Бадью А. Апостол Павел. Обоснование универсализма

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава I

СОВРЕМЕННОСТЬ ПАВЛА

Почему апостол Павел? Зачем обращаться к этому сомнительному «апостолу» тем более, что апостолом он провозгласил себя сам, а его имя обычно ассоциируется с наиболее институциональными и наименее открытыми измерениями христианства: церковью, моральной дисциплиной, социальным консерватизмом, недоверием к евреям? Как вписать это имя в реализацию нашей попытки переобосновать теорию Субъекта, которая ставит существование в зависимость от проблематичной значимости события, представляя при этом последнее как чистую возможность бытия-множества, но не принося при этом в жертву мотив истины?
Наверное нас могут также спросить, как мы намереваемся обращаться с положениями христианской веры, по которым, кажется, недопустимо разделять личность Павла и его тексты? Зачем вообще ссылаться на эту басню и анализировать ее? Ведь, в действительности и так все совершенно ясно: речь идет о басне. В особенности это касается Павла, сумевшего, как мы увидим далее, основательнее других свести христианство к одному единственному высказываю – Иисус воскрес. Но именно в этом и состоит баснословность, так как все остальное - рождение, проповедничество, смерть - может, в конечном счете, вполне выглядеть реалистично. «Басня» - это то, повествование чего никак не соотносится для нас с реальным (разве что, благодаря невидимым ассоциациям), и окольный доступ к которому примыкает ко всему явно воображаемому. Дело, однако, в том, что, хотя Павел и свел все христианское повествование к одному этому моменту басни, он сумел включить его в реальное, избавив от всего воображаемого, его окаймляющего. В результате, мы получаем возможность рассуждать о вере (а вера как таковая, или верование, или то, что подразумевается под словом pistis, - это и есть проблема Павла), утверждая, вместе с тем, что для нас абсолютно невозможно верить в воскрешение распятого.
Павел - фигура отдаленная от нас по крайней мере в трех отношениях: по своему историческому расположению, по сыгранной им роли основателя церкви и по тому способу центрирования мысли на баснословный элемент, который мы можем определить как провоцирующий.
Мы вынуждены объяснить, почему перемещаем в такую даль груз философского рассмотрения, почему баснословное форсирование реального способствует размышлению, когда речь идет - здесь и теперь - о восстановлении универсального в его сугубо светском смысле.
В этом нам будут содействовать такие мыслители, как, например, Гегель, Огюст Конт, Фрейд, Хайдеггер, а также философ уже наших дней, Жан-Франсуа Лиотар. Все они считали необходимым изучать фигуру Павла - всегда, впрочем, в соответствии с крайними диспозициями (основополагающими или регрессивными, судьбоносными или предаваемыми забвению, нормативными или кризисными), и всегда - с тем, чтобы упорядочить свой собственный спекулятивный дискурс.
В центре нашего внимания будет своеобразная взаимосвязь, которую формально можно отделить от басни и которую, собственно, обнаружил Павел: взаимосвязь между высказыванием о субъекте и вопрошанием о законе. Скажем так: Павел обнаружил, что изучение некоторого закона может структурировать субъект, лишенный всякой идентичности и «подвешенный» на событие, единственным «свидетельством» которого как раз и является то, что субъект его декларирует.
Существенным для нас в этом случае оказывается то, что посредством этой парадоксальной взаимосвязи между субъектом без идентичности и законом без опоры в истории создаётся возможность универсального проповедничества. Неординарный жест Павла состоял в том, что он избавил истину от воздействия сообщества (идет ли речь о народе, городе, империи, территории или о социальном классе). Ибо то, что истинно (или справедливо, в данном случае это одно и то же), то не нуждается в обращении к какому-либо объективному единству - ни согласно своей причине, ни согласно своему предназначению.
Нам, конечно, могут возразить, что «истина», в таком случае, оказывается простои басней. И это верно, но важен именно субъективный жест, схваченный в своей основополагающей мощи, если говорить об условиях порождения универсальности. Отказ от баснословного содержания сохраняет форму таких условий и только её лишает всякой привязки дискурса истины к предзаданным историческим единствам.


Операция, которую демонстрирует нам Павел, состоит в том, чтобы четко отделить любой процесс истины от «культурной» историчности, в которой мнение намеревается растворить его.
Заново осмыслить этот жест, распутать все его ходы, оживить его неповторимость и созидательную силу, - все это, как я полагаю, необходимо современному миру.

Что актуально сегодня? Следует признать, что постепенное сведение вопроса об истине (и, следовательно, о мысли вообще) к вопросу о языковой форме суждения (а именно здесь расположена точка схождения аналитической англосаксонской идеологии и герменевтической традиции, которые совместно сковывают современную академическую философию) приводит к культурному и историческому релятивизму. Последний выступает сегодня и как общественное мнение, и как «политическая» мотивация, и как парадигма для наук о человеке. Крайние формы такого релятивизма - уже задействованные - даже математику приписывают исключительно «западному» единству. При этом они помогают вынести любой обскурантистский или символически уничижающий приговор всякому иному человеческому подмножеству (а лучше - заставить членов этого подмножества самих поверить в такой приговор, дабы это сообщество решило, что состоит из заведомо виновных членов). Таким образом, подобное скрещивание культуралистской идеологии с концепцией человека виновного лишь на первый взгляд закрывает всякий доступ к универсальному на том основании, что универсальное не терпит привязки к особенному и не имеет прямого отношения к статусу - господствующему или жертвенно-подчиненному - тех мест, где высказываются оцениваемые с точки зрения истинности суждения.
Тогда зададимся вопросом, что же реально объединяет всех этих пропагандистов культурной самодостаточности угнетенных человеческих подмножеств и все торжественные песнопения по поводу самобытности, которые, в конечном счете, всегда отсылают к языку, к расе, нации, религии или полу? Со всей очевидностью их объединяет монетаристская абстракция, ложная универсальность которой вполне устраивает коммунитаристов всех мастей. Долгий опыт коммунистических диктатур убедительно показал, что на роль подлинного врага финансового мондиализма, выражающего безраздельное господство бессмысленной всеобщности капитала, действительно может претендовать лишь иной универсальный проект, столь лее развращающий и кровавый - только Ленину и Мао удалось вызвать настоящий страх, понуждавший капитализм безостановочно прославлять либеральные ценности всеобщего эквивалента или демократические добродетели свободы торговли. Старческий маразм и развал СССР, парадигмы всех социалистических государств, на время устранили этот страх и спустили с цепи пустую монетаристскую абстракцию, оподлившую мышление всех и вся. И становится ясным, что вызванное ею опустошение, конечно же, не сдержать отказом от конкретной универсальности истины, отстаивая права «меньшинств», будь они расовыми, религиозными, национальными или сексуальными. Между тем, инстанциями истины и мысли для нас уже не могут стать одни лишь монетаризм «свободного обмена» и его посредственный политический двойник, парламентаризм капитала, нищета которого едва прикрыта красивым словом «демократия».
Вот почему нас так интересует Павел - современник колоссального разрушения оснований всяческой политики и начала военного деспотизма, именуемого «Римской империей». Предписывая универсальному некую связь субъекта и закона, он со всей строгостью задавался вопросом: каковы же последствия этого предписания как для субъекта, так и для закона? Тот же самый вопрос волнует и нас. Предположим, нам удалось заново обосновать связь между истиной и субъектом - каковы будут следствия наших усилий как для истины (событийной и случайной), так и для субъекта (избранного и героического)?
Решая этот вопрос, философия способна обрести свое историческое существование, не став ширмой, прикрывающей неприглядный вид исторической реальности. Тогда она может стать соразмерной эпохе, а не льстить инерции одичания.
Что я могу отметить в качестве отличительной тенденции пятнадцати последних лет в своей стране, в судьбе своего государства? Мы не будем вдаваться в широкий круг общих вопросов, вроде значения либерализма и единства Европы или механизма капитала, которые, выражая закономерности мирового рынка, все же не сами по себе определяют наше особое положение.
Прямо отвечая на поставленный вопрос, мы, увы, видим, лишь необратимое упрочение партии Ле Пена - воистину нашей национальной особенности; чтобы найти ей аналог, нужно добраться до Австрии. И какова же единственная максима этой партии? Максима, которой ни одна из парламентских партий не осмеливается противостоять лицом к лицу, - не потому ли все они, в конце концов, голосуют за чрезвычайные законы, неумолимо вытекающие из нее, или молчаливо соглашаются с ними? Она такова: «Франция французам». А это, если говорить о государстве, возвращает нас к парадоксальному названию, которое было дано Петэном марионеточному правительству, старательно обслуживавшему нацистских оккупантов: «Французское государство». Тем самым в общественном мнении закрепляется пагубный вопрос: кого считать французом? Но всем известно, что на этот вопрос нет никакого приемлемого ответа, а есть лишь гонения на людей, произвольно обозначаемых как нефранцузы. Единственная политическая реальность слова «француз», сохраненная ради основополагающей категории граждан в государстве, состоит во все более и более настойчивом применении дискриминационных мер по отношению к людям, пребывающим в стране и ищущим возможность здесь жить. Особенно поразительно здесь то, что изгоняющая чужаков логика идентичности (закон хорош только для французов) объединяет под одним флагом и покорных приверженцев капиталистического самосохранения (преследования неизбежны, ибо безработица воспрещает прием иммигрантов), и сторонников фантома исключительно «французской республики» (иностранцы приемлемы ровно настолько, насколько они «интегрировались» в ту замечательную модель, которую предлагают наши совершенные институты, наши замечательные системы образования и представительного правления). Это показывает, что между мондиалистской логикой капитала и фанатизмом французской идентичности налицо отвратительный сговор, - с точки зрения реальной жизни людей и того, что с ними происходит.
На наших глазах происходит коммунитаризация общественного мнения, отказ от трансцендентной нейтральности закона. В таком случае государству следует раз и навсегда удостовериться в идентичности - генеалогически, религиозно и расово засвидетельствованной - тех, кого оно объемлет. Тогда оно обязано определить две (или даже три) различные сферы применения закона, и речь должна будет идти о подлинных французах, об иностранцах - либо интегрированных, либо тех, кто может быть интегрирован - и, наконец, о тех, кого объявляют неинтегрированными или даже неинтегрируемыми. Закон тогда перешел бы под контроль «национальной» модели, не имеющей никакого иного принципа реальности, кроме принципиальности гонений. С отказом же от принципа универсальности, проверка идентичности, являющаяся по сути лишь полицейской мерой, будет предшествовать определению и осуществлению самого закона. А это значит, что юристы, как при Петэне, не будут усматривать никакого злого умысла в хитроумном определении еврея как прототипа не-француза, и, стало быть, потребуется сопроводить весь свод законов протоколами принудительной идентификации, так что жизнь части населения всякий раз будет определяться неким особым статусом. Ныне этому уже дан ход, и каждое из сменявших друг друга правительств вносило свой вклад. Мы имеем дело с процессом ползучей петэнизации государства.
Как ясно в этих условиях звучат слова Павла, слова поразительные, если учесть законы античного мира: «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского...» (Гал.3,28) ! Нам, с легкостью заменившим Бога той или иной истиной, а Благо - служением тому, что эта истина требует, вполне подходит максима: «Слава и честь и мир всякому, делающему доброе, во-первых, Иудею, потом и Еллину! Ибо нет лицеприятия у Бога» (Рим.2,10).
Наш мир совсем не так «сложен», как утверждают те, кто хочет его увековечить. В своих основных чертах он даже абсолютно прост.
С одной стороны, наблюдается постоянное распространение механизма капитала, подтверждающее гениальное предсказание Маркса: мир, наконец-то, конфигурирован, правда - как рынок, причем рынок мировой. В этой конфигурации превалирует абстрактная гомогенизация. Все то, что циркулирует в нем, становится единицей счета, и наоборот - обращается лишь то, что поддается счислению. Кстати, именно эта норма высвечивает мало кем подмеченный парадокс: во времена сделавшегося всеобщим рыночного обращения и иллюзий мгновенной культурной коммуникации повсюду множатся законы и регламенты, призванные запретить циркуляцию людей. Именно так происходит во Франции: никогда еще не было столь малого притока иностранцев, как в последний период! Имеется свободная циркуляция лишь того, что поддается счету, - и, прежде всего, капиталов, того, с чем считаются. Свободная же циркуляция не поддающейся счету бесконечности, представляющей собой уникальную человеческую жизнь, находится под запретом. Безусловно, монетарная капиталистическая абстракция представляет собой сингулярность, но такую, которая не считается ни с какими особенностями, сингулярность индифферентную как к непрерывной бесконечности существования, так и к событийному становлению истин.
С другой стороны, имеет место процесс фрагментации закрытых идентичностей и формирования культуралистской и релятивистской идеологии, сопровождающей эту фрагментацию.
