Светоний Гай Транквилл. Жизнь двенадцати Цезарей

ОГЛАВЛЕНИЕ

Книга Третья. ТИБЕРИЙ

Патрицианский род Клавдиев – был ведь и плебейский род, носивший то же имя, не менее влиятельный и важный – берет свое начало из Регилл, сабинского городка. Отсюда с большою толпой клиентов переселился он в незадолго до того основанный Рим по почину Тита Тация, соправителя Ромула, или же, как вернее говорят, по почину Атты Клавдия1, главы рода, уже лет через пять после изгнания царей. Здесь этот род был принят в число патрициев2 и получил от государства для клиентов – поле за Аниеном3, а для себя – усыпальницу под Капитолийским холмом4. (2) И затем с течением времени он удостоился консульства двадцать восемь раз, диктатуры – пять раз, цензорства – семь раз, шести триумфов и двух оваций. Члены этого рода носили различные имена и прозвища: только имя Луций было отвергнуто с общего согласия после того, как из двух родичей, носивших это имя, один был уличен в разбое, а другой в убийстве. В числе других прозвищ приняли они и прозвище "Нерон", что на сабинском языке означает "храбрый" и "сильный"5.

Многих Клавдиев известны многие выдающиеся заслуги перед государством, но также и многие проступки иного рода. Упомяну лишь о важнейших. Аппий Слепой убедил римлян не вступать в пагубный договор с царем Пирром6. Клавдий Кавдик первый провел флот через пролив и изгнал карфагенян из Сицилии7. Тиберий Нерон разгромил шедшего из Испании с огромными силами Гасдрубала, не дав ему соединиться с его братом Ганнибалом. (2) С другой стороны, Клавдий Региллиан, децемвир для сочинения законов, подстрекаемый страстью, покушался силою обратить в рабство свободную девушку, и это было причиной второго отделения плебеев от патрициев8. Клавдий Русс9, поставивший себе увенчанную статую на Аппиевом Форуме, пытался через клиентов подчинить себе всю Италию. Клавдий Пульхр, у которого в Сицилии при гадании цыплята не хотели брать корм, бросил их в море, как бы в насмешку над знаменьем сказав: "Пусть они пьют, если не хотят есть!" – а сам вступил в морское сражение и был разбит; когда же после этого сенат велел ему назначить диктатора, он, словно опять потешаясь над бедствием государства, назначил своего посыльного Гликия10. (3) Женщины из этого рода оставили в памяти столь же несхожие примеры. В самом деле, к нему принадлежали обе Клавдии: и та, которая сняла с мели на Тибрском броде корабль со святынями Иудейской Матери богов, помолившись при всех, чтобы он тогда лишь пошел за нею, если она действительно чиста11; и та, которая первой из женщин была обвинена перед народом в оскорблении величества, за то, что она, с трудом пробираясь на повозке сквозь густую толпу, громко пожелала, чтобы ее брат Пульхр воскрес и снова погубил флот, и этим поубавил бы в Риме народу.
(4) Кроме того, известно, что все Клавдии всегда были убежденными оптиматами, поборниками достоинства и могущества патрициев, за исключением одного лишь Публия Клодия12, который ради того, чтобы изгнать из Рима Цицерона, дал усыновить себя плебею, моложе даже, чем он сам. В отношении к народу все они были так непримиримы и надменны, что даже под уголовным обвинением никто из них не унижался до того, чтобы облечься в траур и просить граждан о снисхождении; некоторые в перебранках и распрях наносили побои даже народным трибунам. А одна весталка, когда ее брат13 справлял триумф против воли народа, взошла к нему на колесницу и сопровождала его до самого Капитолия, чтобы никто из трибунов не мог вмешаться или наложить запрет.

От этого корня и ведет свой род Тиберий Цезарь, и притом по отцовской и материнской линии сразу: по отцу – от Тиберия Нерона, по матери – от Аппия Пульхра, а они оба были сыновьями Аппия Слепого. Он принадлежал и к семейству Ливиев, которое усыновило его деда по матери. Это было семейство плебейское, но и оно пользовалось немалым почетом и было удостоено восьми консульств, двух цензорств, трех триумфов и даже постов диктатора и начальника конницы. Славилось оно и знаменитыми мужами, более всего – Салинатором и Друзами. (2) Салинатор в бытность свою цензором заклеймил за легкомыслие все римские трибы, потому что они, обвинив и осудив его после первого его консульства, тем не менее вновь избрали его и консулом и цензором14. Друз убил в единоборстве Дравза, вражеского вождя, и сохранил его прозвище за собой и за потомками. Он же, говорят, в сане пропретора вернул из провинции Галлии то золото, которое было выплачено сенонам15 при осаде Капитолия и которое, вопреки преданию, не отбил у них Камилл. Его праправнук16 получил звание "заступника сената" за выдающиеся услуги в борьбе против Гракхов; он оставил сына17, который во время таких же раздоров замыслил было немало различных предприятий, но был вероломно убит своими противниками.

Отец Тиберия, Нерон, был в александрийскую войну квестором Гая Цезаря и, начальствуя над флотом, много способствовал его победе. За это он был назначен понтификом на место Публия Сципиона и отправлен в Галлию для устройства колоний, среди которых были Нарбон и Арелате. Однако после убийства Цезаря, когда в страхе перед новыми смутами все как один принимали решенье предать это дело забвению, он предложил даже выдать награду тираноубийцам. (2) Затем он был претором; в конце года, когда среди триумвиров возник раздор, он остался в должности дольше законного срока и последовал в Перузию за консулом Луцием Антонием, братом триумвира; а когда остальные сдались, он один продолжал бороться. Он бежал в Пренесте, потом в Неаполь, и после тщетных попыток призвать рабов к свободе18, укрылся в Сицилии; (3) но, оскорбленный тем, что здесь его не сразу допустили к Сексту Помпею и не признали за ним права на фаски19, он перебрался к Марку Антонию в Ахайю. Вместе с ним он вскоре вернулся в Рим по заключении общего мира, и здесь по требованию Августа уступил ему свою жену Ливию Друзиллу20, которая уже родила ему сына и была беременна вторым. Вскоре после этого он скончался, оставив обоих сыновей, Тиберия и Друза Неронов.

Некоторые полагали, что Тиберий родился в Фундах, но это – лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери, и что впоследствии по постановлению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Однако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до декабрьских календ21, в консульство Марка Эмилия Лепида (вторичное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные – к последующему, при консулах Сервилии Исаврике и Луции Антонии.

Младенчество и детство было у него тяжелым и неспокойным, так как он повсюду сопровождал родителей в их бегстве. В Неаполе, когда они тайно спасались на корабль от настигающего врага, он дважды чуть не выдал их своим плачем, оттого что люди, их сопровождавшие, хотели отнять его сперва от груди кормилицы, а потом из объятий матери, когда нужно было облегчить ношу слабых женщин. (2) Вместе с ними объехал он и Сицилию и Ахайю, где находился на попечении города лакедемонян22, клиентов рода Клавдиев; уезжая оттуда, ночью в дороге он подвергся смертельной опасности, когда лес со всех сторон вдруг вспыхнул пожаром, и пламя подобралось к путникам так близко, что опалило Ливии волосы и край одежды. (3) Подарки, которые он получил в Сицилии от Помпеи, сестры Секста Помпея, – плащ, пряжка и золотые буллы23 – уцелели, и до сих пор их показывают в Байях.
По возвращении в Рим он был усыновлен по завещанию сенатором Марком Галлием; в наследство он вступил, но от имени вскоре отказался, так как Галлий принадлежал к числу противников Августа. (4) В девять лет он произнес с ростральной трибуны речь над скончавшимся отцом. Потом, подростком, в Актийском триумфе он сопровождал колесницу Августа верхом на левой пристяжной, между тем как на правой пристяжной ехал Марцелл, сын Октавии. На астических играх24 он был распорядителем, а на Троянских играх25 в цирке возглавлял отряд старших мальчиков.

Достигнув совершеннолетия, свою молодость и дальнейшие годы, вплоть до прихода к власти, провел он вот каким образом.
Гладиаторские бои он устраивал в память отца и потом в память своего деда Друза в различных местах и в различное время: в первый раз на форуме, во второй – в амфитеатре; для них он приглашал даже отставных заслуженных гладиаторов26 за вознаграждение в сто тысяч сестерциев. Давал он и игры, но не присутствовал на них. Все это устраивалось с большой пышностью, на средства матери и отчима.

(2) Женился он на Агриппине, дочери Марка Агриппы и внучке Цецилия Аттика, римского всадника, письма к которому оставил Цицерон27. Но хотя они жили в согласии, хотя она уже родила ему сына Друза и была беременна во второй раз, ему было велено дать ей развод28 и немедленно вступить в брак с Юлией, дочерью Августа. Для него это было безмерной душевною мукой: к Агриппине он питал глубокую сердечную привязанность, Юлия же своим нравом была ему противна – он помнил, что еще при первом муже она искала близости с ним, и об этом даже говорили повсюду. (3) Об Агриппине он тосковал и после развода; и когда один только раз случилось ему ее встретить, он проводил ее таким взглядом, долгим и полным слез, что были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза. С Юлией он поначалу жил в ладу и отвечал ей любовью, но потом стал все больше от нее отстраняться; а после того, как не стало сына, который был залогом их союза, он даже спал отдельно. Сын этот родился в Аквилее и умер еще младенцем. Брата своего Друза он потерял в Германии: тело его он доставил в Рим и всю дорогу шел пешком впереди.

