой этого успокоенного текста. Диалог логик, который здесь впервые сознательно порожден, дважды преобразуется. Во-первых, как было показано выше, различные логики (со своими предельными началами), только что - в замысле Возрождения - жестко противопоставленные друг другу, столкнувшись внутри одного разума как автономные формы мышления, сразу же превращаются в различные "способности", в познавательные силы природного, извечного, внеисторического человеческого ума. И во-вторых, в столкновении уже не логик, но "способностей" происходит решающее разделение труда. Такие способности, как "интуиция" или "разум", действительно, до конца гносеологизируются (спасение лишь в том, что эти же "способности" истолковываются онтологически, метафизически), а логика в широком смысле вырождается в "логику рассудка", текста, терминов, слов, что и ведет за собой в конечном счете "дедуктивно-подобное" преобразование самой истории логического развития. В контексте классического "диалога" способностей диалогика необходимо приобретает форму монологики, все логические культуры прошлого заносятся на единую шкалу "уточнения" дедуктивных принципов.

Впрочем, начало этого "вырождения" фиксировал (но и преодолевал) Ум Диалогов Николая Кузанского. (1990). Введу здесь существенное уточнение. Сейчас, когда основной анализ идей Кузанского остался на предыдущих страницах, можно признаться (чтобы не компрометировать этот анализ раньше времени): все, что я говорил здесь о Кузанце, касалось не столько целостного смысла его философии, сколько "генетической связи" Кузанского с развитой, но затаившей свои корни гносеологической логикой Нового времени. В такой связи выяснились исходные корешки психологических превращений ("способности") того внутреннего диалога, что заложен был в логическом начале этого (нововременного) мышления. Важно было показать, что логика Нового времени, будучи подчеркнуто монологичной в своей собственно логической явленности, сохраняла свой тайный диалогический статут в превращенной форме игры интеллектуальных способностей различных ипостасей нововременного интеллекта. В этом плане обращение к Николаю из Кузы было совершенно необходимым. Но целостная философия Кузанца (раскрывающая - в единстве - смысл средневекового мышления и замысел мышления Нового времени) пока еще оставалась в тени. В таком целостном понимании основной проблемой должно было бы стать сопряжение идей "Ученого незнания" и - "Неиного". Но это - предмет отдельного исследования. Итак, смысл классического диалога состоит в том, чтобы, как в мясорубке, как в "мыслерубке", перерабатывать историческое многообразие логик в монотонность логического прогресса и обращать в дело познания все накопленное богатство человеческих логических способностей, человеческого опыта.

И это не криминал. Это историческая миссия логики Нового времени. Все, что я сейчас сказал, лишь сокращенное описание той работы, которая реально осуществлялась в развитии философской мысли XVII - начала XIX века. И Декарт, и Спиноза, и Лейбниц, и Локк, и Кант - каждый по-своему - анализировали и развивали идею внутритеоретического (внутри интеллекта происходящего) взаимодействия интуиции, рассудка, экспериментальных, конструктивных способностей, с тем чтобы глубже, продуктивнее, всесторонне, энергичнее фокусировать эти способности (понять, как они фокусируются) в - скажем, вслед за Кантом - трансцендентальной дедукции.

А неискоренимый фон "способностей" был крайне существен. Он и был той содержательной "подкормкой", за счет которой рассудочная дедукция постоянно обогащалась, раскрывалась в своем наполнении, впитывала - пусть превращенные - соки "реального диалога логик". Пока этот содержательный фон существовал, пока "мыслерубка" рассудка имела что перемалывать, философская логика оставалась действительно философской. Монолог был только "конечным счетом" этой логики, но не ее единственным определением. И хотя остальные ипостаси Разума осознавались только как "способности", их логическая природа выявлялась как раз в том, что они обогащали дедукцию, формально признаваемую за единственно возможную логику. Можно сказать и так: в мышлении Нового времени "диалог логик" оставался реальным диалогом и не сводился полностью к монологу, потому что в "творческой голове" теоретика постоянно, что бы он ни делал, сохранялись две несводимые друг к другу фигуры, два Собеседника, никак не могущие стать двойниками: "Я" текста (представитель логики в узком, рассудочном смысле) и "Я" готовности к творчеству, "Я" как предопределение теорий, субъектное определение интеллекта. Это последнее "Я" (реализуемое в интуиции, разуме, "продуктивном воображении") все время стремилось уничтожить себя и... не могло.

Дедукция Декарта (основанная на переработке интуитивных исходных геометрических образов); "всеобщая наука" Лейбница, формализирующая спонтанную активность (монадность) каждой теоретической идеи; собственно "трансцендентальная дедукция" Канта (использующая и "ноумены" Разума, и "продуктивное воображение" в его основных конструктивных "схемах") - вот основные условные пункты такого обогащения рассудка действительно содержательным логическим движением (= движением диалогическим). Логическое своеобразие этой (исторически конкретной) дедукции можно определить в двух моментах.

Во-первых, дедукция эта была переводом на "язык логики" основных форм движения уже известной нам "себетождественной точки" Николая Кузанского. (Формальной дедукцией, как таковой, она оборачивалась только в своей функцииблогического эсперанто, для обмена информацией между различными логическими культурами.) И если так поставить вопрос, то окажется, что все перемалываемые в этой дедукции "способности" мышления - все же не осколки божественного интеллекта средневековья, а различные познавательные проекции совершенно нового теоретического гения. Гения, замышляющего познание совершенно нового (вновь открывшегося) мира.

Исходный замысел - познать любой предмет как "точку Кузанского" - определил весь "механизм" превращения "способностей" в "логику". Этот замысел требовал сформировать геометрический образ движения, ориентировал на идею "элементарной силы", провоцировал "изобретающий эксперимент" Галилея, Максвелла, Эйнштейна (расчлененное тождество мысленного и реально-приборного эксперимента). И в результате порождалось жесткое расщепление (уже в пределах действия собственно дедуктивной "мыслерубки") аксиоматизации, с одной стороны, и формализации вывода-доказательства - с другой. Во-вторых, "диалогический колледж" теоретического интеллекта был построен в форме своеобразного конуса, вершина которого как бы пунктиром вычерчивалась где-то на продолжении всех познавательных векторов, идущих вовне, сходящихся только вне интеллекта - в познаваемом предмете. Способности эти действовали как ньютоновские необъяснимые силы: только от субъекта, в глубь предмета; они не могли соединиться в обратном, в глубь интеллекта направленном движении. Поэтому и перерабатывающая все эти способности дедукция не могла обратиться к своим основаниям, она двигалась в дурную бесконечность, не могла критиковать собственные начала (или, если говорить более формально, свои аксиомы), не могла обернуться основанием самоизменения творческого интеллекта.

Если, говоря словами Маркса, революционная практика есть единство изменения обстоятельств и самоизменения (Selbstveranderung)23, то можно сказать, что в деятельности и соответственно в мышлении Нового времени самоизменение осуществлялось только как побочный эффект (функция) изменения обстоятельств. "Внутренний диалог" способностей не мог получить - на пробеге XVII - начала XX века - рефлективной логической формы (эта логическая форма не могла быть освоена в "науке логики").

Рефлексия всего этого процесса есть явление нашего времени - второй половины XX века, когда самозамыкание теоретического интеллекта стало замыслом всех социально-исторических, теоретических (см. обоснование математики), логических сдвигов, тем, что сегодня стоит за мыслью теоретиков, философов, поэтов.

