Семигин Г.Ю. Антология мировой политической мысли

ОГЛАВЛЕНИЕ

Вебер Макс

(1864—1920)—немецкий социолог, философ, историк, экономист, во многом заложивший основы современной политической науки. Определяющей чертой европейской культуры Нового времени Вебер считал рациональность, которую он противопоставлял традиционализму и харизматическому способу организации общественных отношений. В политике рациональность, по его мнению, нашла проявление прежде всего в утверждении институтов формального права, парламентаризма. Вебер исследовал также связи между политикой и этикой. Европейский капитализм обязан, по мысли Вебера, своим происхождением протестантской этике, благодаря которой воспитывалось трудолюбие, бережливость, честность. Актуально и исследование Вебером проблемы бюрократизма. Борьбу между политическими партиями и бюрократическим чиновничьим аппаратом он называл основным конфликтом политической жизни. Именно засилье бюрократии, полагал он, не даст социализму утвердиться и одержать победу. Будущее общество будет диктатурой не рабочего класса, а чиновничества — таково было пророчество Вебера. Вебер изучал связь хозяйственной жизни общества, материальных и идеологических интересов различных социальных групп с религиозным сознанием. Он считал, что приоритетное влияние имели в мировой истории религиозные и этические факторы. Политическая философия Вебера расценивается как либеральная. Некоторые исследователи считают ее центристской. Одни постулаты этой философии, касающиеся принципа рационализма, духа антибюрократизма, утверждающие господство права, почитаются либералами, другие, констатирующие важную созидательную роль протестантской этики, выделяющие значимость морали,— сторонниками консервативного мышления. (Тексты подобраны А. А. Френкиным.)

ПОЛИТИКА КАК ПРИЗВАНИЕ И ПРОФЕССИЯ

[...] Что мы понимаем под политикой? Это понятие имеет чрезвычайно широкий смысл и охватывает все виды деятельности по самостоятельному руководству. [...] Мы намереваемся в данном случае говорить только о руководстве или оказании влияния на руководство политическим союзом, т.е. в наши дни — государством.

Но что есть “политический” союз с точки зрения социологического рассуждения? Что есть “государство”? Ведь государство нельзя социологически определить исходя из содержания его деятельности. Почти нет таких задач, выполнение которых политический, союз не брал бы в свои руки то здесь то там; с другой стороны, нет такой задачи, О которой можно было бы сказать, что она во всякое время полностью, т.е. исключительно, присуща тем союзам, которые называют “политическими”, т.е. в наши дни— государствам, или союзам, которые исторически предшествовали современному государству. Напротив, дать социологическое определение современного государства можно в конечном счете только исходя из специфически применяемого им, как и всяким политическим союзом, средства — физического насилия. “Всякое государство основано на насилии”,—говорил в свое время Троцкий в Брест-Литовске. И это действительно так. Только если бы существовали социальные образования, которым было бы неизвестно насилие как средство, тогда отпало бы понятие “государство”, тогда наступило бы то, что в особом смысле слова можно было бы назвать анархией. Конечно, насилие отнюдь не является нормальным или единственным средством государства, об этом нет и речи, но оно, пожалуй, специфическое для него средство. Именно в наше время отношение государства к насилию функционально. В прошлом различным союзам, начиная с рода, физическое насилие было известно как совершенно нормальное средство. В противоположность этому сегодня мы должны будем сказать: государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области — область включается в признак — претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия. Ибо для нашей эпохи характерно, что право на физическое насилие приписывается всем другим союзам или отдельным лицам лишь настолько, насколько государство со своей стороны допускает это насилие: единственным источником “права” на насилие считается государство.

Итак, политика, судя по всему, означает стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства, между группами людей, которые оно в себе заключает.

В сущности такое понимание соответствует и словоупотреблению. Если о каком-то вопросе говорят: это “политический” вопрос, о министре или чиновнике: это “политический” чиновник, о некоем решении: оно “политически” обусловлено, — то тем самым всегда подразумевается, что интересы распределения, сохранения, смены власти являются определяющими для ответа на указанный вопрос, или обусловливают это решение, или определяют сферу деятельности соответствующего чиновника. Кто занимается политикой, тот стремится к власти: либо к власти как средству, подчиненному другим целям (идеальным или эгоистическим), либо к власти “ради нее самой”, чтобы наслаждаться чувством престижа, которое она дает.

Государство, равно как и политические союзы, исторически ему предшествующие, есть отношение господства людей над людьми, опирающееся на легитимное (т. е. считающееся легитимным) насилие как средство. Таким образом, чтобы оно существовало, люди, находящиеся под господством, должны подчиняться авторитету, на который претендуют те, кто теперь господствует. Когда и почему они так поступают? Какие внутренние основания для оправдания господства и какие внешние средства служат ему опорой?

В принципе имеется три вида внутренних оправданий, т.е. оснований, легитимности (начнем с них). Во-первых, это авторитет “вечно вчерашнего”: авторитет нравов, освященных исконной значимостью и привычной ориентацией на их соблюдение, — традиционное господство, как его осуществляли патриарх и патримониальный князь старого типа. Далее, авторитет внеобыденного личного дара (Gnadengabe) (харизма), полная личная преданность и личное доверие, вызываемое наличием качеств вождя у какого-то человека: откровений, героизма и других, — харизматическое господство, как его осуществляют пророк, или — в области политического — избранный князь-военачальник, или избранный всеобщим голосованием выдающийся демагог и политический партийный вождь. Наконец, господство в силу “легальности”, в силу веры в обязательность легального установления (Satzung) и деловой “компетентности”, обоснованной рационально созданными правилами, т. е. ориентацией на подчинение при выполнении установленных правил,— господство в том виде, в каком его осуществляют современный “государственный служащий” и все те носители власти, которые похожи на него в этом отношении. Понятно, что в действительности подчинение обусловливают чрезвычайно грубые мотивы страха и надежды — страха перед местью магических сил или властителя, надежды на потустороннее или посюстороннее вознаграждение — и вместе с тем самые разнообразные интересы. К этому мы сейчас вернемся. Но если пытаться выяснить, на чем основана “легитимность” такой покорности, тогда, конечно, столкнешься с указанными тремя ее идеальными типами. А эти представления о легитимности и их внутреннее обоснование имеют большое значение для структуры господства. Правда, идеальные типы редко встречаются в действительности. Но сегодня мы не можем позволить себе детальный анализ крайне запутанных изменений, переходов и комбинаций этих идеальных типов: это относится к проблемам “общего учения о государстве”.

В данном случае нас интересует прежде всего второй из них: господство, основанное на преданности тех, кто подчиняется чисто личной харизме вождя, ибо здесь коренится мысль о призвании (Beruf) в его высшем выражении. Преданность харизме пророка, или вождя на войне, или выдающегося демагога в народном собрании (Ekklesia) или в парламенте как раз и означает, что человек подобного типа считается внутренне “призванным” руководителем людей, что последние подчиняются ему не в силу обычая или установления, но потому, что верят в него. Правда, сам вождь живет своим делом, “жаждет свершить свой труд”, если только он не ограниченный и тщеславный выскочка. Именно к личности вождя и ее качествам относится преданность его сторонников: апостолов, последователей, только ему преданных партийных приверженцев. В Двух важнейших в прошлом фигурах: с одной стороны, мага и пророка, с другой—избранного князя-военачальника, главаря банды, кондотьера — вождизм как явление встречается во все исторические эпохи и во всех регионах. Но особенностью Запада, что для нас более важно, является политический вождизм сначала в образе свободного “демагога”, существовавшего на почве города-государства, характерного только для Запада, и прежде всего для средиземноморской культуры, а затем в образе парламентского “партийного вождя”, выросшего на почве конституционного государства, укорененного тоже лишь на Западе.

Конечно, главными фигурами в механизме политической борьбы не были одни только политики в силу их призвания в собственном смысле этого слова. Но в высшей степени решающую роль здесь играет тот род вспомогательных средств, которые находятся в их распоряжении. Как политически господствующие силы начинают утверждаться в своем государстве? Данный вопрос относится ко всякого рода господству, т.е. и к политическому господству во всех его формах: традиционной, легальной и харизматической.

Любое господство как форма власти, требующая постоянного управления, нуждается, с одной стороны, в установке человеческого поведения на подчинение господам, притязающим быть носителями легитимного насилия, а с другой стороны—посредством этого подчинения—в распоряжении теми вещами, которые в случае необходимости привлекаются для применения физического насилия: личным штабом управления и материальными средствами .управления.