Эти два процесса превосходно сплетены. Ибо всякая идентификация (творение или конструирование идентичности) создает фигуру, выступающую как объект рыночных инвестиций. С этой точки зрения нет ничего притягательнее, ничего выгоднее для изобретения новых фигур монетарной гомогенности, чем сообщество и его (или их) территории. Чтобы эквивалентность стала процессом, требуется видимость неэквивалентности. Какое будущее для меркантильных инвестиций! Какое многообразие общин с их притязаниями, заявляющих о своей культурной особенности и выступающих в защиту прав, - женщин, гомосексуалистов, инвалидов, арабов! И бесконечные комбинации проповедей. Негры-гомосексуалисты, сербы-инвалиды, католики-педофилы, исламисты умеренного толка, женатые священники, молодые менеджеры-экологисты, покорные безработные, юные старики! Всякий раз новый социальный образ предполагает новые товары, специализированные магазины, соответствующие коммерческие центры, «свободные» радиостанции, рекламные сети для данного круга покупателей и, наконец, пленительные «общественные дебаты», транслируемые в телевизионный прайм-тайм. Жиль Делез верно говорил о том, что капиталистической детерриториализации нужна постоянная ретерриториализация. Капитал, принцип движения которого гомогенизирует пространство его действия, требует постоянного порождения субъективных и территориальных идентичностей, которые притязают только на равное с прочими подчинение единообразным правилам рынка. Капиталистическая логика общего эквивалента и логика культурной идентичности общин или меньшинств образуют упорядоченное единство.
Эта упорядоченность представляет собой принуждение по отношению ко всему процессу истины. Она органически лишена истины, С одной стороны, всякий процесс истины пребывает в разрыве с аксиоматическим принципом, который управляет ситуацией и организует в ней повторяющиеся ряды. Процесс истины прерывает повторение и, следовательно, не может поддерживаться абстрактным постоянством единиц счета. Истина всегда остается вне счета. Никакая истина, стало быть, не может поддерживаться гомогенизирующей экспансией капитала.
Но, с другой стороны, процесс истины тем более не может корениться в идентичном. Ибо, - если верно, что всякая истина возникает как сингулярная, - ее сингулярность непосредственно доступна для универсализации. Универсализируемая сингулярность с необходимостью порываете сингулярностью идентичности.
Вопрос, стало быть, заключается не в том, что - как хотят нас уверить лживые простаки - имеются хитросплетения истории, разные культуры и более общие различия (даже огромные в одном и «том же» индивиде), что мир разнообразен и что следовало бы предоставить людям возможность жить, есть, одеваться, фантазировать и любить так, как они это понимают. Эти либеральные очевидности недорогого стоят, и было бы неплохо, если бы провозглашающие их не приходили в такое неистовство, когда возникают малейшие попытки отойти от их мелких либеральных дистинкций. Бесспорно, современный космополитизм - сущее благодеяние. Только можно задаться вопросом: почему вид девушки в чадре приводит в такой транс ее защитников? Не потому ли, что в действительности они желают не многоцветия различий, но единообразной диктатуры того, что они именуют «современностью»?
Вопрос заключается в том, что общего у коммунитаристских категорий и категорий идентичности с процессом истины, например, с политическими процессами. Мы можем ответить: эти категории должны быть отлучены от процесса, без чего никакая истина не имеет ни малейшего шанса утвердиться в своей имманентной бесконечности. Хорошо известно, что последовательная политика идентичности, вроде нацизма, воинственна и преступна. Мысль о том, что можно -даже в форме «республиканской» французской идентичности - невинно пользоваться этими категориями, лишена последовательности. Неизбежно будут возникать колебания между абстрактной всеобщностью капитала и местными преследованиями.
Так что современный мир вдвойне враждебен по отношению к процессу истины. Симптом этой враждебности проявляется, в частности, в подмене имен: там, где должно было бы стоять название процедуры истины, возникает другое, вытесняющее первое. Имя «культура» сотрет «искусство». Слово «техника» зачеркнет слово «наука». Слово «управление» - слово «политика». Слово «сексуальность» подменит «любовь». Система «культура-техника-управление-сексуальность» вполне заслуженно соответствует рынку, а все эти термины входят в рубрику «реклама»; эта система ныне подменила другую - «искусство-наука-политика-любовь». которая типологически идентифицирует процедуры истины.
Итак, логика идентичности или логика меньшинств, не имея ни малейшего отношения к этой типологии, предлагает лишь вариант капиталистической подмены имен. Она полемизирует с любым родовым понятием искусства и подменяет его собственным понятием культуры, понимаемой как культура группы, субъективное или репрезентативное единство ее существования, как культура для-себя, потенциально не универсализируемая. Эта логика без колебаний утверждает, что составляющие понятой так культуры целиком постижимы лишь в качестве элементов данного подмножества. Отсюда катастрофические высказывания, вроде: только гомосексуалист может «понять», что значит быть гомосексуалистом, араб - что значит быть арабом и т.д. И если, как мы это представляем, только лишь истины (мысль) позволяют отличить человека от зверя, то не будет преувеличением сказать, что эти высказывания «представителей меньшинств» суть высказывания варварские. В случае науки, культурализм способствует партикуляризму техник разных подмножеств как эквивалентов научной мысли, а потому антибиотики, шаманизм, наложение рук или смягчающие отвары равноценны науке. В случае политики, как государственные решения, так и требования социальных прав опираются на установление подобных идентичностей, вплоть до того, что хоть право, хоть грубая сила авторитарного правления ставятся в зависимость от таких идентичностей (национальных, религиозных, половых и т.п.), выступающих как важнейшие политические факторы. И, наконец, в случае любви, выдвигаются равноположенные требования: то ссылаются на генетику, призванную обосновать идентичность меньшинства с неким особым сексуальным поведением, то указывают на закрепленные в культуре архаичные представления, которые должны вернуть неразрывность брачных уз и замкнуть женщин в семейном кругу... Возможны самые разные комбинации подобных требований - достаточно посмотреть на стремление гомосексуалистов примкнуть к традиционализму супружества и семьи, либо с благословения папы облачиться в рясы священников.
Два компонента этого упорядоченного множества (абстрактная гомогенность капитала и требования идентичности) являются зеркальными отражениями и невозможны друг без друга. Кто может утверждать, что превосходство воспитанного-компетентного-сексуально-рас-кованного-менеджера само собой разумеется? Но так же, кто защитит религиозного-коррумпированного-террориста-многоженца? Или же, кто станет воспевать маргинального-культурного-гомеопата-медиа-транс-сексуала? Каждая фигура обосновывает свою легитимность за счет дискредитации другой. И каждая из них охотится за ресурсами другой, при этом превращению самых типичных и самых недавних идентичностей в рекламные ролики соответствует все более утонченная компетентность наиболее замкнутых и наиболее жестоких групп финансовых спекулянтов и торговцев оружием.
Лишь порвав со всем этим (с монетарной гомогенностью, требованиями идентичности, с абстрактной всеобщностью капитала, партикуляризмом интересов), мы сможем ясно сформулировать свой вопрос: каковы условия универсальной сингулярности?
Именно теперь мы призываем апостола Павла, поскольку его вопрос как раз таков. Чего хочет Павел? Видимо, извлечь Весть (Евангелие) из-за высокой ограды, за которой она оставалась бы, будь она пригодна лишь для иудейской общины. Но и не включать ее в имевшиеся в наличии общности, будь они государственными или идеологическими. Государственная общность его времени - это римский юридизм и, в частности, римское гражданство с условиями его получения и соответствующими правами. И хотя сам Павел - римский гражданин (и этим гордится), он никогда не позволил бы, чтобы христианский субъект был отождествлен с какой-либо правовой категорией. Рабы, женщины, люди всех профессий и всех национальностей принимаются без ограничений или привилегий. Что же касается идеологической общности, то речь идет о философском дискурсе и греческой морали. Павел решительно отстраняется от этого дискурса, который для него симметричен консерватизму иудейского закона. В конечном счете, речь идет о противопоставлении универсальной сингулярности утвердившимся абстракциям (юридическим - в ту пору, экономическим - сегодня), равно как и партикуляристским требованиям.
Общий подход Павла состоит в следующем: если было событие, если истина заключается в его провозглашении и в верности этой декларации, то из этого вытекают два следствия. Прежде всего, если истина событийна или принадлежит порядку происходящего, то она сингулярна. Сама по себе истина - ни структуральна, ни аксиоматична, ни легальна. Следовательно, никакое наличное сообщество не может ею распоряжаться, как не может и структурировать субъект, ссылающийся на нее. Поэтому нет и закона истины. Далее, если истина привнесена провозглашением субъективной сущности, ни одно конституированное ранее человеческое подмножество не окажет ей поддержки, никакая община и, вообще, ничто исторически утвердившееся не станет субстанцией процесса истины. Истина диагональна по отношению ко всем общинным подмножествам, она не опирается ни на какую идентичность, и - это, разумеется, наиболее тонкий момент - она не дает никакого основания идентичности. Она предоставлена всем, или предназначена каждому без ограничения, обусловленного его предшествующей принадлежностью.
Проблематика Павла - столь витиеватая по своему характеру, так как все дошедшие до нас тексты представляют собой выступления, приуроченные к случаю, а, стало быть, появление их было связано с тактическими ограничениями - неумолимо следует требованиям истины как универсальной сингулярности:
1) Христианский субъект не предшествует событию, которое он декларирует (воскрешение Христа). Следовательно, оспариваться могут лишь внешние условия его существования и его идентичности. От него нельзя требовать быть иудеем (или обрезанным), либо быть греком (или мудрецом), то есть согласно теории дискурсов принимать соответствующий дискурс (их три: иудейский, греческий, новый). От него также нельзя требовать принадлежности к тому или иному социальному классу (теория равенства перед истиной), или - тому или иному полу (теория положения женщин).
2) Истина целиком субъективна (она принадлежит порядку декларации, которая удостоверяет убежденность относительно события). Оспариваться будет всякое подведение ее становления под закон. Нужно будет пройти через радикальную критику одновременно иудейского закона, ставшего устаревшим и вредным, и греческого закона или подчинения судьбы космическому порядку, который всегда был лишь «ученым» неведением относительно путей спасения.
3) Важна именно верность декларации, поскольку истина - это процесс, а не озарение. Чтобы мыслить, необходимо опираться на три понятия, фиксирующих соответствующие состояния субъекта: понятие, именующее субъект в момент декларации (pistis, как правило переводится словом «вера», но лучше было бы сказать «убеждение»); понятие, именующее субъект в момент активного проявления своего убеждения (agape, обычно переводится словом «милосердие», но лучше было бы сказать «любовь»); понятие, именующее субъект в его способности временного перемещения, которое дает ему предположение о завершении процесса истины (elpis, обычно переводится словом «надежда», но лучше было бы сказать «уверенность»),
4) Истина индифферентна к наличному государству, например, к Римскому государству. Это означает, что она избавлена от организации подмножеств, которую предписывает это государство. Субъективность, соответствующая такому избавлению, - это необходимая дистанция по отношению к государству и к тому, что ему соответствует в ментальности: аппарату формирования мнений. О мнениях, скажет Павел, не следует спорить. Истина - процесс, требующий сосредоточения и серьезности, который никогда не должен соперничать со сложившимися мнениями.
Каждая из этих максим (содержание события отставлено в сторону) могла бы соответствовать нашей ситуации и нашим философским задачам. Остается выявить их концептуальную основу и полностью воздать должное тому, кто - решив, что для требуемого истиной нет никаких исключений и отделив истину от закона, -сумел в одиночку вызвать культурную революцию, от который мы до сих пор зависим.

Глава II
КТО ТАКОЙ ПАВЕЛ?

Итак, начнем в стиле общераспространенных биографий. Павел (в действительности Савл, - то же имя, что и у первого израильского царя Саула) родился в Тарсе между 1 и 5 гг. (с научной точки зрения, невозможно сказать более точно). Таким образом, он был из того же поколения, что и Иисус, который, как известно, обозначил своим рождением первый год «нашей» (скорее, своей) эры. Отец Павла был ремесленником-торговцем, изготовителем тканей для палаток и шатров. Он был римским гражданином, каковым, следовательно, был и Павел. Каким образом его отец получил гражданство? За отсутствием всяких доказательств, самое простое - это предположить, что он его купил. У зажиточного торговца не было иных способов добиться этого, кроме подкупа римского чиновника. Павел - иудей, разделявший позицию фарисеев. Он активно принимает участие в преследованиях христиан, которых правоверные иудеи принимали за еретиков и на этом основании законно привлекали к суду, а также подвергали избиению, забрасыванию камнями, изгнанию, - в зависимости от настроений в различных иудейских общинах.
Казнь Христа при Тиберии датируется примерно 30-м годом. На 34-35-м году жизни на пути в Дамаск Павел был сражен божественным видением и обратился в христианство. После чего он начинает свои знаменитые миссионерские путешествия. И так далее.
Все это можно узнать из книг. Обратимся лучше к доктрине.