Гражданскую деятельность он начал с того, что в присутствии Августа защищал в нескольких процессах царя Архелая, жителей Тралл и жителей Фессалии; поддержал перед сенатом просьбу городов Лаодикеи, Фиатиры и Хиоса, пострадавших от землетрясения и умолявших о помощи; привлек к суду Фанния Цепиона, который с Варроном Муреной составил заговор против Августа, и добился его осуждения за оскорбление величества. В то же время выполнял он и два другие поручения: по подвозу хлеба, которого начинало недоставать, и по обследованию эргастулов во всей Италии29, хозяева которых снискали всеобщую ненависть тем, что хватали и скрывали в заточении не только свободных путников, но и тех, кто искал таких убежищ из страха перед военной службой.

Военную службу он начал в кантабрийском походе войсковым трибуном. Потом он возглавил поход римских войск на Восток, вернул армянское царство Тиграну и в своем лагере, перед трибуной военачальника возложил на него диадему. Он же принял и знамена, отбитые парфянами у Марка Красса. Затем он около года управлял Косматой Галлией, неспокойной из-за раздоров вождей и набегов варваров. После этого он вел войну с ретами и винделиками, потом с паннонцами, потом с германцами; (2) в ретийской войне он покорил альпийские племена, в паннонской – бревков и долматов, в германской он захватил сорок тысяч пленных, переселил их в Галлию и отвел им землю возле берега Рейна. За эти победы он вступил в столицу и с овацией и на колеснице, а еще до того, по сообщениям некоторых, был награжден триумфальными украшениями – наградой новой, не предоставлявшейся дотоле никому.
(3) Должности квестора, претора и консула он занимал раньше срока и почти без перерыва30; а затем, спустя немного времени, получил второе консульство и трибунскую власть на пять лет.

Но среди потока этих успехов, в расцвете лет и сил он неожиданно решил отойти от дел и удалиться как можно дальше. Быть может, его толкнуло на это отвращение к жене, которую он не мог ни обвинить, ни отвергнуть, но не мог и больше терпеть; быть может – желание не возбуждать неприязни в Риме своей неотлучностью и удалением укрепить, а то и увеличить свое влияние к тому времени, когда государству могли бы понадобиться его услуги. А по мнению некоторых, он, видя подросших внуков Августа, добровольно уступил им место и положение второго человека в государстве, занимаемое им так долго: в этом он следовал примеру Марка Агриппы, который с приближением Марка Марцелла к государственным делам удалился в Митилены, чтобы своим присутствием не мешать его делам и не умалять его значения. (2) Впоследствии Тиберий и сам указывал на эту причину31. Но тогда он просил отпустить его, ссылаясь лишь на усталость от государственных дел и на необходимость отдохновения от трудов. Ни просьбы матери, умолявшей его остаться, ни жалобы отчима в сенате на то, что он его покидает, не поколебали его; а встретив еще более решительное сопротивление, он на четыре дня отказался от пищи.
Добившись наконец позволения уехать, он тотчас отправился в Остию, оставив в Риме жену и сына, не сказав ни слова никому из провожавших, и лишь с немногими поцеловавшись на прощание.

Из Остии он поплыл вдоль берега Кампании. Здесь он задержался было при известии о нездоровье Августа; но так как пошли слухи, будто это он медлит, не сбудутся ли самые смелые его надежды, он пустился в море почти что в самую бурю и достиг, наконец, Родоса. Красота и здоровый воздух этого острова привлекли его еще тогда, когда он бросил здесь якорь на пути из Армении.
Здесь он стал жить, как простой гражданин, довольствуясь скромным домом и немногим более просторной виллой. Без ликтора и без рассыльного он то и дело прогуливался по гимнасию и с местными греками общался почти как равный.

(2) Однажды, обдумывая утром занятия наступающего дня, он сказал, что хотел бы посетить всех больных32 в городе; присутствующие неправильно его поняли, и был издан приказ принести всех больных в городской портик и уложить, глядя по тому, у кого какая болезнь. Пораженный этой неожиданностью, Тиберий долго не знал, что делать, и наконец, обошел всех, перед каждым извиняясь за беспокойство, как бы тот ни был убог и безвестен. (3) Только один раз, не более того, видели, как он проявил свою трибунскую власть. Он был постоянным посетителем философских школ и чтений; и когда однажды между несговорчивыми мудрецами возник жестокий спор, он в него вмешался, но кто-то из спорящих тотчас осыпал его бранью за поддержку противной стороны. Тогда он незаметно удалился домой, а потом, внезапно появившись в сопровождении ликторов33, через глашатая призвал спорщика к суду и приказал бросить его в темницу.

(4) Немного спустя он узнал, что Юлия, жена его, осуждена за разврат и прелюбодеяния, и что Август от его имени дал ей развод. Он был рад этому известию, но все же почел своим долгом, сколько мог, заступиться перед отцом за дочь в своих неоднократных письмах, а Юлии оставил все подарки33, какие дарил, хотя бы она того и не заслуживала.

(5) Тем временем истек срок его трибунской власти. Тогда он признался, наконец, что своим отъездом он хотел лишь избежать упреков в соперничестве с Гаем и Луцием, что теперь это подозрение миновало, Гай и Луций возмужали, ничто не угрожает их второму месту в государстве, и он просит, наконец, позволения повидать своих родственников, по которым стосковался. Но он получил отказ: мало того, ему было объявлено, чтобы он оставил всякую заботу о родственниках, которых сам с такой охотою покинул.

И так он остался на Родосе против воли, с трудом добившись с помощью матери, чтобы для сокрытия позора он хотя бы именовался посланником Августа.
(2) Теперь он жил не только как частный человек, но как человек гонимый и трепещущий. Он удалился в глубь острова, чтобы избежать знаков почтения от проезжающих – а их всегда было много, потому что ни один военный или гражданский наместник, куда бы он ни направлялся, не упускал случая завернуть на Родос. Но у него были и более важные причины для беспокойства. Когда он совершил поездку на Самос, чтобы повидать своего пасынка Гая, назначенного наместником Востока, он заметил в нем отчужденность, вызванную наговорами Марка Лоллия, его спутника и руководителя. (3) Заподозрили его и в том, что обязанным ему центурионам, когда они возвращались с побывки в лагеря, он давал двусмысленные письма к различным лицам, по-видимому, подстрекавшие их к мятежу. Узнав от Августа об этом подозрении, он стал беспрестанно требовать, чтобы к нему приставили человека из какого угодно сословия для надзора за его словами и поступками.

Он забросил обычные упражнения с конем и оружием, отказался от отеческой одежды, надел греческий плащ и сандалии35 и в таком виде прожил почти два года, с каждым днем все более презираемый и ненавидимый. Жители Немавса36 даже уничтожили его портреты и статуи, а в Риме, когда на дружеском обеде зашла о нем речь, один из гостей вскочил и поклялся Гаю, что если тот прикажет, он тотчас поедет на Родос и привезет оттуда голову ссыльного – вот как его называли. (2) После этого уже не страх, а прямая опасность заставили Тиберия с помощью матери неотступными просьбами вымаливать себе возвращения.
Добиться успеха помог ему счастливый случай. Август твердо решил ничего не предпринимать по этому делу против желания старшего сына; а тот в это время был в ссоре с Марком Лоллием и легко уступил просьбам отчима. И вот, с согласия Гая, Тиберию разрешено было вернуться, но при условии не принимать никакого участия в государственных делах.

Возвратился он на восьмой году после удаления, с уверенностью питая большие надежды на будущее.
Предсказания и предзнаменования с малых лет поддерживали в нем эти надежды. (2) Еще когда Ливия была им беременна и различными гаданиями пытала, родит ли она мальчика, она вынула яйцо из-под наседки и со служанками по очереди грела его в руках; и вылупился петушок с гребнем небывалой величины37. А когда он только что родился, астролог Скрибоний возвестил ему великое будущее и даже царскую державу, но без царских знаков; ведь тогда еще власть цезарей была неизвестна. (3) Когда он выступил в первый поход и через Македонию вел свое войско в Сирию, перед Филиппами вдруг сам собою вспыхнул огонь на алтарях, некогда воздвигнутых победоносными легионами. Потом, на пути в Иллирик он посетил близ Патавия оракул Гериона, и ему выпало указание для ответа на свои вопросы бросить золотые кости в Апонов ручей38, а когда он это сделал, кости легли самым счастливые броском: их и сейчас можно видеть там под водою. (4) За несколько лишь дней до его возвращения с Родоса в Рим на крышу его дома сел орел, никогда ранее не виданный на острове39; а накануне того дня, когда он узнал о своем возврате, ему при переодевании показалось, что на нем пылает туника. Фрасилл, астролог, которого он держал при себе из-за его опытности в искусстве, едва завидел корабль, сразу объявил, что он везет хорошие вести: это было для него самым большим испытанием, потому что Тиберий, видя, что вопреки его предсказаниям дел идут все хуже, и решив, что перед ним обманщик, опрометчиво посвященный в его тайны, в это самое мгновенье их совместной прогулки хотел сбросить его в море40.