Штаб управления, представляющий во внешнем проявлении предприятие политического господства, как и всякое другое предприятие, прикован к властелину, конечно, не одним лишь представлением о легитимности, о котором только что шла речь. Его подчинение вызвано двумя средствами, апеллирующими к личному интересу: материальным вознаграждением и оказанием почестей. [...]

Можно заниматься политикой, т.е. стремиться влиять на распределение власти между политическими образованиями и внутри их, как в качестве политика “по случаю”, так и в качестве политика, для которого это побочная или основная профессия, точно так же как и при хозяйственной деятельности. Политиками “по случаю” являемся все мы, когда опускаем свой избирательный бюллетень или совершаем сходное волеизъявление, например рукоплещем или протестуем на “политическом” собрании, произносим “политическую” речь и т.д.; у многих людей подобными действиями и ограничивается их отношение к политике. Политиками “по совместительству” являются в наши дни, например, все те доверенные лица и правление партийно-политических союзов, которые — по общему правилу — занимаются этой деятельностью лишь в случае необходимости, и она не становится для них первостепенным “делом жизни” ни в материальном, ни в духовном отношении. [...]

Есть два способа сделать из политики свою профессию: либо жить “для” политики, либо жить “за счет” политики и “политикой”. Данная противоположность отнюдь не исключительная. Напротив, обычно, по меньшей мере духовно, но чаще всего и материально, делают то и другое: тот, кто живет “для” политики, в каком-то внутреннем смысле творит “свою жизнь из этого” — либо он открыто наслаждается обладанием властью, которую осуществляет, либо черпает свое внутреннее равновесие и чувство собственного достоинства из сознания того, что служит “делу” (“Sache”), и тем самым придает смысл своей жизни. Пожалуй, именно в таком глубоком внутреннем смысле всякий серьезный человек, живущий для какого-то дела, живет также и этим делом. Таким образом, различие касается гораздо более глубокой стороны — экономической. “За счет” политики как профессии живет тот, кто стремится сделать из нее постоянный источник дохода; “для” политики — тот, у кого иная цель. Чтобы некто в экономическом смысле мог жить “для” политики, при господстве частнособственнического строя должны наличествовать некоторые, если угодно, весьма тривиальные предпосылки: в нормальных условиях он должен быть независимым от доходов, которые может принести ему политика. Следовательно, он просто должен быть состоятельным человеком или же как частное лицо занимать такое положение в жизни, которое приносит ему достаточный постоянный доход. Так по меньшей мере обстоит дело в нормальных условиях. [...]

Если государством или партией руководят люди, которые (в экономическом смысле слова) живут исключительно для политики, а не за счет политики, то это необходимо означает “плутократическое” рекрутирование политических руководящих слоев. [...] Руководить политикой можно либо в порядке “почетной деятельности”, и тогда ею занимаются, как обычно говорят, “независимые”, т.е. состоятельные, прежде всего имеющие ренту, люди, либо же к политическому руководству допускаются неимущие, и тогда они должны получать вознаграждение. Профессиональный политик, живущий за счет политики, может быть чисто пребендарием (Pfrunder), или оплачиваемым чиновником. Тогда он либо извлекает доходы из пошлин и сборов за определенные достижения — чаевые и взятки представляют собой лишь одцу, нерегулярную и формально нелегальную разновидность этой категории доходов,—либо получает твердое натуральное вознаграждение, денежное содержание, или то и другое вместе. Политический деятель может приобрести характер “предпринимателя”, как кондотьер, или арендатор, или обладатель ранее приобретенной должности, или как американский босс, расценивающий свои издержки как капиталовложение, из которого он, используя свое влияние, сумеет извлечь доход. Либо же такой политик может получать твердое жалованье как редактор, или партийный секретарь, или современный министр, или политический чиновник. [...]

Вследствие общей бюрократизации с ростом числа должностей и спроса на такие должности как формы специфически гарантированного обеспечения данная тенденция усиливается для всех партий и они во все большей мере становятся таким средством обеспечения для своих сторонников.

Однако ныне указанной тенденции противостоит развитие и превращение современного чиновничества в сословие лиц наемного труда, высококвалифицированных специалистов духовного труда, профессионально вышколенных многолетней подготовкой, с высокоразвитой сословной честью, гарантирующей безупречность, без чего возникла бы роковая опасность чудовищной коррупции и пошлого мещанства, а это ставило бы под угрозу чисто техническую эффективность государственного аппарата, значение которого для хозяйства, особенно с возрастанием социализации, постоянно усиливалось и будет усиливаться впредь. [...]

Одновременно с подъемом вышколенного чиновничества возникали также — хотя это совершалось путем куда более незаметных переходов — руководящие политики. Конечно, такие фактически главенствующие советники князей существовали с давних пор во всем мире. [...]

Развитие власти парламента еще сильнее вело к единству там, где она, как в Англии, пересиливала монарха. Здесь получил развитие кабинет во главе с единым парламентским вождем, лидером, как постоянная комиссия игнорируемой официальными законами, фактически же единственной. решающей политической силы — партии, находящейся в данный момент в большинстве. Официальные коллегиальные корпорации именно как таковые не являлись органами действительно господствующей силы — партии и, таким образом, не могли быть представителями подлинного правительства. Напротив, господствующая партия, дабы утверждать свою власть внутри (государства) и иметь возможность проводить большую внешнюю политику, нуждалась в боеспособном, конфиденциально совещающемся органе, составленном только из действительно ведущих в ней деятелей, т.е. именно в кабинете, а по отношению к общественности, прежде всего парламентской общественности,— в ответственном за все решения вожде — главе кабинета. Эта английская система в виде парламентских министерств была затем перенята на континенте, и только в Америке и испытавших ее влияние демократиях ей была противопоставлена совершенно гетерогенная система, которая посредством прямых выборов ставила избранного вождя побеждающей партии во главе назначенного им аппарата чиновников и связывала его согласием парламента только в вопросах бюджета и законодательства.

Превращение политики в профессиональную деятельность, которой требуются навыки в борьбе за власть и знание ее методов, созданных современной партийной системой, обусловило разделение общественных функционеров на две категории отнюдь не жестко, но достаточно четко: с одной стороны, чиновники-специалисты (Fachbeamte), с другой — “политические” чиновники. “Политические” чиновники в собственном смысле слова, как правило, внешне характеризуются тем, что в любой момент могут быть произвольно перемещены и уволены или же “направлены в распоряжение”, как французские префекты или подобные им чиновники в других странах, что составляет самую резкую противоположность независимости чиновников с функциями судей. [...]

Мы скорее зададим вопрос о типическом своеобразии профессионального политика, как вождя, так и его свиты. Оно неоднократно менялось и также весьма различно и сегодня.

[...]В прошлом “профессиональные политики” появились в ходе борьбы князей с сословиями на службе у первых. Рассмотрим вкратце их основные типы.

В борьбе против сословий князь опирался на политически пригодные слои несословного характера. К ним прежде всего относились в Передней Индии и Индокитае, в буддистском Китае, Японии и ламаистской Монголии — точно так же„ как и в христианских регионах Средневековья, — клирики. Данное обстоятельство имело технические основания, ибо клирики были сведущи в письме. Повсюду происходит импорт брахманов, буддистских проповедников, лам и использование епископов и священников в качестве политических советников, с тем чтобы получить сведущие в письме управленческие силы, которые могут пригодиться в борьбе императора, или князя, или хана против аристократии. Клирик, в особенности клирик, соблюдавший целибат, находился вне суеты нормальных политических и экономических интересов и не испытывал искушения домогаться для своих потомков собственной политической власти в противовес своему господину, как это было свойственно вассалу. Он был отделен от средств государева управления своими сословными качествами.

Второй слой такого же рода представляли получившие гуманитарное образование грамматики (Literaten). Было время, когда, чтобы стать политическим советником, и прежде всего составителем политических меморандумов князя, приходилось учиться сочинять тексты на латинском и греческом языках. Таково время первого расцвета классических школ, когда князья учреждали кафедры поэтики: у нас эта эпоха миновала быстро и, продолжая все-таки оказывать неослабевающее влияние на систему нашего школьного обучения, не имела никаких более глубоких политических последствий. [...]