Хотя, нет, это было бы неверно. Павел, как мы увидим, - значительная антифилософская фигура. К сущности антифилософии относится то, что субъективная позиция создает аргумент в дискурсе. Экзистенциальные фрагменты - по видимости, порой, анекдотические - возводятся в ранг гаранта истины. Представьте Руссо без Исповеди, Кьеркегора без известного нам в подробностях обручения с Региной, или Ницше, не берущего нас в свидетели в своем Ессе Homoпри уяснении вопроса: «Почему я - судьба?». Для антифилософа бесспорно, что позиция высказывающего составляет часть протокола высказывания. Никакой дискурс не может претендовать на истину, если он не содержит точного ответа на вопрос: кто говорит?
Адресуя свои послания, Павел все время напоминает, что у него есть право говорить в качестве субъекта. И он этим субъектом стал Он стал им неожиданно, по дороге в Дамаск (если верить - один раз не в счет - фальсифицированной биографии Павла, представленной в тексте Нового Завета под заглавием Деяния апостолов). История известна: направляющийся в Дамаск Павел - ревностный фарисей преследующий христиан - слышит таинственный голос, который открывает ему истину и его призвание.
Подходит ли слово «обращение» для обозначения того, что произошло на пути в Дамаск? Это было ослепление, цезура, а не диалектический переход. Таково условие образования нового субъекта: «...Благодатию Божиею есмь то, что семь... (eimi o eimi» (1Кор15,1О). Именно «я есмь» как таковое было призвано совершенно неожиданным вмешательством на пути в Дамаск.
В некотором смысле это обращение никем не было произведено: Павел не был обращен представителями «церкви», не был посвящен. До него не донеслись слова Евангелия. Ясно, что встреча на дороге передает основополагающее событие. Подобно тому, как воскресение из мертвых совершенно непредсказуемо и с него все берет начало, так и вера Павла есть начало его как субъекта, и ничто к этому началу не подводит. Событие просто «случилось» в безличности пути, и случившееся есть субъективный знак события в собственном смысле слова, каковым является воскресение Христа. Субъект воскресает в самом Павле. Образцовый пример взаимосвязи существования и доктрины, ибо Павел из условий своего «обращения» делает вывод, что исходить можно только из веры, из декларации веры. Возникновение христианского субъекта ничем не обусловлено.
Для понимания слов Павла нам не обойтись без обстоятельств его жизни. К счастью, важны лишь те обстоятельства, которые сам Павел включает в свои послания. Ведь надежные внешние свидетельства чрезвычайно редки. Рассказ из Деяний апостолов, как уже было сказано, - это ретроспективная конструкция; его намерения ясно установлены современной критикой, тогда как его форма чаще всего заимствовалась из греко-римской риторики. В нем нужно отделить реальные элементы от окутывающей их назидательной басни (и от политической направленности), что требует исключительно строгой проверки. Мы же можем проверить лишь ту или иную деталь с помощью римской историографии, которая не слишком интересовалась какими-то сектами иудеев-еретиков. И даже к Посланиям апостола Павла, принятым в качестве канонических в Новом Завете спустя по меньшей мере век после смерти апостола, надо относиться с недоверием. Научная экзегеза показала апокрифический характер некоторых из них, так что корпус текстов этого основного автора уменьшается, в конце концов, до шести небольших текстов: Послание к Римлянам, Первое и Второе послания к Коринфянам, Послание к Галатам, Послание к Филиппийцам, Первое послание к Фессалоникийцам. Однако этого достаточно, чтобы определить некоторые главные субъективные черты и гарантировать достоверность некоторых решающих эпизодов.
Например, момент наибольшей важности, который Павел излагает с явной гордостью (Павел определенно не был ни интровертом, ни ложным скромником): что делает он после ослепления на дороге в Дамаск? Во всяком случае мы знаем, чего он не делает. Он не идет в Иерусалим, не собирается увидеть наделенных авторитетом «законных» апостолов, тех, кто лично знал Христа. Он не намерен «подтверждать» событие, сделавшее его апостолом в собственных глазах. Этому субъективному самовозведению не требуется официальная печать, ибо с него начинается непоколебимая убежденность относительно собственного предназначения, которая еще не раз будет противопоставлять его ядру исторических апостолов, центральной фигурой которого был Петр. Пренебрегая всяким другим авторитетом, кроме авторитета Голоса, лично призвавшего его к субъективному становлению, Павел отправляется в Аравию, чтобы проповедовать Евангелие, чтобы провозгласить: то, что было, - было. Вооруженный произошедшим с ним личностным событием, этот человек решился проповедовать безличное событие, каковым является Воскресение.
В течение трех лет Павел остается в Аравии. Конечно, эффективность его деятельности была, на его взгляд, достаточной гарантией того, чтобы он мог, наконец, встретиться с «историческими вождями». Мы еще увидим, что непреклонный, даже неистовый в своих принципах, Павел был также политиком, ценившим разумные компромиссы, особенно на словах, которые в малой мере стесняли его свободу действий в тех местах и на тех территориях, которые были избраны им самим (предпочтительно там, где противник был менее всего укоренен). Итак, Павел перебирается в Иерусалим, где он встречает Петра и апостолов, а потом снова уходит. Мы не знаем всех перипетий этой первой встречи. Надо полагать, она не убедила Павла в необходимости частого сношения с иерусалимским «центром», поскольку второй период его деятельных странствий продолжался четырнадцать лет. Киликия, Сирия, Македония, Греция. Эксцентрированность действий Павла есть практическая сторона его мысли, утверждающей, что всякая истинная универсальность лишена центра.
Примерно известны цели подобных деятельных странствий. В те времена иудаизм еще был религией прозелитизма. Обращение к язычникам не было, как это часто полагают, изобретением Павла. Иудейский прозелитизм был последователен и развит. Он разделял свою аудиторию на два круга, которые молено было бы назвать -прибегая к рискованному политическому анахронизму - кругами сочувствующих и примкнувших.
а) «Боящиеся Бога» должны были признавать общую законность монотеизма, но освобождались от предписаний закона и, в частности, от обрезания.
б) Обращенные обязывались чтить предписания закона и должны были подвергаться обрезанию. Обрезание здесь исполняло функцию отмеченности, главного посвящения.
Поэтому не прямое обращение к язычникам было тем, что изолировало Павла от иудейской общины. Да и начинал он свою проповедь с институтов этой общины. Ведь именно в синагоге он прежде всего выступал, когда прибывал в какой-либо город. Естественно, с правоверными дело шло плохо по доктринальным причинам: настойчивое уверение, что Иисус - это Мессия в глазах большинства евреев, по причинам весьма веским и законным, выглядело как поддержка самозванства (напомним, что «Христос» - греческое слово для «мессии», так что единственным моментом преемственности между Вестью по Павлу и профетическим иудаизмом было равенство: Иисус=Христос). После стычек, бывавших порой - с учетом условий эпохи - очень бурными, и, скажем больоле, проходивших с риском для жизни, Павел оставляет синагогу и хоронится у местного сочувствующего. Там он пытается организовать смешанную группу из иудео-христиан и христиано-язычников. Вероятно, вскоре большинством членов группы оказывались христиано-язычники. Это и неудивительно, если учесть малые уступки иудейскому наследию, на которые шел Павел, в особенности там, где речь шла об обрядах. Когда группа, на его взгляд, окончательно консолидировалась (впоследствии тут отыщут ecclesia, а из нее выведут «церковь», но тогда она представляла собой малое число активистов), Павел доверил руководство ею тем, чьи убеждения он высоко ценил и которые впоследствии станут его «лейтенантами». После чего он продолжил свое путешествие.
Об уверенности Павла в будущности своих действий лучше всего говорит отождествление (к нему он постоянно прибегает) небольшого ядра верных, возникавшего в том или ином городе, со всей провинцией. Кто, в самом деле, эти фессалоникийцы, коринфяне, не говоря уже о римлянах, к которым Павел величественно и с воодушевлением обращает свои послания? Вероятно, некие «братья» -архаичная форма наших «товарищей» - затерявшиеся в городе. И если они соразмерны истине, то это всегда сводит анонимных индивидов к вектору всего человечества. Скажем, горстка участников Сопротивления 1940-1941 годов находилась в тех же условиях, что и коринфяне Павла: именно к ним - и к ним одним - правомерно было обращаться, если речь шла о подлинной Франции.
Как бы далеко он ни был, Павел никогда не терял из виду ядро тех приверженцев, появлению которого он способствовал. Его послания - это ничто иное, как вмешательства в жизнь этих центров; они полны политической страсти. Борьба против внутренних делений, напоминание о фундаментальных принципах, восстановление доверия общины к местным руководителям, рассмотрение спорных случаев, требование непрестанного проповедничества, организация финансов.... Активист любой партии узнает во всем этом заботы и страсти, присущие всякому вмешательству в жизнь коллектива.
По завершении четырнадцати лет организаторских скитаний, которых не осталось никакого письменного свидетельства, мы оказываемся где-то в пятидесятом году. Тому уже семнадцать лет, как Павел был призван на пути в Дамаск. Ему пятьдесят, и он сам называет себя «стариком». Первые из дошедших до нас его текстов датированы этим временем. Почему? На этот счет можно выдвинуть несколько гипотез.
Неся ответственность за несколько групп, состоящих по существу из христиано-язычников, Павел располагается в это время в Антиохии, огромном городе, третьем в империи после Рима и Александрии. Напомним, что Павел родился в зажиточной семье в Тарсе, был человеком городским, а не селянином. Это существенно. Его стиль ничем не был обязан сельским образам и метафорам, которыми, напротив, изобилуют притчи Христа. Его взгляд на вещи, столь воодушевлено охватывающий мировое пространство, устремлялся до крайних пределов империи (его самым сокровенным желанием было идти в Испанию, как если бы ему, человеку Востока, можно было бы завершить свою миссию лишь в крайней точке Запада), -именно потому, что городской космополитизм и долгие путешествия сформировали в нем такой размах. Универсализм Павла -это также внутренняя география, и география отнюдь не мелкого землевладельца.
Если Павел касается доктринальных моментов, если его тексты были растиражированы и пущены в оборот, то, как мы думаем, это происходило именно потому, что крупномасштабная борьба представлялась ему необходимостью. Обстоятельства привели его к восприятию себя как главы партии или группы заговорщиков.
Во время пребывания Павла в Антиохии, там появляются ортодоксальные иудео-христиане. Они противостоят апостолу, сеют смуту, требуют обрезания от всех приверженцев. Повторим еще раз, что дело было не в прозелитизме по отношению к не-иудеям. Вопрос в том, что Павел не мог согласиться на различение двух кругов среди тех, кого он собрал вокруг себя, доктринально-сочувствующих и "истинно»-обращенных, посвященных, согласно обряду, и обрезанных. Для него (и в этом вопросе мы согласны с ним) процесс истины таков, что он не знает делений. Либо ему соучаствуют, декларируя основополагающее событие и выводя из него следствия, либо к нему остаются безучастными. Это различение - без посредника и посредничества - целиком субъективно. Внешние проявления и ритуалы не могут служить ни его основанию, ни даже его уточнению. Такова плата за статус истины как универсальной сингулярности. Процесс истины универсален лишь настолько, насколько он поддерживается непосредственным субъективным признанием его сингулярности, выступающим как точка соприкосновения с реальным. В противном случае, нужно вернуться к исполнению закона и особым знакам, к тому, что может лишь фиксировать Весть в пространстве общины и блокировать ее универсальное развертывание. Поэтому Павел рассматривает всех обращенных как воистину верных, вне зависимости от их происхождения и от того, обрезаны они или нет. Ортодоксальные иудео-христиане придерживались практики разделения присоединяющихся по уровням и считали совершенно скандальным расценивать как ровню людей, которые никак не были отмечены, не имели ритуального опыта общины. Одним словом, людей, не имевших ни малейшего представления о законе и его не почитавших.
Начинается перебранка. В конце концов, вопрос полагают разрешить в Иерусалиме с участием исторических апостолов. Происходит вторая встреча Павла с Петром, но на этот раз мы осведомлены о том, что было предметом обсуждения. Речь идет о серьезном конфликте, от него зависят судьбы нового учения. Насколько оно обязано своим истокам, иудейской общине? Иными словами, каково точное соотношение между предполагаемой универсальностью постсобытийной истины (выводимой из того, что Христос воскрес) и местом события, каковым является народ, скрепленный Ветхим Заветом? Насколько важны традиционные признаки принадлежности к иудейской общине для создания этой истины, для ее распространения на все народы империи?
Встреча в Иерусалиме (в 50-м или 51-м году) имела принципиальное значение для решения вопроса о соотношении частного и универсального. Прежде всего это касалось обрезания, и Павел привел в Иерусалим необрезанного Тита. Но фоном служил вопрос: кто является избранным? И что такое избранность? Есть ли какие-то ее видимые знаки? В конечном счете, кто является субъектом? И чем отмечен субъект?