В XVII - начале XIX века такого замысла и быть не могло. Гетерогенность "способностей", их несводимость к теории, к положенной идее представлялись временным недостатком, метафизическим привеском, средневековым реликтом - тем, что нужно (хотя никак не получается) преодолеть, окончательно перемолотъ в "мыслерубке" рассудка, в вечном покое "чистой дедукции". Величайшее достояние философской логики - предопределение творчества через определение "многоместного" субъекта творческой деятельности - мыслилась как нечто неудобное, почти непроизносимое, случайное, Слава богу, это узкоеб место философии снималось в метафизике, в онтологии, наконец, в "практическом Разуме". Так полагали сами философы XVII - начала XIX века. И это не было простой ошибкой или близорукостью. Здесь мы переходим к третьей трудности философской логики.

В. Текст (напечатанный в книге, начертанный в рукописи, просто произнесенный) был тем соблазном, ради которого (ради прочтения и слышания которого) совершалась редукция всех ипостасей "внутреннего колледжа способностей" к безличной работе дедуктивного рассудка. Но ведь вне текста, вне фиксированной логики рассуждений деятельность "внутреннего творческого колледжа" действительно логически неуловима, она остается "черным ящиком", предметом догадок, спекуляций, психологических аналогий, онтологических фантазий (нет, нет, очень культурных и полезных фантазий, но абсолютно непроверяемых и логически невоспроизводимых). Логика - вне текста - не может быть предметом логического исследования, она, скажем определеннее, вообще не может быть предметом.

Есть как будто и другой выход. Можно искать реальную логику творческой мысли непосредственно в деле, в продуктах творчества (вне текста, вне слова существующих) - в машинах, статуях, полотнах художника, жилых домах, материальной культуре. Для этого требуется "только" расшифровать эту культуру как деяние, как процесс. Но для такой расшифровки надо нечто знать не только об итоге, но и о замысле, не только о материальном предметеб(который получился), но и об идеальном предмете, который как цель, как закон определяет характер и направление деятельности24. Ведь реальная деятельность (эллипс с двумя "фокусами" - предметом реальным и предметом идеализованным) - это двойная, двоякая деятельность, одновременное изменение реального и идеального предмета, невозможного для "земного бытия", не могущего существовать в камне или в металле ("материальная точка", "виртуальнаябчастица", "актуальная бесконечность"). И такое несовпадение, зазор междубдвумя определениями цельной практической деятельности, двумя ее предметами ибсоставляет сущность, полное определение практики. И вот нам снова нуженбтекст, в котором и воспроизводится само это несовпадение, сам этот зазор;бнеобходим текст, который для того и пишется, чтобы остановить, замкнуть набсебя - до практического воплощения, на полпути - сам процесс мышления какб особую (и всеобщую) форму деятельности. Но ведь в тексте пропадает... И сказка про белого бычка начинается сначала.

Чтобы воспроизвести "взаимоотношение" многих "Я" ("внутри" творящей головы) как логическую реальность, необходим текст. Но в тексте творческий диалог усыхает в монолог рассудка! Без разработанной диалогики нельзя понять творчество как логический процесс. Но диалогику эту нельзя разработать как логику. Она исчезает в логически фиксированном тексте. Положение кажется безвыходным. Философская логика что-то вроде "деревянного железа". Когда она становится философией, то исчезает как логика. Когда превращается в логику, то исчезает как философия. Но мы возвращаемся к великим достижениям философии XVII - начала XIX века... Как раз в этом взаимопревращении, в стремлении "поймать обоих зайцев", пойти в две противоположные стороны и заключалась сила и продуктивность несуществующей философской логики Нового времени. А не существовала она потому, что не могла актуально реализовать основного своего определения - не могла быть формой (логически осмысленной формой) самоизменения мышления, самоизменения мыслящего субъекта. И вот пришел Гегель. Ему удалось наконец вполне сознательно уничтожить всю "многозначность" "способностей", все остатки расхождения между определением "субъекта творчества" и определением текста, положенной теории. Дедуктивный рассудок был так непомерно обогащен и расширен всеми введенными в него определениями познания, что взорвался, лопнул и... показал свою истину как интегрального, единого, диалектического разума. Субъект наконец мог быть адекватно воспроизведен через текст, в структуре бесконечно развернутой дедукции.

Творец воплотился в текст... И перестал быть творцом. Исчез объект познания, исчез субъект творческой деятельности (ведь все познано априори, осталось лишь узнать, что ты знаешь), исчезла возможность логики самообоснования логики, то есть возможность развития логики творчества. Текст победил. В дальнейшем осталось сбросить романтический пафос всеведения и трезво заняться реальным, временным, частным текстом (логикой языка), оставляя проблему познавательных способностей за пределами философской логики, которая перестала существовать даже в потенции. Она распалась на две ветви - все более нефилософскую логику формальной дедукции (с отбрасыванием ее инобытия - "интуиции", "разума", "экспериментально-продуктивного воображения", то есть с отбрасыванием внутренних бесконечных резервов самой дедукции) и "внелогическую философию", все более сводимую или к эмпирической гносеологии, или к антропологии "вообще", или... к рецидивам все той же философской логики.

"Рецидив" здесь не бранное слово. Такие "рецидивы", как, к примеру, феноменология Гуссерля, были подготовлены десятилетиями философских поисков, направленных на то, чтобы разрешить трудности сведения логики к тексту, а гносеологии - к психологии. Здесь было осмысление и другой трудности - как избежать утраты философского первородства в гуще специальных знаний, растворения проблем бытия в проблеме сущности. Здесь был и замысел распознать внутреннюю логическую объемность понятия, его несводимость к термину, знаку или редуцированному суждению. Кроме Гуссерля я бы упомянул в этом ряду неокантианцев марбургской школы или экзистенциализм хайдеггеровского закала. Но в контексте нашей проблемы существенно другое. Диалогический фон философской логики, ее неосознаваемый диалогический источник - внутриинтеллектуальная игра рассудка, разума, интуиции, продуктивного воображения - все это к концу XIX века распалось и без остатка редуцировалось до рассудка, или, в других вариантах, - до внелогических стихий.

Иногда для спасения творческого характера логического мышления приглашались "варяги": то "воображение" с берегов искусства, то "интуиция" с берегов психологии. Но из самого теоретического мышления, из логики все эти "способности" (так и не понятые в своей роли разных голосов единого теоретического интеллекта) были изгнаны, казалось, навсегда. И никакие "назад" - "назад к Канту" или "назад к Гегелю" - тут не могли помочь. Впрочем, говоря о спасении, я сознательно преувеличиваю. Спасения вовсе не требовалось. Само развитие логики структуры, логики текста было логически и исторически необходимым процессом. Развиваясь в формах противоположностей, и "логика структуры", и "не-логика" творческого процесса подошли к той закраине, где обнаружилось их внутреннее единство, их логическая "дополнительность" (которая яснее всего выступила в парадоксах теории множеств и вообще в парадоксах обоснования математики)25.