Третьим слоем была придворная знать. После того как князьям удалось лишить дворянство его сословной политической силы, они привлекли его ко двору и использовали на политической и дипломатической службе. Переворот в нашей системе воспитания в XVII в. был связан также и с тем, что вместо гуманитариев-литераторов на службу к князьям поступили профессиональные политики из числа придворной знати.

Что касается четвертой категории, то это было сугубо английское образование; патрициат, включающий в себя мелкое дворянство и городских рантье, обозначаемый в повседневном общении термином “джентри” (gentry), — слой, который князь первоначально вовлекал в борьбу против баронов и вводил во владение должностями “selfgovernment'a”* 1 *, а в результате сам затем оказывался во все большей зависимости от него. Этот слой удерживал за собой владение всеми должностями местного управления, поскольку вступал в него безвозмездно в интересах своего собственного социального могущества. Он сохранил Англию от бюрократизации, ставшей судьбой всех континентальных государств.

Пятый слой — юристы, получившие университетское образование, — был характерен для Запада, прежде всего для Европейского континента, и имел решающее значение для всей его политической структуры. Ни в чем так ярко не проявилось впоследствии влияние римского права, преобразовавшего бюрократическое позднее римское государство, как именно в том, что революционизация политической профессиональной деятельности как тенденция к рациональному государству повсюду имела носителем квалифицированного юриста, даже в Англии, хотя там крупные национальные корпорации юристов препятствовали рецепции римского права. [...]

Отнюдь не случайно, что адвокат становится столь значимой фигурой в западной политике со времени появления партий. Занятие политикой как профессией осуществляется партиями, т.е. представляет собой именно деятельность заинтересованных сторон, мы скоро увидим, что это должно означать. А эффективное ведение какого-либо дела для заинтересованных в нем сторон и есть ремесло квалифицированного адвоката. Здесь он — поучительным может быть превосходство враждебной пропаганды — превосходит любого чиновника. Конечно, он может успешно, т.е. технически “хорошо”, провести подкрепленное логически слабыми аргументами, т.е, в этом смысле “плохое”, дело. Но также только он успешно ведет дело, которое можно подкрепить логически сильными аргументами, т.е. дело в этом смысле “хорошее”. Чиновник в качестве политика, напротив, слишком часто своим технически “ скверным” руководством делает “хорошее” в этом смысле дело “дурным”: нечто подобное нам пришлось пережить. Ибо проводником нынешней политики среди масс общественности все чаще становится умело сказанное или написанное слово. Взвесить его влияние — это-то и составляет круг задач адвоката, а вовсе не чиновника-специалиста, который не является и не должен стремиться быть демагогом, а если все-таки ставит перед собой такую цель, то обычно становится весьма скверным демагогом.

Подлинной профессией настоящего чиновника—это имеет решающее значение для оценки нашего прежнего режима—не должна быть политика. Он должен управлять прежде всего беспристрастно — данное требование применимо даже к так называемым политическим управленческим чиновникам,—по меньшей мере официально, коль скоро под вопрос не поставлены государственные интересы, т.е. жизненные интересы господствующего порядка, Sine ira et studio, т.е. без гнева и пристрастия, должен он вершить дела. Итак, политический чиновник не должен делать именно того, что всегда и необходимым образом должен делать политик—как вождь, так и его свита,—бороться. Ибо принятие какой-либо стороны, борьба, страсть — ira et studium — суть стихия политика, и прежде всего политического вождя. Деятельность вождя всегда подчиняется совершенно иному принципу ответственности, прямо противоположной ответственности чиновника. В случае если (несмотря на его представления) вышестоящее учреждение настаивает на кажущемся ему ошибочным приказе, дело чести чиновника выполнить приказ под ответственность приказывающего, выполнить добросовестно и точно, так, будто этот приказ отвечает его собственным убеждениям: без такой в высшем смысле нравственной дисциплины и самоотверженности развалился бы весь аппарат. Напротив, честь политического вождя, т.е. руководящего государственного деятеля, есть прямо-таки исключительная личная ответственность за то, что он делает, ответственность, отклонить которую или сбросить ее с себя он не может и не имеет права. Как раз те натуры, которые в. качестве чиновников высоко стоят в нравственном отношении, суть скверные, безответственные прежде всего в политическом смысле слова и постольку в нравственном отношении низко стоящие политики — такие, каких мы, к сожалению, все время имели на руководящих постах. Именно такую систему мы называем господством чиновников; и конечно, достоинств нашего чиновничества отнюдь не умаляет то, что мы, оценивая их с политической точки зрения, с позиций успеха, обнажаем ложность данной системы. Но давайте еще раз вернемся к типам политических фигур.

На Западе со времени возникновения конституционного государства, а в полной мере со времени развития демократии типом политика-вождя является “демагог”. У этого слова неприятный оттенок, что не должно заставить нас забыть: первым имя демагога носил не Клеон, а Перикл. Не занимая должностей или же будучи в должности верховного стратега, единственной выборной должности (в противоположность должностям, занимаемым в античной демократии по жребию), он руководил суверенным народным собранием афинского демоса . Правда, слово устное использует и современная демагогия, и даже, если учесть предвыборные речи современных кандидатов, в чудовищном объеме. Но с еще более устойчивым эффектом она использует слово написанное. Главнейшим представителем данного жанра является политический публицист, и прежде всего журналист. [...] У журналиста та же судьба, что и у всех демагогов, а впрочем, — по меньшей мере на континенте в противоположность ситуации в Англии, да в общем и в Пруссии в более ранний период — та же судьба у адвоката (и художника): он не поддается устойчивой социальной классификации. Он принадлежит к некоего рода касте париев, социально оцениваемых в обществе по тем ее представителям, которые в этическом отношении стоят ниже всего. Отсюда распространенность самых диковинных представлений о журналистах и их работе. И отнюдь не каждый отдает себе отчет в том, что по-настоящему хороший результат журналистской работы требует по меньшей мере столько же “духа”, сколько какой-нибудь результат деятельности ученого, прежде всего вследствие необходимости выдать его сразу, по команде и сразу же получить эффект, притом, конечно, что условия творчества в данном случае совершенно другие. [...]

Но если журналист как тип профессионального политика существует уже довольно-таки давно, то фигура партийного чиновника связана с тенденцией последних десятилетий и частично последних лет. Мы должны теперь обратиться к рассмотрению партийной системы (Parteiwesens) и партий ной организации, чтобы понять эту фигуру сообразно ее месту в историческом развитии. Во всех сколько-нибудь обширных, т.е. выходящих за пределы и круг задач мелкого деревенского кантона, политических союзах с периодическими выборами власть имущих профессиональное занятие политикой необходимо является занятием претендентов . Это значит, что относительно небольшое число людей, заинтересованных в первую очередь в политической жизни, т.е. в участии в политической власти, создают себе посредством свободной вербовки свиту, выставляют себя или тех, кого они опекают, в качестве кандидатов на выборах, собирают денежные средства и приступают к ловле голосов. [...]

Господству уважаемых людей и управлению через по средство парламентариев приходит конец. Дело берут в свои руки профессиональные политики, находящиеся вне парламентов. [...]

Партийная свита, прежде всего партийный чиновник и предприниматель, конечно, ждет от победы своего вождя личного вознаграждения — постов или других преимуществ. От него, не от отдельных парламентариев или же не только от них; это главное. Прежде всего они рассчитывают, что демагогический эффект личности вождя обеспечит партии голоса и мандаты в предвыборной борьбе, а тем самым власть и благодаря ей в наибольшей степени расширит возможности получения ожидаемого вознаграждения для приверженцев партии. А труд с верой и личной самоотдачей человеку, не какой-то абстрактной программе какой-то партии, состоящей из посредственностей, является тут идеальным моментом, это харизматический элемент всякого вождизма, одна из его движущих сил.

Так какие же внутренние радости может предложить карьера политика и какие личные предпосылки для этого она предполагает в том, кто ступает на данный путь?

Прежде всего она дает чувство власти. Даже на формально скромных должностях сознание влияния на людей, участия во власти над ними, но в первую очередь чувство того, что и ты держишь в руках нерв исторически важного процесса, способно поднять профессионального политика выше уровня повседневности. Однако здесь перед ним встает вопрос: какие его качества дают ему надежду справиться с властью (как бы узко она ни была очерчена в каждом отдельном случае) и, следовательно, с той ответственностью, которую она на него возлагает? Тем самым мы вступаем в сферу этических вопросов, ибо именно к ним относится вопрос, каким надо быть человеку, дабы ему позволительно было приложить руку к движению истории.