По возвращении в Рим он представил народу своего сына Друза, а сам тотчас переселился из Помпеева дома, что в Каринах41, на Эсквилин, в сады Мецената. Здесь он предался полному покою, и занимался только частными делами, свободный от общественных должностей. (2) Но не прошло и трех лет, как Гай и Луций скончались. Тогда Тиберий бы усыновлен Августом вместе с братом умерших Марком Агриппой, но предварительно должен был усыновить своего племянника Германика. После этого он ни в чем уже не выступал как отец семейства и не притязал ни на что из утраченных прав42: не делал подарков, не освобождал рабов, не принимал ни наследств, ни дарений, иначе как в пользование под властью отца43.
С этих пор ничто не было упущено для возвышения Тиберия – в особенности, когда после отлучения и ссылки Агриппы он заведомо остался единственным наследником.

Он вновь получил трибунскую власть на пять лет, ему было поручено умиротворение Германии44, к нему, в провинцию велено было явиться парфянским послам после переговоров с Августом в Риме. А когда пришла весть об отпадении Иллирика, ему была доверена и эта война, – самая тяжелая из всех войн римлян с внешними врагами после Пунических: с пятнадцатью легионами и равным количеством вспомогательных войск ему пришлось воевать три года при величайших трудностях всякого рода и крайнем недостатке продовольствия. (2) Его не раз отзывали, но он упорно продолжал войну, опасаясь, что сильный и близкий враг, встретив добровольную уступку, перейдет в нападение. И за это упорство он был щедро вознагражден: весь Иллирик, что простирается от Италии и Норика до Фракии и Македонии и от реки Данубия45 до Адриатического моря, он подчинил и привел к покорности.

Его славе еще больше величия придавали обстоятельства. Как раз около этого времени в Германии погиб Квинтилий Вар с тремя легионами, и никто не сомневался, что победители-германцы соединились бы с паннонцами, если бы перед этим не был покорен Иллирик. Поэтому ему был назначен и триумф и многие другие великие почести. (2) Некоторые даже предлагали, чтобы он принял прозвище "Паннонский", другие – "Непобедимый", третьи – "Благочестивый". Но на прозвище наложил запрет Август, еще раз обещав, что Тиберий будет доволен и тем именем, которое унаследует после смерти отца; а триумф отложил он сам, так как город еще оплакивал поражение Вара. Тем не менее в столицу он вступил в консульской тоге и в лавровом венке; в септе46 перед лицом сената он взошел на возвышение и занял место между двух консулов рядом с Августом; а потом, приветствовав отсюда народ, он, сопровождаемый всеми, проследовал в храмы47.

В следующем году он снова отправился в Германию. Он знал, что виной поражению Вара была опрометчивость и беззаботность полководца. Поэтому с тех пор он ничего не предпринимал без одобрения совета: человек самостоятельных суждений, всегда полагавшийся только на себя, теперь он вопреки обыкновению делился своими военными замыслами со многими приближенными. Поэтому же и бдительность он проявлял необычайную: готовясь к переходу через Рейн, он в точности определил, что надо брать с собою из припасов, и сам, стоя у берега перед переправой, осматривал каждую повозку, нет ли в ней чего сверх положенного и необходимого. (2) А за Рейном вел он такую жизнь, что ел, сидя на голой траве, спал часто без палатки, все распоряжения на следующий день и все чрезвычайные поручения давал письменно, с напоминанием, чтобы со всеми неясностями обращались только к нему лично и в любое время, хотя бы и ночью.

Порядок в войске он поддерживал с величайшей строгостью, восстановив старинные способы порицаний и наказаний: он даже покарал бесчестием одного начальника легиона за то, что тот послал нескольких солдат сопровождать своего вольноотпущенника на охоту за рекой. В сражениях он никогда не полагался на удачу и случай; все же он принимал бой охотнее, если накануне во время ночной работы перед ним вдруг сам собою опрокидывался и погасал светильник: он говорил, что эта примета испытана его предками во всех войнах, и он ей доверяет. Впрочем, даже среди своих успехов он едва не погиб от руки какого-то бруктера48: тот уже пробрался в окружавшую Тиберия свиту, но волнение его выдало, и под пыткой он признался в преступном замысле.

Вернувшись через два года из Германии в Рим, Тиберий отпраздновал отложенный триумф в сопровождении легатов, по его настоянию награжденных триумфальными украшениями. Но прежде, чем повернуть па Капитолий, он сошел с колесницы и преклонил колена перед отцом, возглавлявшим торжество. Батона, паннонского вождя49, он наградил щедрыми подарками и отправил в Равенну50 в знак благодарности за то, что тот однажды позволил ему вырваться из теснин, где он был окружен с войском. Потом он устроил для народа обед на тысячу столов и раздачу по триста сестерциев каждому. На средства от военной добычи он посвятил богам храм Согласия и потом храм Кастора и Поллукса51, от имени своего и брата.

Немного времени спустя консулы внесли закон, чтобы он совместно с Августом управлял провинциями и производил перепись. Он совершил пятилетнее жертвоприношение и отправился в Иллирик, но с дороги тотчас был вызван обратно. Августа он застал уже без сил, но еще живого, и целый день оставался с ним наедине.
(2) Я знаю, что есть ходячий рассказ, будто после тайной беседы с Тиберием, когда тот ушел, спальники услышали голос Августа: "Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!" Небезызвестно мне и то, что по некоторым сообщениям Август открыто и не таясь осуждал жестокий нрав Тиберия, что не раз при его приближении он обрывал слишком веселый или легкомысленный разговор, что даже усыновить его он согласился только в угоду упорным просьбам жены и, может быть, только в тщеславной надежде, что при таком преемнике народ скорее пожалеет о нем. (3) И все-таки я не могу поверить, чтобы такой осторожнейший и предусмотрительнейший правитель в таком ответственном деле поступил столь безрассудно. Нет, я полагаю, что он взвесил все достоинства и недостатки Тиберия и нашел, что его достоинства перевешивают, – тем более, что и перед народом он давал клятву усыновить Тиберия для блага государства, и в письмах несколько раз отзывается о нем как о самом опытном полководце и единственном оплоте римского народа. Тому и другому я приведу несколько примеров из этих писем.

(4) "Будь здоров, любезнейший мой Тиберий, желаю тебе счастливо сражаться за меня и за Муз52; будь здоров, любезнейший мой друг, и, клянусь моим счастьем, храбрейший муж и добросовестнейший полководец." – (5) "Я могу только похвалить53 твои действия в летнем походе, милый Тиберий: я отлично понимаю, что среди стольких трудностей и при такой беспечности солдат невозможно действовать разумнее, чем ты действовал. Все, кто были с тобой, подтверждают, что о тебе можно сказать словами стиха:

Тот, кто нам один неусыпностью выправил дело"54.

(6) "Приходится ли мне раздумывать над чем-нибудь важным, приходится ли на что-нибудь сердиться, клянусь, я тоскую о моем милом Тиберии, вспоминая славные строки Гомера55:

Если сопутник мой он, из огня мы горящего оба
С ним возвратимся: так в нем обилен на вымыслы разум".

(7) "Когда я читаю и слышу о том, как ты исхудал от бесконечных трудов, то разрази меня бог, если я не содрогаюсь за тебя всем телом! Умоляю, береги себя: если мы с твоей матерью услышим, что ты болен, это убьет нас, и все могущество римского народа будет под угрозой. Здоров я или нет, велика важность, если ты не будешь здоров? Молю богов, чтобы они сберегли тебя для нас и послали тебе здоровье и ныне и всегда, если им не вконец ненавистен римский народ..."

Кончину Августа он держал в тайне до тех пор, пока не был умерщвлен молодой Агриппа. Его убил приставленный к нему для охраны войсковой трибун, получив об этом письменный приказ. Неизвестно было, оставил ли этот приказ умирающий Август, чтобы после его смерти не было повода для смуты, или его от имени Августа продиктовала Ливия, с ведома или без ведома Тиберия. Сам Тиберий, когда трибун доложил ему, что приказ исполнен, заявил, что такого приказа он не давал, и что тот должен держать ответ перед сенатом. Конечно, он просто хотел избежать на первое время общей ненависти, а вскоре дело было замято и забыто.

В силу своей трибунской власти он созвал сенат и обратился было к нему с речью, но, словно не в силах превозмочь горе, воскликнул с рыданием, что лучше бы ему не только голоса, а и жизни лишиться., и передал речь для прочтения сыну своему Друзу. Затем внесли завещание Августа; из скрепивших его свидетелей он допустил в курию только лиц сенаторского сословия, остальные должны были засвидетельствовать свои печати перед входом. Оглашенное вольноотпущенником, завещание начиналось такими словами: "Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь". Этим еще более укрепилось подозрение в тех, кто думал, что Тиберия он признал своим наследником скорее по необходимости, чем по доброй воле, коль скоро он не удержался от такого вступления.

Хотя верховную власть56 он без колебания решился тотчас и принять и применять, хотя он уже окружил себя вооруженной стражей, залогом и знаком господства, однако на словах он долго отказывался от власти, разыгрывая самую бесстыдную комедию: то он с упреком говорил умоляющим друзьям, что они и не знают, какое это чудовище – власть, то он двусмысленными ответами и хитрой нерешительностью держал в напряженном неведении сенат, подступавший к нему с коленопреклоненными просьбами. Некоторые даже потеряли терпение: кто-то среди общего шума воскликнул: "Пусть он правит или пусть он уходит!"; кто-то в лицо ему заявил, что иные медлят делать то, что обещали, а он медлит обещать то, что уже делает. (2) Наконец, словно против воли, с горькими жалобами на тягостное рабство, возлагаемое им на себя, он принял власть. Но и тут он постарался внушить надежду, что когда-нибудь ее сложит, – вот его слова: "...до тех пор, пока вам не покажется, что пришло время дать отдых и моей старости".