На сейчас речь идет о возможности логически воспроизвести предрасположенность к творчеству, пред-определение будущих теорий (логически воспроизвести "теоретика как диалог внутренних собеседников"). Мы видели, что "уравнение" - "логика творчества = логике внутреннего диалога, беседе внутренних собеседников" - вполне обоснованно. Но мы видели также, что конкретно-логическое решение этого уравнения в начале XIX века, когда над ним вплотную задумались (Гегель и Фейербах), оказалось невозможным. И вот в этом смысле возвращение к пониманию "теоретика как логического многообразия" было бы - до самого последнего времени - анахронизмом. Тут возврата действительно не было. Но сейчас все изменилось. Выше мы вкратце сказали о тех реальных условиях, которые сложились в логике, в математике, в физике к 70-м годам XX века и которые сделали необходимым и возможным конкретное логическое решение сформулированного в первой четверти XIX века "уравнения". Пришла пора к нему (забытому и осмеянному) вернуться. Сейчас - кстати, историческое развитие логики текста (математической логики) здесь крайне существенно - стало возможным "возвращение" к потенциям "философской логики" XVII - начала XIX века, стало возможным коренное преобразование этой логики. Появляется новый логический строй мышления, и в его контексте все неразрешимые трудности оказываются разрешимыми, сдвигаются, диалектически переформулируются. На этой основе оказывается возможным понять диалогическое противоречие и самого классического текста. Такое коренное преобразование логики, такую возможность "возвращения" к диалогике творческого субъекта (уже не на основе противостояния "способностей") наметил Маркс в "Экономическо-философских рукописях" 1844 года и в подготовительных работах к "Капиталу". Здесь особенно значимы; во-первых, анализ определений "всеобщего труда" и, во-вторых, понимание человека как "самоустремленного" (selbstisch...) существа, в предположении, что именно возможность деятельности по отношению к собственной деятельности (самозамыкание деятельности на изменение субъекта) определяет развитие человеческой культуры и внутренней социальности человека (социальности "наедине с собой": "Я" и "другое Я").

Однако специально-логическая разработка этих оснований, их оборот на логические проблемы стали возможными только сегодня, в условиях современной логической революции.

Восстановим ход наших размышлений. Анализ современных проблем самообоснования нововременной логики; анализ коренных трудностей понимания того, "что есть логика", перед которыми остановились Гегель и - в другом плане - Фейербах; анализ глубинных традиций философской логики (идея "спора интеллектуальных способностей") - все это позволило обосновать и развить наше исходное утверждение.

Теперь его можно сформулировать так: для того чтобы "поднять" в сферу логики, превратить в предмет логического исследования интуитивный процесс изобретения теорий, обоснования самих начал теоретического знания XVII - XIX веков (а сделать это сейчас необходимо во имя самого существования и развития науки логики и, что важнее, человеческого самосознания), необходимо и возможно освоить логически внутреннюю диалогику теоретического интеллекта Нового времени, понять теоретика как "логическое многообразие" (многообразие внутренних Собеседников), как предопределение теорий и творчества XVII - XIX веков.

Историологический анализ привел к заключению, что все это необходимо и возможно... Нововременная "Палата Ума" (это законодательное учреждение творческого мышления) может и должна быть реконструирована, воспроизведена в адекватной логической форме.

(1990). "Палата Ума" Нового времени может и должна быть сейчас воспроизведена в адекватной логической форме..." Так я писал в 1975 году. Это утверждение нуждается в серьезном комментарии. Это вовсе не абстрактная, но историологическая "адекватность". В XX веке адекватной формой воспроизведения и реальной жизни мышления Нового времени является форма внутренней диалогичности нововременного мышления. Именно в русле проблем XX века логика Нового времени актуализирует свою внутреннюю диалогичность, переструктурируется как "Ума палата". То, что в контексте XVII - XIX веков выпрямлялось в монологическую линию (с отсечением психологического диалогизма "способностей"), то - в напряжениях нашего времени - обнаруживает (и актуализирует) свою диалогическую природу. И это - не модернизация, это - ответ мышления Нового времени на вопрос мышления современного. Ответ, позволяющий развить собственное определение нововременной логики без перехода в иную логику, без процедур "снятия". Причем здесь я говорю не о диалоге различных философских систем внутри нововременной истории философии (спор Декарта - Спинозы - Лейбница или спор Канта - Фихте - Гегеля...), а о диалоге исходных определений субъекта мышления в изначальном, неделимом ядре "Разума познающего". Или, говоря иначе: "палата Ума" Нового времени должна быть воспроизведена адекватно ее месту (голосу) в философской логике культуры.

Теперь надо попытаться действительно воспроизвести "внутренний творческий колледж" (если перефразировать это науковедческое выражение) теоретического интеллекта. Продумаем вкратце логические основания и технологические возможности такой реконструктивной работы.

5. Внутренняя речь "открытым текстом" (если соотнести Гегеля и Выготского)

Для того чтобы творческое мышление ("микрокосм" способностей) теоретика XVII - начала XX века "поднять" в текст, необходимо научиться читать этот текст в его внутренней форме, научиться обнаруживать в тексте - автора, в "продукте" - творца. Или если пока и не научиться, то хотя бы понимать, о какой внутренней форме может идти речь. Сейчас я стою перед очень сложной задачей. Коротко определяя, можно сказать так: увидеть и понять (поймать) внутреннюю форму теории - это значит понять текст теории как движение понятий. Но дело в том, что о понятии и о том, как осуществляется диалог "Я" и "другого Я" во внутрипонятийной форме, пока в книге приходится говорить обиняком. Та "Ума Палата", о которой сейчас идет речь, фиксируется нами не столько в понятии, в элементарной клеточке мышления, сколько в крупных мыслительных блоках, в теории как развитом и разветвленном целом (единство многообразия), еще не замкнутом на себя. К тому же сама реализация понятийного диалога (и характерных для него Собеседников) в форме общекультурного диалога способностей - "рассудка", "интуиции", "разума" - была, как мы видели, отнюдь не случайной для этого времени, и ограниченность нашего анализа во многом определена историологически.

Но все же какое-то предварительное соотнесение наших идей с анализом внутренней формы мышления необходимо. Отсылая читателя к моей работе, где развит тот подход к понятию, который заложен в основание и этой книжки26, я сейчас продумаю возможность понять внешний текст в его внутренней (диалогической) форме несколько иным образом. Вновь испытаем историологический путь. Здесь есть с кем идти, прежде всего Гегель. Философская традиция "высокого рационализма" разработала свои методы прочтения теоретических структур в их внутренней форме. Декарт и Лейбниц, Спиноза и Кант умели увидеть во внешнем, строго информативном, словесно-рассудочном тексте (дискурсивно последовательной цепочке суждений и умозаключений) текст понимания. Но решающее предположение - в ответ на решающие сомнения Канта - выдвинул Гегель.

Я уже говорил о том, где остановился Гегель, поставив (и тут же "сняв") проблему содержательной "полилогичности" мышления. Та же проблема была поставлена Гегелем и в "формальном" плане, в разработке логической технологии, позволяющей разглядеть в тексте - его создателя, позволяющей увидеть в традиционной структуре текста внутреннее движение мысли, подчиненное логике философской, логике "диалога способностей". Ограничусь анализом одного гегелевского фрагмента - нескольких ключевых страниц из "Феноменологии духа"27.

Философское изучение науки требует, подчеркивает Гегель, "взять на себя напряжение понятия"28. Увидеть в научном тексте движение понятий - дело очень непростое, текст приходится прочитать как бы дважды, увидеть в одном тексте (предложения - абзацы - грамматические периоды или, в логическом плане, суждения - умозаключения - цепочка доказательств) другой текст, из других блоков построенный, составляющий "внутренний узор" логического движения, его внутреннюю форму. В такой работе приходится многое преодолевать - не только в тексте, но и в самом себе, в своих логических предрассудках.

"Для привычки постоянно следовать представлениям прерывание их понятием столь же тягостно, как и для формального мышления, которое всячески рассуждает, не выходя за пределы недействительных мыслей"29. "Недействительные мысли" - это мысли, выраженные в необходимой для информации, для сообщения - "о чем я именно думаю" - дискурсивной форме. Это не действительная форма мышления, а форма превращения мысли в информацию о мысли.