Можно сказать, что в основном три качества являются для политика решающими: страсть, чувство ответственности, глазомер. Страсть в смысле ориентации на существо дела (Sachlichkeit), страстной самоотдачи делу, тому богу или демону, который этим делом повелевает. Не в смысле того внутреннего образа действий, который мой покойный друг Георг Зиммель обычно называл стерильной возбужденностью, свойственной определенному типу прежде всего русских интеллектуалов (но отнюдь не всем из них), и который ныне играет столь заметную роль и у наших интеллектуалов в этом карнавале, украшенном гордым именем “революция”: утекающая в пустоту романтика интеллектуально занимательного без всякого серьезного чувства ответственности. Ибо одной только страсти, сколь бы подлинной она ни казалась, еще, конечно, недостаточно. Она не сделает вас политиком, если, являясь служением “делу”, не сделает ответственность именно перед этим делом главной путеводной звездой вашей деятельности. А для этого — в том-то и состоит решающее психологическое качество политика — требуется глазомер, способность с внутренней собранностью и спокойствием поддаться воздействию реальностей, иными словами, требуется дистанция до отношению к вещам и людям. “Отсутствие дистанции” только как таковое — один из смертных грехов всякого политика — и есть одно из тех качеств, которые воспитывают у нынешней интеллектуальной молодежи, обрекая ее тем самым на неспособность к политике. Ибо проблема в том и состоит, чтобы “втиснуть” в одну и ту же душу и жаркую страсть, и холодный глазомер. Политика делается головой, а не какими-нибудь другими частями тела или души. И все же самоотдача политике, если это не фривольная интеллектуальная игра, а подлинное человеческое деяние, должна быть рождена и вскормлена только страстью. Но полное обуздание души, отличающее страстного политика и разводящее его со “стерильно возбужденным” политическим дилетантом, возможно лишь благодаря привычке к дистанции в любом смысле слова. Сила политической личности в первую очередь означает наличие у нее этих качеств. И потому политик ежедневно и ежечасно должен одолевать в себе совершенно тривиального, слишком “человеческого” врага: обыкновеннейшее тщеславие, смертного врага всякой самоотдачи делу и всякой дистанции, что в данном случае значит: дистанций по отношению к самому себе.

Тщеславие есть свойство весьма распространенное, от которого не свободен, пожалуй, никто. А в академических и ученых кругах это род профессионального заболевания. Но как раз что касается ученого, то данное свойство, как бы антипатично оно ни проявлялось, относительно безобидно в том смысле, что, как правило, оно не является помехой научной деятельности. Совершенно иначе обстоит дело с политиком. Он трудится со стремлением к власти как необходимому средству. Поэтому инстинкт власти, как это обычно называют, действительно относится к нормальным качествам политика. Грех против святого духа его призвания начинается там, где стремление к власти не диктуется ин тересами дела, становится предметом сугубо личного самоопьянения, вместо того чтобы служить исключительно делу. Ибо в конечном счете в сфере политики есть лишь два рода смертного греха: уход от существа дела и — что часто, но не всегда то же самое— безответственность. Тщеславие, т.е. потребность по возможности часто самому по являться на переднем плане, сильнее всего вводит политика в искушение совершить один из этих грехов или оба сразу. Чем больше вынужден демагог считаться с эффектом, тем больше для него именно поэтому опасность стать фигляром или не принимать всерьез ответственности за последствия своих действий и интересоваться лишь произведенным впечатлением. Его неделовитость навязывает ему стремление создавать видимость и блеск власти, а не действительную власть, а его безответственность ведет к наслаждению властью как таковой, вне содержательной цели. Именно потому, что власть есть необходимое средство, а стремление к власти есть поэтому одна из движущих сил всякой политики, нет более пагубного искажения политической силы, чем бахвальство выскочки властью и тщеславное самолюбование чувством власти, вообще всякое поклонение власти только как таковой. “Политик одной только власти”, культ которого ревностно стремятся создать и у нас, способен на мощное воздействие, но фактически его действие уходит в пустоту и бессмысленность. И здесь критики “политики власти” совершенно правы. Внезапные внутренние катастрофы типичных носителей подобного убеждения показали нам, какая внутренняя слабость и бессилие скрываются за столь хвастливым, но совершенно пустым жестом. Это продукт в высшей степени жалкого и поверхностного чванства в отношении смысла человеческой деятельности, каковое полностью чужеродно знанию о трагизме, с которым в действительности сплетены все деяния, и в особенности деяния политические.

Исключительно верно именно то, и это основной факт всей истории (более подробное обоснование здесь невозможно), что конечный результат политической деятельности часто, нет, пожалуй, даже регулярно оказывался в совершенно неадекватном, часто прямо-таки парадоксальном отношении к ее изначальному смыслу. Но если деятельность должна иметь внутреннюю опору, нельзя, чтобы этот смысл — служение делу — отсутствовал. Как должно выглядеть то дело, служа которому политик стремится к власти и употребляет власть, — это вопрос веры. Он может служить целям национальным или общечеловеческим, социальным и этическим или культурным, мирским или религиозным, он может опираться на глубокую веру в “прогресс” — все равно в каком смысле — или же холодно отвергать этот сорт веры, он может притязать на служение “идее” или же намереваться служить внешним целям повседневной жизни, принципиально отклоняя вышеуказанное притязание, но какая-либо вера должна быть в наличии всегда. Иначе — и это совершенно правильно — проклятие ничтожества твари тяготеет и над самыми по видимости мощными политическими успехами.

Сказанное означает, что мы уже перешли к обсуждению последней из занимающих нас сегодня проблем: проблемы этоса политики как “дела”. Какому профессиональному призванию может удовлетворить она сама, совершенно независимо от ее целей, в рамках совокупной нравственной экономики ведения жизни? Каково, так сказать, то этическое место, откуда она родом? Здесь, конечно, сталкиваются друг с другом последние мировоззрения, между которыми следует в конечном счете совершить выбор. Итак, давайте энергично возьмемся за проблему, понятую недавно опять, по моему мнению, совершенно превратным образом.

Однако избавимся прежде от одной совершенно тривиальной фальсификации. А именно, этика может сначала выступать в роли в высшей степени фатальной для нравственности. Приведем примеры. [...] Вместо того чтобы там, где сама структура общества породила войну, как старые бабы, искать после войны “виновного”, следовало бы по-мужски сурово сказать врагу: “Мы проиграли войну, вы ее выиграли. С этим теперь все решено; давайте же поговорим о том, какие из этого нужно сделать выводы в соответствии с теми деловыми интересами, которые были задействованы, и — самое главное — ввиду той ответственности перед будущим, которая тяготеет прежде всего над победителем”. Все остальное недостойно, и за это придется поплатиться. Нация простит ущемление ее интересов, но не оскорбление ее чести, в особенности если оскорбляют ее прямо-таки поповской косностью. Каждый новый документ, появляющийся на свет спустя десятилетия, приводит к тому, что с новой силой раздаются недостойные вопли, разгораются ненависть и гнев. И это вместо того, чтобы окончание войны похоронило ее по меньшей мере в нравственном смысле. Такое возможно лишь благодаря ориентации на дело и благородству, но прежде всего лишь благодаря достоинству. Но никогда это не будет возможно благодаря этике, которая в действительности означает унизительное состояние обеих сторон. Вместо того чтобы заботиться о том, что касается политика — о будущем и ответственности перед ним, этика занимается политически стерильными в силу своей неразрешимости вопросами вины в прошлом. Если и есть какая-либо политическая вина, то она именно в этом-то и состоит. Кроме того, в данном случае упускается из виду неизбежная фальсификация всей проблемы весьма материальными интересами: заинтересованностью победителя в наибольшем выигрыше — моральном и материальном — и надеждами побежденного выторговать себе преимущества признаниями вины; если и есть здесь нечто подлое, то именно это, а это следствие данного способа использования этики как средства упрямо утверждать свою правоту.

Но каково же тогда действительное отношение между этикой и политикой?