Причиной его колебаний был страх перед опасностями, угрожавшими ему со всех сторон: "я держу волка за уши"57, – говорил он не раз. В самом деле: и Клемент, раб Агриппы, уже собрал немалый отряд, чтобы мстить за хозяина, и Луций Скрибоний Либон58, человек знатного рода, тайно готовил переворот, и в войсках вспыхнули сразу два мятежа, в Иллирике и в Германии. (2) Оба войска предъявляли много чрезвычайных требований, прежде всего – уравнения в жаловании с преторианцами; а германские войска не желали даже признавать правителя, не ими поставленного, и всеми силами побуждали к захвату власти начальствовавшего над ними Германика, несмотря на его решительный отказ. Именно этой опасности больше всего боялся Тиберий, когда просил сенат назначить ему одну какую-нибудь область управления59, потому что всем государством один человек управлять не в силах, кроме как с товарищем или даже с товарищами. (3) Он даже притворился нездоровым, чтобы Германик спокойнее дожидался скорого наследства или, во всяком случае, участия в правлении. Подавив мятежи, он захватил в плени Клемента60, обманув его хитростью. А Либона, не желая слишком сурово начинать свое правление, он привлек к ответу перед сенатом только через год. До этого он довольствовался лишь мерами осторожности: так, когда Либон в числе других понтификов приносил жертвы, он велел вместо жреческого ножа61 подать ему свинцовый, а когда тот попросил у него тайного разговора, он согласился поговорить с ним на прогулке только в присутствии своего сына Друза и, прохаживаясь, все время сжимал ему правую руку, как бы опираясь на нее.

Избавившись, наконец, от страха, поначалу он повел себя как хороший гражданин и едва ли не проще, чем частный человек. Из множества высочайших почестей принял он лишь немногие и скромные. Когда день его рождения совпал с Плебейскими играми62, он с трудом согласился отметить это лишней колесницей на цирковых скачках. Посвящать ему храмы, жрецов, священнослужителей он воспрещал; ставить статуи и портреты разрешал лишь с особого дозволения и с тем условием, чтобы стояли они не с изображениями богов, а среди украшений храма. (2) Запретил он присягать на верность его делам63, запретил называть сентябрь месяц "Тиберием", а октябрь – "Ливием"64. Звание императора, прозвище отца отечества, дубовый венок над дверьми65 он отверг; даже имя Августа, хоть он и получил его по наследству, он употреблял только в письмах к царям и правителям. Консульство с этих пор он принимал только три раза: один раз на несколько дней, другой раз на три месяца, третий раз, заочно, до майских ид66.

Угодливость была ему так противна, что он не подпускал к своим носилкам никого из сенаторов, ни для приветствия, ни по делам. Когда один консуляр67, прося у него прощения, хотел броситься к его ногам, он так от него отшатнулся, что упал навзничь. Даже когда в разговоре или в пространной речи он слышал лесть, то немедленно обрывал говорящего, бранил и тут же поправлял. Когда кто-то обратился к нему "государь"68, он тотчас объявил, чтобы более так его не оскорбляли. Кто-то другой называл его дела "священными" и говорил, что обращается к сенату по его воле; он поправил его и заставил сказать вместо "по его воле" – "по его совету", и вместо "священные" – "важные".

Но и непочтительность, и злословие, и оскорбительные о нем стишки он переносил терпеливо и стойко, с гордостью заявляя, что в свободном государстве должны быть свободны и мысль и язык. Однажды сенат потребовал от него следствия о таких преступлениях и преступниках; он ответил: "У нас слишком мало свободного времени, чтобы ввязываться в эти бесчисленные дела. Если вы откроете эту отдушину, вам уже не придется заниматься, ничем другим: все по такому случаю потащат к вам свои дрязги". Сохранилась и такая речь его в сенате, вполне достойная гражданина: "Если кто неладно обо мне отзовется, я постараюсь разъяснить ему все мои слова и дела; если же он будет упорствовать, я отвечу ему взаимной неприязнью".

Это было тем замечательней, что сам он, обращаясь к сенаторам и вместе, и порознь, в своей почтительности и вежливости переходил почти все принятые границы. Однажды в сенате, поспорив с Квинтом Гатерием, он обратился к нему: "Прости, прошу тебя, если я, как сенатор, выскажусь против тебя слишком резко...", – и потом, обратясь ко всему собранию, добавил: "Я не раз говорил и повторяю, отцы сенаторы, что добрый и благодетельный правитель, обязанный вам столь обширной и полной властью, должен быть всегда слугой сенату, порою – всему народу, а подчас – и отдельным гражданам; мне не стыдно так говорить, потому что в вашем лице я имел и имею господ и добрых, и справедливых, и милостивых".

Он даже установил некоторое подобие свободы, сохранив за сенатом и должностными лицами их прежнее величие и власть. Не было такого дела, малого или большого, государственного или частного, о котором бы он не доложил сенату: о налогах и монополиях, о постройке и починке зданий, даже о наборе и роспуске воинов или о размещении легионов и вспомогательных войск, даже о том, кому продлить военачальство или поручить срочный поход, даже о том, что и как отвечать царям на их послания. Одного начальника конницы, обвиненного в грабеже и насилии, он заставил держать ответ перед сенатом69. В курию он входил всегда один, а когда однажды его больного принесли в носилках, он тут же отпустил служителей.

Когда некоторые постановления принимались вопреки его желанию, он на это даже не жаловался. Он считал, что назначенные магистраты не должны удаляться из Рима, чтобы они всегда были готовы занять должность, – несмотря на это, одному назначенному претору сенат позволил совершить частную поездку на правах посланника70. В другой раз он предложил, чтобы деньги, завещанные городу Требии71 на постройку нового театра, пошли на починку дороги, – тем не менее, отменить волю завещателя ему не удалось. Однажды сенат выносил решение, расходясь на две стороны72, и он присоединился к меньшинству, однако за ним никто не последовал.
(2) И остальные дела вел он всегда обычным порядком, через должностных лиц. Консулы пользовались таким почтением, что однажды посланцы из Африки жаловались им на самого Тиберия за то, что тот медлил разрешить дело, с которым они были посланы. И это неудивительно: ведь все видели, как он вставал перед консулами с места и уступал им дорогу.

Консулярам-военачальникам он сделал выговор за то, что они не отчитались в своих делах перед сенатом и за то, что они попросили его распределить награды их воинам, словно сами не имели на это права. Одного претора он похвалил за то, что при вступлении в должность он по древнему обычаю почтил своих предшественников73 речью перед народом. Погребальные процессии некоторых знатных лиц он провожал до самого костра.
(2) Такую же умеренность обнаружил он и в отношении малых лиц и дел. Родосские градоправители однажды прислали ему официальное письмо без обычной заключительной приписки74 – он вызвал их к себе, но не упрекнул ни словом, а только вернул им письмо для приписки и отправил их обратно. Грамматик Диоген на Родосе устраивал ученые споры каждую субботу75; однажды Тиберий пришел его послушать в неурочное время, однако тот не принял его и через раба предложил ему прийти через семь дней. Потом, уже в Риме, Диоген сам явился к дверям Тиберия для приветствия; но Тиберий удовольствовался тем, что велел ему явиться через семь лет. А наместникам, которые советовали ему обременить провинции налогами, он ответил в письме, что хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуры76.

Постепенно он дал почувствовать в себе правителя. Долгое время поведение его, хотя и было переменчивым, но чаще выражало доброжелательность и заботу о государственном благе. Поначалу он вмешивался только для того, чтобы предотвратить злоупотребления. Так, он отменил некоторые постановления сената; магистратам он нередко давал советы в суде во время следствия, садясь для этого на помосте рядом с ними или напротив них; и если шел слух, что кто-то из ответчиков мог происками избежать наказания, он внезапно выступал и либо со своего места, либо с председательского возвышения напоминал судьям о законах, о присяге и о тяжести разбираемого преступления.
Нравы общества, пошатнувшиеся от нерадивости или от дурных обычаев, он попытался исправить.

На театральные представления и гладиаторские бои он сократил расходы, убавив жалованье актерам и сократив число гладиаторов. Горько жалуясь на то, что коринфские вазы продаются по неслыханной цене, а за трех краснобородок77 однажды было заплачено тридцать тысяч, он предложил ограничить расходы на утварь, а сенату поручил каждый год наводить порядок в рыночных ценах; за харчевнями и кабаками должны были строго следить эдилы, не позволяя в них даже печенья выставлять на продажу78. А чтобы и собственным примером побуждать народ к бережливости, он сам на званых обедах подавал к столу вчерашние и уже початые кушанья, например, половину кабана, уверяя, что на вкус половина кабана ничем не отличается от целого. (2) Он запретил приветственные поцелуи79, а обмен подарками разрешил лишь в новый год80. Сам он все подарки тотчас отдаривал вчетверо, но когда его целый месяц продолжали беспокоить те, кто не успел поднести свои подарки в праздник, он этого не мог уже терпеть.