В ортодосальном иудео-христианском лагере полагали, что Христос-событие не упраздняет прежнего пространства. Их представление о субъекте диалектично. Речь не идет об отрицании власти события. Речь идет о том, что его новизна сохраняет и поднимает традиционное место веры и, преодолевая его, воплощает событие. Христос-событие исполняет закон, а не аннулирует его. Поэтому остается необходимость унаследованных от традиции признаков (например, обрезания). Можно даже сказать, что перенятые и поднятые новой Вестью признаки преображаются и становятся еще более действенными.
Павел стоит во главе другого лагеря. Для него событие отменяет предшествующие знамения, и новая универсальность не находится в привилегированной связи с иудейской общиной. Конечно, составляющие элементы этого события, место, где оно происходило, все то, что было событием мобилизовано, помещались в этой общине. Сам Павел полностью принадлежит иудейской культуре, он значительно чаще цитирует Ветхий Завет, чем те слова, которые приписывают живому Христу. Но если своим бытием событие обязано своему месту, то действенность его истины от места не зависит. Это не означает, что все эти приметы общины (обрезание, обряды, тщательное соблюдение закона) несостоятельны или неправильны. Постсобытийный императив делает их безразличными. У них нет больше значения, - ни позитивного, ни негативного. Павел не против обрезания. Им сказано: «Обрезание ничто и необрезание ничто...» (1Кор.7,19). Это заявление, несомненно, было святотатством для иудео-христиан. Тем не менее, отметим, что оно не было заявлением христиано-языческим, так как необрезанию не придавалось никакой особой важности, оно никак не требовалось.
Философская реконструкция обнаруживает, что этот спор касается трех понятий: «прерывания» (что прерывает событие, что оно сберегает?), «преданности» (что значит быть преданным событийному прерыванию?), «отмеченности» (существуют ли метки или видимые знаки преданности?). На пересечении этих трех понятий воздвигается фундаментальный вопрос: кто является субъектом процесса  истины ?
О встрече в Иерусалиме и о споре нам известно только из краткого изложения самого Павла и из Деяний апостолов. Встреча определенно завершилась компромиссом, своего рода разграничением сфер влияния по такой форме: одни апостолы действуют в иудейской среде, другие - в среде язычников. Петр - апостол иудеев, Павел - язычников, ethnoi, то есть всех других народов, кроме иудейского.
В Послании к Галатам Павел рассказывает об этом эпизоде (Гал,2):
Потом, через четырнадцать лет, опять ходил я в Иерусалим с Варнавою, взяв с собою и Тита. Ходил же по откровению, и предложил там, и особо знаменитейшим, благовествование. проповедуемое мною язычникам, не напрасно ли я подвизаюсь или подвизался. Но они и Тита, бывшего со мною, хотя и Еллина, не принуждали обрезаться, а вкравшимся лжебратиям, скрытно приходившим подсмотреть за нашею свободою, которую мы имеем во Христе Иисусе, чтобы поработить нас, мы ни на час не уступили и не покорились, дабы истина благовествования сохранилась у вас. И в знаменитых чем-либо, какими бы ни были они когда-либо, для меня нет ничего особенного: Бог не взирает на лице человека. И знаменитые не возложили на меня ничего более. Напротив того, увидев, что мне вверено благовестие Для необрезанных, как Петру для обрезанных (ибо Содействовавший Петру в апостольстве у обрезанных содействовал и мне у язычников), и, узнав о благодати, данной мне, Иаков и Кифа и Иоанн, почитаемые столпами, подали мне и Варнаве руку общения, чтобы нам идти к язычникам, а им к обрезанным, только чтобы помнили нищих, что и старался я исполнять в точности.
Текст этот целиком политический; в нем следует выделить, по крайней мере, три момента:
1) Каким бы умеренным ни был характер речи, можно догадаться, что борьба была жесткой. Ортодоксальные иудео-христиане (как раз те, кто устраивали смуты в Антиохии) характеризуются как «лжебратья», и ясно возникает вопрос: поддадутся ли они давлению? Налицо посредничество исторических апостолов - Петра (Кифы), Иакова и Иоанна, - которые, резонно взяв на себя свои символические руководящие обязанности, санкционировали своего рода эмпирическое раздвоение проповедничества. Однако хорошо заметно, что в таком решении ничто ясно не указывает на позиции по фундаментальным вопросам. Одно дело, Павел занят язычниками, совсем другое - когда он им не навязывает ни обрядов, ни знамений. А, между тем, на встрече эти два момента, судя по всему, не разделялись.
2) Ключевым моментом текста является тот, в котором Павел заявляет, что противники подсматривали «за нашею свободою, которую мы имеем во Христе Иисусе, чтобы поработить нас». Ибо свобода ставит под вопрос закон, и этот вопрос станет центральным в проповеди Павла. Каково, в конечном счете, отношение субъекта к закону? Всякий ли субъект есть фигура правового подчинения? Встреча в Иерусалиме ничего не решила, но она не препятствует развитию антиномического опыта.
3) Все, включая оправдательный тон Павла (видимо, он желал признания за ним права продолжать свое дело), указывает на то, что компромисс был неустойчив. Это не означает, что он не был исторически значим. Напротив, эта значимость была громадной. Встреча в Иерусалиме, не мешая развитию дела Павла наряду с делом иудео-христиан, предотвратила превращение христианства в одну из преходящих иудейских сект. Но умеряя рвение враждебных иудаизму христиано-язычников и, возможно, рвение самого Павла, она избавила христианство от превращения в новый вариант иллюминизма, столь же зыбкий из-за отсутствия корней в историческом иудаизме. Встреча в Иерусалиме была действительно основополагающей, ибо она снабдила христианство двойным принципом - открытости и историчности. Она уловила нить события как начало процесса истины. Новизна события не должна скрывать того, что новым оно может выглядеть лишь в определенной ситуации, в которой им мобилизуются элементы его места. Встреча, конечно, не могла зафиксировать содержание сложной связи между событийностью и имманентностью ситуации. Немалым было уже и то, что она эмпирически предоставила такую возможность. Если верно, что Петр проявил себя в Иерусалиме как мастер компромисса, то он заслужил свой титул «краеугольного камня церкви».
Впрочем, после встречи ситуация остается напряженной, о чемсвидетельствует известный «случай в Антиохии», произошедший, скорее всего, в конце того же года и упоминаемый Павлом сразу после рассказа о встрече. Этот случай замалчивается в Деяниях апостолов, и это еще раз говорит о том, что тут мы имеем дело с официальным документом, который должен был дать единообразную, институционализированную и по возможности «римскую» версию первых десятилетий христианства.
О чем идет речь? Петр был в Антиохии (инспекционная поездка?), куда возвратился Павел. Поднимается вопрос, можно ли употреблять ритуальную пищу вместе с не-иудеями. Петр начинает это делать, но, завидев входящих учеников Иакова, уходит из-за стола. Павел этим крайне недоволен. Вне всякого сомнения, он усматривает в поступке Петра отступление от первоначального компромисса и лицемерие. В тексте проскальзывает настоящая ярость (Гал.2,11-14).
Когда же Петр пришел в Антиохию, то я лично противостал ему, потому что он подвергался нареканию. Ибо, до прибытия некоторых от Иакова, ел вместе с язычниками; а когда те пришли, стал таиться и устраняться, опасаясь обрезанных. Вместе с ним лицемерили и прочие Иудеи, так что даже Варнава был увлечен их лицемерием. Но когда я увидел, что они не прямо поступают по истине Евангельской, то сказал Петру при всех: если ты, будучи Иудеем, живешь по-язычески, а не по-иудейски, то для чего язычников принуждаешь жить по-иудейски?
Вскоре после этого Павел порвет с Варнавою, которого увлек, Петр. Все указывает на то, что он отнюдь не шутил относительно верности принципам.
Непонятно следующее: почему Павел говорит Петру, что он (Петр), будучи иудеем, живет по-язычески? Ответ предполагает намек на соглашения в Иерусалиме. Если исходить из этих соглашений, то содеянное Петром - двурушничество. Это лицемерное несоблюдение договоренности. Для того, кто ссылается на закон, - это серьезное неисполнение обязательств. Можно сказать, что Павел упрекает Петра в поступке никак не схожем с тем образом иудея, который намеревается преподнести сам Петр. Поэтому он лишается всякого права принуждать язычников согласовывать свою жизнь с этим образом и исполнять внешние обряды.
Важность происшествия в Антиохии трудно переоценить. Непоследовательность Петра в проведении собственных принципов, его неверность былым соглашениям, укрепляют Павла в мысли о новизне своих принципов. Этот случай показывает ему, что именно закон в своем прежнем безусловном требовании никак более не пригоден даже для тех, кто ссылается на него. Он закрепит основной тезис Павла, гласящий, что закон превратился в фигуру смерти. Находящиися в самом сердце незначительного христианского «аппарата» Петр дал ему конкретное подтверждение слабости, лицемерия, «нарекания», смертельно опасных для требований дела. Для Павла стало невозможным далее удерживать равновесие между законом, ставшим для возникающей истины принципом смерти, и событийной декларацией, являющейся ее принципом жизни.
Став главой направления, наученный горьким опытом серьезной борьбы «в верхах», Павел вновь отправляется в дорогу (Македония, Греция). Деяния дают красочную версию этих странствий. Знаменитая речь, которую Павел держал перед афинскими философами (стоиками и эпикурейцами) «среди ареопага», - эпизод столь же известный, сколь и неправдоподобный. От него остается довольно жалкое впечатление: слушавшие Павла, вещавшего о воскресении мертвых, греческие философы с хохотом разошлись. Вполне вероятно, что проповедь Павла не имела большого успеха в Афинах. Свидетельством этого является то, что им здесь не была основана никакая община. Теперь мы оказываемся на второй обширной линии фронта Павла (первая представляла собой конфликт с иудео-христианами): он испытывает презрение к философской мудрости. Обобщая, можно сказать, что затруднение в Афинах вызвано его антифилософией. В Первом послании к Коринфянам обнаруживается косвенный, но внятный отчет об экспедициях антифилософа в философскую землю (1Кор.2):
И когда я приходил к вам, братия, приходил возвещать вам свидетельство Божие не в превосходстве слова или мудрости, ибо я рассудил быть у вас незнающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого, и был я у вас в немощи и в страхе и в великом трепете. И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы, чтобы вера ваша утверждалась не на мудрости человеческой, но на силе Божией.
Проблема заключалась в том, чтобы вооружившись одним лишь убеждением, возвещающим Христа-событие, проникнуть в греческую интеллектуальную среду, основной категорией которой была мудрость (sophia), а инструментом - риторическое превосходство (uperohe logu).
Заметим, говоря о логосе, что Павел писал по-гречески; греческий был тогда на Востоке империи разговорным языком, который играл роль своего рода интернационального языка (скажем, как сегодня английский). Речь никоим образом не идет о языке искусственном или эзотерическом. Это был язык и торговцев, и сочинителей. Следовало бы вернуть словам Павла - переводы которых отягощены веками обскурантизма («Вера»! «Любовь»! «Святой Дух»! Трата энергии прямо в духе святого Сульпиция!), - к тем их значениям, которые были тогда обиходными, перестать пользоваться церковным диалектом. Когда Павел говорит о тонкостях греческого, надо обязательно помнить, что язык образованных, язык философов был застывшим, почти мертвым, а также то, что спор шел прямо на месте, без трудоемкого перевода идиом. Конфликт разворачивался в рамках того же самого живого языка.
Вооруженной риторикой мудрости Павел противопоставляет явление духа (pneuma, дыхание, дуновение) и силу (dunamis). Мудрости людей противостоит сила Бога. Речь идет, таким образом, не о «словах человеческой мудрости» (uk en sophia logu). Эта максима радикально антифилософична, - для philosophia такое суждение нестерпимо. Суть дела в том, что возникновение субъективности не передать риторическими конструкциями, выражающими личное приспособление к законам вселенной или природы.
Рассказ Павла кажется чистосердечным. Он потерпел неудачу у «греков». Иудеи ставят вопрос о законе, греки - о мудрости, о философии. Таковы два исторических обстоятельства предприятия Павла. Мысль должна найти путь, который миновал бы и то, и другое. Перед публикой такие диагональные попытки редко имеют успех и собирают лишь немногих анонимных сподвижников. Но так начинается всякая истина.
События разворачивались во времена Нерона, и у Павла - мы это упомянули - было пожелание отправиться в Испанию, представлявшуюся в те времена краем света. К моменту отправления возникает новая проблема активиста - проблема сбора средств.
Во всех ориентированных на христианство группах собирали средства, предназначавшиеся для иерусалимской общины. Что означал этот взнос? Здесь мы обнаруживаем борьбу направлений, урегулированную с помощью слабого компромисса, достигнутого на иерусалимской встрече. Иудео-христиане в факте выплаты этой дани видели признание первенства исторических апостолов (Петра и других) и, одновременно, знак избранности Иерусалима, его храма, как центра иудейской общины, словно они естественным образом были и центром христианского движения. Таким образом, этот сбор средств указывал на преемственность между иудейским коммунитаризмом и христианской экспансией, а внешние (по отношению к иерусалимской общине) группы, в конечном итоге, признавали свою принадлежность к диаспоре.
