Семигин Г.Ю. Антология мировой политической мысли. Политическая мысль в России

ОГЛАВЛЕНИЕ

Данилевский Николай Яковлевич

(1822—1885). Образование получил в Царскосельском лицее, затем в Петербургском университете, где защитил степень магистра ботаники. В 1879 г. Н. Я. Данилевский стал директором Никитского ботанического сада. В 1871 г. опубликовал книгу “Россия и Европа”, которая принесла ему известность, вызвав широкий спектр откликов — от острой критической отповеди В. С. Соловьева до провозглашения ее “катехизисом славянофильства”. В этой книге, говоря о становлении русской государственности, Данилевский подчеркивает: воздвигнутое русским народом государственное здание основано не на костях попранных народностей, а посредством исторической, “нисколько не насильственной ассимиляции” племен, не заключавших в себе “ни зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней”, или принятием под свой кров и защиту таких народов, которые, “будучи окружены врагами, уже потеряли свою национальную самостоятельность или не могли далее сохранять ее”. Основополагающая идея Данилевского: каждый народ (или группа народов) принадлежит к определенному культурно-историческому типу. “С общей культурно-исторической точки зрения Россия не может считаться составной частью Европы ни по происхождению, ни по усыновлению”. Напротив, ей предстоят только две возможности: или вместе с прочими славянами образовать особую, самостоятельную культурную единицу, или лишиться всякого культурно-исторического значения — быть ничем. Противостоять враждебным попыткам Запада растворить славянство в европействе, защитить и объединить славян, сохранить и упрочить свою самобытность, традиции, культуру — такова историческая миссия России. (Тексты подобраны Б. Н. Бессоновым.)

РОССИЯ И ЕВРОПА

Глава Х

РАЗЛИЧИЯ В ХОДЕ ИСТОРИЧЕСКОГО ВОСПИТАНИЯ

(...) Народности, национальности суть органы человечества, посредством которых заключающаяся в нем идея достигает в пространстве и во времени возможного разнообразия, возможной многосторонности осуществления. (...) Народность составляет поэтому существенную основу государства, самую причину его существования,— и главная цель его и есть именно охранение народности. Из самого определения государства следует, что государство, не имеющее народной основы, не имеет в себе жизненного начала и вообще не имеет никакой причины существовать. Если, в самом деле, государство есть случайная смесь народностей, то какую национальную честь, какую национальную свободу может оно охранять и защищать, когда честь и свобода их могут быть (и в большинстве случаев не могут не быть) друг другу противоположны? На что идут миллионы, поглощаемые флотами, армиями, финансовым управлением, государственным долгом таких государств? — ни на что, как на оскорбление и лишение народной чести и свободы народностей, втиснутых в его искусственную рамку. Что значит честь и свобода Турции, честь и свобода Австрии, честь и свобода бывшей Польши?—не иное что, как угнетение и оскорбление действительного народного чувства и действительной национальной свободы народов, составляющих эти государства: греков, сербов, болгар, чехов, русских, румын, недавно еще итальянцев. Эти государства могут быть по сердцу только тем, кому они дают средства к этому угнетению и оскорблению: турецкой орде в Турции, небольшому клочку немцев, а с недавнего времени и мадьяр, в Австрии, оторвавшемуся от своей народности и от славянского корня польскому шляхетству и католическому духовенству.

Из этого национального значения государства следует, что каждая народность, если получила уже и не утратила еще сознание своего самобытного исторического национального значения, должна составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство. Эти положения подвержены, по-видимому, многим исключениям, но только по-видимому.

Первое положение, утверждающее, что всякая национальность имеет право на государственное существование, по необходимости ограничивается условием сознания этого права, ибо бессознательной личности, ни индивидуальной, ни народной, быть не может, и лишать этой личности того, кто ее не имеет, невозможно. (...) Но как бы то ни было, если племя, находящееся на такой еще несознательной ступени развития, обхватывается другим, уже начавшим свой политический рост, то первое поглощается последним; ибо не может же племя, более могучее и зрелое, остановить рост свой потому, что ему на пути встречаются эти племенные недоростки. Если между деревом и его корой попадется посторонний предмет, дерево обрастает его, включает в свою массу. Но с народами бывает еще нечто иное: в племенной, этнографический, а не исторический период своего бытия они обладают значительною гибкостью, мягкостью организма. Не подвергнувшись еще влиянию своего особого образовательного начала, они сохраняют способность легко вступать в тесное соединение с другими народностями точно так же, как многие химические вещества вступают в соединение между собою только в состоянии зарождения (in statu nascenti). Эти этнографические элементы производят смешанный тип, если они между собою равносильны; или только немного изменяют главный тип, если одно из соединяющихся племен значительно преобладает численностью или нравственною уподобляющею силою. (...)