Развратных матрон, на которых не находилось общественного обвинителя, он велел по обычаю предков судить близким родственникам. Римского всадника, который дал когда-то клятву никогда не разводиться с женой, а потом застал ее в прелюбодеянии с зятем, он освободил от клятвы. (2) Были бесстыдные женщины, которые отрекались от прав и достоинств матрон, сами объявляя себя проститутками, чтобы уйти от кары законов81; были распутные юноши высших сословий, которые добровольно подвергались позорному приговору, чтобы выступать на сцене и арене наперекор постановлению сената; и тех и других он всех осудил на изгнание, дабы никто не искал спасения в таких хитростях. Одного сенатора он лишил полосы на тоге, когда узнал, что перед июльскими календами82 он уехал к себе в сады, чтобы после календ дешевле нанять дом в Риме. Другого сенатора он лишил квестуры за то, что он взял жену накануне жеребьевки ведомств и развелся с нею на следующий день83.

Чужеземные священнодействия и в особенности египетские и иудейские обряды он запретил84; тех, кто был предан этим суевериям, он заставил сжечь свои священные одежды со всей утварью. Молодых иудеев он под видом военной службы разослал в провинции с тяжелым климатом85; остальных соплеменников их или единоверцев он выслал из Рима под страхом вечного рабства за ослушанье. Изгнал он и астрологов, но тем из них, кто просил помилования и обещал оставить свое ремесло, он даровал прощение.

Более всего заботился он о безопасности от разбоев, грабежей и беззаконных волнений. Военные посты он расположил по Италии чаще прежнего. В Риме он устроил лагерь для преторианских когорт86, которые до того не имели постоянных помещений и расписывались по постоям. (2) Народные волнения он старался предупреждать до столкновения, а возникшие сурово усмирял. Однажды в театре раздоры дошли до кровопролития – тогда он отправил в ссылку и зачинщиков, и актеров, из-за которых началась ссора, и никакими просьбами народ не мог добиться их возвращения. (3) В Полленции87 чернь не выпускала с площади процессию с прахом старшего центуриона88 до тех пор, пока силой не вынудила у наследников большие деньги на гладиаторские зрелища – тогда он, не выдавая своих намерений, подвел одну когорту из Рима, другую – из Коттиева царства, и они внезапно, с обнаженным оружием, при звуках труб, с двух сторон вступили в город и большую часть черни и декурионов бросили в вечное заточение. Право и обычай убежища он уничтожил везде, где оно еще существовало89. За то, что жители Кизика оскорбили насилием римских граждан, он лишил их город свободы, заслуженной еще в Митридатову войну.
(4) Против действий врагов он ни разу более не выступал в поход и усмирял их с помощью легатов, да и то лишь в крайнем случае и с осторожностью. Враждебных и подозреваемых царей он держал в покорности больше угрозами и укорами, чем силой; некоторых он заманил к себе лаской и обещаниями и не отпускал – например, германца Маробода, фракийца Раскупорида или каппадокийца Архелая90, царство которого он даже превратил в провинцию.

В первые два года после принятия власти он не отлучался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть "Каллиппидом"91, который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.

Но когда он потерял обоих сыновей – из них Германик скончался в Сирии, а Друз в Риме, – он отправился искать уединения в Кампанию. Едва ли не все тогда и думали и говорили с полной уверенностью92, что в Рим он уже не вернется и скоро умрет. И то и другое почти исполнилось. В Рим он более не вернулся, а несколько дней спустя, когда он обедал на вилле под названием "Грот" близ Таррацины, с потолка вдруг посыпались градом огромные камни – много сотрапезников и слуг было раздавлено, но сам он вопреки всякому ожиданию спасся93.

Объехав Кампанию, где он в Капуе освятил капитолий94, а в Ноле – храм Августа, что и было предлогом его поездки, он направился на Капри – остров, больше всего привлекательный для него тем, что высадиться там можно было в одном лишь небольшом месте, а с остальных сторон он был огражден крутизной высочайших скал и глубью моря. Правда, народ неотступными просьбами тотчас добился его возвращения, так как произошло несчастье в Фиденах: на гладиаторских играх обрушился амфитеатр и больше двадцати тысяч человек погибло. Он переехал на материк и всем позволил приходить к нему, тем более, что еще при отъезде из Рима он эдиктом запретил его тревожить и всю дорогу никого к себе не допускал.

Но вернувшись на остров, он окончательно оставил все государственные дела. Более он не пополнял декурии всадников95, не назначал ни префектов96, ни войсковых трибунов, не сменял наместников в провинциях; Испания и Сирия несколько лет оставались без консульских легатов97, Армению захватили парфяне, Мёзию – дакийцы и сарматы. Галлию опустошали германцы – он не обращал на это внимания, к великому позору и не меньшему урону для государства.

Мало того: здесь, пользуясь свободой уединения, словно недосягаемый для взоров общества, он разом дал полную волю всем своим кое-как скрываемым порокам. Однако о них я должен рассказать подробно и с самого начала.
Еще новичком его называли в лагерях за безмерную страсть к вину не Тиберием, а "Биберием", не Клавдием, а "Калдием", не Нероном, а "Мероном"98. Потом, уже у власти, уже занятый исправлением общественных нравов, он однажды два дня и ночь напролет объедался и пьянствовал с Помпонием Флакком и Луцием Пизоном99; из них одного он тут же назначил префектом Рима, другого – наместником Сирии и в приказах о назначении величал их своими любезнейшими и повсечасными друзьями. (2) Цестия Галла, старого развратника и мота, которого еще Август заклеймил бесчестием, он при всех поносил в сенате, а через несколько дней сам назвался к нему на обед, приказав, чтобы тот ничего не изменял и не отменял из обычной роскоши и чтобы за столом прислуживали голые девушки. При назначении преторов он предпочел ничтожного соискателя знатнейшим за то, что тот на пиру по его вызову выпил целую амфору100 вина. Азеллию Сабину он дал двести тысяч сестерциев в награду за диалог, в котором спорили белый гриб, мухолов, устрица и дрозд. Наконец, он установил новую должность распорядителя наслаждений и назначил на нее римского всадника Тита Цезония Приска.

Но на Капри, оказавшись в уединении, он дошел до того, что завел особые постельные комнаты, гнезда потаенного разврата. Собранные толпами отовсюду девки и мальчишки – среди них были те изобретатели чудовищных сладострастий, которых он называл "спинтриями" – наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть. (2) Спальни, расположенные тут и там, он украсил картинами и статуями самого непристойного свойства и разложил в них книги Элефантиды, чтобы всякий в своих трудах имел под рукою предписанный образец. Даже в лесах и рощах он повсюду устроил Венерины местечки, где в гротах и между скал молодые люди обоего пола предо всеми изображали фавнов101 и нимф. За это его уже везде и открыто стали называть "козлищем", переиначивая название острова102.

Но он пылал еще более гнусным и постыдным пороком: об этом грешно даже слушать и говорить, но еще труднее этому поверить. Оп завел мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими рыбками, и с которыми он забавлялся в постели103. К похоти такого рода он был склонен и от природы и от старости. (2) Поэтому отказанную ему по завещанию картину Паррасия, изображавшую совокупление Мелеагра и Аталанты, он не только принял, но и поставил в своей спальне104, хоть ему и предлагалось на выбор получить вместо нее миллион деньгами, если предмет картины его смутит. Говорят, даже при жертвоприношении он однажды так распалился на прелесть мальчика, несшего кадильницу, что не мог устоять, и после обряда чуть ли не тут же отвел его в сторону и растлил, а заодно и брата его, флейтиста; но когда они после этого стали попрекать друг друга бесчестием, он велел перебить им голени.

Измывался он и над женщинами, даже самыми знатными: лучше всего это показывает гибель некой Маллонии. Он заставил ее отдаться, но не мог от нее добиться всего остального; тогда он выдал ее доносчикам, но и на суде не переставал ее спрашивать, не жалеет ли она. На конец, она во весь голос обозвала его волосатым и вонючим стариком с похабной пастью, выбежала из суда, бросилась домой и заколола себя кинжалом. После этого и пошла по устам строчка из ателланы105, громкими рукоплесканиями встреченная на ближайшем представлении: "Старик-козел облизывает козочек!"

На деньги он был бережлив и скуп. Спутникам своим в походах и поездках он давал пропитание, но жалованья не платил. Один только раз выказал он к ним щедрость, да и то за счет отчима: разделив их на три разряда по достоинству, он роздал первому по шестьсот тысяч, второму по четыреста, третьему по двести тысяч; но последних он даже называл не "мои друзья", а "мои греки"106.

За время своего правления он не выстроил никаких великолепных зданий – даже начав постройку храма Августа и восстановление театра Помпея, он за столько лет не довел их до конца107; он ни разу не устроил игр – а на играх, устроенных другими, почти никогда не бывал, чтобы от него чего-нибудь не потребовали, как однажды его заставили отпустить на волю комедийного актера Акция.
Нескольким сенаторам он помог в нужде, но чтобы не помогать остальным, объявил, что окажет поддержку лишь тем, кто представит сенату уважительные причины своей бедности. После этого многие из стыда и скромности отступились; среди них был внук оратора Квинта Гортензия, Гортал, который в угоду Августу108 родил четырех детей при очень скромном своем достатке.