[...] Мы должны уяснить себе, что всякое этически ориентированное поведение может подчиняться двум фундаментально различным, непримиримо противоположным максимам: оно может быть ориентировано либо на “этику убеждения”, либо на “этику ответственности”. Не в том смысле, что этика убеждения оказалась бы тождественной безответственности, а этика ответственности — тождественной беспринципности. Об этом, конечно, нет и речи. Но глубиннейшая противоположность существует между тем, действуют ли по максиме этики убеждения — на языке религии: “Христианин поступает как должно, а в отношении результата уповает на Бога” — или же действуют по максиме этики ответственности: надо расплачиваться за (предвидимые) последствия своих действий. Как бы убедительно ни доказывали вы действующему по этике убеждения синдикалисту, что вследствие его поступков возрастут шансы на успех реакции, усилится угнетение его класса, замедлится дальнейшее восхождение этого класса, на него это не произведет никакого впечатления. Если последствия действия, вытекающего из чистого убеждения, окажутся скверными, то действующий считает ответственным за них не себя, а мир, глупость других людей или волю Бога, который создал их такими. Напротив, тот, кто исповедует этику ответственности, считается именно с этими заурядными человеческими недостатками, он, как верно подметил Фихте, не имеет никакого права предполагать в них доброту и совершенство, он не в состоянии сваливать на других последствия своих поступков, коль скоро мог их предвидеть. Такой человек скажет: эти следствия вменяются моей деятельности. Исповедующий этику убеждения чувствует себя ответственным лишь за то, чтобы не гасло пламя чистого убеждения, например пламя протеста против несправедливого социального порядка. Разжигать его снова и снова — вот цель его совершенно иррациональных с точки зрения возможного успеха поступков, которые могут и должны иметь ценность только как пример.

Но и на этом еще не покончено с проблемой. Ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение “хороших” целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать, когда и в каком объеме этически положительная цель освящает этически опасные средства и побочные следствия.

Главное средство политики — насилие, а сколь важно напряжение между средством и целью с этической точки зрения — об этом вы можете судить по тому, что, как каждый знает, революционные социалисты (циммервальдской ориентации) уже во время войны исповедовали принцип, который можно свести к следующей точной формулировке: “Если мы окажемся перед выбором: либо еще несколько лет войны, а затем революция, либо мир теперь, но никакой революции, то мы выберем еще несколько лет войны!” Если бы еще был задан вопрос: “Что может дать эта революция?”, то всякий поднаторевший в науке социалист ответил бы, что о переходе к хозяйству, которое в его смысле можно назвать социалистическим, не идет и речи, но что должно опять-таки возникнуть буржуазное хозяйство, которое бы могло только исключить феодальные элементы и остатки династического правления. Значит, ради этого скромного результата “еще несколько лет войны!”. Пожалуй, позволительно будет сказать, что здесь даже при весьма твердых социалистических убеждениях можно отказаться от цели, которая требует такого рода средств. Но в случае с большевизмом и движением спартаковцев, вообще революционным социализмом любого рода дела обстоят именно так, и, конечно, в высшей степени забавным кажется, что эта сторона нравственно отвергает “деспотических политиков” старого режима из-за использования ими тех же самых средств, как бы ни был оправдан отказ от их целей.

Что касается освящения средств целью, то здесь этика убеждения вообще, кажется, терпит крушение. Конечно, логически у нее есть лишь возможность отвергать всякое поведение, использующее нравственно опасные средства. Правда, в реальном мире мы снова и снова сталкиваемся с примерами, когда исповедующий этику убеждения внезапно превращается в хилиастического пророка, как, например, те, кто, проповедуя в настоящий момент “Любовь против насилия”, в следующее мгновение призывают к насилию, к последнему насилию, которое привело бы к уничтожению всякого насилия, точно так же, как наши военные при каждом наступлении говорили солдатам: это наступление — последнее, оно приведет к победе и, следовательно, к миру. Исповедующий этику убеждения не выносит этической иррациональности мира. Он является космически-этическим “рационалистом”. Конечно, каждый из вас, кто знает Достоевского, помнит сцену с Великим инквизитором, где эта проблема изложена верно. Невозможно напялить один колпак на этику убеждения и этику ответственности или этически декретировать, какая цель должна освящать какое средство, если этому принципу вообще делаются какие-то уступки. [...]

Тот, кто хочет силой установить на земле абсолютную справедливость, тому для этого нужно окружение — человеческий “аппарат”. Ему он должен обещать необходимое (внутреннее и внешнее) вознаграждение — мзду небесную или земную, иначе “аппарат” не работает. Итак, в условиях современной классовой борьбы внутренним вознаграждением является утоление ненависти и жажды мести, прежде всего Ressentiment'a (неприязни), и потребности в псевдоэтическом чувстве безусловной правоты, поношении и хуле противников. Внешнее вознаграждение — это авантюра, победа, Добыча, власть и доходные места. Успех вождя полностью зависит от функционирования подвластного ему человеческого аппарата. Поэтому зависит он и от его — а не своих собственных — мотивов, т. е. от того, чтобы окружению: красной гвардии, провокаторам и шпионам, агитаторам, в которых он нуждается, — эти вознаграждения доставлялись постоянно. То, чего он фактически достигает в таких условиях, находится поэтому вовсе не в его руках, но предначертано ему теми преимущественно низменными мотивами действия его окружения, которые можно удерживать в узде лишь до тех пор, пока честная вера в его личность и его дело воодушевляет по меньшей мере часть приверженцев его взглядов (так, чтобы воодушевлялось хотя бы большинство, не бывает, видимо, никогда). Но не только эта вера, даже там, где она субъективно честна, в весьма значительной части случаев является по существу этической “легитимацией” жажды мести, власти, добычи и выгодных мест, пусть нам тут ничего не наговаривают, ибо ведь и материалистическое понимание истории не фиакр, в который можно садиться по своему произволу, и перед носителями революции он не останавливается! Но прежде всего традиционалистская повседневность наступает после эмоциональной революции, герой веры и прежде всего сама вера исчезают или становятся — что еще эффективнее — составной частью конвенциональной фразы политических обывателей и технических исполнителей. Именно в ситуации борьбы за веру это развитие происходит особенно быстро, ибо им, как правило, руководят или вдохновляют его подлинные вожди — пророки революции. Потому что и здесь, как и во всяком аппарате вождя, одним из условий успеха является опустошение и опредмечивание, духовная пролетаризация в интересах “дисциплины”. Поэтому достигшая господства свита борца за веру особенно легко вырождается обычно в совершенно заурядный слой обладателей теплых мест.

Кто хочет заниматься политикой вообще и сделать ее своей единственной профессией, должен осознавать данные этические парадоксы и свою ответственность за то, что под их влиянием получится из него самого. Он, я повторяю, спутывается с дьявольскими силами, которые подкарауливают его при каждом действии насилия. Великие виртуозы акосмической любви к человеку и доброты, происходят ли они из Назарета, из Ассизи или из индийских королевских замков, не “работали” с политическим средством — насилием; их царство было не от мира сего, и все-таки они действовали и действовали в этом мире, и фигуры Платона Каратаева у Толстого и святых [людей] у Достоевского все еще являются самыми адекватными конструкциями по их образу и подобию. Кто ищет спасения своей души и других душ, тот ищет его не на пути политики, которая имеет совершенно иные задачи — такие, которые можно разрешить только при помощи насилия. Гений или демон политики живет во внутренней конфронтации с богом любви, в том числе и с христианским Богом в его церковном проявлении, — напряжении, которое в любой момент может разразиться непримиримым конфликтом. Люди знали это уже во времена господства церкви. Вновь и вновь налагался на Флоренцию интердикт — а тогда для людей и спасения их душ это было властью куда более грубой, чем (говоря словами Фихте) “холодное одобрение” кантианского этического суждения, — но граждане сражались против государства церкви. И в связи с такими ситуациями Макиавелли в одном замечательном месте, если не ошибаюсь, “Истории Флоренции” заставляет одного из своих героев воздать хвалу тем гражданам, для которых величие отчего города важнее, чем спасение души. [...]

Политика есть мощное медленное бурение твердых пластов, проводимое одновременно со страстью и холодным глазомером. Мысль в общем-то правильная, и весь исторический опыт подтверждает, что возможного нельзя было бы достичь, если бы в мире снова и снова не тянулись к невозможному. Но тот, кто на это способен, должен быть вождем, мало того, он еще должен быть — в самом простом смысле слова—героем. И даже те, кто не суть ни то, ни другое, должны вооружиться той твердостью духа, которую не сломит и крушение всех надежд; уже теперь они должны вооружиться ею, ибо иначе не сумеют осуществить даже то, что возможно ныне. Лишь тот, кто уверен, что он не дрогнет, если, с его точки зрения, мир окажется слишком глупым или слишком подлым для того, что он хочет ему предложить; лишь тот, кто вопреки всему способен сказать “и все-таки!”, — лишь тот имеет профессиональное призвание к политике.