Если существеннейшая цель государства есть охрана народности, то очевидно, что сила и крепость этой народной брони должна сообразоваться с силою опасностей, против которых ей приходилось и приходится еще бороться. Поэтому государство должно принять форму одного централизованного политического целого там, где опасность еще велика; но может принять форму более или менее слабо соединенных федеративною связью отдельных частей, где опасность мала.

Национальность не составляет, однако, понятия столь резкого, чтобы все не принадлежащее к ней было ей совершенно чуждо в одинаковой мере. Такого резкого отграничения не представляет даже индивидуальность личная. Та и другая имеют с другими национальностями или индивидуальностями более или менее тесную родственную связь, которая может быть столь тесна, что свобода и честь этих сродных существ столь же близко до них касаются, как и их собственные, и совершенно между собою неразделимы. Такие группы образуют семейства лиц и народов; и народы, если имеют такие семейства, не могут оставаться в совершенной между собою отдельности. Как, однако же, ни тесна эта связь, она не может совершенно стереть границ ни народной, ни индивидуальной личности. Поэтому хотя бы народы были и очень близки между собою, но, если они сознают себя особыми политическими целыми, они в одно государство безнасильственно сложиться не могут; но для взаимной защиты, для возвеличения каждой отдельной народности и для укрепления их естественной связи должны составлять федерацию, которая в свою очередь (смотря по величине опасностей, среди которых предназначено ей жить и действовать) может представлять связь различной силы и крепости: может принять форму союзного государства, союза государств или просто политической системы. Первая будет иметь место, когда вся политическая деятельность союза сосредоточена в руках одной власти, а членам союза предоставлена' самая обширная административная автономия. Вторая — когда, при политической самостоятельности частей, они связаны неразрывным договором общего внешнего действия, как оборонительного, так и наступательного. Третья — когда эта общность действия обусловлена лишь одним нравственным сознанием, без всякого определенного положительного обязательства. В первых двух случаях связь обеспечена не только общею законодательною властью, объемлющею более или менее обширную сферу деятельности членов союза, но и властью судебною, разрешающею вопросы, которые возникают от приложения этих законов к частным случаям, и властью исполнительною, имеющею приводить в исполнение судебные решения. Напротив того, в случае политической системы — ни судебной, ни исполнительной союзной власти не существует; само же союзное законодательство, выражающееся в международных договорах, относится лишь к частным случаям, имеет силу именно только относительно этих случаев во всей их частности, без всякой обязательности (даже нравственной) подчиняться проистекающим из них выводам, хотя бы и самым естественным, логически необходимым. Можно, конечно, сказать, что и в союзе государств фактически может не существовать принудительной власти, как мы недавно видели на примере Пруссии, не подчинившейся союзному решению. Но такой случай возможен и в государстве, если только ослушник имеет достаточно силы, дабы противиться государственному закону. Напротив того, в системе государств по самой сущности ее не существует имеющей обязательную силу судебной и исполнительной власти, что, в сущности, равнозначно совершенному отсутствию таковых, почему и всякое нарушение интересов одного или нескольких членов системы другими может быть не иначе восстановлено, как насилием, т. е. войною, или добровольным примирением.

Итак, формы политически централизованного государства, союзного государства, союза государств и политической системы обусловливаются, с одной стороны, отдельностью народных личностей, служащих их основанием, и степенью их сродства между собою, с другой стороны, степенью опасности, угрожающей национальной чести и свободе, которым государства должны служить защитою и обороною. Неверное понимание этих отношений никогда не остается безнаказанным и ведет к самым пагубным последствиям. Так, например, по степени национального сродства все греческие племена могли бы составлять одно государство, ибо имели один язык, одну религию, одни предания и т. д. Но, развиваясь в стране, весьма хорошо защищенной природою — морем и горами, удаленной от враждебных народностей, еще даже не образовавшихся, они долгое время находились вне всякой внешней опасности; поэтому без неудобства могли бы образовать из себя союзное государство или даже союз государств, чему и было положено начало в некоторых общих учреждениях: в амфиктионовом суде, в общем дельфийском казнохранилище, в общих играх и т. п. Но греческие государства тяготились всякою связью и составили из себя только политическую систему. Внешние опасности наступили, но и они не могли заставить их теснее соединиться между собою; и, когда рознь их зашла уже очень далеко, они отвергли якорь спасения, брошенный им великим македонским государем Филиппом. Только силою подчинились они спасительному единству и сохраняли его, только пока эта сила действовала. Поэтому греки погибли как нация гораздо ранее, чем живые народные эллинские силы совершенно иссякли. Греческая культура должна была доживать свой век, слоняясь по чужим углам — в Египте, в Пергаме, и, наконец, везде она должна была подчиниться уже чуждому ей Риму.