Павел дает сбору средств в точности противоположную интерпретацию: принимая дары, центр подтверждает легитимность христиано-языческих групп. Он заявляет, что ни принадлежность к иудейской общине, ни знаки этой принадлежности, ни нахождение на земле Израиля не являются убедительными критериями для ответа на вопрос: является ли созданная группа частью христианской движения?
Желая выяснить дальнейшую судьбу денежного сбора и то значение, которое ему придается, Павел предпочитает путешествию в Испанию сопровождение денег в Иерусалим.
Можно попытаться реконструировать то, что тогда произошло. Наиболее правдоподобной нам кажется следующая версия. В Иерусалиме Павел слегка полез на рожон. От него требуют следования определенным иудейским ритуалам. Павел соглашается, поскольку (как он сам об этом напишет), он умеет быть «Иудеем вместе с Иудеями», как и греком вместе с греками: субъективная истина безразлична к обрядам. Он идет в храм. Там возникает бунт, направленный против него: Павла обвиняют в том, что он ввел во храм не-иудея. На такой поступок в глазах религиозной иудейской верхушки имел право лишь римский захватчик, пытающийся поддерживать местные обычаи, в противном случае, виновный подлежал смертной казни.
В самом ли деле Павел совершил преступление, которое ему вменялось? Большинство историков считают, что нет. По правде сказать, толком ничего об этом не известно. Павел - это активист, и невозможно исключить, что он мог расценить провокацию как возможную и полезную. Так или иначе, он был арестован отрядом римских солдат в тот момент, когда с ним собирались расправиться. Именно римляне будут производить расследование по выдвинутому против него обвинению. Павла сопровождают в гарнизон, в Кесарею. Это событие относится примерно к 59 г., то есть времени непосредственно предшествующему назначению Феста наместником -оно установлено точно. Так как выдвинутое обвинение может повлечь за собой смертельное наказание, Павел предъявляет свои права римского гражданина: гражданин, против которого выдвинуто серьезное обвинение, имеет право на рассмотрение своего дела в римском суде. Его перемещают в Рим, и, кажется, он оставался там в заключении с 60 по 62 гг. Краткий намек Климента - около 90 г. -позволяет предположить, что, в конце концов, он был казнен, то ли согласно вынесенному судом приговору, то ли в результате гонений - никому точно не известно.
Ни в одном из своих текстов Павел не указывает на эти события по понятной причине: все дошедшие до нас подлинные тексты определенно предшествуют его аресту. Это говорит лишь о том, что относительно последних лет его жизни мы пребываем в полном неведении. Перемещение Павла в Рим пересказано в Деяниях с излишними деталями, молено сказать в лучших традициях приключенческого романа: невозможно отличить правду от вымысла. Деяния заканчиваются довольно странно - изображением вовсе не мучений Павла, а назидательного спектакля, который дает апостол, продолжая в Риме свой прозелитизм, что свидетельствует (наряду с другими деталями) о проримском расположении автора Деяний.
Но, в конечном счете, сам Павел учит нас, что важны как раз не знаки силы, не образцовые жизни, а то, на что способно убеждение, здесь и теперь и на все времена.

Глава III
ТЕКСТЫ И КОНТЕКСТЫ

Тесты Павла представляют собой письма, послания руководителя к представителям основанных и связанных с ним групп. Послания охватывают очень короткий период (с 50 по 58 гг.). Это были воинственные документы, отправленные в небольшие центры обращенных, но никоим образом не повествования (как Евангелия), не теоретические трактаты, писавшиеся позднее отцами церкви, не поэтические пророчества (как Апокалипсис, приписываемый Иоанну Богослову). Это были интервенции. С этой точки зрения они больше напоминают тексты Ленина, чем Капитал Маркса; больше походят на основные работы Лакана, чем на Толкование сновидений Фрейда, на лекции Витгенштейна, чем на Principia Mathemathica Рассела. В такой форме - в которой своевременность действия берет верх над заботой заявить о себе с помощью публикации (как говорил Лакан «замусоривания» 1), - можно обнаружить черту антифилософа: Павел не создает систем, не пишет ни Сумм, ни даже книг. Его слова рвутся вперед, и, если нужно, за ними следуют тексты.
Загадкой является скорее то, каким образом эти написанные по случаю тексты дошли до нас, и кто распорядился об их подозрительно торжественном включении в неприкосновенный корпус, известный под именем Нового Завета.
Канонический сборник «посланий Павла» довольно поздний. Вероятно, он относится к концу II века, а самые ранние копии к началу III века, да и дошли от них лишь фрагменты. Кроме того, как мы уже отмечали, из тринадцати посланий, содержащихся в Новом Завете, по крайней мере, шесть определенно являются апокрифами, даже если допустить, что некоторые из них вышли из «окружения» Павла.
Почему и каким образом этот корпус стал считаться священным? Напомним, что Павел не обладал явной исторической легитимностью. Он не был одним из двенадцати апостолов. Он не имел представления о жизни Господа. Он доставил немало беспокойства историческому христианскому центру в Иерусалиме. Четыре важных замечания помогут прояснить этот вопрос.
1) Так как многовековой канон Нового Завета упрямо навязывает нам в качестве спонтанного мнения иллюзию, следует еще раз напомнить: послания Павла  предшествуют — и намного — составлению Евангелий. Более того, послания Павла просто-напросто наиболее древние из дошедших до нас христианских текстов. Разумеется, устные рассказы о жизни Иисуса, о его чудесах, о его смерти должны были вовсю передаваться в тот период, когда проповедовал Па­вел Но все письменные документы, упоминающие об этой истории, датируются не ранее, чем семидесятым годом, то есть примерно десятью годами позже смерти Павла. Если Первое послание к Фессалоникийцам датируют пятидесятым годом - что допустимо, - то устанавливается промежуток в двадцать лет, отделяющий его от первого Евангелия (от Марка). Таким образом, относительно письменного распространения христианской доктрины, налицо явный приоритет Павла. А поскольку тексты посланий копировались и обращались много ранее, то, к моменту сбора основополагающих документов новой религии (весьма поздно, в конце III в.), послания, конечно, было трудно просто проигнорировать.
2) Евангелия, за исключением части Евангелия от Иоанна (наиболее позднего, относящегося примерно к девяностому году), в действительности контрастируют с посланиями Павла. К этому контрасту мы будем иметь возможность вернуться. Цель Евангелий заключалась в том, чтобы высветить подвиги Иисуса, исключительную неповторимость его жизни. Для этого была призвана вся классика тавматургии и религиозного шарлатанства: чудесные исцеления, хождение по водам, пророчества и предвестия, воскрешение из мертвых, необычные метеорологические явления, наложения рук, мгновенное преумножение пищи.. Передаваемый Евангелиями стиль Иисуса в общем согласуется с таким «снаряжением» странствующего кудесника. Конечно, он блещет афоризмами, он наделен волей к разрыву, которой он сумел придать законченную форму Стиль вполне соответствует и законам жанра: двусмысленные притчи, темные метафоры, апокалиптические образы, умело обыгранная неопределенность действующего лица (Пророк? Мессия? Посланник Божий? Новый Бог, спустившийся на землю?).
В текстах Павла нет почти ничего, о чем должны были бы в подробностях рассказывать в христианской среде первого поколения. Часто отмечалось, что о жизни Иисуса в посланиях практически не упоминается, как, впрочем, и о знаменитых притчах учителя. Учение Иисуса, как и его чудеса великолепно проигнорированы. Все сведено к одному единственному пункту: Иисус, сын Божий (что это означает, мы увидим) и, на этом основании - Христос, умер на кресте и воскрес. А остальное (все остальное!) лишено всякого значения. Скажем даже: остальное (то, что Иисус сказал и сделал) не составляет никакой реальности веры, а засоряет ее, даже фальсифицирует Такой редукции может соответствовать лишь столь же сжатый стиль, лишенный излишеств профетической и тавматургической литературы. Конечно, Павел - писатель, склонный к сжатым формулировкам, однако, способный в нужный момент подобрать редкие, но сильные образы. Как уже было отмечено поэтом, некоторые отрывки текстов Павла - в которых неистовые абстракции в сочетании со сменами тона ощутимо давят на читателя, не давая ему перевести дух - напоминают монологи героев Шекспира. Но важны в этой прозе все же аргументация и проведение границ, то есть полное высвобождение основного ядра мысли. А такой прозе не нужны ни притчи, ни тьма учености, ни субъективные неопределенности, ни сокровенные истины. Парадокс веры должен быть представлен таким, каков он есть и вынесен прозой к свету во всей своей радикальной новизне.
Из всего этого следует, что послания Павла являются единственными истинными доктринальными текстами Нового Завета. Понятно, почему, например, Лютер утверждал, что послания Павла - и только они одни - содержат смысл Откровения и не скрывал свое малое уважение к синоптическим Евангелиям, в особенности к Евангелию от Луки
Без текстов Павла христианская Весть осталась бы двусмысленной, затерянной в море профетической и апокалиптической литературы того времени. В этом главная причина присутствия Посланий в каноническом корпусе.
3) Что же произошло в промежутке между написанием текстов Павла и текстов Евангелий? Событие большой важности: иудейское восстание против римского захватчика, начавшееся в 66 г. (по-видимому, после смерти Павла) и приведшее в 70г. к разрушению Титом храма в Иерусалиме. Это подлинное начато существования еврейской диаспоры. Это и конец роли Иерусалима как «центра» христианского движения. С этого времени начинается процесс, который мало помалу сделает из Рима настоящую христианскую столицу и исторически зачеркнет восточное и иудейское происхождение христианства, символом которого был Иерусалим с пребывавшими в нем историческими апостолами
Универсализм Павла и созданная им вне этого центра сеть христианских групп во многих отношениях делают его предтечей этого сдвига. Несомненно, что для него структура Римской империи, объемлющей весь мир, лежащий между Востоком и Испанией, важнее, чем первенство Иерусалима То, что наиболее проработанным, лучше всего выстроенным, самым решительным (особенно в том, что касается разрыва с еврейским законом) текстом Павла было его Поедание к Римлянам, относится к тому разряду случайностей, которые имеют символический характер. И это еще один важный довод в пользу зачисления текстов Павла в официальный корпус
4) Всем известно, что любая организация приступает к составлению сборников канонических текстов, когда перед ней встает задача закрепить свою позицию перед лицом опасных отклонений или вести борьбу с угрозой раскола. В первые века христианства таких расколов хватало. При рассмотрении интересующего нас вопроса, важно учесть возникновение (в начале II в.) ереси, о которой можно говорить как об ультра-паулинистической, - ереси Маркиона.
Маркион, давший начало долгому ряду ересей манихейской ориентации, поддерживал идею разрыва между христианством и иудаизмом, между (для нас) Новым и Ветхим Заветами и настаивал на понимании этого разрыва как абсолютного в строгом смысле слова в этих двух религиях речь идет не об одном и том же Боге. Ветхий Завет толкует Бога как творца мира, но этот Бог представляет собой злое существо - достаточно посмотреть на созданный им мир. Над этим Богом-творцом существует воистину добрый Бог, имеющий облик Отца, а не создателя. Можно сказать, что для Маркиона символический отец (открытый только христианству) должен был быть отличен от отца-создателя или реального отца. Бог христианства (символический Отец) познается не в том же смысле, что и Бог Ветхого Завета (прародитель). Второго прямо выдает рассказ о его темных и капризных злодеяниях. Первый же, ни малейшего следа которого мы не найдем в мире, не доступен для непосредственного познания и не помещается в повествование - он доступен лишь через пришествие его Сына. В результате получается, что христианская Весть - это посредник, откровение настоящего Бога, проявление Отца, одновременно разоблачающее самозванство Бога-творца, о котором нам говорит Ветхий Завет.
Недошедший до нас трактат Маркиона назывался Антитезы. Решающим в нем является следующее: Маркион утверждает, что единственным подлинным апостолом был Павел, остальные же апостолы - с Петром во главе - остаются во власти темного Бога-творца. Конечно, имелись веские причины для того, чтобы еретик подобным образом завербовал «апостола народов»: борьба Павла против иудео-христиан ортодоксального толка, его событийная концепция христианства, его полемика по поводу мертвящего закона. Еще чуть-чуть и мы получим учение Маркиона: новое Евангелие - это абсолютное начало.