Но продолжим изложения идей Гегеля о трудностях двойного прочтения одного текста (ибо другого текста не дано, а искать действительную мысль и действительного субъекта мысли где-то вне текста означает поддаться на иррационные соблазны или заменить работающую логику "благими пожеланиями" логики).

"Такую привычку (видеть в тексте только содержание. - В.Б.) можно назвать

материальным мышлением, случайным сознанием, которое только вязнет в материале и которому поэтому нелегко в одно и то же время извлечь из материи в чистом виде свою самость и оставаться у себя. Другое же мышление, дискурсивное, есть, напротив, свобода от содержания и высокомерие по отношению к нему..."30 Философу, читающему текст, надо увидеть формализмбсодержания (увидеть содержание как форму деятельного субъекта) и надобувидеть содержательность формы, ее предметный смысл, разглядеть в логическойбформе содержание, может быть даже самое глубинное, значимое содержаниебданной теории. Как в интонациях и жестах оратора, в пропусках текстабзачастую скрывается более существенное содержание речи, чем в словах и фразах.

Но что же необходимо повернуть в тексте, чтобы, наличный, дискурсивно построенный, он обернулся своей внутренней формой, предстал как текст понимания и тем самым чтобы оказалось возможным понять движение мысли как изменение субъекта мышления? Тут-то и начинаются особенно существенные для нас - технологические - размышления Гегеля. "Со стороны формы сказанное можно выразить так: природа суждения или предложения вообще, заключающая в себе различие субъекта и предиката, разрушается спекулятивным предложением, и в тождественном предложении, в которое превращается первое, содержится обратный толчок названному отношению. Этот конфликт между формой предложения вообще и разрушающим ее единством понятия похож на тот конфликт, который имеет место в ритме между метром и акцентом. Ритм получается в результате колеблющегося среднего и соединения обоих. Точно так же в философском предложении тождество субъекта и предиката не должно уничтожать их различие, которое выражается формой предложения, а единство их должно получиться в виде некой гармонии. Форма предложения есть явление определенного смысла или акцент, которым различается его наполнение. В том, однако, что предикат выражает субстанций и что субъект сам относится ко всеобщему, и состоит единство, в котором замирает названный акцент... Мышление, вместо того чтобы идти дальше, переходя от субъекта к предикату, чувствует себя (поскольку субъект пропадает) скорее задержанным и отброшенным назад к мысли о субъекте, потому что оно не видит его; или: так как сам предикат высказан в качестве субъекта, в качестве бытия, в качестве сущности, исчерпывающей природу субъекта, то мышление находит субъект непосредственно также в предикате. И вот, вместо того чтобы в предикате уйти в себя и занять свободную позицию резонерства, мышление все еще углублено в содержание или, по крайней мере, стоит перед требованием углубиться в него. Точно так же, когда говорят: действительное есть всеобщее, то действительное, будучи субъектом, пропадает в своем предикате. Всеобщее не только должно иметь значение предиката... но всеобщее должно выражать сущность действительного. Мышление поэтому в такой же мере теряет под собой твердую предметную почву, которую оно имело в субъекте, в какой оно отбрасывается назад к субъекту в предикате, и в нем уходит назад не в себя, а в субъект содержания. На этой непривычной задержке основаны по большей части жалобы на непонятность философских сочинений, если у индивида имеются налицо прочие условия образования для понимания их. В сказанном мы видим основание для вполне определенного упрека, который часто делается этим сочинениям, а именно - что многое нужно перечитывать несколько раз, прежде чем его можно понять (здесь курсив мой. - В.Б.)... Из вышеизложенного ясно, в чем тут дело. Философское предложение, потому что оно - предложение, порождает мнение об обычном отношении субъекта и предиката и о привычном поведении знания. Это его поведение и мнение разрушаются философским содержанием предложения; мнение на опыте узнает, что имеется в виду не то, что оно имело в виду; и эта поправка его мнения вынуждает знание вернуться к предложению и теперь понять его иначе.

Затруднение, которого следовало бы избегать, заключается в смешении спекулятивного и дискурсивного способов, когда сказанное о субъекте в одном случае имеет значение его понятия, а в другом случае - только значение его предиката или акциденции. Один способ мешает другому. И только то философское изложение достигло бы пластичности, которое строго исключило бы способ обычного отношения частей предложения. Фактически и у неспекулятивного мышления есть свои права, которые законны, но в строении (in der Weise) спекулятивного предложения они не принимаются во внимание. Снятие формы предложения должно совершаться не только непосредственно, не через одно лишь содержание предложения. Это противоположное движение должно быть выражено, оно должно быть не только упомянутой внутренней задержкой, но это возвращение понятия в себя должно быть изложено. Это (обратное. - В.Б.) движение, которое составляет то, что в других случаях должно было выполнять доказательство, есть диалектическое движение самого предложения... В качестве предложения спекулятивное есть только внутренняя задержка и неналичное возвращение сущности в себя... Что касается самого диалектического движения, то его стихия - чистое понятие; поэтому у него есть некоторое содержание, которое в самом себе есть от начала до конца субъект. Следовательно, нет такого содержания, которое было бы субъектом, лежащим в основе, и которому его значение приписывалось бы в качестве предиката; предложение непосредственно есть лишь пустая форма...

Препятствие... коренится в привычке брать спекулятивный предикат в форме предложения, а не как понятие... Изложение, оставаясь верным проникновению в природу спекулятивного, должно сохранять диалектическую форму и включать только то, что постигается в понятии и что есть понятие"31. Вполне возможно было бы ограничить все содержание этого раздела приведенным фрагментом из "Феноменологии". Гегель здесь сказал почти все, что требовалось, для понимания задач такого преобразования обычного (дискурсивного) текста, чтобы прочитать в нем текст реального движения мысли (в гегелевской терминологии - "спекулятивный").

Но поскольку, во-первых, "так не принято", а во-вторых, эти формулировки могут в XX веке быть переформулированы ближе к современным логическим проблемам и, главное, для поворота этих идей в план диалогический, выскажу несколько соображений.

Вдумаемся в процитированные строки. Для того чтобы понять во внешней структуре любого теоретического текста его философский смысл, необходимо, по Гегелю, прочесть текст дважды. Сначала текст предстает как система предложений (соответственно суждений, умозаключений), как последовательное движение мысли. В основе такого прочтения лежит "субъектно-предикативная структура предложения". "Вот это - предмет моих размышлений (логический субъект)". "Вот это - мои определения "признаков" или "отношений" данного предмета (логические атрибуты, или "предикаты")". Сам предмет (логический субъект) остается как бы вне логики, его бытие дано, он жестко фиксирован и неизменен; в логике движется и уточняется только его определение.