ПРОТЕСТАНТСКАЯ ЭТИКА И ДУХ КАПИТАЛИЗМА

При ознакомлении с профессиональной статистикой любой страны со смешанным вероисповедным составом населения неизменно обращает на себя внимание одно явление, неоднократно обсуждавшееся в католической периодике, литературе [...]и на съездах католических партий и организаций Германии. Мы имеем в виду несомненное преобладание протестантов среди владельцев капитала и предпринимателей, а равно среди высших квалифицированных слоев рабочих, и прежде всего среди высшего технического и коммерческого персонала современных предприятий. [...] Это находит свое отражение в статистических данных не только там, где различие вероисповеданий совпадает с национальными различиями и тем самым с различием в уровне культурного развития, как, например, в Восточной Германии с ее немецким и польским составом населения*2*, но почти повсеместно , где капитализм в пору своего расцвета мог беспрепятственно совершать необходимые ему социальные и профессиональные преобразования; и, чем интенсивнее шел этот процесс, тем отчетливее конфессиональная статистика отражает упомянутое явление. Правда, относительное преобладание протестантов среди владельцев капитала [...], руководителей крупных торгово-промышленных предприятий и квалифицированных рабочих, тот факт, что процент протестантов в этих кругах превышает их процентное отношение к населению в целом, отчасти объясняется историческими причинами [...], уходящими в далекое прошлое; в этом случае принадлежность к определенному вероисповеданию выступает не как причина экономических явлений, а до известной степени как их следствие. Выполнение определенных экономических функций предполагает либо обладание капиталом, либо наличие дорогостоящего образования, а большей частью то и другое, в настоящее время эти функции связаны с наследственным богатством или во всяком случае с известным достатком. В XVI в. многие богатейшие области империи, наиболее развитые экономически в силу благоприятных естественных условий и близости торговых путей, в частности большинство богатых городов, приняли протестантскую веру; последствия этого факта ощущаются вплоть до настоящего времени и способствуют успехам протестантов в их борьбе за существование и экономическое процветание. Но тут возникает следующий вопрос исторического характера: в чем причина этой столь сильной предрасположенности экономически развитых областей к церковной революции? Ответить на него совсем не так просто, как может показаться на первый взгляд. Конечно, разрыв с экономическим традиционализмом должен был в значительной степени усилить склонность к сомнению в незыблемости религиозных традиций, к восстанию против традиционных авторитетов вообще. Но не следует упускать из виду и то, о чем теперь часто забывают: что Реформация означала не полное устранение господства церкви в повседневной жизни, а лишь замену прежней формы господства иной, причем замену господства необременительного, практически в те времена малоощутимого, подчас едва ли не чисто формального в высшей степени тягостной и жесткой регламентацией всего поведения, глубоко проникающей во все сферы частной и общественной жизни. С господством католической церкви, “карающей еретиков, но милующей грешников” (прежде еще в большей степени, чем теперь), мирятся в наши дни народы, обладающие вполне современным экономическим строем, мирились с ним и самые богатые, экономически наиболее развитые страны на рубеже XV и X V I вв. Господство же кальвинизма в той степени, в какой оно существовало в XVI в. в Женеве и Шотландии, в конце XVI и в начале XVII в. в большей части Нидерландов, в XVII в. в Новой Англии, а порой и в самой Англии, ощущалось бы нами теперь как самая невыносимая форма церковного контроля над личностью. Именно так и воспринимали это господство широкие слои тогдашнего старого патрициата как в Женеве, так и в Голландии и Англии. Ведь реформаторы, проповедовавшие в экономически наиболее развитых странах, порицали отнюдь не чрезмерность, а недостаточность церковно-религиозного господства над жизнью. Чем же объясняется то, что именно экономически наиболее развитые страны того времени, а в этих странах [...] именно носители экономического подъема — “буржуазные” средние классы не только мирились с дотоле им неведомой пуританской тиранией, но и защищали ее с таким героизмом, который до того буржуазные классы как таковые проявляли редко, а впоследствии не обнаружили больше никогда? Это было “the last of our heroism”*3* по справедливому определению Карлейля. [...]

Занятые в ремесле католики проявляют больше склонности остаться ремесленниками, т. е. относительно большее их число становится мастерами внутри данного ремесла, тогда как протестанты в относительно большем количестве устремляются в промышленность, где они пополняют ряды квалифицированных рабочих и служащих предприятий. [...] В этих случаях, несомненно, налицо следующее причинное соотношение: своеобразный склад психики, привитый воспитанием, в частности тем направлением воспитания, которое было обусловлено религиозной атмосферой родины и семьи, определяет выбор профессии и дальнейшее направление профессиональной деятельности.

Незначительная роль католиков в торгово-промышленной сфере современной Германии тем более поразительна, что она противоречит издавна [...] наблюдаемой и поныне действующей закономерности: национальные и религиозные меньшинства, противостоящие в качестве “подчиненных” какой-либо другой, “господствующей” группе, обычно — именно потому, что они добровольно или вынужденно отказываются от политического влияния и политической деятельности,— концентрируют все свои усилия в сфере предпринимательства; этим путем наиболее одаренные их представители стремятся удовлетворить свое честолюбие, которое не находит себе применения на государственной службе. Так обстояло дело с поляками в России и Восточной Пруссии, где они, несомненно, шли по пути экономического прогресса (в отличие от поляков Галиции, стоявших у власти), так же — с гугенотами во Франции Людовика XIV, с нонконформистами и квакерами в Англии и last not least *4* — с евреями на протяжении двух тысячелетий. Между тем католики Германии не подтверждают эту закономерность, во всяком случае так, чтобы это бросалось в глаза; надо сказать, что и в прошлом, в те времена, когда в Англии и Голландии католиков либо преследовали, либо только терпели, они в отличие от протестантов ничем особенным не проявляли себя в области экономики. Скорее можно считать установленным, что протестанты (особенно сторонники тех течений, которые будут подробно рассмотрены в дальнейшем) как в качестве господствующего, так и в качестве подчиненного слоя населения, как в качестве большинства, так и в качестве меньшинства проявляли специфическую склонность к экономическому рационализму, которую католики не обнаруживали и не обнаруживают ни в том ни в другом положении. [...] Причину различного поведения представителей названных вероисповеданий следует поэтому искать прежде всего в устойчивом внутреннем своеобразии каждого вероисповедания, а не только в его внешнем историко-политическом положении.

[...] Если мы все-таки попытаемся установить объект, анализ и историческое объяснение которого составляют цель настоящего исследования, то речь будет идти не о его понятийной дефиниции, а (на данной стадии во всяком случае) лишь о предварительном пояснении того, что мы имеем в виду, говоря о “духе” капитализма. Подобное пояснение в самом деле необходимо для понимания того, что является предметом данного исследования. Для этой цели мы воспользуемся документом упомянутого “духа”, документом, в котором почти с классической ясностью отражено то, что нас прежде всего интересует; вместе с тем данный документ обладает тем преимуществом, что он полностью свободен от какой бы то ни было прямой связи с религиозными представлениями, следовательно, не содержит никаких благоприятных для нашей темы предпосылок.

Этот документ гласит: “Помни, что время — деньги, тот, кто мог бы ежедневно зарабатывать по десять шиллингов и тем не менее полдня гуляет или лентяйничает дома, должен — если он расходует на себя всего только шесть пенсов — учесть не только этот расход, но считать, что он истратил или, вернее, выбросил сверх того еще пять шиллингов. [...]

Помни, что деньги по природе своей плодоносны и способны порождать новые деньги. [...]

Помни пословицу: тому, кто точно платит, открыт кошелек других. Человек, рассчитывающийся точно к установленному сроку, всегда может занять у своих друзей деньги, которые им в данный момент не нужны. [...]

Кроме того, аккуратность показывает, что ты помнишь о своих долгах, т. е. что ты не только пунктуальный, но и честный человек, а это увеличивает твой кредит”. [...]

Так проповедует Бенджамин Франклин.. [...] Суть дела заключается в том, что здесь не просто проповедуются правила житейского поведения, а излагается своеобразная этика, отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга. Речь идет не только о практической мудрости (это было бы не ново), но о выражении некоего этоса, а именно в таком аспекте данная философия нас и интересует. [...]