Ежели национальность составляет истинную основу государства. самую причину и главную цель его бытия, то, конечно, и происхождение государства обусловливается сознанием этой национальности как чего-то особого и самобытного, требующего соединения всех личных сил для своего утверждения и обезопасения; и поводом к образованию государства будет служить всякое событие, которое возбуждает это сознание, — всякое противоположение других национальностей, точно так, как ощущение противоположности внешнего мира с внутренним приводит к сознанию индивидуальной личности. Никто теперь не думает, чтобы какое-либо условие, договор, контракт служили основанием государства; так же, как никто не думает, чтобы подобное условие создало язык. Но таким основанием не может даже считаться прирожденный человеку инстинкт общественности, ведущий только к сожительству в обществе (родом, племенем, общиною), а не к государству. Для сего последнего нужно нечто большее, необходим внешний толчок, приводящий племена к ясному сознанию их народной личности, а следовательно, и к необходимости ее защиты и охранения. По крайней мере, мы не знаем примера, чтобы какое-либо государство образовалось без такого внешнего толчка — одного или нескольких, одновременно или последовательно возбудивших в племени народное сознание. Могло ли бы без него развиться государство — сказать трудно. Во всяком случае для такого образования государства (из одних внутренних побуждений) было бы потребно неосуществимое на практике стечение обстоятельств. Именно необходимо бы было отсутствие всяких внешних и внутренних возмущающих влияний в течение чрезвычайно долгого времени, чтобы присущая человеку усовершаемость, приводящая к усложнению его отношений к природе и к себе подобным, могла выказать, будучи совершенно предоставлена самой себе, всю заключающуюся в ней внутреннюю силу под влиянием одних природою противопоставляемых препятствий.

По всем вероятиям, государство, образующееся в таких идеальных условиях, приняло бы форму федерации, но федерации совершенно иного характера, нежели все те, которые мы знаем. Именно государственное верховенство должно бы в ней заключаться не в целом, а в самом элементарном общественном союзе — в деревенской или в волостной общине, и взаимная связь и зависимость должна бы быть тем слабее, чем выше порядок группы, этими общинами составляемой, т. е. связь окружная была бы сильнее и теснее уездной, уездная — областной, областная — краевой, краевая — государственной. (...)

Первый толчок, положивший начало тысячелетнему процессу образования Русского государства, был сообщен славянским племенам, рассеянным по пространству нынешней России, призванием варягов. Самый факт призвания, заменивший для России завоевание, существенно важный для психологической характеристики Славянства, в занимающем нас теперь отношении не имеет большого значения. И англосаксы были призваны британцами для защиты их от набегов пиктов и скоттов; со всем тем, однако же, порядок вещей, введенный первыми в Англии, ничем существенным не отличается от того, который был введен в других европейских странах, и призвание в этом случае по своим последствиям было равносильно завоеванию. Это, конечно, могло бы случиться и с русскими славянами, если бы пришельцы, призванные для избавления от внутренних смут, были многочисленнее. Но, по счастью, призванное племя было малочисленно, как это доказывается уже тем, что до сих пор существует возможность спорить о том, кто такие были варяги. Если бы их численность была значительнее, то они не могли бы почти бесследно распуститься в массе славянского народонаселения. (...) Эта-то малочисленность варягов, даже помимо их призвания, не позволила им внести в Россию того порядка вещей, который в других местах был результатом преобладания народности господствующей над народностью подчиненною. Поэтому варяги послужили только закваскою, дрожжами, пробудившими государственное движение в массе славян, живших еще одной этнографическою, племенною жизнью; но не могли положить основания ни феодализму, ни другой какой-либо форме зависимости одного народа от другого. (...) Первобытная государственность России, лишенная помощи феодализма, или не могла бы сообщаться из Новгорода и Киева обширным странам, населенным славянскими и финскими народами, племенная воля которых находилась под охраною необозримого пространства лесов, болот и степей; или между обширными окраинами и небольшим ядром должно бы установиться отношение метрополии к колониям, род данничества, в котором исчезла бы равноправность всех частей России по отношению к правительственному центру. Этому недостатку пособила удельная система. Посредством ее, с одной стороны, распространилась государственность, с другой — каждой части сохранена была равноправность как особому самостоятельному княжеству. (...) Взаимные отношения членов княжеского дома сохранили связь частей государства; но с умножением княжеского рода, с ослаблением связи между его членами в последовательности поколений одного великокняжеского центра становилось недостаточно. Не только увеличивалось число княжений, но по мере этого увеличения образовывались и новые великокняжеские центры. (...)

