Меринг Ф. История войн и военного искусства

ОГЛАВЛЕНИЕ

ИСТОРИЯ ВОЕННОГО ИСКУССТВА

3. Пелопоннесская война

Совсем другой характер, чем персидские войны, имеет война Пелопоннесская. Те характеризовались главным образом различием борющихся сил в вооружении и тактике. Здесь греки боролись с греками, но таким образом, что одна сторона имела на море такое же большое превосходство, какой другая имела на суше.

Вследствие этого была поставлена совсем иная задача стратегического характера. В персидских войнах стоял вопрос о крупных решениях — о том, покорит ли персидский царь Грецию или же будет прогнан оружием обратно. Наоборот, Пелопоннесская война продолжалась 27 лет, без какого-либо решительного сражения и кончилась взаимным истощением и опустошением, подобно Тридцатилетней и Семилетней войнам новейшего времени.

Разница, впервые проявившаяся между персидскими войнами и Пелопоннесской войной, постоянно наблюдается и в дальнейшей истории военного искусства: это — разница между войной на уничтожение и войной на истощение. Эти войны отличаются по своим целям и средствам, но свойственное им различие является и руководящей нитью, которую никогда не следует терять из виду тому, кто хочет разобраться в лабиринте истории. Можно прийти к самым нелепым, ложным выводам, если войну, ведущуюся по законам стратегии на истощение, оценивать по законам стратегии на уничтожение.

Дельбрюк говорит, что как в лице Мильтиада, Леонида, Фемистокла, Павзания эллины выдвинули гениальные творческие головы, которые, как только возникла необходимость в стратегии на уничтожение, поняли ее во всей глубине, разрешая поставленные перед ними задачи с классической твердостью, так в Перикле проявился человек, про которого можно сказать то же в отношении стратегии на истощение. Перикл понимал, что его город, т. е. Афины, был слабее Пелопоннесского союза, и делал отсюда с неумолимой логикой вывод, что афиняне не должны вступать ни в какие большие сухопутные битвы, не должны защищать свои владения от вражеских вторжений [21] и опустошений и на время войны должны отказаться от всяких новых завоеваний. Наоборот, они не могут допустить ослабления своих морских сил и должны, ведя войну на море, блокируя афинским флотом вражеские берега, уничтожая торговлю городов-противников, высаживаясь там и здесь и производя неожиданные нападения на вражеские земли, наносить им еще больший вред, чем тот, который наносят враги Аттики на суше, чтобы в конце концов заставить утомленных войной противников уступить.

Спрашивается: была ли стратегия Перикла правильна или нет? Быть может, Афины могли и должны были вести войну на уничтожение, чтобы обеспечить себе господство над всей Грецией подобно тому, как Рим приобрел господство над всей Италией? Дельбрюк вел по этому поводу горячую полемику с другими буржуазными учеными, которые на самом деле утверждали и пытались доказать в ученых сочинениях, что Перикл очень заблуждался в своей стратегии. Эта распря не была лишена известного комического привкуса. После войны 1870–1871 гг. прусский милитаризм загорелся военным задором и утверждал, что старый Фриц, бывший фактически приверженцем стратегии на истощение и называвший ее всегда «хорошим методом», наоборот, следовал, будто бы, одиноко возвышаясь над своим временем, уже наполеоновской стратегии на уничтожение. Теодор фон Бернгарди, посланный в 1866 г. вместо незаменимого Мольтке военным представителем Пруссии в итальянскую главную квартиру, — следовательно, светило первого ранга прусской военной науки, — проводил эту фантазию в двух толстых томах; масса офицеров генерального штаба соглашалась с ним. Дельбрюк опровергал их, и хотя на это потребовались долгие годы, но в конце концов он восстановил историческую правду в ее правах. Между тем некоторые ученые головы и патриотически воспламененные Бернгарди умы принялись за Пелопоннесскую войну и разделали бедного Перикла, ничего не смыслившего в законах стратегии, которой следовал якобы прусский национальный герой. Весь этот сумбур Дельбрюк разъяснил доказательствами, что Перикл следовал той же стратегии, что и король Фридрих, который, если о нем судить сообразно законам стратегии на уничтожение, явился бы такой же жалкой карикатурой, какую сделали ученые из Перикла.

Но этим, собственно, еще не доказано, что Перикл был на правильном пути, тем более что Пелопоннесская война закончилась полным поражением Афин. И здесь приводимые доказательства Дельбрюка имеют, во всяком случае, большой [22] пробел. Его труды относительно различия фридриховской и наполеоновской стратегий доходят всегда до сущности явлений, так как они доказывают, что как одна, так и другая стратегии связаны с экономическими предпосылками, изменить которые не в силах даже ее (стратегии) гениальные носители; однако в утверждении, что Перикл был прав в своей стратегии на истощение, Дельбрюк существенным образом опирается на авторитет Фукидида, каждое слово которого он настолько же считает непогрешимым, насколько считает необходимым освещать всякого другого историка древности до мозга костей светом критики фактов. Здесь мы встречаемся с одной из тех сумасбродных идей, в которые впадает иногда Дельбрюк, вследствие того что, как только он приближается на своем пути к историческому материализму, он тотчас же шарахается от него в сторону.