Все нравственные правила Франклина имеют, правда, утилитарное обоснование: честность полезна, ибо она приносит кредит, так же обстоит дело с пунктуальностью, прилежанием, умеренностью — все эти качества именно поэтому и являются добродетелями. Из этого можно заключить, что там, где видимость честности достигает того же эффекта, она вполне может заменить подлинную честность, ведь легко можно предположить, что в глазах Франклина преизбыток добродетели лишь ненужная расточительность и как таковая достойна осуждения. В самом деле, каждый, кто прочтет в автобиографии Франклина повествование о его “обращении” и вступлении на стезю добродетели [...] или его рассуждения о пользе, которую приносит строгое соблюдение видимости скромности и сознательное умаление своих заслуг, о том всеобщем признании [...] которое этому сопутствует, неизбежно придет к следующему выводу: для Франклина упомянутые добродетели, как, впрочем, и все остальные, являются добродетелями лишь постольку, поскольку они in concrete*5*полезны данному человеку, и видимостью добродетели можно ограничиться во всех тех случаях, когда с ее помощью достигается тот же эффект. Таков неизбежный вывод с позиций последовательного утилитаризма. Здесь как будто схвачено in flagrant*6* именно то, что немцы ощущают как “лицемерие” американской морали. Однако в действительности дело обстоит не так просто, как кажется на первый взгляд. О том, что помимо приукрашивания чисто эгоцентрических мотивов здесь заключено нечто иное, свидетельствуют не только личные достоинства Бенджамина Франклина, проступающие в исключительной правдивости его жизнеописания, и не только тот факт, что, по его собственному признанию, он оценил “полезность” добродетели благодаря божественному откровению, которое предназначило его к добродетельной жизни. Summurn bonum*7* этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе при полном отказе от наслаждения, даруемого деньгами, от всех эвдемонистических или гедонистических моментов; эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным [...] по отношению к счастью или пользе отдельного человека. Теперь уже не приобретательство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено на приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот с точки зрения непосредственного восприятия бессмысленный переворот в том, что мы назвали бы естественным порядком вещей, в такой же степени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием. Вместе с тем во франклиновском подходе содержится гамма ощущений, которая тесно соприкасается с определенными религиозными представлениями. Ибо на вопрос, почему же из людей следует “делать деньги”, Бенджамин Франклин — деист без какой-либо конфессиональной направленности — в своей автобиографии отвечает библейским изречением, которое он в молодости постоянно слышал от своего отца, строгого кальвиниста: “Видел ли ты человека, проворного в своем деле? Он будет стоять пред царями”. [...] Приобретение денег — при условии, что оно достигается законным путем, — является при современном хозяйственном строе результатом и выражением деловитости человека, следующего своему призванию, а эта деловитость, как легко заметить, составляет альфу и омегу морали Франклина. Так, она выражена и в цитированном выше отрывке, и во всех его сочинениях без исключения. [...]

В самом деле, столь привычное для нас теперь, а по существу отнюдь не само собой разумеющееся представление о профессиональном долге, об обязательствах, которые каждый человек должен ощущать и ощущает по отношению к своей профессиональной деятельности, в чем бы она ни заключалась и независимо от того, воспринимается ли она индивидом как использование его рабочей силы или его имущества (в качестве “капитала”), — это представление характерно для “социальной этики” капиталистической культуры, а в известном смысле имеет для нее и конститутивное значение. [...]

Идеальный тип капиталистического предпринимателя, к которому приближаются и отдельные выдающиеся предприниматели Германии, не имеет ничего общего с [...] чванством ни в его более грубом, ни в его более тонком выражении. Ему чужды показная роскошь и расточительство, а также упоение властью и внешнее выражение того почета, которым он пользуется в обществе. Его образу жизни свойственна — на историческом значении этого важного для нас явления мы еще остановимся — известная аскетическая направленность, отчетливо проступающая в цитированной выше “проповеди” Франклина. В характере капиталистического предпринимателя часто обнаруживается известная сдержанность и скромность, значительно более искренние, чем та умеренность, которую столь благоразумно рекомендует Бенджамин Франклин. Самому предпринимателю такого типа богатство ничего не дает, разве что иррациональное ощущение хорошо исполненного долга в рамках своего призвания.

Именно это и представляется, однако, человеку докапиталистической эпохи столь непонятным и таинственным, столь грязным и достойным презрения. Что кто-либо может сделать единственной целью своей жизненной деятельности накопление материальных благ, может стремиться к тому, чтобы сойти в могилу обремененным деньгами и имуществом, люди этой эпохи способны были воспринимать лишь как результат извращенных наклонностей, “auri sacra fames”.

[...] Радость и гордость капиталистического предпринимателя от сознания того, что при его участии многим людям “дана работа”, что он содействовал экономическому “процветанию” родного города в том ориентированном на количественный рост населения и торговли смысле, который капитализм вкладывает в понятие процветания, — все это, безусловно, является составной частью той специфической и, несомненно, “идеалистической” радости жизни, которая характеризует представителей современного предпринимательства.

[...] “Рационализм” — историческое понятие, заключающее в себе целый мир противоположностей. Нам надлежит здесь выяснить, какой дух породил ту конкретную форму “рационального мышления” и “рациональной” жизни, из которой выросли идеи “призвания” и та — столь иррациональная с точки зрения эвдемонистических интересов отдельной личности — способность полностью отдаваться деятельности в рамках своей профессии, которая всегда была одной из характернейших черт нашей капиталистической культуры и является таковой и поныне. Нас интересует здесь в первую очередь происхождение тех иррациональных элементов, которые лежат в основе как данного, так и любого другого понятия “призвания”.

О БУРЖУАЗНОЙ ДЕМОКРАТИИ В РОССИИ

[...] Можно, видимо, с уверенностью (пока что) утверждать: ни единого мгновения со стороны царя вообще не существовало намерения достичь действительно продолжительного и честного согласия (Verstдndigung) с этими людьми, которых он всего только за шесть месяцев до того характеризовал в крайне непарламентских выражениях. Если считаться с этим моментом как просто данным, тогда, конечно, не приходится сомневаться, что Россия не созрела для честной конституционной реформы, но дело тогда не в либералах. Ибо тогда необходимо также заключить, что в этих обстоятельствах, покуда не было дано совершенно иных гарантий, мысль о согласии с правительством фактически не могла иметь никакого политического смысла для земского либерализма. Его представители не могли ничего поделать [...], после того как исполнили свою миссию в том объеме и в том смысле, насколько это вообще было возможно тогда. Вполне возможно, хотя уверенным быть и нельзя, что в ближайшем будущем они сумеют смириться с тем, что блестящее в своем роде движение земского либерализма, которым Россия имеет не меньше оснований гордиться, чем мы, немцы, Франкфуртским парламентом, пока что, вероятно, — в прежней его форме — принадлежит истории. И это было бы для его будущего, пожалуй, лучше, чем какое-нибудь “мартовское министерство”. Лишь так “идеологический” либерализм может остаться в своей идеальной области, недостижимой для внешнего насилия властью, и, видимо, лишь так возможно восстановить разрушенное в течение послед него времени единство между сильной своей собственностью (Besitz), универсальным образованием и политическим опытом “буржуазной” интеллигенцией и “пролетаризированной” интеллигенцией, которая важна ввиду ее численности, ее тесного контакта с массами и ее безоглядного мужества в борьбе, после того как вследствие предстоящих ей разочарований она откажется от своей нынешней недооценки фактического значения, какое имеет-таки антипатичный ей “на дух” “буржуазный” элемент. О разложении “народнической” романтики позаботится дальнейшее развитие капитализма. Без сомнения, ее место займет по большей части марксизм. Но для работы над огромной основополагающей аграрной проблемой его духовных средств совершенно недостаточно, и именно она может вновь свести между собой оба этих слоя “интеллигенции”. Ее явно смогут разрешить только органы самоуправления, и уже поэтому жизненно важным кажется вопрос о том, что либерализм по-прежнему усматривает свою задачу в противоборстве бюрократическому, а равно и якобинскому централизму и в работе по внедрению в массы старых индивидуалистических идей о “неотчуждаемых правах человека”, ставших для нас, западноевропейцев, столь же “тривиальными”, как черный хлеб для того, кто ест досыта. [...]

Шансы “демократии” и “индивидуализма” нынче были бы куда как невелики, если бы в развитии их нам пришлось полагаться на закономерное действие материальных интересов. [...]