"Человек (вон то существо, видите его?) - это есть... (его особенности и отношения, в которые он вступает, я сейчас определю...)". "Атом (то, что зафиксировано моим прибором или что выступает предметом данной теории) - это... (вот тут-то я поймаю его, рассказав, как он действует, как он устроен, как он относится к другим физическим объектам...)". В этом плане и целая теория выступает разветвленным, развитым определением (сцеплением тысяч тысяч атрибутов) логического субъекта, только подразумеваемого в теории. Где-то, в подсознании что ли, перемещается перед нашими внутренними глазами неизменный логический субъект, а здесь, на поверхности фраз, раскручивается бесконечная цепочка определений, подчиненная дискурсивной логике доказательства. Это текст, прочитанный впервые. Но вот второе прочтение. Текст переформулируется как одно понятие. Тогда исчезает "субъектно-атрибутивная структура". В понятии есть "только субъект", говорит Гегель. Означает это довольно простую вещь. Особенно простую (хотя мало освоенную логически) для современного (середина XX века) теоретического знания, которое - в этом смысле - все более принимает форму знания философского. Когда физик определяет электрон не через его признаки, а через те виртуальные частицы, в которые электрон может превратиться, то это понятие в гегелевском смысле. "Предикат" (например, мезон) здесь такой же логический "субъект", как и электрон, а понятие электрона само выступает как "предикат", как определение той виртуальной частицы, в которую электрон превращается, поскольку электрон в свою очередь входит в спектр виртуальных превращений этой иной, столь же производной, сколь и исходной, частицы. Определение здесь полностью обратимо.

Выше был рассмотрен другой случай. В парадоксах теории множеств математик включает "логический субъект" и в одну и в другую сторону определения. Определение множества "импредикабельно". И это не порочный логический круг, но спираль развития (преобразования) понятия, это - "понятие" в гегелевском смысле слова. Математик впадает в панику, он не способен иметь дело с такой логикой, но он что-то ищет, он приближается к гегелевскому "понятию", хотя его останавливают и умоляют "не нарушать логики" робкие логические консультанты.

Эти "примеры" взяты не только для иллюстрации мысли Гегеля, но и для того, чтобы уловить коренное отличие современной логической ситуации от логических позиций Гегеля, для того, чтобы еще раз понять, почему (и где) остановился Гегель, проникая в диалогику мышления. Вот "примеры" самого Гегеля. В предложении: "Бог есть бытие", - пишет Гегель, предикат ("бытие") "имеет субстанционное значение... "Бытие" здесь должно быть не предикатом, а сущностью... Сам предикат высказан в качестве субъекта в качестве бытия..."32

В этом размышлении Гегеля, по сути дела, фиксируется "рождение атеизма" спинозовского закала. Бытие, понятное как логический субъект всех определений, есть независимая от бога природа; определение бога в формулировке Гегеля означает: понятия "Бог" и "Природа" тождественны, Бог есть первая редакция понятия Природы. Больше того, именно основанный на анализе происхождения понятия Природы, спинозизм становится теоретически максималистским, логически выявленным. Природа в таком определении не просто совокупность эмпирически найденных природных качеств, ее понятие впитало все предельные определения субъекта (и логического, и субъекта логики). Природа понятна здесь, как субъект (деятельности). Неявно тут скрыт такой логический ход: в определение Природы необходимо внести все те определения Всеобщего субъекта33, которые были логически развиты и доведены до предела в понятии "Бог". Именно так осмыслен этот переход в "Истинной системе" Дешана. Но здесь нет полной обратимости. Бог - это субъект как "до-бытие", "Неиное" (Николай Кузанский). Ничто из существующего в него не может входить. Природа - это субъект как вс„. Или другой "пример". Когда я утверждаю: "Действительность есть всеобщее", то это отношение обратимо; субъект и предикат можно поменять местами и утверждать: "Всеобщее есть действительное". Но такое "обращение понятия" не будет для Гегеля простой тавтологией только тогда, когда ему, дать историческую интерпретацию. Гегель это показывает в своей "Логике" и "Истории философии". В "историческом" плане (с учетом этапов, узлов логической конкретизаций) гегелевское определение всеобщего означает: "Если логически развить понятие всеобщего, то обнаружится, что вот эта, не имеющая за собой никакой сущности, никакого высшего смысла, никакого субъекта, действительность и есть реальное, конкретное всеобщее". Примерно так. И опять-таки в таком определении понятия зафиксирована история понятия (или "снятая" история). Понятие Всеобщего Субъекта, как оно понималось в средневековом мышлении, оказалось в мышлении Нового времени тождественным понятию действительности. Теперь продумаем логическое отличие примеров двусубъектности понятия в "Феноменологии" Гегеля и в современном теоретическом мышлении - в той мере, в какой это мышление существует "на пределе", - в философско-логическом осмыслении (Бор - Эйнштейн - Гейзенберг). Если так (философски) посмотреть на дело, то можно заключить, что в развитии современных понятий осуществляется полная обратимость. Внутренняя диалогичность входит изнутри в понятия "множество" или "элементарная частица", составляя реальную парадоксальную трудность актуального определения этих понятий. Здесь ни один из внутренних логических субъектов не является ни исторически первым, ни исторически производным, они целиком - в логическом плане - "одновременны", между ними нет отношений последовательности.

Такое понятие оставить в стороне от позитивной теории уже невозможно, хотя невозможно и включить в современную позитивную (исчислению высказываний подчиненную) теорию. Дело в том, что сейчас существует не только противоречие двух логик внутри одного понятия, но и противоречие несовместимости между логикой теории (здесь господствует аксиоматически-дедуктивная логика) и логикой понятия, только возникающего (как выявленная двусубъектность) и вынужденного существовать в недрах, в порах неадекватной понятию теоретической логики. Правда, математики и физики еще не осознали эту трудность как логическую, как несовместимость рабочего коня и трепетной лани, они все еще пытаются втиснуть новый тип понятия в старую форму теоретических структур, специально предназначенную для последовательной сцепки понятий, для их соединения в субъектно-предикативной форме (в форме, сводящей понятие к термину...). Но это уже другой вопрос. Немного детальнее об этом - во втором разделе этого Первого введения. Вернемся к Гегелю. В его "примерах" логическая ситуация иная. Двусубъектность понятия организована так, чтобы ее можно было представить как сцепление двух последовательных этапов, чтобы распрямить диалог логик в логическую линию, узловую линию логических мер. Такое понятие еще можно разъять на этапы (тот же логический субъект на одном и на другом этапе своего развития), а каждый отдельный этап, если ему приписать логические предикаты, вполне сойдет для включения в аксиоматически-дедуктивную структуру. Есть в гегелевском понимании понятия и "обращения текста" еще один момент. Поскольку для Гегеля "логический субъект" (предмет мышления) совпадает в конечном счете с "субъектом логики" (абсолютным субъектом мышления), то в итоге в гегелевской логике восстанавливается, хотя и в очень трансформированном виде, обычная "субъектно-предикативная схема мысли". Логический субъект (взятый в предельном выражении, то есть "абсолютный дух") остается неизменным, он только познает себя, раскручивает свои определения, и каждый "промежуточный логический субъект" (действительное, всеобщее, необходимое, причинное...) есть лишь атрибут не входящего в логику абсолютного субъекта. Поэтому схема понятия здесь не столько "субъектно-субъектная" (это только "первая производная"), сколько "предикатно-предикатная": один предикат выступает как логический субъект, затем раскрывается его обращение в другой логический предикат, опять-таки играющий роль "субъекта", и так до конца, до того самого "конечного счета", с которого все и начинается... В этом плане здесь снимается и история, восстанавливается одновременность всех "логических субъектов" как определений жестко фиксированного субъекта логики (данного раз и навсегда). В современных логических ситуациями, наоборот, фундаментальный объект познания должен быть понят (хотя пока еще не может быть понят) не в совокупности бесконечного множества предикатов, но как тождество - в одном логическом субъекте - двух противоположных логических субъектов (а не просто противоположных предикатов, как чаще всего до сих пор утверждают в курсах диалектической логики).