Народу он оказал благотворительность лишь дважды: один раз, когда роздал взаймы на три года без процентов сто миллионов сестерциев, другой раз, когда возместил убытки нескольким владельцам доходных домов на Целийском холме, сгоревших при пожаре. Первую из этих мер ему пришлось предпринять, когда в пору крайнего безденежья народ потребовал помощи, и когда сенатские указы о том, чтобы заимодавцы вложили две трети имения в землю, а должники выплатили две трети долга немедленно, уже не могли помочь109. Вторую он предпринял, чтобы смягчить тяжелое бедствие; но себе он поставил это благодеяние в такую заслугу, что приказал переименовать Целийский холм в Августов холм.
(2) Войскам он удвоил завещанные Августом подарки110, но больше не делал никаких раздач: только преторианцам он выдал по тысяче денариев за то, что они не поддержали Сеяна, да сирийским легионам сделал кое-какие подарки за то, что они одни не поместили изображения Сеяна на своих значках. Даже ветеранов он редко увольнял в отставку, так как их старость позволяла дождаться смерти, а их смерть – сберечь деньги111. Провинциям он также никогда не оказывал помощи, кроме Азии, где несколько городов были разрушены землетрясением112.

С течением времени он перешел и к открытому вымогательству. Всем известно, что Гнея Лентула Авгура, очень богатого человека, он угрозами и запугиванием довел до самоубийства, в надежде стать единственным его наследником. Лепиду, женщину знатнейшего рода, он осудил на смерть в угоду Квиринию, богатому и бездетному консуляру, который развелся с ней после двадцати лет брака и обвинял ее в том, что когда-то она хотела его отравить. В Галлии, в Испании, в Сирии и в Греции он у местных правителей отбирал имущества по самым пустым и бесстыдным наговорам: некоторые только и обвинялись в том, что часть своих средств держали в наличных деньгах113. Многие города и частные лица были лишены старинных преимуществ, рудничных доходов114, податных прав. Даже Вонон, парфянский царь, изгнанный соплеменниками и с огромной казною искавший убежища в Антиохии под защитой римского народа, был им вероломно ограблен и умерщвлен.

Свою ненависть к родственникам раньше всего он направил против своего брата Друза, выдав его письмо, в котором тот предлагал добиться от Августа восстановления республики115. Потом ее почувствовали и остальные. Юлии, своей сосланной жене, он не оказал ни содействия, ни сочувствия в ее изгнании, наименьшем из ее бедствий: мало того, если отец заточил ее только в городе, то он вдобавок запретил ей выходить из дома и встречаться с людьми; даже выделенного ей отцом имущества, даже ежегодного содержания он ее лишил, ссылаясь на общий закон – ведь Август не упомянул об этом в своем завещании116.
(2) Ливия, мать его, стала ему в тягость: казалось, что она притязает на равную с ним власть. Он начал избегать частых свиданий с нею и долгих бесед наедине, чтобы не подумали, будто он руководится ее советами; а он в них нуждался и нередко ими пользовался. Когда сенат предложил ему именоваться не только "сыном Августа", но и "сыном Ливии", он этим был глубоко оскорблен. (3) Поэтому он не допустил, чтобы ее величали "матерью отечества" и чтобы ей оказывали от государства великие почести; напротив, он не раз увещевал ее не вмешиваться в важные дела, которые женщинам не к лицу, – в особенности, когда он узнал, что при пожаре близ храма Весты она, как бывало при муже, сама явилась на место происшествия и призывала народ и солдат действовать проворнее.

Вскоре вражда их стала открытой: причина тому, говорят, была такова. Она все время уговаривала его зачислить в судейские декурии одного человека, только что получившего гражданство, а он соглашался лишь с тем условием, чтобы в списке было помечено: "по настоянию матери". Тогда она в негодовании вынула из заветного места117 и огласила некоторые давние письма от Августа, где тот жаловался на его жестокость и упрямство. Он безмерно был оскорблен тем, что эти письма хранились так долго и были обращены против него так злостно; некоторые даже полагают, что это и было едва ли не главной причиной его удаления. (2) По крайней мере, за все три года от его отъезда до ее кончины он виделся с нею один только раз, всего один день и лишь несколько часов. Он и потом не посетил ее, когда она заболела, и заставил напрасно ждать себя, когда она умерла, так что тело ее было погребено лишь много дней спустя, уже разлагающееся и гниющее. Обожествление ее он запретил, уверяя, что такова была ее воля. Завещание ее он объявил недействительным; со всеми ее друзьями и близкими, включая тех, кому она на смертном ложе завещала схоронить ее, он расправился очень скоро, а одного из них, римского всадника, даже сослал качать воду118.

К обоим своим сыновьям – и к родному, Друзу, и к приемному, Германику, – он никогда не испытывал отеческой любви. Друз был противен ему своими пороками, так как жил легкомысленно и распущенно119. Даже смерть его не вызвала в отце должной скорби: чуть ли не сразу после похорон вернулся он к обычным делам, запретив продолжительный траур. (2) Посланники из Илиона120 принесли ему соболезнование немного позже других, – а он, словно горе уже было забыто, насмешливо ответил, что и он в свой черед им сочувствует: ведь они лишились лучшего своего согражданина Гектора. Германика он до того старался унизить, что славнейшие его деяния объявлял бесполезными, а самые блистательные победы осуждал как пагубные для государства. Когда же тот по случаю внезапного и страшного неурожая явился в Александрию121, не испросив на то позволения, он принес на него жалобу сенату. (3) Полагают даже, что он был виновником смерти Германика от руки Гнея Пизона, наместника Сирии122: некоторые думают, что Пизон, привлеченный вскоре к суду, мог бы сослаться и на полученные им предписания, если бы они не были даны без свидетелей123, Поэтому были и надписи во многих местах, и непрестанные крики по ночам: "Отдай Германика!" И это подозрение Тиберий только укрепил., жестоко расправившись после этого с женой и детьми Германика.

Агриппина, его невестка, после смерти мужа стала на что-то жаловаться слишком смело124, – он остановил ее за руку и произнес греческий стих125: "Ты, дочка, считаешь оскорбленьем, что не царствуешь?" С тех пор он не удостаивал ее разговором. Однажды за обедом он протянул ей яблоко, и она не решилась его отведать, – после этого он даже не приглашал ее к столу, притворяясь, будто его обвиняют в отравлении. Между тем, и то и другое было подстроено заранее: он должен был предложить ей яблоко для испытания, она – отказаться от него как от заведомой гибели. (2) Наконец, возведя на нее клевету, будто она хотела искать спасения то ли у статуи Августа, то ли у войска, он сослал ее на остров Пандатерию, а когда она стала роптать, то побоями центуриона выхлестнул ей глаз. Она решила умереть от голода, но он приказал насильно раскрывать ей рот и вкладывать пищу. И даже когда она, упорствуя, погибла, он продолжал ее злобно преследовать: самый день ее рождения велел он отныне считать несчастливым. Он вменял себе в заслугу даже то, что не удавил ее и не бросил в Гемонии126: за такое свое милосердие он даже принял от сената декрет с выражениями благодарности и золотое подношение, помещенное в храме Юпитера Капитолийского.

От Германика у него было трое внуков – Нерон, Друз и Гай от Друза один – Тиберий. Когда смерть унесла его детей, он представил сенату Нерона и Друза, старших сыновей Германика, и день совершеннолетия каждого отпраздновал всенародной раздачей подарков. Но когда он узнал, что на новый год открыто давались обеты и за их здоровье127, то сделал сенату замечание, что такая честь может быть наградой только людям испытанным и зрелым. (2) И открыв этим свое тайное чувство, он отдал их в жертву клевете со всех сторон: всяческими обманами их вызывали на недовольство и на них же потом доносили. Наконец Тиберий сам написал на них обвинение, полное самых ядовитых нареканий128, и, когда они были объявлены врагами отечества, умертвил из голодом, Нерона – на острове Понтии129, Друза – в подземелье Палатинского дворца. Предполагают, что Нерон был вынужден сам покончить с собой, когда якобы по воле сената к нему явился палач с петлей и крючьями; а Друза голод измучил до того, что он пытался грызть солому из тюфяка. Останки обоих были так разметаны, что их лишь с великим трудом удалось впоследствии собрать.

Вдобавок к старым друзьям и приближенным он взял советниками в государственных делах двадцать человек из первых граждан Рима. Из всех из них уцелели, быть может, двое или трое – остальных он погубил под разными предлогами. Больше всего смертей повлекла гибель Элия Сеяна, которого он сам же возвел до высшей власти – не столько из доброжелательства, сколько с тем, чтобы его стараниями коварно расправиться с потомками Германика и утвердить наследником власти своего внука от родного сына Друза.

Ничуть не мягче был он и к окружавшим его грекам, общество которых особенно любил. Одного из них, Ксенона, который разглагольствовал слишком вычурно, он спросил, что это за диковинное наречие, и тот ответил: "Дорийское"; Тиберий принял это за попрек былым своим изгнанием – ведь по-дорийски говорят на Родосе – и сослал его на остров Кинарию130. За обедом он любил задавать вопросы о том, что он читал в этот день; но узнав, что грамматик Селевк выведывает у его слуг, какими писателями он занимается, и приходит к столу подготовленный, он тотчас отлучил его от себя, а потом довел до самоубийства.