Сверх призвания варягов, заменившего собою западное завоевание, — призвания, которое оказалось слишком слабым, дабы навсегда сообщить государственный характер русской жизни,— оказалась надобность в другой форме зависимости — в данничестве. Но и данничество это имело тот же слабый прививной характер, как и варяжское призвание. Когда читаем описания татарского нашествия, оно кажется нам ужасным, сокрушительным. Оно, без сомнения, и было таковым для огромного числа отдельных лиц, терявших от него жизнь, честь, имущество; но для целого народа как существа коллективного и татарское данничество должно почитаться очень легкою формою зависимости. Татарские набеги были тяжелы и опустошительны, но татарская власть была легка сравнительно с примерами данничества, которые представляет нам история (например, сравнительно с данничеством греков и славян в Турции). Степень культуры, образ жизни оседлых русских славян и татарских кочевников были столь различны, что не только смешение между ними, но даже всякая власть последних над первыми не могла глубоко проникать, должна была держаться одной поверхности. Этому способствовал характер местности, который дозволил нашим завоевателям сохранить свой привычный и любезный образ жизни в степях задонских и заволжских. Вся эта буря прошла бы даже, может быть, почти бесследно (как без постоянного вреда, так и без постоянной пользы), если бы гений зарождавшейся Москвы не умел приспособиться к обстоятельствам и извлечь всей выгоды из отношений между покорителями и покоренными. Видя невозможность противиться силе и сознавая необходимость предотвращать опустошительные набеги своевременною уплатою дани, покоренные должны были внести более строгие формы народной зависимости по отношению к государству. Дань, подать, составляет всегда для народа, не постигающего ее необходимости, эмблему наложенной на него зависимости, главную причину вражды его к государственной власти. Он противится ей сколько может; нужна сила, чтобы принудить его к уплате. Чтобы оградить себя от излишних поборов, народ требует представительства в той или другой форме, ожидая, что, разделяя его интересы, оно не разрешит никакого побора, который не оправдывался бы самою существенною необходимостью. Московские князья имели ту выгоду на своей стороне, что вся ненавистная сторона мытарства падала на Орду. Орда же составляла ту силу, которая одною угрозою заставляла народ платить дань. Москва являлась если не избавительницею, то облегчительницею той тягости, которую заставляло нести народ иноплеменное иго. Кроме самого понятия о государственной власти (коренящегося в духе славянских народов) в этом посредничестве Московских князей, избавлявших народ от прямого отношения к татарам, кроется, без сомнения, то полное доверенности и любви чувство, которое русский народ сохраняет к своим государям. Таким образом, Московские князья, а потом цари совместили в себе всю полноту власти, которую завоевание вручило татарам, оставив на долю этих последних то, что всякая власть заключает в себе тягостного для народа — особенно для народа, не привыкшего еще к гражданскому порядку и сохранившего все предания племенной воли. Московские государи, так сказать, играли роль матери семейства, которая хотя и настаивает на исполнении воли строгого отца, но вместе с тем избавляет от его гнева и потому столько же пользуется авторитетом власти над своими детьми, сколько и нежною их любовью.