Краткий анализ соотношения гегелевского и современного выходов в действительное понятийное движение объясняет, почему Гегель смог (и должен был) уклониться от идеи диалогичности мышления, от идеи внутреннего диалога изобретателя теории с самим собой. Ведь как будто все было подготовлено для выдвижения этой идеи. И мысль о "философском предложении", об обращении "последовательных субъектно-предикативных схем" в схемы "субъектно-субъектные"; и мысль о необходимости периодического возвращения философской мысли "назад", чтения текста - одновременно - в двух направлениях; и идея "акцентно-метрической" гармонии логического ритма (очень неожиданная для Гегеля, какая-то удивительно современная идея); и сама гениально разработанная технология прочтения текста. Все это было. Но не было найдено того поворота, который позволил бы понять языковую стихию мысли в ее внутреннем замысле. Не было заслона, который преградил бы путь к обратной редукции реального мышления к мышлению дискурсивно-доказательному. Не было плотины, у которой реальное мышление могло бы удержаться, подняться, не скатиться к доказательству. Коль скоро сам реальный, содержательный процесс мышления понимался как логический монолог (и в смысле речи, обращенной одним лицом к другому, молчащему, и в смысле одной монологики, не могущей обосновывать самое себя, то естьвыходить за свои пределы), формализм "обращения" текста не мог быть понятсодержательно; как внутренняя (логическая) форма речи, обращенной автором к самому себе. Поскольку у Гегеля субъект логики целиком растворяется в движении текста, субъект отождествляется с его продуктом (теорией), теория - с самопознанием, то все описанные Гегелем "обращения" и "задержки" не могли быть осмыслены как форма изменения субъекта мышления, как внутренняя творческая жизнь "Палаты Ума". Правда, такое отождествление переносило на текст (абсолютный, круговой текст) тождественное имя субъекта, абсолютного Духа, но логической ситуации это переименование не изменяло.

Гениальные гегелевские идеи были сформулированы как бы "впрок". Только в ключе проблем XX века актуализируется дополнительный смысл гегелевских "обращений логики" и "разрушения субъектно-предикативной структуры предложения". В XX веке логика Нового времени замыкается "на себя" как один из "актов" целостной диалогической трагедии.

В порядке наведения здесь может выступить догадка о структуре внутренней речи, развитая Л.С.Выготским (Мышление и речь. М. - Л., 1934). За прошедшие после выхода этой книги десятилетия идея Выготского развивалась в многочисленных психологических экспериментах, своеобразный ее вариант уже давно (в начале тех же 30-х годов) обосновал Пиаже, но мне представляется, что наиболее плодотворные (для логики) мысли о внутренней речи заключены все же именно в этой давней книге Выготского. Мысли, кстати говоря, далеко еще не ставшие вчерашним словом науки (скорее, это ее завтрашнее слово).

Основные идеи Выготского можно свести к таким тезисам:
Формирование внутренней речи - феномен интериоризации социальных отношений и связей, стихия внутренней (превращенной во внутреннее определение) социальности человека34.
Внутренняя речь - это смысловая сторона речи: она "не служит выражением готовой мысли. Мысль, превращаясь в речь, перестраивается и видоизменяется". "Мысль не выражается, но совершается в слове... Противоположно направленные процессы развития смысловой и звуковой стороны речи образуют подлинное единство именно в силу своей противоположной направленности"35.
"Внутренняя речь есть речь для себя. Внешняя речь есть речь для других"36. Существен этот последовательно проводимый Выготским "тандем": внутренняя речь - это движение смысла, речевая стихия формирования новой мысли (1); внутренняя речь - речь, обращенная к себе, форма внутреннего диалога (2).
Основные особенности внутренней речи:

А. Особый синтаксис, сокращенный, сгущенный, свернутый, предельно предикативный, точнее - сливающий подлежащее со сказуемым; подлежащее (в логическом плане - логический субъект) не отмирает, но подразумевается37, лежит в наиболее глубоком отсеке внутренней речи. В этом отсеке "существование" и "действие" тождественны. Такой синтаксис необходимо выражает обращение к очень хорошо знакомому человеку (а кого мы знаем короче, чем самого себя?). Понимание догадкой и высказывание намеком играют решающую роль во внутриречевом обмене. "...Подлинное свое бытие язык обнаруживает лишь в диалоге"38.

Б. Редуцирование фонетической стороны речи. "Внутренняя речь есть в точном смысле речь почти без слов". Будущее "слово" уже есть в "слове" предыдущем (в возможности слова). "Внутренняя речь оперирует преимущественно семантикой, но не фонетикой речи"39, словами, только подразумеваемыми, не существующими актуально нигде - ни в слове, ни в звуке.

В. Во внутренней речи смысл слова преобладает над его значением. "...Значение является только камнем в здании смысла"40. Если значение слова тождественно его абстрактному содержанию ("человек - это..."), то смысл слова неповторим, существует только в контексте (так, к примеру, повторим смысл понятия "человек" в трактирном окрике XIX века: "Человек, пива") и вместе с тем наиболее всеобщ, богат, бесконечен, впитывая все оттенки и самые дальние круги данного контекста (понятие "человек" в приведенном контексте оказывается моментом единого сложного понятия: "трактир - лакейство - бесчеловечность"...).

"Вот это обогащение слова смыслом... и составляет основной закон динамики значений. Слово вбирает в себя, впитывает из всего контекста, в который оно вплетено, интеллектуальные и аффективные содержания и начинает значить больше и - меньше, чем содержится в его значении, когда мы его рассматриваем изолированно и вне контекста: больше - потому, что круг его значений расширяется, приобретая еще целый ряд зон, наполненных новым содержанием; меньше - потому, что абстрактное значение слова ограничивается и сужается тем, что слово означает только в данном контексте". "Смысл слова никогда не является полным. В конечном счете он упирается в понимание мира и во внутреннее строение личности в целом41.

Во внутренней речи всеобщая экспансия смысла приводит к слипанию слов, особому значению корня и т.д. Смыслы как бы вливаются друг в друга, так что предшествующее содержится в последующем, последующее - в предшествующем"42. Все эти особенности и выражают два определения внутренней речи: это речь, в которой формируется мысль, это речь, обращенная к себе. Мне представляется, что идеи Выготского имеют не чисто психологическое значение. Скажу резче: думаю; что некая "погруженность в анабиоз" этих идеи (с 1934 года) во многом объясняется тем, что, сформулированные как психологические (даже как вывод из психологических экспериментов), они, по сути дела, являются логическими, говорят о логической) структуре "внешнего" текста как текста понятийного и являют блестящий образец философской культуры, философских предположений.

И если соотнести идеи Выготского о "внутренней речи" с идеями Гегеля о разрушении в понятии "субъектно-предикативной структуры дискурсивных предложений", то будет возможно предположение о логике творческой мысли как о логике внутреннего диалога. Только соединив в одно целое логические предположения Гегеля и логические же предположения Выготского, возможно получить исходную технологию диалогического (XX век, логика культуры) анализа теоретических текстов.

Но, взятые отдельно, идеи Выготского столь же безработны, хотя и в другом плане, как и идеи Гегеля. Той реальной материей, в которой возможно уловить все особенности внутренней речи, является... внешний текст, обращенный на себя, - в свете гегелевских идей, прочитанный при помощи гегелевских задержек и торможений (столь раздражающих читателя) как движение понятия. Выготский фиксирует действительный замысел творческого мышления - речь, обращенную к самому себе. Гегель фиксирует действительную форму этого мышления - "субъектно-субъектную" понятийную структуру. Идеи эти дополнительны. И в этом "дополнении" (= сопряжении) внутренняя речь можеть быть дана открытым текстом. Понята как логическая форма. Впрочем, для такого дополнения и соотнесения необходимо, как мне кажется, осмыслить идеи Выготского в историологическом и культурологическом плане. Выготский говорит об интериоризации внешней социальности во внутренней речи, но такого представления недостаточно для того, чтобы понять творческую органику диалогической мысли, ее культуроформирующий статут. Поэтому - несколько замечаний о логических возможностях и пределах того "неведения", которое нам дала книга Выготского.