Его природная жестокость и хладнокровие были заметны еще в детстве. Феодор Гадарский, обучавший его красноречию, раньше и зорче всех разглядел это и едва ли не лучше всех определил, когда, браня, всегда называл его: "грязь, замешанная кровью". Но еще ярче стало это видно в правителе – даже на первых порах, когда он пытался было привлечь людей притворной умеренностью. (2) Один шут131 перед погребальной процессией громко попросил покойника передать Августу, что завещанных им подарков народ так и не получил; Тиберий велел притащить его к себе, отсчитать ему должное и казнить, чтобы он мог доложить Августу, что получил свое сполна. Немного спустя, когда некий Помпей, римский всадник, чему-то упорно противился в сенате, он пригрозил ему тюрьмой и заявил, что Помпей у него быстро станет помпеянцем132: так жестоко посмеялся он и над именем человека, и над былой участью целой партии.

Тогда же и на вопрос претора, привлекать ли к суду за оскорбление величества, он ответил: "Законы должны исполняться", – и исполнял он их с крайней жестокостью. Кто-то снял голову со статуи Августа133, чтобы поставить другую; дело пошло в сенат и, так как возникли сомнения, расследовалось под пыткой. А когда ответчик был осужден, то обвинения такого рода понемногу дошли до того, что смертным преступлением стало считаться, если кто-нибудь перед статуей Августа бил раба или переодевался, если приносил монету или кольцо с его изображением в отхожее место или в публичный дом, если без похвалы отзывался о каком-нибудь его слове или деле. Наконец, погиб даже человек, который позволил в своем городе оказать ему почести в тот день, в какой когда-то они были оказаны Августу.

Много и других жестоких и зверских поступков совершил он под предлогом строгости и исправления нравов, а на деле – только в угоду своим природным наклонностям. Некоторые даже в стихах клеймили его тогдашние злодеяния и предрекали будущие:
Ты беспощаден, жесток – говорить ли про все остальное?
Пусть я умру, коли мать любит такого сынка.
Всадник ты? Нет. Почему? Ста тысяч, и тех не найдешь ты.
Ну, а еще почему? В Родосе ты побывал134.
Цезарь конец положил золотому Сатурнову веку –
Ныне, покуда он жив, веку железному быть.
Он позабыл про вино, охваченный жаждою крови:
Он упивается ей так же, как раньше вином.
(2) Ромул, на Суллу взгляни: не твоим ли он счастлив несчастьем?135
Мария вспомни возврат, Рим потопивший в крови;
Вспомни о том, как Антоний рукой, привыкшей к убийствам,
Ввергнул отчизну в пожар братоубийственных войн.
Скажешь ты: Риму конец! никто, побывавший в изгнанье,
Не становился царем, крови людской не пролив.

Сперва он пытался видеть в этом не подлинные чувства, а только гнев и ненависть тех, кому не по нраву его строгие меры; он даже говорил то и дело: "Пусть ненавидят, лишь бы соглашались"136. Но затем он сам показал, что эти нарекания были заведомо справедливы и основательны.

На Капри через несколько дней после его приезда один рыбак застиг его наедине и неожиданно преподнес ему огромную краснобородку. В страхе, что к нему пробрались через весь остров по непролазным скалам, Тиберий приказал хлестать его этой рыбой по лицу. А когда рыбак под ударами стал благодарить судьбу, что не поднес заодно и омара, которого поймал еще огромнее, он велел и омаром исполосовать ему лицо. Воина-преторианца, который похитил из его сада павлина, он казнил смертью. В пути однажды его носилки запутались в терновнике – тогда он схватил центуриона передовых когорт, разведывавшего дорогу, и, разложив его на земле, засек чуть не до смерти.

Наконец, он дал полную волю всем возможным жестокостям. В поводах недостатка не было: он преследовал друзей и даже знакомых сперва матери, потом внуков и невестки, потом Сеяна, – после гибели Сеяна он, пожалуй, стал особенно свиреп. Из этого яснее всего видно, что Сеян обычно не подстрекал его, а только шел навстречу его желаниям. Тем не менее, Тиберий не поколебался написать в составленной им краткой и беглой записке о своей жизни, что Сеяна он казнил, когда узнал, как тот свирепствовал против детей его сына Германика; а между тем он сам погубил одного из них, когда Сеян уже был под подозрением, другого – когда Сеян уже был казнен.
(2) Перечислять его злодеяния по отдельности слишком долго: довольно будет показать примеры его свирепости на самых общих случаях. Дня не проходило без казни, будь то праздник или заповедный день137: даже в новый год был казнен человек. Со многими вместе обвинялись и осуждались их дети и дети их детей. Родственникам казненных запрещено было их оплакивать. Обвинителям, а часто и свидетелям назначались любые награды. (3) Никакому доносу не отказывали в доверии. Всякое преступление считалось уголовным, даже несколько невинных слов. Поэта судили за то, что он в трагедии посмел порицать Агамемнона, историка судили за то, что он назвал Брута и Кассия последними из римлян: оба были тотчас казнены, а сочинения их уничтожены, хотя лишь за несколько лет до того они открыто и с успехом читались перед самим Августом138. (4) Некоторым заключенным запрещалось не только утешаться занятиями, но даже говорить и беседовать. Из тех, кого звали на суд, многие закалывали себя дома, уверенные в осуждении, избегая травли и позора, многие принимали яд в самой курии; но и тех, с перевязанными ранами, полуживых, еще трепещущих, волокли в темницу. Никто из казненных не миновал крюка и Гемоний: в один день двадцать человек были так сброшены в Тибр, среди них – и женщины и дети. (5) Девственниц старинный обычай запрещал убивать удавкой – поэтому несовершеннолетних девочек139 перед казнью растлевал палач. Кто хотел умереть, тех силой заставляли жить. Смерть казалась Тиберию слишком легким наказанием: узнав, что один из обвиненных, по имени Карнул, не дожил до казни, он воскликнул: "Карнул ускользнул от меня!" Когда он обходил застенки, кто-то стал умолять его ускорить казнь – он ответил: "Я тебя еще не простил". Один муж консульского звания упоминает в своей летописи, как на многолюдном пиру в его присутствии какой-то карлик, стоявший у стола в толпе шутов, вдруг громко спросил Тиберия, почему еще жив Паконий, обвиненный в оскорблении величества? Тиберий тут же выругал карлика за дерзкий вопрос, но через несколько дней написал сенату, чтобы приговор Паконию был вынесен как можно скорее.

Еще сильней и безудержней стал он свирепствовать, разъяренный вестью о смерти сына своего Друза. Сначала он думал, что Друз погиб от болезни и невоздержанности; но когда он узнал, что его погубило отравой коварство жены его Ливиллы и Сеяна140, то не было больше никому спасенья от пыток и казней. Дни напролет проводил он, целиком погруженный в это дознание. Когда ему доложили, что приехал один его родосский знакомец, им же вызванный в Рим любезным письмом, он приказал тотчас бросить его под пытку, решив, что это кто-то причастный к следствию; а обнаружив ошибку, велел его умертвить, чтобы беззаконие не получило огласки. (2) На Капри до сих пор показывают место его бойни: отсюда осужденных после долгих и изощренных пыток сбрасывали в море у него на глазах, а внизу матросы подхватывали и дробили баграми и веслами трупы, чтобы ни в ком не осталось жизни. Он даже придумал новый способ пытки в числе других: с умыслом напоив людей допьяна чистым вином, им неожиданно перевязывали члены, и они изнемогали от режущей перевязки и от задержания мочи. (3) Если бы не остановила его смерть и если бы, как говорят, не советовал ему Фрасилл отсрочить некоторые меры в надежде на долгую жизнь141, он, вероятно, истребил бы людей еще больше, не пощадив и последних внуков: Гая он уже подозревал, а Тиберия презирал как незаконно прижитого142. И это похоже на правду: недаром он не раз говорил, что счастлив Приам, переживший всех своих близких.

Но среди всех этих злодеяний, окруженный ненавистью и отвращением, он не только вечно трепетал на свою жизнь, но даже терзался оскорблениями. На это указывает многое. К гадателям он запретил обращаться тайно и без свидетелей143. Прорицалища в окрестностях Рима он пытался даже разорить, но был удержан страхом перед чудесным величием пренестинских жребиев144: их запечатали и отвезли в Рим, но ларец оказался пустым, и они появились лишь когда его снова поставили в храм. (2) Одного или двух проконсулов, уже получивших провинции145, он никак не решался отпустить и держал их при себе до тех пор, пока через несколько лет при них же не назначил им преемников: все это время они сохраняли свое звание и даже получали от него многие распоряжения, которые усердно выполняли через посланцев и помощников.

Невестку и внуков после их осуждения он пересылал, куда нужно было, только скованными, в зашитых носилках, и чтобы стража не позволяла встречным останавливаться и оглядываться.

Когда Сеян замышлял переворот, и уже день рождения его праздновался всенародно, и золотые изображения его почитались повсюду, он терпеливо на это смотрел, и далеко не сразу, скорее хитростью и обманом, чем силою верховной власти, наконец его ниспроверг. Сперва, чтобы удалить его от себя под видом почести, он избрал его своим товарищем по пятому консульству146, которое ради этого принял заочно после долгого перерыва. А потом, обольстив его надеждой на родство147 и на трибунскую власть, он вдруг выступил против него с обвинительной речью, постыдной и жалкой: в ней, не говоря об остальном, он умолял отцов сенаторов прислать за ним, одиноким стариком, которого-нибудь из консулов148, чтобы тот доставил его в сенат под какой ни на есть вооруженной охраной. (2) Но и это его не успокоило: в страхе перед мятежом он приказал в случае необходимости освободить и провозгласить военачальником своего внука Друза, еще заточенного в Риме; корабли уже были наготове, чтобы бежать к какому угодно войску, и он неустанно следил с вершины утеса за дальними знаками149, которыми велел сообщать ему обо всем происходившем, чтобы не тратить времени на гонцов. Даже после того, как заговор Сеяна был подавлен, он еще девять месяцев не выходил из виллы под названием "Ио"150, по-прежнему мнительный и неспокойный.