Но когда иноплеменное иго было свергнуто, страшилище, заставлявшее безропотно сносить всю тягость государственной власти, исчезло, а с ним исчезла и самая сила, посредством которой Московские государи проводили в русский народ государственное объединение. Ее надо было обрести в собственных средствах. Таких средств было очень мало, а препятствий, которые надлежало преодолеть, очень много. Главное препятствие опять-таки составляли пространство и природа русской области. Какая нужда подчиняться суровым требованиям государственного порядка, личной службы, денежным уплатам, когда леса представляли такие непроницаемые убежища, что даже в наши дни, от времени до времени, открываются целые поселения, успевшие скрыться в них от зоркого глаза исправников и становых, когда обширные степи, очищенные от могущественных хищников, представляли столько раздолья и столько свободы, когда реки и моря, с беспримерным обилием рыбы, доставляли легкое пропитание и даже прибыльный промысел? Какие же были средства у государства без постоянного войска, без многочисленной армии чиновников, без организованной феодальной иерархии и при малом развитии промышленности, при ничтожной городской деятельности, без денег на то, чтобы создать и содержать войско и администрацию? И действительно, государственность на Руси была еще так слаба, что, как только прекращение старинного царского дома разорвало ту связь любви и привычки, которая образовалась в течение веков, государство рухнуло под слабыми ударами поляков, — даже не государства Польского, а отдельных польских шаек. Его восстановил народный дух, никаким правительством не руководимый. 750 лет, протекших от основания Руси до времени Минина, создали единый цельный народный организм, связанный нравственно духовною связью, но не успели еще образовать плотного государственного тела. Очевидно, что такое обращение при всякой опасности к самым тайникам народной жизни было слишком рискованно и не могло считаться нормальным порядком вещей. Без этого народного духа всякая государственность есть тлен и прах; но ведь государство затем главнейше и существует, чтобы его охранять, — чтобы, будучи оживляемо им, придавать стройность и единство его проявлениям в защите народности. Без этой стройности и единства даже самый бодрый народный дух мог бы оказаться недостаточным для борьбы с силами более сосредоточенными и лучше направленными, нежели силы Польского государства. Но чем же было придать эту силу государству? При тогдашних обстоятельствах не было другого средства, как закрепление всего народа в крепость государству. Годунов предчувствовал его необходимость, Петр его довершил. Для упрочения Русского государства, — чего не могли довершить ни добровольное призвание иноплеменников, ни насильственно наложенное данничество, имевшие слишком легкий, прививной характер, — надо было прибегнуть к крепостной неволе, т. е. к форме феодализма, опять-таки отличающейся от настоящего самородного феодализма, как искусственно привитая болезнь — от болезни натуральной.

Что крепостное состояние есть форма феодализма в том обширном смысле, который выше был придан этому слову, — в этом едва ли можно сомневаться, так как оно заключало все существенные его признаки: почти безграничная власть лиц привилегированного сословия над частью народа под условием несения государственной службы. Хотя и не таково было начало крепостного права на Руси, но таков был характер его, когда оно достигло своего полного развития при Петре. Для нас, на глазах которых крепостное право было отменено и которые видели все неразлучное с ним зло, — тягость, налагаемая им на народ, кажется чрезмерною, и трудно даже решиться назвать его легкою формою зависимости. Но все в мире сравнительно, а сравнивать надо только явления однородные, и если сопоставить наше крепостное право с европейским феодализмом, смягченный образчик которого мы можем видеть на латышах и эстах Прибалтийских губерний, то, конечно, крепостная зависимость окажется легкою. Одноплеменность и единоверие господ с их крестьянами, а также свойственные русскому характеру мягкость и добродушие смягчали тягость крепостной зависимости во все периоды ее развития; но, кроме этого, каждый из периодов, в которых крепостное право имело особый характер, представлял и особые условия, смягчающие его тягость. Первым периодом можно считать установление крепостных отношений — до окончательного их утверждения введенною Петром ревизией. В это время свободный переход крестьян от помещика к помещику еще не прекратился на деле; кроме того, слабость государственной власти, смуты, занимавшие начало этого периода, были обстоятельствами, не допускавшими развития всей тягости крепостного права. С ревизии, установленной Петром, это изменилось: крестьяне были отданы в полную зависимость помещикам, на которых лежала обязанность безнедоимочной поставки рекрут и уплаты податей; но это, собственно, была тягость, налагаемая государством, а не личным произволом, который почти вовсе не имел возможности проявляться, так как и дворянство было так же точно записано в крепость государству и всю жизнь свою обязано было проводить на службе. С грамоты о вольности дворянства начинается третий период крепостного права, в который оно, собственно, потеряло уже причину своего существования. В теории — обратилось оно в чистое злоупотребление, так как государство получило возможность платить своим слугам и содержать их иначе, нежели предоставляя им право на обязательный труд крестьян; на практике — тягость для крестьян также должна была значительно увеличиться после того, как дворяне получили право выходить в отставку и проживать в своих имениях. Но если мы обратим внимание на то, что тогда господствовало еще натуральное хозяйство, что помещики по большей части довольствовались произведениями своего имения. (...) Последний и самый тяжелый период крепостного права наступил с того времени, как понятия о роскоши и европейском комфорте проникли из столиц в губернии и уезды, а развивающаяся промышленность и торговля заменили натуральное хозяйство денежным. Для всякого продукта непосредственного потребления скоро достигается предел, далее которого в нем не чувствует уже надобности самый расточительный человек; для денег же предела насыщения не существует. Поэтому, несмотря на общее смягчение нравов, на уменьшение примеров дикого произвола, на многие законы, стеснявшие произвол помещиков над подвластными им людьми, самое последнее время существования крепостного права едва ли не было самым тяжелым, как это, впрочем, совершенно основательно указано в самом Манифесте, которым объявлялось прекращение крепостной зависимости в России. Потому, кажется мне, я имел право сказать, что и крепостное право — эта русская форма феодализма (точно так же, как призвание варягов — русская форма завоевания, как владычество татар — русская форма данничества), употребленная Московскими государями для политической централизации Руси, — имело сравнительно легкий характер.