Речь, конечно, идет о чистейшей подтасовке. Не существует ни одного текста Павла, из которого можно было бы извлечь что-нибудь, напоминающее доктрину Маркиона. То, что Бог, сын которого Иисус Христос, есть Бог Ветхого Завета, Бог иудеев - для Павла очевидная истина, непрерывно им повторяемая. Если и есть ветхозаветная фигура, к которой Павел испытывает близость и которую он умело использует в собственных целях, так ею является Авраам. Нет сомнений, Павел делает ударение на разрыве с иудаизмом, а не на преемственности. Однако это тезис не онтологический, это тезис активиста. Единство Бога пронизывает оба состояния, разделяемых событием Христа, и оно не подлежит никакому сомнению ни до этого события, ни после.
Для борьбы с опасной ересью Маркиона (которая на самом деле резко отстранялась от иерусалимского компромисса и создавала риск превратить христианство в секту, лишенную всякой исторической глубины) отцы церкви, конечно, должны были выставить против ультра-паулинизма умеренную и «центристскую» фигуру Павла. Вероятнее всего, именно к этому времени относится создание «официального» Павла, правда, так же не без всяких подтасовок и искривлений. Мы знаем о Маркионе лишь из упоминаний о нем его правоверных противников, Иринея и Иеронима. Соответственно, и о Павле известно благодаря тому образу, который требовался в борьбе с теми, кто держался экстремистских взглядов на разрыв христианства с Ветхим Заветом, а потому хватался за наиболее радикальные заявления основателя. Этим отчасти объясняется включение посланий Павла в окончательный корпус: на стадии своего формирования для церкви было лучше иметь при себе Павла «умеренного», чем полностью перешедшего на сторону ереси. Но не исключено, что в интересах дела, отфильтровав подлинные тексты и сфабриковав ложные, апостола немного «подправили» или, во всяком случае, умерили его радикализм. Операция, к которой, как мы видели, прибегал уже в I в. автор Деяний
Вопреки всему этому, при чтении Павла поражаешься тому незначительному следу, который оставили в его прозе эпоха, литературные жанры и обстоятельства. В его посланиях есть нечто заданное императивом события, и это делает их сжатыми и вневременными. Это нечто - в точности постижимо, поскольку речь идет о предназначении мысли к универсальному в его возникающей сингулярности, но постижимо без всяких анекдотических подробностей, без обращения к долгим историческим опосредованиям (совсем иначе дело обстоит со многими пассажами Евангелий, не говоря уже о тумане Апокалипсиса).
Никто, на мой взгляд, не высветил непреходящей современности прозы Павла лучше, чем один из знаменитых поэтов нашего времени, Пьетро Паоло Пазолини, двойное имя которого будто и в самом деле оборачивает его к сути проблемы. Пазолини, для которого вопрос о христианстве пересекался с вопросом о коммунизме или даже вопросом о святости активиста, хотел сделать фильм об апостоле Павле перенесенном в современный мир. Фильм этот так и не был снят, но у нас есть его детальный сценарий, французский перевод которого был опубликован издательством «Flammarion».
Целью Пазолини было сделать из Павла своего современника, ничуть не меняя его высказываний. Ему хотелось восстановить самым прямым, самым решительным образом веру в полную современность Павла. То есть, ясно показать зрителям, что Павел вообразим физически существующим среди нас, здесь и сегодня. Показать, кем в нашем обществе являются те, к кому обращается Павел, показать, что значит для нас то, что он оплакивает, кому угрожает, кого прощает, на кого нападает и кого нежно обнимает. Он хотел сказать: Павел - наш воображаемый современник, поскольку универсальное содержание его проповедей, чинимые ему препятствия и его неудачи, по-прежнему абсолютно реальны.
По версии Пазолини, Павел желает по-революционному разрушить модель общества, основанного на социальном неравенстве, империализме и рабстве. Он наделен священной волей к разрушению. Конечно, в замышлявшемся фильме Павел терпит неудачу, и этот его провал должен был восприниматься как провал в гораздо большей степени внутренний, чем публичный. Но Павел высказывает истину о мире, и делает он это в тех же самых выражениях, что и новозаветный Павел две тысячи лет назад.
Мы можем выделить у Пазолини три тезиса:
1) Павел - наш современник, поскольку случай, событие, встреча всегда являются источником святости. Фигура святого необходима нам сегодня, даже если содержание рождающей святость встречи могло измениться.
2) Если перенести Павла и все его высказывания в наш век, то мы увидим, что его глазам предстанет реальное общество — все также криминальное и коррумпированное, но значительно более устойчивое и гибкое, чем Римская империя.
3) Высказывания Павла вневременно легитимны.
Центральная тема фильма развертывается на отношениях между актуальностью и святостью. Когда мир Истории стремится убежать в мистерии, абстракции, чисто теоретические вопросы, то мир божественного (святости), событийно нисходя на людей, становится конкретным и деятельным. Фильм Пазолини - о судьбах святости в актуальном. Как одно переходит в другое?
Рим - это Нью-Йорк, столица американского империализма. Культурным очагом, подобным захваченному римлянами Иерусалиму, равно как и очагом интеллектуального конформизма выступает Париж, затоптанный немецким сапогом. Маленькая христианская община, делающая первые шаги, представлена участниками Сопротивления, а фарисеи - это сторонники Петэна. Павел - это француз, выходец из добропорядочной буржуазной семьи, коллаборационист, преследующий участников Сопротивления. Дамаск - Барселона во франкистской Испании. Фашист Павел отправляется с поручением к франкистам. На пути в Барселону, где-то на юго-западе Франции, его внезапно озаряет. Он оказывается в лагере антифашистов и участников Сопротивления. Далее следует длительное путешествие в Италию, Испанию, Германию для организации Сопротивления. Афины - Афины софистов, - отказавшиеся слушать Павла, представлены современным Римом, его мелкими интеллектуалами и итальянскими критиками, которых Пазолини презирал. В конце концов, Павел отправляется в Нью-Йорк, где его предают, арестовывают и казнят.
По ходу дела в центре постепенно оказывается измена, а пружиной, приводящей предательский механизм в действие, то, что создал Павел (церковь, организация, партия), - его детище оборачивается против его собственной внутренней святости. Пазолини опирается здесь на великую традицию (которую мы и рассматриваем), видевшую в Павле не столько теоретика христианского события, сколько неутомимого творца церкви - человека «аппарата», скажем, активиста 111-го Интернационала. Для Пазолини, размышления которого о Павле соотносились, как мы уже говорили, с раздумьями о коммунизме, - партия, своими узкими требованиями политического активизма, мало помалу подменяет святость священством. Вопрос в том, каким образом подлинная святость (что абсолютно признавалось Пазолини в Павле) может выдержать испытание преходящей и одновременно монументальной Историей, в которой сама святость является исключением, а не правилом? Надо полагать, может выдержать лишь благодаря внутреннему ожесточению, становясь авторитарной организацией. Но эта жесткость, должная защитить от всякого разложения Историей, несет в себе разложение святого священством. Таким образом, это почти необходимое движение ведет к внутреннему предательству. А внутреннее предательство, в свою очередь, подхватывается предательством внешним - выдачей Павла и его арестом. Предатель - это святой Лука, представленный в качестве пособника дьявола, написавший слащавым и напыщенным стилем Деяния апостолов, стремясь тем самым упразднить святость. Такова интерпретация Деяний у Пазолини: в них жизнь Павла описывается так, словно он всегда был лишь священником. Деяния и официальный образ Павла в целом преподносят нам святого подмененного священником. Это - фальсификация, поскольку Павел является святым. Сценарий фильма позволяет нам понять правду об этой подделке: имманентная диалектика святости и актуальности делает из Павла субъективную фигуру священника. Павел умирает еще и потому, что святость в нем затмилась.
Святость, погруженная в актуальность (такую ли, как в Римской империи, или как при современном капитализме), может защититься только созданием церкви со всей ее твердостью. Но церковь превратит святость в священство.
Удивительнее всего здесь то, что тексты Павла как таковые с почти непостижимой естественностью вписываются в создаваемые Пазолини ситуации: война, фашизм, американский капитализм, мелкие споры итальянской интеллигенции... Как ни странно, Павел выходит победителем из этого испытания универсальной ценности как существа его мысли, так и вневременности его прозы.


Здесь игра слов: риblicatiоп — обнародование, публикация и роиbеllicаtiоп -от фр. роиbеlleмусорный ящик, помойка. - Прим. пер

Глава IV
ТЕОРИЯ ДИСКУРСОВ

Поскольку в результате иерусалимской встречи Павел был причислен к апостолам ethnoi, можно было бы предположить, что его проповедь обращена к самым различным народам, открыта всем обычаям и фактически относится ко всем человеческим подмножествам империи, число которых было чрезвычайно велико. Однако Павел постоянно и явно упоминает лишь о двух из них - об иудеях и о греках, как будто такой метонимической репрезентации было достаточно, или как будто ими можно было ограничить (с точки зрения христианского откровения и его универсального предназначения) большое число ethnoi. Каков же статус этой пары иудей/грек, которая представлялась ему вполне достаточным для выражения «национального» состава империи?
Самый простой ответ заключается в том, что «Еллин» равносилен «язычнику», и что за множеством народов скрывается противоположность между иудейским монотеизмом и официальным политеизмом. Но этот ответ не кажется убедительным, поскольку, говоря о греках (или о «Еллине»), Павел весьма редко соотносит эти слова с религиозным верованием. В основном, вопрос ставиться именно о мудрости, и, стало быть, о философии.
Главное понять, что в лексике Павла слова «Иудей» и «Еллин» практически не означают ничего из того, что нам непосредственно могло бы слышаться в слове «народ», - скажем, совокупность людей, объективно воспринимаемых через их верования, обычаи, языки, территории и т.д. Речь не идет также об оформленных и узаконенных религиях. В действительности, «иудей» и «грек» - субъективные диспозиции. Точнее, речь идет о том, что подразумевает Павел под двумя когерентными интеллектуальными фигурами того мира, в котором он жил. Или о том, что можно назвать режимами дискурса. Теоретизируя об «иудее» и «греке», он, в действительности, предлагает нам топику дискурсов. И эта топика уготована для размещения третьего, собственного дискурса, чтобы выявить тем самым полную его оригинальность. Так же как Лакан - мысливший аналитический дискурс только как вписанный в подвижную топику, в которой он соединяется с дискурсом мэтра, дискурсом истерика и университетским дискурсом - Павел создает «христианский дискурс» путем отграничения его действия от действий иудейского и греческого дискурсов. Аналогия тем более поразительна, что Павел - как мы это увидим - осуществляет свой замысел, вводя в качестве предела для своего собственного дискурса, четвертый дискурс, который мы могли бы назвать мистическим. Вся топика дискурсов словно образует четырехугольник. Но разве Гегель не прояснил этот момент, когда показал в конце своей Логики, что абсолютное знание диалектической триады требует четвертого термина?
Что представляет собой иудейский дискурс? Субъективной фигурой, создающей его, выступает пророк. Пророком же является тот, кто мобилизует знамения, кто их производит, свидетельствуя о трансцендентном и разгадывая таящиеся во тьме шифры. Таким образом, можно считать, что иудейский дискурс - это, прежде всего, дискурс знамения.
Теперь о греческом дискурсе. Его субъективной фигурой выступает мудрец. Тогда мудрость есть присвоение установленного мирового порядка, соотнесение логоса с бытием. Греческий дискурс космичен, он располагает субъекта в некой разумной природной тотальности. Греческий дискурс - это по существу дискурс тотальности, поскольку он опирается на sophia (мудрость как внутреннее состояние), дискрус умопостижения sophia; (природы как упорядоченного и завершенного развертывания бытия).
Иудейский дискурс - дискурс исключительности, ибо пророческое знамение, чудо, избранность означают трансцендентность как нечто потустороннее природной тотальности. Сам иудейский народ является одновременно и знамением, и чудом, и избранником. Он в полном смысле слова исключителен. Греческий дискурс выводится из космического порядка, чтобы приладиться к нему, тогда как дискурс иудейский проистекает из исключительности в этом порядке, чтобы стать знамением божественной трансцендентности.
Глубокая идея Павла заключалась в том, что иудейский и греческий дискурсы суть два лика одной и той же фигуры господства. Ибо чудесная исключительность знамения есть лишь «минус», точка выпадения, на которой держится космическая тотальность. В глазах еврея Павла, слабость иудейского дискурса состоит в том, что его логика исключительности знамения значима лишь для греческой космической тотальности. Иудей есть исключение грека. Из этого следует, во-первых, что ни один из двух дискурсов не может быть универсальным, поскольку каждый предполагает наличие другого. А во-вторых, оба дискурса вместе дают основания предполагать, что ключ к спасению дан нам во вселенной - либо путем прямого господства над тотальностью (греческая мудрость), либо благодаря господству традиции буквы и путем дешифровки знамений (ритуализм и профетизм иудеев). Видится ли космическая тотальность как таковая или она расшифровывается через исключительность знамения, в обоих случаях, по Павлу, мы имеем дело с теорией спасения, предполагающей господство (закона), причем обладающее тем тяжким пороком, что и в случае господства мудреца и в случае господства пророка - неизбежно не осознающих своей идентичности - человечество раскалывается надвое (Иудей и Еллин), что блокирует универсальность Вести.Замысел Павла состоял в том, чтобы показать, что универсальная логика спасения не может довольствоваться никаким законом: ни тем, который связывает мысль с космосом, ни тем, который регулирует следствия избранности. Невозможно, чтобы точкой отсчета было Все, но также невозможно, чтобы ею было исключение из Всего. Ни тотальность, ни знамение не подходят для этого. Исходить нужно из события как такового, акосмичного и незаконного, не входящего ни в какую тотальность и не являющегося знамением чего бы то ни было. Причем такая логика не отменяет любого закона, любой формы господства - ни господства мудреца, ни господства пророка.