Во-первых, соображения Выготского позволяют уточнить только самый абстрактный замысел "обращения текстов", замысел, пока еще "свободный" от конкретного историокультурного содержания, обобщенно одинаковый для всех культур мышления. Во-вторых, процесс погружения социальных связей в глубь сознания (о котором говорит Выготский, анализируя формирование внутренней речи) есть - в логическом плане - процесс превращения развернутых и относительно самостоятельных "образов культуры", ее готовых феноменов в культуру мышления, динамичную и расплавленную, конденсированную в "точке" личности. Объективно развитая культура получает во внутренней речи субъектное определение, то есть такое, где она оказывается обращенной вьбудущее формой творчества новых, еще не существующих, но только возможныхь"образов культуры". Отношение переворачивается, и внутренняя речь должнаьпониматься не столько как "феномен интериоризации", сколько как интенцияь"овнешнения" мысли, как сосредоточенный в понятии зародыш новой культуры,ьпока еще не положенной предметно и не расчлененной во внешней социальности. Социальные связи не только погружаются во внутреннюю речь, они в нейькоренным образом преобразуются, получают новый (еще не реализованный) смысл, новое направление во внешнюю деятельность, в предметное воплощение. И только в таком плане (изнутри - вовне!) внутренняя речь может быть понята как логическая, а не как чисто языковая или психологическая форма. Но тогда, в-третьих, внутренняя речь (и ее элементарная форма моно-диалога) может быть представлена как диалог тех культурно-исторических образов мышления (деятельности), которые интериоризованы в различных голосах моего собственного "Я" и спор которых выступает как форма полагания, творчества новых культурных феноменов (знаний, идей, произведений искусства...). Так, "наведение" Выготского позволило нам сформулировать логическое предположение, то самое, которое уже давно сделал Гегель: формой движения творческой мысли является именно понятие (как цельность), "внутри" которого и превращением которого совершаются все дальнейшие метаморфозы, выход из которого в "суждение" и "умозаключение" - для творческого мышления - невозможен и бессмыслен.

Понятие не "кирпичик" мысли, а ее "здание", ее тотальность. Чтобы уловить творческое движение мысли (речь, обращенную к самому себе) в тексте, к примеру, теоретических работ, необходимо представить (идеализовать) теорию как понятие, книгу как понятие, философскую систему как понятие. Но в дальнейшем тексте этой книжки "понятие" - почти запрещенная тема. Разговор пойдет о такой философской традиции (философской логике XVII - начала XIX века) и о таком типе внутреннего диалога (диалог классического разума с самим собой), для которых диалог понятия мгновенно редуцировался (или расплывался) в диалоге "способностей" внутри единого теоретического интеллекта. И все же я думаю, что, соотнеся идеи Гегеля и Выготского, мы смогли лучше подготовиться к историологическому анализу "философской логики" Нового времени.

Читателю почти не понадобятся идеи, развитые в этом разделе. Не понадобятся для реальной читательской работы. Мы не будем использовать технологию" Гегеля - Выготского. Но вот как мысленная вышка, с которой будут проглядываться последующие идеализации, наше соотнесение Гегеля и Выготского необходимо.

6. Замысел и пределы предстоящей реконструкции

Во втором разделе первой части будет осуществлен пробный опыт историологической реконструкции - в контексте философской логики культуры - такого странного логического феномена, как "теоретик-классик". Несколько слов о самом понятии "историологическая реконструкция". Предполагается, что логические особенности "теоретика-классика" будут воспроизведены в их исторической конкретности, где-то в пределах 1630 - 1970 годов. Это должны быть всеобщие (логические) и особенные (исторические) определения. Сказанное предполагает и особое понимание логики (то именно, которое мы развиваем). Те внутренние "Я", которые мы будем реконструировать в "голове" "теоретика-классика", необходимы и всеобщи в такой особенной ситуации, когда человек стоит перед задачей актуализировать логику (возможность) бытия предметов как логику взаимодействия (здесь "взаимодействие" - предельное понятие) "точек Кузанского", то есть "точек" превращения логики.

Далее, особенности мышления "теоретика-классика" будут именно реконструированы. Это означает, что сам "жанр" предстоящих очерков будет сочетанием философской формы теоретизирования (открытых, майевтических размышлений, демонстрации процессов собственного мышления) и формы теоретизирования исторического (итог которого не позитивная теория типа естественнонаучной, но именно историческая конструкция, ответ не на вопрос: "В чем сущность процесса?", а на вопрос: "Как это было?" Или: "Как это есть в действительности?"). Теперь следует уточнить понятие "теоретик-классик" и обосновать выбор именно такого предмета анализа. Осмысливая "Палату ума", мы говорили о теоретическом Уме, о мышлении, направленном на изобретение теорий. Такое ограничение было связано не только с задачей нашего исследования, но также со спецификой исторически сложившихся форм философской рефлексии по отношению к логической культуре Нового времени.

В Новое время логика обнаруживается философами именно в теоретическом мышлении, направленном на познание вещей, и, чем дальше, тем больше, - в языке теоретического текста (в XX веке главным образом в языке математики). Мышление эстетическое, направленное на создание художественных произведений, на художественное освоение мира, представляется чем-то - по определению нелогическим, да и вообще - мышлением ли? Если эстетическое освоение мира и понимается как мышление, то его логическая суть выявляется, фокусируется как раз в другой, "высшей" (или просто другой) форме мышления - в той же теории. Эстетическое мышление представляется обычно сложной смесью логического и нелогического, разумного и эмоционального; а потому для выделения и идеализации собственно логических определений надо все же обратиться к наиболее чистой форме, очищенной от эмоциональных примесей, - к форме теоретического мышления, к "дедуктивно-аксиоматическому" тексту. И такая ситуация определялась не "злой волей" философов, а реальным строением практики Нового времени.

Подозрительной - в этом плане - оказалась к концу XIX века и сама философия, философское мышление. Близость философских текстов к схематизму внутренней речи, их открытая форма, слабая разработка аксиоматически-дедуктивных схем, вмешательство эстетических моментов, замена рефлексией объективных логических фиксаций - все это делало философию неудобным (если говорить мягко) предметом для обнаружения собственно логических закономерностей, точнее, для использования их в целях информации и управления.

В крайнем случае философия выступала как метод анализа теоретических текстов, но уж во всяком случае не как глубинная мысль предмета мысли. Да и метод становился все более подозрительным. Философы - речь все время идет о философах-логиках - стремились приблизить свой метод к методу точных наук, чтобы адекватно воспроизвести действительно "логические закономерности" (формальную структуру текста).

Теоретической мышление - теоретический текст - математический текст - метаматематический текст - так можно изобразить последовательное уточнение предмета собственно логического анализа, предмета логической науки в XIX - XX веках.