Исчезло, наконец, и крепостное право — эти последние подмостки, употребленные при постройке нашей государственности. Русский народ перешел через различные формы зависимости, которые должны были сплотить его в единое тело, отучить от личного племенного эгоизма, приучить к подчинению своей воли высшим, общим целям — и цели эти достигнуты; государство основалось на незыблемой народной основе; и, однако же, в течение этого тысячелетнего процесса племенной эгоизм не заменился сословным, русский народ, не утратив своих нравственных достоинств, не утратил и вещественной основы для дальнейшего своего развития, ибо сохранил владение землею в несравненно большей степени, нежели какой бы то ни было европейский народ. И не только сохранил он это владение, но и обеспечил его себе на долгие веки общинною формою землевладения. Он вполне приготовлен к принятию гражданской свободы взамен племенной воли, которой (как всякий исторический народ) он должен был лишиться во время своего государственного роста. Доза свободы, которую он может вынести, с одной стороны, больше, чем для всякого другого народа, потому что, обладая землею, он одарен в высшей степени консервативными инстинктами, так как его собственное положение не находится в противоречии с его политической будущностью; с другой же стороны, сами политические требования или, лучше сказать, надежды его в высшей степени умеренны, так как за отсутствием (в течение всей его жизни) внутренней междоусобной исторической борьбы между различными слоями русского общества он не видит во власти врага (против которого чувство самосохранения заставляло бы его принимать всевозможные средства предосторожности), а относится к ней с полнейшею доверенностью.

Глава XI

ЕВРОПЕЙНИЧАНЬЕ — БОЛЕЗНЬ РУССКОЙ ЖИЗНИ

(...) Кроме трех фазисов развития государственности, которые перенес русский народ и которые, будучи в сущности легкими, вели к устройству и упрочению Русского государства, не лишив народа ни одного из условий, необходимых для пользования гражданскою свободою как полной заменой племенной воли, Россия должна была вынести еще тяжелую операцию, известную под именем Петровской реформы. В то время цивилизация Европы начала уже в значительной степени получать практический характер, вследствие которого различные открытия и изобретения, сделанные ею в области наук и промышленности, получили применение к ее государственному и гражданскому строю. (...) Следовательно, самая существенная цель государства (охрана народности от внешних врагов) требовала уже в известной степени технического образования, — степени, которая с тех пор, особливо со второй четверти XIX века, не переставала возрастать в сильной пропорции. (...)

(...) Необходимо было укрепить русскую государственность заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западной наукой и промышленностью, — заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения, основанному на самородных началах, успела бы сама доработаться до необходимых государству практических результатов просвещения. Петр сознал ясно эту необходимость, но (как большая часть великих исторических деятелей) он действовал не по спокойно обдуманному плану, а со страстностью и увлечением. Познакомившись с Европою, он, так сказать, влюбился в нее и захотел во что бы то ни стало сделать Россию Европой. Видя плоды, которые приносило европейское дерево, он заключил о превосходстве самого растения, их приносившего, над русским еще бесплодным дичком (не приняв во внимание разности в возрасте, не подумав, что для дичка может быть еще не пришло время плодоношения), и потому захотел срубить его под самый корень и заменить другим. (...)

Если Европа внушала Петру страстную любовь, страстное увлечение, то к России относился он двояко. Он вместе и любил, и ненавидел ее. Любил он в ней собственно ее силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал, любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца; ненавидел же самые начала русской жизни — самую жизнь эту как с ее недостатками, так и с ее достоинствами. Если бы он не ненавидел ее всей страстностью своей души, то обходился бы с нею осторожнее, бережнее, любовнее. Потому в деятельности Петра необходимо строго отличать две стороны: его деятельность государственную, все его военные, флотские, административные, промышленные насаждения, и его деятельность реформативную в тесном смысле этого слова, т. е. изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, которые он старался произвести в русском народе. Первая деятельность заслуживает вечной признательной, благоговейной памяти и благословения потомства. Как ни тяжелы были для современников его рекрутские наборы (которыми он не только пополнял свои войска, но строил города и заселял страны), введенная им безжалостная финансовая система, монополии, усиление крепостного права — одним словом, запряжение всего народа в государственное тягло, всем этим заслужил он себе имя Великого — имя основателя русского государственного величия. Но деятельностью второго рода он не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что доселе еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно затруднил свое собственное дело: возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою. К чему было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет, менять летосчисление, стеснять свободу духовенства? К чему ставить иностранные формы жизни на первое почетное место и тем накладывать на все русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время? Неужели это могло укрепить народное сознание? Конечно, одних государственных нововведений (в тесном смысле этого слова) было недостаточно: надо было развить то, что всему дает крепость и силу, т. е. просвещение; но что же имели общего с истинным просвещением все эти искажения народного облика и характера? Просвещение к тому же не насаждается по произволу, как меняется форма одежды или вводится то или другое административное устройство. Его следовало не насаждать извне, а развивать изнутри. Ход его был бы медленнее, но зато вернее и плодотворнее.