Пусть же [...] успокоятся наконец те, кто живет в постоянном страхе, будто в мире окажется в будущем слишком много “демократии” и “индивидуализма” и слишком мало “авторитета”, “аристократии” и “уважения к должности” или чего-либо подобного: о том, чтобы деревья демократического индивидуализма не выросли до небес, уже позаботились и даже с избытком. Весь опыт говорит о том, что история неизбежно вновь порождает “аристократии” и “авторитеты”, за которые может цепляться всякий, кто найдет это необходимым для себя или для “народа”. Если бы дело было только в “материальных” условиях и прямо или косвенно “создаваемых” ими констелляциях интересов, то по трезвом размышлении непременно следовало бы сказать: все экономические метеоприборы указывают в направлении возрастающей “несвободы”. Просто смехотворно приписывать современному развитому капитализму, в том виде, в каком он ныне импортируется в Россию и существует в Америке, приписывать этой “неизбежности” нашего хозяйственного развития избирательное сродство с “демократией” или даже “свободой” в каком-либо смысле слова, в то время как вопрос-то может ставиться только так: как вообще возможно, чтобы при его господстве все это (т. е. демократия и свобода) продолжалось? Фактически они существуют лишь там, где за ними решительная воля нации не дать править собой как стадом баранов. Против течения материальных констелляций мы суть индивидуалисты и приверженцы партий, демократических институтов. Кто желает быть флюгером “тенденции развития”, пусть скорее оставит эти старомодные идеалы. [...]

А время при этом торопит “делать дела, доколе есть день”. То, что теперь, в продолжение ближайших поколений, покуда не сломана еще экономическая и духовная “революция”, изруганная “анархия” производства и столь же поносимый “субъективизм”, достигнуто для (образования) индивида, который в силу этого, и только этого, оказался основанием себя самого, именно индивида широких масс, а не “неотчуждаемой” сферы личности и свободы, это (если уж мир действительно окажется экономически “полон” и интеллектуально “насыщен”), быть может, не будет отвоевано никогда — насколько наше слабое зрение способно проникнуть в непроницаемый туман будущего человеческой истории.

Как бы тяжелы ни оказались в ближайшее время удары реакции, Россия все-таки окончательно ступила на путь специфически европейского развития: мощная иммиграция западных идей разлагает здесь патриархальный и общинный консерватизм, в то время как, наоборот, широкая эмиграция людей из Европы, именно из Восточной Европы, в Соединенные Штаты приводит там к разрушению старых демократических традиций — в обоих случаях в союзе с силами капитализма. В некоторых отношениях — об этом еще придется сказать подробнее, — несмотря на чудовищные различия, экономическое своеобразие капиталистического развития обоих контактирующих резервуаров народонаселения оказывается все-таки сравнимым: главным образом оторванность от исторического оказывается для обоих неизбежной и воздействует совместно с континентальным характером почти безграничной географической сцены. Но в обоих случаях—и это более важно — дело равным образом заключается в том, что в некотором смысле развитие, происходящее и там, и там,—это, быть может, действительно последняя подходящая возможность для построения свободных культур с самого основания. “Тысячелетия должны были пройти, прежде чем ты вступил в жизнь, и последующие тысячелетия молча ждут, чему ты положишь начало своей жизнью” — эти слова Карлейля, эта попытка страстной веры в личность докричаться до каждого нового человека могут быть без преувеличения приложены к теперешнему состоянию и Соединенных Штатов, и России отчасти по тому, что уже есть, отчасти по тому, что можно предвидеть в последующем поколении. И следовательно, невзирая на все отличия в национальном своеобразии (не будем их для себя замалчивать), а также, вероятно, и многих национальных интересов, мы не можем смотреть на русскую освободительную борьбу и ее носителей, все равно, к какому направлению и классу они относятся, иначе как с глубоким внутренним волнением и участием.

О том, чтобы их труд не пропал даром, позаботится сама будущая система мнимого конституционализма. Ибо конечно же, коль скоро речь заходит о негативной стороне проблемы, мнение теоретиков развития правильно: существовавшее до сих пор русское самодержавие, т.е. централистская полицейская бюрократия, именно тогда, когда она побеждает ненавистного врага, не имеет, насколько в человеческих силах это предвидеть, иного выбора, кроме как самой выкопать себе могилу. Никакого так называемого просвещенного деспотизма для нее в интересах самосохранения не существует, но тем не менее вынужденно, в интересах престижа она должна побрататься с теми экономическими силами, которые в русских условиях оказываются носителями неудержимого просвещения и разложения. Она — тут, по видимому, и Струве, и остальные, правы — не в состоянии предпринять попытку разрешения какой угодно большой социальной проблемы, не нанося себе при этом смертельный удар.

К тому времени, когда эти строки будут напечатаны, они, без сомнения, уже устареют. Никто не знает сегодня, что еще останется тогда от надежд либералов на то, что теперь-то закладывается основа освободительной, сламывающей бюрократический централизм реформы, и сколько этих надежд растает подобно фата-моргане. В последнем случае дело необязательно будет происходить непосредственно в форме неприкрытой реставрации. Напротив, по крайней мере в приближении, можно с уверенностью предполагать, что будет создано или же сохранено что-то вроде конституции и одновременно более широкая сфера действия для прессы и для личных выступлений. Ибо ведь и самые решительные сторонники старого режима могли бы позволить убедить себя в том, что бюрократия, если она затворит все окна и двери, также и сама принуждена будет блуждать в потемках. И далее, по опыту других стран она могла бы надеяться, что мнимый конституционализм, сопряженный с какой-либо экономически ориентированной политикой “сплочения”, мог бы оказаться инструментом куда более пригодным для того, чтобы по возможности сильнее утвердить свою властную позицию, чем неуклюжее так называемое самодержавие. Определенная степень увеличения свободы слова оказалась бы тогда все-таки неизбежной, а после того как господство произвола заставляло представителей тех слоев, что заведомо отличались своим прямо-таки вошедшим в пословицы миролюбием, в дикой ярости выходить на улицы, чтобы в результате пристрелить не кого-то из сильных мира сего, но какого-нибудь несчастного полицейского, тогда для современных людей это будет уже все-таки кое-что. Но самостоятельные, с сильными характерами элементы социал-реформаторской буржуазной интеллигенции оказались бы тем самым, безусловно, оттесненными в сторону, как в том, что касается их программы, так и лично. Итак, в этом аспекте бюрократия автократического режима теперь, конечно, тоже пожинала бы плоды своей долголетней демагогической политики, с одной стороны пестующей капитализм, а с другой — препятствующей всякому упорядоченному развитию гражданской ( b ьrgerlichen) самостоятельности, натравливающей классы друг против друга, в то время как рассчитанная на сколько-нибудь продолжительный срок, удовлетворительная для кого-либо конституционная и антицентралистская реформа с участием либеральной интеллигенции сегодня, видимо, столкнулась бы с трудностями, даже если бы монарх почувствовал призвание и склонность к тому, чтобы выступить в качестве реформатора. А то, что именно эта ненавистная для бюрократии группа получит в свои руки бразды правления, совершенно невероятно. Но конечно же победа интересов бюрократической власти, которая теперь по состоянию дел должна со стороны казаться возможной и, пожалуй, в конституционных формах весьма вероятной, оказалась бы последним словом в России ничуть не больше, чем в свое время палата земельных советников в Пруссии. Пусть результатом выборов станет самое послушное народное представительство — это ни о чем не говорит. Каждый крестьянин на всей территории империи будет лишь питать отсюда вновь вспыхивающую ненависть к “чиновникам”, хотя бы даже над страной повисла могильная тишина. Но иллюзии и нимб, которым она себя окружила, скрывающие это развитие, в существе своем разрушены. После всего, что произошло между царем и его подданными, ей будет трудно сохранить лицо и заново начать старую игру на старый лад. Слишком велико число тех, кто видел ее в наготе и кто должен был бы с улыбкой бросить ей в лицо: “Эй, факир! Ты уже больше не станешь вызывать духов”.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* распределение государственных должностей среди сторонников победившей партии (англ.).

*2* В конце XIX в.

*3* последней вспышкой нашего героизма (англ.)

*4* В последнюю очередь, но не в меньшей степени (англ.).

*5* конкретно (лат.).

*6* захваченный во время совершения преступления (лат.).

*7* высшее благо (лат.) .