Проделанный анализ позволяет наметить обратный путь - от текста к его изобретателю. Необходимость логического обоснования самих начал логического движения; постоянная "подкормка" чистой дедукции за счет внутреннего диалога "способностей"; неизбежность включений в логику мышления (понятия) логики бытия (как внепонятийной, непонятой, загадочной реальности) - все эти соображения, будем надеяться, убедили читателя в диалогичности самой обычной теоретической логики, во внутренней философичности (логика как критика и обоснование самой себя) каждого самого строгого логического движения. Логика текста, до основания понятая, выступает в качестве логики текста интерпретированного, идеализованного как философский, как движение понятий, как диалог логик.

Все это так. Но все же начинать наш анализ необходимо с текста позитивно-теоретического, причем естественнонаучного, и уже в нем обнаруживать внутренние, философологические слои. Только на таком пути мы будем логически воспроизводить действительную историю философского анализа (от Декарта начиная), будем "отталкиваться" от обычного понимания того, что есть "теоретический текст", логически систематизированный, построенный в соответствии со строгими правилами дедукции и аксиоматизации (точнее, ориентированный на выполнение этих правил как идеала). Только тогда мы сможем последовательно пройти и "обратный путь": от "замкнутого на себя текста" (в идеале тавтологического) к "замкнутому на себя мыслителю, теоретику" (в идеале "замкнутость" в этом случае тождественна изменению субъекта мышления, тождественна диалогу мыслителя с самим собой). Впрочем, необходимость начать наш анализ с текста теоретика-естественника связана не только с общефилософскими соображениями. Многое определяется современной научно-технической революцией.

Вот некоторые дополнительные аргументы, определяющие, почему к цельной фигуре мыслителя Нового времени лучше всего подойти, опираясь на позитивно-научную, "законополагающую" теорию. Во-первых, именно эта теория сейчас непосредственно подвергается преобразованию, рушится объективно под влиянием теоретических революций XX века, и нам остается только проникнуть в "интерьер" теоретизирования вслед за Альбертом Эйнштейном или Нильсом Бором. Еще одно соображение. Как раз естественнонаучная теория наиболее жестка, определенна, отщеплена от теоретизирования как процесса (что собой представляет, "физико-математическая теория", можно указать почти с эмпирической определенностью и формально-логической четкостью). Поэтому, проникая - отсюда - в "интерьер" теоретика, возможно четко выявить все этапы такого "проникновения" - различить движение в "теории", движение в процессе полагания этой теории и в процессе "самоизменения теоретика". В философии или в истории форма знания так диффузна, так текуча, так слита с процессом теоретизирования и с самим субъектом этого процесса, что здесь логическое движение в "подтекст" теоретической формы крайне затрудняется, а антиномическое единство (формы - процесса - субъекта) понимается просто как абстрактное тождество. Это отнюдь не недостаток философии или истории, это просто аргумент в размышлении, "с чего начать". И наконец, самое основное. Именно этот "угол" теоретического "треугольника" (теория - процесс теоретизирования - субъект этого процесса) непосредственно повернут в XVII - начале XX века в социально-производственную практику. Естественнонаучное теоретизирование объективно - и социально, и логически - фокусирует в этот период деятельность цельного теоретика, оказывается в значительной мере синонимом самого понятия "теоретик" в его сопряжении с понятием "практик". Два других угла повернуты внутрь, составляют подтекст теоретизирования и в своей логической определенности почти не осознаются. Поэтому начинать нужно именно с этого "угла". Но не забудем - только начинать. Цель наша иная - понять логический феномен "теоретика-классика" как исторический феномен. И - далее - понять феномен "теоретика" как одностороннее выражение целостной формы диалога познающего разума с самим собой.

Наша сверхзадача - воспроизвести цельную диалогику Нового времени, как она преломляется в голове "теоретического гения". (1990). Еще раз напомню: наша задача обратима. Мышление Нового времени (логика познающего разума) определяется в этой книге - в момент своего превращения в логику разума диалогического - как обоснование современной философский логики. Это во-первых. И одновременно (в свете такого превращения) осуществляется вторичная рефлексия: сама логика мысли Нового времени понимается и актуализируется как одна из граней, определений современной логики культуры - логики диалога логик. Логики начала логики. Но для решения этой двуединой задачи необходимо, пусть частично, раскрыть в однозначном естественнонаучном тексте целую систему диалогических включений. Схема этих перекрещивающихся диалогов предположена в уже осуществленном выше анализе:
"Диалог интеллектуальных способностей" (рассудок - разум - интуиция...), теоретически осознанный уже в диалогах Кузанского и развитый - философски - в системах Декарта, Лейбница, Спинозы, Канта. Тот же диалог - позитивно, вне философской рефлексии, - реализовался в истории естественнонаучного мышления от Галилея до Эйнштейна.
Диалог этот по-разному протекает в собственно философском мышлении, в теориях позитивно-научных и в исторических конструкциях. Мы воспроизведем его преломление внутри позитивно-научного мышления, но так, чтобы раскрыть "диалог способностей" на фоне (в контексте) или в пересечении с диалогом теоретики (в более узком смысле слова - автора позитивно-научных теорий) и философа, выходящего на грань целостного познающего Разума - в сферу его обоснования.
Этот коренной диалог (логики философской и логики позитивно-научной) может осуществляться как творческая сила только в ключе еще одного - "дополнительного" - диалога - между теоретическим и эстетическим разумом, в единстве и противоречиях теоретического и художественного творчества. В настоящей книге этот диалог не будет анализироваться специально (некоторые его определения я намечу в последнем очерке этой части), но преломление споров "теоретика, поэта, философа" во внутритеоретическом диалоге "теоретика-классика" должно все время восприниматься читателем (то есть его необходимо - в той или другой форме - воспроизводить).
Наконец, во всем узле диалогов, исторически и логически характерных именно для Нового времени, необходимо будет наметить диалог различных логических культур. Непосредственно анализируемая нами культура мышления Нового времени, культура классического разума, будет понята как голос в сложнейшей историологической полифонии - в споре с логической культурой античности, средневековья и в споре с назревающей, еще не реализованной логической культурой ближайшего будущего.

Конечно, вся программа-максимум не может быть здесь реализована, но в качестве программы, перспективы она будет определять направление, вектор предстоящего анализа. Не больше. Все включения и "слои" диалогов будут обнаруживаться и сниматься постепенно и только в ключе творческой работы "теоретика-классика". И теперь яснее становится само это понятие.

"Теоретик-классик" - автор позитивно-научного текста, фиксирующего дедуктивно-аксиоматическую, "законополагающую" теорию типа теорий физическихтили механических.т"Теоретик-классик" работает на историческом прогоне XVII - начало XX века и развивает классические теории, основанные на идеализациях Галилея. Он - мыслитель, формирующий свое теоретическое знание как нечто радикально отличное от знания философского или исторического, но, следовательно, в диалоге с философским и историческим мышлением. Это - автор классического текста.

Классический текст и будет непосредственным предметом нашего анализа. Но сразу же уточним. Тот "текст", который мы будем анализировать, в котором мы должны обнаружить диалогику классического разума, отнюдь не какой-то наличный текст: такой задачи я пока не ставлю. Предмет нашего анализа - это как бы замысел классического (физического) текста, уже логически идеализованный текст. Но тут мы не будем насильниками, такая подготовка текста к философскому анализу осуществлена самими физиками XX века, любопытным образом - одновременно - предельно формализующими свои работы и предельно их философизирующими, превращающими тексты в размышления по поводу текстов (Эйнштейн, Бор).

Предположение о внутреннем диалоге теоретика как истинной логике теоретического текста составляет основу развиваемой далее реконструкции. Речь идет об истинной логике Нового времени - в контексте XX века.