Как бы то ни было, русская жизнь была насильственно перевернута на иностранный лад. Сначала это удалось только относительно верхних слоев общества, на которые действие правительства сильнее и прямее и которые вообще везде и всегда податливее на разные соблазны. Но мало-помалу это искажение русской жизни стало распространяться

1. Искажение народного быта и замена форм его формами чуждыми, иностранными; искажение и замена, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть в самый внутренний строй понятий и жизни высших слоев общества и не проникать все глубже и глубже.

2. Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву с мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо.

3. Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской, точки зрения; рассматривание их в европейские очки, так сказать, в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения; причем нередко то, что должно бы нам казаться окруженным лучами самого блистательного света, является совершенным мраком и темнотою...(...)

Глава XV

ВСЕСЛАВЯНСКИЙ СОЮЗ

Всеславянский союз есть единственная твердая почва, на которой может расти самобытная славянская культура, — условие sine gua non* ее развития. Таков общий смысл, главный вывод всего нашего исследования. Поэтому мы не станем проводить теперь доказательств значения, пользы и необходимости такого устройства Славянского мира с культурно-исторической точки зрения; в этой главе я имею в виду раскрыть важность, пользу и необходимость объединения славянской семьи в союзной федеративной форме лишь с более узкой, чисто политической точки зрения.

Мы видели выше, что с общей культурно-исторической точки зрения Россия не может считаться составною частью Европы ни по происхождению, ни по усыновлению, что ей предстоят только две возможности: или вместе с прочими славянами образовать особую, самостоятельную культурную единицу, или лишиться всякого культурно-исторического значения — быть ничем. (...)

Не надо себя обманывать. Враждебность Европы слишком очевидна: она лежит не в случайных комбинациях европейской политики, не в честолюбии того или другого государственного мужа, а в самых основных ее интересах. Внутренние счеты ее не покончены. Бывшие в ней зародыши внутренней борьбы развились именно в недавнее время; но и вширь и вглубь, т. е. расходиться от высших классов на занимающие более скромное место в общественной иерархии, и с наружности — проникать в самый строй чувств и мыслей, подвергшихся обезнародовающей реформе. После Петра наступили царствования, в которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности ко всему русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле. Но под влиянием толчка, сообщенного Петром, самое понятие об истинно русском до того исказилось, что даже в счастливые периоды национальной политики (как внешней, так и внутренней) русским считалось нередко такое, что вовсе этого имени не заслуживало. Говоря это, я разумею вовсе не одно правительство, а все общественное настроение, которое, электризуясь от времени до времени русскими патриотическими чувствами, все более и более, однако же, обезнародовалось под влиянием европейских соблазнов и принимало какой-то общеевропейский колорит то с преобладанием французских, то немецких, то английских колеров, смотря по обстоятельствам времени и по слоям и кружкам, на которые разбивается общество.

* Непременное условие (лат.).

Болезнь эту, вот уже полтора столетия заразившую Россию, все расширяющуюся и укореняющуюся и только в последнее время показавшую некоторые признаки облегчения, приличнее всего, кажется мне, назвать европейничаньем; и коренной вопрос, от решения которого зависит вся будущность, вся судьба не только России, но и всего Славянства, заключается в том, будет ли эта болезнь иметь такой доброкачественный характер, которым отличались и внесение государственности иноплеменниками русским славянам, и татарское данничество, и русская форма феодализма; окажется ли эта болезнь прививною, которая, подвергнув организм благодетельному перевороту, излечится, не оставив за собою вредных неизгладимых следов, подтачивающих самую основу народной жизненности. Сначала рассмотрим симптомы этой болезни, по крайней мере главнейшие из них; а потом уже оглянемся кругом, чтобы посмотреть — не приготовлено ли и для нее лекарства, не положена ли уже секира у корня ее.

Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть подведены под следующие три разряда:

весьма вероятно, что они из числа последних: с улажением их или даже с несколько продолжительным умиротворением их Европа опять обратится всеми своими силами и помыслами против России, почитаемой ею своим естественным прирожденным врагом. Если Россия не поймет своего назначения, ее неминуемо постигнет участь всего устарелого, лишнего, ненужного. Постепенно умаляясь в своей исторической роли, придется склонить голову перед требованиями Европы, которая не только не допустит ее до влияния на Восток, не только устроит (смотря по обстоятельствам, в той или другой форме) оплоты против связи ее с западными славянскими родичами, но, с одной стороны, при помощи турецких, немецких, мадьярских, итальянских, польских, греческих, может быть, румынских пособников своих, всегда готовых разъедать несплоченное славянское тело, с другой стороны, своими политическими и цивилизационными соблазнами до того выветрить самую душу Славянства, что оно распустится, растворится в европействе и только утучнит собою его почву. А России, не исполнившей своего предназначения и тем самым потерявшей причину своего бытия, свою жизненную сущность, свою идею, ничего не останется, как бесславно доживать свой жалкий век, перегнивать как исторический хлам, лишенный смысла и значения, или образовать безжизненную массу, так сказать, неодухотворенное тело, и в лучшем случае также распуститься в этнографический материал для новых неведомых исторических комбинаций, даже не оставив после себя живого следа.

Будучи чужда Европейскому миру по своему внутреннему складу, будучи, кроме того, слишком сильна и могущественна, чтобы занимать место одного из членов европейской семьи, быть одною из великих европейских держав, Россия не иначе может занять достойное себя и Славянства место в истории, как став главою особой, самостоятельной политической системы государств и служа противовесом Европе во всей ее общности и целости. Вот выгоды, польза, смысл Всеславянского союза по отношению к России. (...)

Но бороться с соединенной Европой может только соединенное Славянство. Итак, не всемирным владычеством угрожает Всеславянский союз, а, совершенно напротив, он представляет необходимое и вместе единственно возможное ручательство за сохранение всемирного равновесия, единственный оплот против всемирного владычества Европы. Союз этот был бы не угрозою кому бы то ни было, а мерою чисто оборонительною не только в частных интересах Славянства, но и всей Вселенной. Всеславянский союз имел бы своим результатом не всемирное владычество, а равный и справедливый раздел власти и влияния между теми народами или группами народов, которые в настоящем периоде всемирной истории могут считаться активными ее деятелями: Европой, Славянством и Америкой, которые сами находятся в различных возрастах развития. (...)

(...) Всемирная ли монархия, всемирная ли республика, всемирное ли господство одной системы государств, одного культурно-исторического типа одинаково вредны и опасны для прогрессивного хода истории в единственно справедливом смысле этого слова, ибо опасность заключается не в политическом господстве одного государства, а в культурном господстве одного культурно-исторического типа, каково бы ни было его внутреннее политическое устройство. Настоящая глубокая опасность заключается именно в осуществлении того порядка вещей, который составляет идеал наших западников: в воцарении не мнимой, а действительной, столь любезной им общечеловеческой цивилизации. Это было бы равнозначительно прекращению самой возможности всякого дальнейшего преуспеяния или прогресса в истории внесением нового миросозерцания, новых целей, новых стремлений, всегда коренящихся в особом психическом строе выступающих на деятельное поприще новых этнографических элементов. (...)

(...) Не в том дело, чтобы не было всемирного государства, республики или монархии, а в том, чтобы не было господства одной цивилизации, одной культуры, ибо это лишило бы человеческий род одного из необходимейших условий успеха и совершенствования — элемента разнообразия. Итак, мы можем сказать с полною уверенностью, что Всеславянский союз не только не угрожает всемирным владычеством, но есть единственное предохранение от него. (...)

Борьба с Западом — единственное спасительное средство как для излечения наших русских культурных недугов, так и для развития общеславянских симпатий, для поглощения ими мелких раздоров между разными славянскими племенами и направлениями. Уже назревший Восточный вопрос делает борьбу эту, помимо чьей бы то ни было воли, неизбежной в более или менее близком будущем. (...) Наше дело может состоять не в исчислении русских армий и флотов, оценке их устройства, вооружения и тому подобного, а только в рассмотрении кроющихся в России элементов силы, как они выказались в явлениях ее истории и в анализе того образа действий, которого она должна держаться для обеспечения себе вероятного успеха.

Печатается по: Данилевский Н. Я. Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому. СПб., 1995. С. 187—188, 191— 193, 215—226, 337, 340—341, 360— 362,368.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Данилевский Н. Я. Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому. СПб., 1871; М„ 1991; СПб., 1995; Он же. Дарвинизм. Критическое исследование. Т. 1, 2. СПб., 1885—1889; Он же. Сб. политических и экономических статей. СПб., 1890.