Его мятущийся дух жгли еще больнее бесчисленные поношения со всех сторон. Не было такого оскорбления, которого бы осужденные не бросали ему в лицо или не рассыпали подметными письмами в театре151. Принимал он их по-разному: то, мучаясь стыдом, старался утаить их и скрыть, то из презрения сам разглашал их ко всеобщему сведению. Даже Артабан, парфянский царь, позорил его в послании, где попрекал его убийствами близких и дальних, праздностью и развратом, и предлагал ему скорее утолить величайшую и справедливую ненависть сограждан добровольной смертью.

Наконец он сам себе стал постыл: всю тяжесть своих мучений выразил он в начале одного письма152 такими словами: "Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней".
(2) Некоторые полагают, что он знал о таком своем будущем заранее и давно предвидел, какая ненависть и какое бесславие ожидают его впереди. Именно потому, принимая власть, отказался он так решительно от имени отца отечества и от присяги на верность его делам: он боялся покрыть себя еще большим позором, оказавшись недостойным таких почестей. (3) Это можно заключить и из его речи по поводу обоих предложений. Так, он говорит, что покуда он будет в здравом уме, он останется таким, как есть, и нрава своего не изменит; но все же, чтобы не подавать дурного примера, лучше сенату не связывать себя верностью поступкам такого человека, который может под влиянием случая перемениться. (4) И далее: "Если же когда-нибудь усомнитесь вы в моем поведении и в моей преданности, – а я молю, чтобы смерть унесла меня раньше, чем случится такая перемена в ваших мыслях, – то для меня немного будет чести и в звании отца отечества, а для вас оно будет укором либо за опрометчивость, с какой вы его мне дали, либо за непостоянство, с каким вы обо мне изменили мнение".

Телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и в груди широк, в остальном теле статен и строен с головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. (2) Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею, – по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи153; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение вновь притуплялось. (3) Ходил он, наклонив голову154, твердо держа шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами155. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. (4) Здоровьем он отличался превосходным, и за все время своего правления не болел ни разу, хотя с тридцати лет заботился о себе сам, без помощи и советов врачей.

О богах и об их почитании он мало беспокоился, так как был привержен к астрологии и твердо верил, что все решает судьба. Однако грома он боялся безмерно, и когда собирались тучи, всякий раз надевал на голову лавровый156 венок, так как считается, что этих листьев молния не поражает.

Благородными искусствами он занимался с величайшим усердием на обоих языках. В латинском красноречии он подражал Мессале Корвину157, которого очень почитал в юности, когда тот уже был стариком. Однако свой слог он слишком затемнял нарочитостью158 и вычурностью, так что иногда без подготовки говорил лучше, чем по написанному. (2) Он сочинил и лирическое стихотворение под названием "Жалоба на смерть Луция Цезаря", писал и греческие стихи и подражание Эвфориону, Риану и Парфению: этих поэтов он очень любил, их сочинения и изображения помещал в общественных библиотеках среди лучших древних писателей, и поэтому многие ученые наперебой посвящали ему многочисленные о них сочинения. (3) Но больше всего занимало его изучение сказочной древности. Здесь он доходил до смешных пустяков, обращаясь к грамматикам, общество которых, как было сказано, он очень любил, с такими, например, вопросами159: "кто была мать Гекубы? как звали Ахилла среди девушек? какие песни пели сирены?" А когда он впервые вошел в сенат после смерти Августа, то в знак благочестия и сыновней любви принес жертву ладаном и вином, но без участия флейтиста, как некогда царь Минос после смерти сына160.

По-гречески говорил он всегда легко и охотно, однако не везде: особенно избегал он этого в сенате. Даже когда ему нужно было сказать слово "монополия"161, он сначала извинился, что вынужден употребить чужое слово. А когда в одном сенатском постановлении было употреблено слово "эмблема"162, он предложил переменить его, приискав вместо чужого – наше, а если не удастся, то выразить понятие описательно, несколькими словами. И одному солдату, которого на суде163 по-гречески попросили дать показание, он приказал отвечать только по-латыни.

Только два раза164 за все время своего удаления пытался он воротиться в Рим. В первый раз он поднялся на триреме но Тибру до самых садов, что возле искусственного озера165, расставив по берегам стражу, чтобы отгонять тех, кто выйдет навстречу; во второй раз он по Аппиевой дороге доехал до седьмой мили. Но завидев лишь издали городские стены, он, приближаясь к ним, возвращался: в первый раз – по неизвестной причине, во второй раз – из страха перед недобрым знаменьем. (2) У него была среди других развлечений большая змея; придя однажды, как обычно, покормить ее из своих рук, он нашел ее заеденной муравьями и увидел в этом знак остерегаться насилия черни.
И вот, возвращаясь поспешно в Кампанию, в Астуре он занемог. Немного оправившись, он доехал до Цирцей; здесь, чтобы скрыть свое нездоровье, он не только присутствовал на лагерных играх166, но даже в выпущенного на арену кабана метнул сверху дротики. Тотчас у нет началась боль в боку, потом его, разгоряченного, продуло ветром, и болезнь усилилась. (3) Но некоторое время он еще держался, хотя, продолжая свой путь до самого Мизена, он ни в чем не менял обычного образа жизни и не отказывался ни от пиров, ни от иных наслаждений – отчасти по необузданности, отчасти из притворства. И когда врач Харикл, собираясь однажды уходить с пира, взял его руку для поцелуя, он заподозрил, что тот хочет пощупать в ней биение крови, остановил его, вернул к столу и продолжал пир до позднего часа; а потом, как и всегда, встав посреди столовой, с ликтором за спиной, по имени прощался с каждым уходящим.

Между тем, ему случилось прочесть в сенатских отчетах, что несколько подсудимых, о которых он в свое время лишь коротко упомянул, что их имена стоят в доносе, теперь были выпущены и даже без допроса. Посчитав это неуважением, он решил во что бы то ни стало вернуться на Капри: только из этого убежища осмеливался он что-нибудь предпринимать. Но непогода и усиливающаяся болезнь удержали его; и вскоре он скончался на Лукулловой вилле167, на семьдесят восьмом году жизни и двадцать третьем году власти, в семнадцатый день до апрельских календ, в консульство Гнея Ацеррония Прокула и Гая Понтия Нигрина. (2) Некоторые полагают, что Гай подложил ему медленный разрушительный яд; другие – что после приступа простой лихорадки он попросил есть, а ему не дали; третьи – что его задушили подушкой, когда он вдруг очнулся и, увидев, что во время обморока у него сняли перстень, потребовал его обратно168. Сенека пишет, что он, чувствуя приближенье конца, сам снял свой перстень, как будто хотел его кому-то передать, подержал его немного, потом снова надел на палец и, стиснув руку, долго лежал неподвижно. Потом вдруг он кликнул слуг, но не получил ответа; тогда он встал, но возле самой постели силы его оставили и он рухнул.

В свой последний день рождения он видел во сне статую Аполлона Теменитского169, огромную и дивной работы, которую он привез из Сиракуз, чтобы поставить в библиотеке при новом храме170; и статуя произнесла, что не ему уже освятить ее. За несколько дней до его кончины башня маяка на Капри рухнула от землетрясения. А в Мизене, когда в столовую внесли для обогревания золу и уголья, давно уже погасшие и остывшие, они вдруг вспыхнули и горели, не погасая, с раннего вечера до поздней ночи.

Смерть его вызвала в народе ликование. При первом же известии одни бросились бегать, крича: "Тиберия в Тибр!", другие молили Землю-мать и богов Манов171 не давать покойнику места, кроме как среди нечестивцев, третьи грозили мертвому крюком и Гемониями. К памяти о былых неистовствах прибавлялась последняя жестокость. (2) Дело в том, что по решению сената казнь приговоренных совершалась только на десятый день172; и вот, для некоторых день кары совпал с вестью о смерти Тиберия. Они умоляли всех о помощи, но Гай еще не появлялся заступиться и вмешаться было некому, и стража, во избежание противозакония, задушила их и сбросила в Гемонии. (3) От этого ненависть вспыхнула еще сильней: казалось, что и со смертью тирана зверства еще не прекращаются. Когда тело вынесли из Мизена, многие кричали, что его надо отнести в Ателлу и поджарить в амфитеатре173; но воины перенесли его в Рим, и там оно было сожжено и погребено всенародно.

Завещание он составил за два года до смерти в двух списках: один был сделан собственноручно, другой продиктован вольноотпущеннику, но по содержанию они не различались. Скреплено оно было лицами самого низкого положения. По этому завещанию он отказывал наследство в равной доле своим внукам Гаю, сыну Германика, и Тиберию, сыну Друза, назначив их наследниками друг другу. Оставил он и многочисленные подарки, между прочим – девственным весталкам, а также всем воинам, всем плебеям и отдельно старостам кварталов.