Можно даже сказать, что оба дискурса, греческий и иудейский суть дискурсы Отца. Именно поэтому они скрепляют сообщества в формы подчинения (Космосу, Империи, Богу или Закону). Возможность стать универсальным, свободным от всякого партикуляризма есть только у того, кто представит себя как дискурс Сына
Эта фигура сына явно волновала Фрейда, она же была основой отождествления себя с апостолом у Пазолини. Для первого, с точки зрения иудейского монотеизма - с Моисеем в качестве децентрированной фигуры основателя (Египтянин как изначальный Другой), - христианство ставит вопрос об отношении сына к Закону, а на заднем плане вырисовывается символическое убийство отца. Для второго — внутренне присущая гомосексуальному желанию мысль ориентируется на пришествие эгалитаризированного человечества, в котором договор сыновей аннулирует подавляющую и воплощенную в институтах (церковь, коммунистическая партия) символику отца во имя материнской любви. Павел Пазолини словно разрывается между святостью сына (по законам мира обреченной на унижение и смерть) и идеалом могущества отца, который побуждает его создавать аппарат принуждения для господства над Историей.
Для Павла появление инстанции сына сущностно связано с верой в абсолютную новизну «христианского дискурса». Формула, согласно которой Бог послал нам своего сына, означает, прежде всего, вмешательство в Историю, из-за которого она перестает управляться трансцендентным по законам времени, и, как сказал Ницше, «разламывается надвое». Послание (рождение) сына знаменует этот перелом. Точкой отсчета является сын, а не отец, и это предписывает нам не вверяться никакому дискурсу, претендующему на форму господства.
То, что дискурс должен быть дискурсом сына, означает, что нельзя быть ни иудео-христианином (пророческое господство), ни греко-христианином (философское господство), ни синтезом обоих. Павел озабочен тем, чтобы противопоставить диагональ дискурсов их синтезу. Это Иоанн, сделавший логос началом, синтетически впишет христианство в пространство греческого логоса и приведет его к анти-иудаизму. Подход Павла совсем другой: христианский дискурс может хранить верность сыну лишь намечая третью фигуру, равноудаленную от иудейского пророчества и греческого логоса.
Такая попытка может осуществиться лишь при ослаблении фигуры Господина. А поскольку имеются две фигуры такового: та, которая опирается на космос (учитель мудрости, господин-грек) и та, которая опирается на силу исключительности (учитель писания и знамений, иудейский господин), то Павел не будет ни пророком, ни философом. Предлагаемый им треугольник, - это пророк, философ, апостол.


Что в точности означает слово «апостол» (apostolos)? Ничего, во всяком случае, ничего эмпирического или исторического. Чтобы быть апостолом, не требовалось сопровождать Христа, быть свидетелем события. Павел, опирающийся только на себя самого и следующий формуле «призванный быть апостолом», явно отвергает притязания тех, кто под именем «сопровождавших» и «видевших», считают себя гарантами истины. Он называет их «знаменитыми», но сам, кажется, не очень согласен с такой знаменитостью. Впрочем, он добавляет: «Какими бы ни были они когда-либо, для меня нет ничего особенного: Бог не взирает на лице человека» (Гал.2,6). Апостол - и не свидетель фактов, и не память о них.
В час, когда нас со всех сторон призывают к «памяти», как к хранителю смысла, и к историческому сознанию, как к суррогату политики, позиция Павла не может не привлечь к себе внимание. Ибо всякая память хранит лишь то, что предписывает время, включает прошлое, согласно своему определению настоящего. Я не сомневаюсь, что надо помнить об уничтожении евреев или о борьбе участников Сопротивления. Но я обнаруживаю, что память какого-нибудь маньяка неонациста, поклоняющегося этой войне, подобна памяти коллекционера - подробно помня о фашистских зверствах, он упивается воспоминаниями тех событий и стремится их повторить. Я вижу, как немалое число людей сведущих (в том числе и историков) извлекло из своей памяти времен Оккупации и из собранных ими документов вывод о том, что у Петэна было немало заслуг. Из этого с очевидностью следует, что с помощью «памяти» одним махом не решить вопроса. Всякий раз наступает момент, когда важно от собственного имени заявить, что имевшее место - было, и делать то, что требует настоящая ситуация с предоставленными ею возможностями. Именно в этом был убежден Павел: спор о воскресении, по его мнению, - это отнюдь не спор историков и свидетелей, как не является таковым, на мой взгляд, спор о существовании газовых камер. Не нужны ни аргументы рrо, ни аргументы сопtra. Нет смысла спорить с эрудированными антисемитами, нацистами в душе, которые в избытке «свидетельствуют», что ни с одним евреем при Гитлере сурово не обходились. этому следует добавить, что воскресение не оказывается в глазах самого Павла чем-то самим по себе фальсифицируемым или доказуемым Оно есть чистое событие, начало эпохи, изменение соотношения возможного и невозможного. Ибо воскресение Христа не представляет интереса само по себе, как особый и чудесный случай. Его истинный смысл заключен в том, что оно подтверждает возможную победу над смертью. И эту смерть Павел рассматривает - мы это детально покажем - не как фактичность, а как субъективную диспозицию. Поэтому нужно все время связывать воскресение с нашим воскресением, идти от сингулярности к универсальности и обратно: «Ибо если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес» (1Кор.15,16). Вопреки факту, событие соизмеримо только с универсальным множеством, возможность которого это событие предписывает. Именно в этом смысле оно - благодать, а не история.
Тогда апостолом является тот, кто называет эту возможность (Евангелие, благая весть есть не что иное, как: мы можем победить смерть). Его дискурс - движение от простой верности к открытой событием возможности. Он, следовательно, никоим образом не будет зависеть от познания (в этом антифилософия Павла) Философ познает вечные истины, пророк - однозначный смысл того, что должно произойти (даже если он передает это только знамениями). .Апостол, декларирующий о неслыханной возможности, зависимой лишь от событийной благодати, не познает в сущности ничего. Изображать себя знающим, когда речь идет о субъективных возможностях, - это самозванство: «Кто думает, что он знает что-нибудь (egnokenai ti), тот ничего еще не знает так, как должно знать» (1 Кор.8,2). Как же следует познавать апостолу? - По декларируемой истине и ее следствиям, ибо эта истина возникает без доказательств и видимости в тот миг, когда отказывает знание, будь оно эмпирическим или понятийным. Павел без колебаний говорит о спасении, характеризуя христианский дискурс: «И знание (gnosis) упразднится» (1Кор.13,8).
Текст, в котором под знаком событийного устранения добродетелей знания приводятся черты христианского дискурса, вводящего субъективную фигуру апостола, помещается в Первом послании к Коринфянам (1Кор.1,17-29).
Ибо Христос послал меня не крестить, а благовествовать, не в премудрости слова, чтобы не упразднить креста Христова. Ибо слово о кресте для погибающих юродство есть, а для нас, спасаемых, - сила Божия Ибо написано: погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну. Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие, для самих же призванных, Иудеев и Еллинов, Христа, божию силу и Божию премудрость; потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков.
Посмотрите, братия, кто вы, призванные: не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных; но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное, и незнатное мира и униженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, - для того, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом.
Благовествование должно осуществляться без «превосходства слова или мудрости», чтобы «не упразднить креста Христова». Что значит, в данном случае, упразднить событие, знак которого крест? Это значит, событие просто-напросто имеет такую природу, что_ философский логос не в состоянии его провозгласить. Подразумеваемый тезис заключается в том, что один из феноменов, по которому событие узнается, подобен точке реального, которая заводит язык в тупик. Для греческого дискурса, дискурса разума, этот тупик - безумие (moria), а для дискурса иудейского (требующего знамений божественной силы и видящего во Христе лишь слабость, низость и перипетии достойные презрения) - соблазн . Изобретение нового дискурса и субъективности, которая не является ни философской, ни пророческой, но апостольской, предписывает, что лишь ценою этого изобретения событие обретается и существует в языке. Для утвердившихся языков этот дискурс неприемлем, поскольку в них он невыразим
С онтологической точки зрения, христианский дискурс не допускает ни Бога мудрости (ибо «Бог избрал немудрое мира»), ни Бога силы (ибо «немощное мира избрал Бог»). Но то, что позволяет Павлу объединить эти две традиции и обосновать их неприятие, лежит еще глубже. Мудрость и сила суть атрибуты Бога, как и атрибуты бытия. При этом о Боге говорится как о верховном разуме или как о вершителе судьбы мира и людей в соответствии с тем, что чистый разум есть высшая точка бытия, определяющая мудрость, а универсальная сила есть то, чем могут быть наделены люди в той или иной степени. И в том и в другом случае, перед нами бесчисленные знаки, которые выступают также как признаки Бытия, лежащего по ту сторону сущих. Поэтому, согласно логике Павла, надо идти вплоть до того, чтобы сказать: Христос-событие не есть Бог бытия, не есть Бытие. Павел предваряет критику того, что Хайдеггер впоследствии назовет онто-теологией, в которой Бог мыслится как высшее сущее и, стало быть, как мера того, на что способно бытие как таковое.Наиболее радикальным в комментируемом нами тексте является следующее выражение: «Ничего не значащее избрал Бог (та me onta), чтобы упразднить значащее (та onta)». То, что Христос-событие возводит в свидетельство Бога, скорее, не значащих, не-сущих, чем значащих или сущих, что речь идет об упразднении декларируемого всеми предшествующими дискурсами как существующего, бытия -все это указывает на размер онтологического переворота, к которому антифилософия Павла побуждает декларирующего событие или, иначе говоря,воителя.
Именно в языке, в котором познающий разум, порядок и сила вытеснены безумием, соблазном и слабостью, в языке, где не-бытие есть единственно значимое утверждение бытия, артикулируется христианский дискурс. По мнению Павла, такая артикуляция несовместима ни с какой «христианской философией» - недостатка в них впоследствии не было.
Точка зрения Павла на новизну христианского дискурса в сравнении со всеми формами знания и на несовместимость христианства с философией оказалась столь радикальной, что озадачила даже Паскаля. Да, Паскаля, другую великую фигуру антифилософии, пытавшегося соотнести субъекта христианства с субъектом науки Нового времени, осудившего Декарта («бесполезный и сомнительный»), открыто противопоставившего Бога Авраама, Исаака и Якова Богу философов и ученых. Паскаль не сумел понять Павла.
Познать Бога мы можем только через Иисуса Христа. Без этого Посредника приобщение Господу для нас невозможно, через Иисуса Христа мы познаем Господа. Притязавшие на познание Бога и пытавшиеся доказать Его бытие, обходя при этом молчанием Иисуса Христа, никаких убедительных доказательств привести не могли. А вот доказывая бытие Иисуса Христа, мы можем ссылаться на пророчества - доказательства весомые, неопровержимые. И так как эти пророчества сбылись, истина, в них заключенная, подтверждена событиями, то не уверовать в них невозможно и, следовательно, невозможно не уверовать в Божественность Иисуса Христа. В Нем и через Него мы познаем Бога. Вне этого - то есть если мы отринем Евангелие, и существование первородного греха, и столь необходимого нам Посредника, обещанного и явленного, - нам не дано обрести Бога, распространить благое вероучение, преподать благую нравственность. А с Иисусом Христом и через Иисуса Христа мы способны доказать бытие Божие, способны наставить нравственности и вере. Из этого следует, что Иисус Христос - истинный Бог рода человеческого.
Но одновременно мы познаем и горестное наше ничтожество, ибо Иисус Христос и есть Врачеватель этой горестности, людской участи. Итак, лам дано познать Бога, только если мы познаем собственную неправедность. А те, что познали Бога, но не познали своего ничтожества, возвеличивают не Его, а лишь самих себя. Quia non cognovit реr sapientiam placuit Deo реrpredicationis salvos facere [Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих (Жор.1,21)] (Паскаль. «Мысли», фрагмент 730. Перевод Э.Л. Фельдман-Линевской).
Этот текст без труда позволяет выделить то общее, что есть у Паскаля и Павла: убежденность в том, что основополагающая декларация касается Христа. Но вслед за этим позиции их расходятся.
1) У Павла полностью отсутствует тема посредничества. Христос - это не посредник, то есть он не тот, через кого мы познаем Бога. Иисус Христос - это чистое событие и, в качестве такового, он не является функцией, даже если речь идет о функции познания или откровения.
Действительно, имеется фундаментальная проблема: возможно ли вообще представить себе событие как функцию или как посредствующее звено? Этот вопрос сопутствует, между прочим, всякой революционной политике. Для многих приверженцев революции, ею является не то, что наступает, но то, что должно прийти, чтобы наступило иное; она - посредница коммунизма, момент негативного. Также и для Паскаля, Христос - фигура посредническая, дабы мы не оставались в заброшенности и неведении. Напротив, для Павла, как и для тех, кто думает, что революция есть самодостаточное следствие политической истины, Христос - это пришествие, он тот, кто упраздняет прежний режим дискурсов. Христос в себе и для себя представляет пришедшее. Что же приходит? - Освобождение от закона. А так как идея посредничества еще и согласна с законом, она сочетается с мудростью, с философией. Вопрос этот для Павла решающий, ибо стать сыном молено только освободившись от закона. Событие же фальсифицируется, если оно не порождает становления, универсальности сына. Посредством события мы вступаем в сыновное равенство. Для Павла, ты либо раб, либо сын. И он определенно расценил бы паскалевскую идею посредничества как все еще привязанную к законности Отца и, следовательно, как негласное отрицание событийной радикальности.
Не без колебаний Паскаль признает, что христианский дискурс -дискурс слабости, безумия и не-сущего. Павел говорит «юродство проповеди», Паскаль переводит «познание нашего ничтожества». Ничтожество всегда было для Павла подчинением закону, а потому не было его темой. Паскалевская антифилософия классична именно в том, что она остается привязанной к условиям возможности познания. Для Павла вопрос о познании не стоит; для него речь идет о пришествии нового субъекта. Возможен ли другой су6ъект, другой субъективный путь, отличный от пути познания и называемый Павлом субъективным путем плоти? Таков единственный вопрос, не отсекаемый никаким протоколом познания.
Паскаля, в его намерении убедить современного вольнодумца, неотступно преследовал вопрос о познании. Его стратегия требовала разумного доказательства превосходства христианской религии. Следовало установить — особенно в отношении пришествия Христа, - что событие исполняет пророчества, что Новый Завет допускает рациональное прочтение Завета Ветхого (с помощью доктрины явного и скрытого смысла). И что, наоборот, Ветхий Завет обретает свою связность от того, что в нем даны знамения Нового. Между тем, Павел увидел бы в паскалевской теории знака и двойственного смысла недопустимую уступку иудейскому дискурсу, также как в спорной вероятностной аргументации «пари» и в диалектических рассуждениях о двух бесконечностях увидел бы уступку дискурсу философскому. Ведь для Павла событие произошло не для доказательства чего-либо. Оно есть чистое начало. Воскресение Христа - это и не аргумент, и не осуществление. Нет подтверждений события, но и событие не является подтверждением чего-либо. Для Паскаля познание имеет место там, где Павел ограничивается лишь верой. И в результате - в противоположность Павлу - ему важно уравновесить христианское «безумие» классической установкой мудрости.
Наше вероисповедание в равной мере мудро и безумно: оно мудро, потому что никакое другое не сравнится с ним широтой познаний, никакое другое так не укоренено в чудесах, пророчествах и т.д., а безумно, потому что все это не составляет сути Всего этого довольно, чтобы осудить не принявших его, но не довольно, чтобы принявшие истинно уверовали: истинной верой одаряет только Крест: nе evacuate sit crux [не упразднить Креста]. И потому святой апостол Павел, постигший и премудрость слова, и премудрость знамений, сказал, что пришел не крестить, а благовествовать не в премудрости слова. Но кто приходит только крестить, может сказать о себе, что пришел в премудрости слова и знамений. (Там же, фрагмент 828.)
Перед нами великолепный пример паскалевской техники. Назовем его «уравновешенным противоречием». Паскаль противопоставляет обращению убеждение. Для того, чтобы обратиться, конечно, надо встать на сторону юродства, проповеди креста. Но, чтобы убедить, надо пребывать в стихии подтверждений (чудес, пророчеств и т.д.). Для Паскаля, Павел скрывает свою истинную идентичность. Он действует с помощью знамений и мудрости, но, так как он желает обращать, то утверждает обратное.
Эта паскалевская реконструкция в действительности указывает на нерешительность Паскаля перед радикализмом Павла. Поскольку Павел категорически отбрасывает знамения, относящиеся к порядку иудейского дискурса, также как и мудрость, относящуюся к дискурсу греческому. Он предъявляет субъективную фигуру, избавленную от обоих дискурсов. Это означает, что ни чудеса, ни рациональное толкование пророчеств, ни порядок мира не имеют ценности, когда речь идет о создании христианского субъекта. Таким образом, для Паскаля чудеса и пророчества составляют суть вопроса: «Невозможно рационально верить вопреки чудесам»; «Самое главное из доказательств Христа - это пророчества». Без пророчеств и чудес, мы не имели бы никакого доказательства, и христианство не отстояло бы своего превосходства перед судом разума, а это означает, что у нас не было бы ни малейшего шанса убедить современного вольнодумца.
Для Павла же, напротив, как раз отсутствие доказательств побуждает конституирующую христианского субъекта веру.
Что касается пророчеств, то Христос-событие, как их реализация, практически отсутствует в проповедях Павла. Христа с точностью не вычислить.
Что касается чудес, то Павел - тонкий политик - не решается отрицать их существование. Иной раз он даже намекал, что способен на них, не хуже своих соперников-тавматургов. Пожелай он этого, и мог бы похвалиться своими сверхъестественными «восхищениями». Но как раз этого он не делал, выставляя, напротив, слабость субъекта и отсутствие знамений как высшее доказательство. Решающим, в этом отношении, является отрывок из Второго послания к Коринфянам (2 Кор.12):
Не полезно хвалиться мне, ибо я приду к видениям и откровениям Господним Знаю человека во Христе, который назад тому четырнадцать лет..-.восхищен был до третьего неба. ...Он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать. Таким человеком могу хвалиться] собою же не похвалюсь, разве только немощами моими. Впрочем, если захочу хвалиться, не буду неразумен, потому что скажу истину; но я удерживаюсь, чтобы кто не подумал о мне, нежели сколько во вне видит или слышит от меня.
(...) Но Господь сказал мне: «довольно для тебя благодати Моей, ибо сила моя совершается в немощи» И потому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова. .. Ибо, когда я немощен, тогда силен.
Из этого отрывка видно, что чудеса для Павла существуют, и он с ними соприкасался. Они обрисовывают особую субъективную фигуру, фигуру человека «восхищенного» и, возможно, призванного при его жизни из своего тела. Но это не совсем та фигура, которая интересует апостола. Апостол принимает в расчет лишь то, что другие видят и слышат, то есть им оглашенное. Ему нет нужды хвалится от имени другого субъекта, вступавшего в диалог с Богом, субъекта который в качестве Другого присутствует в нем самом («таким -человеком могу хвалиться; собою же не похвалюсь, разве только немощами моими»). Христианский дискурс должен быть не дискурсом чуда, а дискурсом убеждения, знающим слабость.
Заметим мимоходом, что Павел указывает на возможный четвертый дискурс, помимо греческого (мудрость), иудейского (знамения) и христианского (событийная декларация). Этот дискурс, который Паскаль попытается ввести в век классического разума, мог бы стать дискурсом чуда. Павел указывал на него как на дискурс субъективного восхваления. Это дискурс невыразимого, дискурс не-дискурса. В нем субъект предстает как мистическая глубина и безмолвие, обитаемый «невыразимыми словами» (arreta remata) что лучше всего, было бы перевести как «несказанность сказываемого»), очудотворенный субъект. Но эта четвертая субъективная фигура, раскалывающая апостола, не должна входить в декларацию, которая, напротив, подкрепляется бесславной слабостью. Она остается незадействованной, и Павел - в противоположность Паскалю - убежден, что христианский дискурс, похваляясь ею, ничего не выигрывает. Четвертый дискурс (чудесный или мистический) никому не адресован. Это значит, что он не смог бы войти в поле проповеди. Тем самым Павел оказывается большим рационалистом, чем Паскаль: попытки оправдать декларацию престижем чуда напрасны.
Четвертый дискурс останется для Павла немым дополнением, замыкающимся на Другое субъекта. Он отвергает то, что адресованный дискурс, дискурс декларации и веры, аргументируется дискурсом не адресованным, сутью которого является несказанность сказываемого.
Я полагаю, что для всякого активиста истины в этом имеется важное указание. Напрасны попытки легитимизировать декларацию ссылками на интимные истоки чудесной коммуникации с истиной. Оставим истину в ее субъективной «без-гласности», ибо она конституируется только трудом ее декларации.
Я назвал бы «обскурантистским» всякий адресованный дискурс, пытающийся опираться на дискурс не адресованный. И надо определенно сказать, что Паскаль, когда он хочет обосновать превосходство христианства за счет чудес, без сомнения больший обскурант, чем Павел, поскольку он хочет скрыть чистое событие гипнотизирующим вольнодумца подсчетом шансов.
Очевидно, Павел не лишен хитрости, когда он дает понять - не навязывая, но и не умалчивая,— что сам он внутренне расколот на человека восхваления, «восхищенного» субъекта и человека «немощной» декларации. Но у него, в данном случае единственного из признанных апостолов, бесспорно есть анти-обскурнтисгское этическое измерение. Павел просто запрещает обосновывать христианскую декларацию невыразимым. Для него нестерпимо, когда христианский субъект обосновывает свои слова несказанным.
Павел глубоко убежден, что нельзя возвысить слабость с помощью скрытой силы. Сила заключается в самой слабости. Можно сказать, что для Павла этика дискурса никогда не скрепляет третий дискурс (публичная декларация Христа-события) с четвертым (восхваление внутренне захваченного чудом субъекта).
Эта этика в высшей степени когерентна. Допустим, приводится четвертый дискурс («радость, слезы радости...»), как это делал Паскаль, и внутреннее несказауемое проговаривается, чтобы легитимизировать третий дискурс (собственно дискурс христианской веры); в таком случае, мы неизбежно вновь скатываемся ко второму дискурсу (знамения), то есть к иудейскому дискурсу. Ибо, что такое предсказание, как не знамение того, что должно явиться? И что такое чудо, как не знамение трансцендентности Истины? Лишь обособив четвертый (мистический) дискурс и лишив его деятельной силы, Павел сохраняет радикальное новшество христианской декларации, удерживая ее от скатывания к логике знамений и доказательств.
Павел твердо придерживается воинствующего дискурса слабости. Декларация не будет иметь другой силы, кроме той которую она декларирует, и не будет притязать на убеждение с помощью престижа пророческих исчислений сроков, исключительности чудес или несказанного внутреннего откровения. Не сингулярность субъекта дает цену сказанному, но именно то, что он говорит, обосновывает его сингулярность.
Паскаль, напротив, высказывается одновременно за проверяемую экзегезу, за достоверность чудес и за внутреннее чувство. Он не может отказаться от доказательств, в экзистенциальном смысле этого слова, поскольку он принадлежит классическому веку, а его проблемы - это проблемы христианского субъекта в эпоху позитивной науки.

Антифилософия Павла не классична, ибо он полагает, что нет доказательства, даже чудесного. Убедительность дискурса принадлежит другому порядку, она способна сломать форму рассуждения.
Оружия воинствования нашего не плотские, но сильные Богом на разрушение твердынь: ими ниспровергаем замыслы и всякое превозношение, восстающее против познания Божия, и пленяем всякое помышление и послушание Христу (2 Кор.10,4-5).
Именно этому режиму дискурса без доказательств, без чудес, без убедительных знамений, этому языку голого события, единственно способному уловить мысль, подходит великолепная известная метафора из Второго послания к Коринфянам (2Кор.4,7): «Но сокровище сие мы носим в глиняных сосудах, чтобы преизбыточная сила была приписываема Богу, а не нам».
Сокровищем является не что иное, как само событие, то есть нечто целиком и полностью преходящее. Его надо переносить смиренно, в схожей с событием непрочности. Третий дискурс должен свершаться в слабости, ибо в ней его сила. Он не будет ни логосом, ни знамением, ни несказанным восхищением. В нем - скудность сурового публичного действия, голой декларации, не имеющей иного престижа, кроме своего реального содержания. Он обладает лишь тем, что каждый может видеть и слышать. Это и есть глиняный сосуд.
Тот, кто является субъектом истины (любви или искусства, науки или политики) знает, что он несет сокровище и что его несет беспредельная сила. Только от его субъективной слабости зависит, сможет ли проявиться эта столь шаткая истина. Лишь тогда можно сказать, что несет он ее в глиняном сосуде, и должен неотрывно следить, чтобы тонкая и хрупкая мысль не разбилась. Ибо вместе с сосудом разобьется, рассыплется в прах его сокровище, и развеется сам субъект, его анонимный носитель, вестник.