Фукидид, несомненно, крупный историк, и если даже он ничего не знает ни о художественном, литературном и научном, ни даже об экономическом и социальном развитии, все же он является наиболее достоверным историком древности, поскольку дело касается установления фактов в политической, в узком смысле этого слова, области. Правда, и здесь не все гладко во всех углах и концах — уже на первом шаге спотыкаешься. Вопрос о том, следовал ли Перикл в Пелопоннесской войне правильной тактике, стоит в зависимости от того, действительно ли Афины были недостаточно могущественны, чтобы победить своих врагов и захватить гегемонию в Греции. Относительно военных сил Афин перед началом войны Фукидид дает, однако, такие смутные данные, что его поклонник Дельбрюк должен пускаться в пространные вычисления, чтобы внести в них какой-нибудь смысл. У него самого остается ощущение, что он все же не достигает этим цели, тем более что другие ученые из цифр Фукидида делают выводы, совершенно обратные тем, которые хочет сделать Дельбрюк, а потому он снова пускает в ход свой козырь: «Авторитет величайшего историка будет безнадежно разрушен, будет низвергнут столп греческой литературы, если кто-нибудь сможет доказать, что в 431 г. Афины имели 60 000 граждан (т. е. могли применить в Пелопоннесской войне стратегию на уничтожение). Тогда, следовательно, Фукидид неправильно оценивает Перикла и его политику, тогда мы вообще не можем более доверять его суждениям». Дельбрюк впадает в ту самую ошибку, которую он без конца порицает у своих ученых соперников: он дает чисто словесную критику, и, стремясь возвысить Фукидида свыше всякой [23] меры, он ставит его ниже всякой критики; если вся достоверность этого историка нужна лишь для того, чтобы истолковать в духе Дельбрюка несколько сомнительных цифр, сообщаемых им, то много с ним незачем и возиться.

Отбросим в сторону эти цифры, в которые в конечном счете нельзя внести никакого смысла, и рассмотрим с помощью критики фактов, так настойчиво рекомендуемой Дельбрюком, все рассказанное когда-то по этому поводу Фукидидом. Настоящей причиной войны он считает то, что Афины стали опасны спартанцам вследствие своей все возрастающей силы. Это сказано, правда, довольно поверхностно; много ли можно было бы сказать о войне 1870–1871 гг., если бы главной причиной ее захотели признать то, что возрастающее могущество Германии стало страшить французов? Если бы это было только тривиальностью, это было бы еще туда-сюда, но это была также и грубая ошибка, которая прежде всего указывает на то, что Фукидид вообще не понял исторического смысла Пелопоннесской войны. Сам Дельбрюк сказал как-то: «Особенно непримиримыми врагами Афин были фиванцы и коринфяне, а не спартанцы». Он написал эту фразу мимоходом в статье, которой он хотел, по примеру своего учителя Фукидида, вторично поразить «ничего не стоящего труса» и «противного человека» — Клеона. Само по себе это положение совершенно правильно, и нужно лишь сделать из него необходимые выводы, чтобы понять причины Пелопоннесской войны{7}.

В персидских войнах и Афины, и Спарта проявили себя как наиболее могучие государства Греции, но в этих войнах Афины переросли Спарту. Несмотря на все лавры, которые стяжали себе спартанские цари Леонид и Павзаний под Фермопилами и Платеей, Афины не только одержали первую большую победу над персами, они поняли, что окончательная победа лежит именно на море. По совету Фемистокла, Афины снарядили большой флот, и под командой Фемистокла произошла битва у Саламина, заставившая персидского царя покинуть Грецию и повлекшая за собой отложение греческих островов и греческих приморских городов [24] в Малой Азии от персидского владычества. Все эти цветущие города, насчитывавшиеся сотнями, присоединились к могущественным на море Афинам, которым они были обязаны своим освобождением от персидского ига. Сначала это был союз равноправных морских общин, имевших свой центр на острове Делосе, однако скоро союзники Афин, оставаясь формально их товарищами по союзу, сделались фактически подданными Афин; союзная касса была перенесена в Афины, которые ею и управляли, а союзные членские взносы превратились в дань, которой Афины распоряжались сообразно своим интересам и потребностям.

Как происходило это развитие в подробностях, каким образом, выражаясь по Гроту, «союз, составленный по свободному соглашению отдельных членов, упал со степени самостоятельного, хорошо вооруженного военного союза под руководством Афин до объединения безоружных и бездеятельных данников, защищаемых военной силой Афин; как свободно объединившиеся товарищи, имевшие равные права в Делосе, превратились в разъединенных подданных, отсылающих дань в Афины и получающих из Афин распоряжения», — это невозможно проследить в подробностях по имеющимся источникам. Но из перевеса Афин над другими членами союза это можно довольно легко объяснить как раз по способу исключения из общего правила: некоторые из крупнейших островов — Хиос, Лесбос и Самос — остались свободными вооруженными союзниками Афин. Господство Афин над другими сам Перикл называет коротко и ясно «тиранией». На дани союзников, достигавшей ежегодно до 600 талантов — на наши деньги от 2 000 000 до [25] 3 000 000 марок, — покоился блеск того времени, которое называют веком Першит.

По всем правилам деловой критики этот могучий подъем Афин должен был иметь естественное отражение во внутреннем развитии афинского общества и афинского государства.

«Люди моря» все более и более оттесняли на задний план «людей суши»; демократия, экономические корни которой лежали в торговле и морских предприятиях Афин, по мере развития торговли и мореплавания все больше стесняла олигархию, ту горсть старых родов, которая, опираясь на крестьянское население, до сих пор вела управление государством. Традиция, сохраняющая при всех политических изменениях большую силу, не позволяла еще живущей торговлей и ремеслами массе подойти непосредственно к кормилу правления; Перикл также принадлежал к старым родам, но он правил лишь как доверенное лицо демократии.

В противоположность Афинам Спарта оставалась сухопутной силой; она сохранила и свою общественную организацию, которая состояла из относительно немногочисленного военного дворянства — спартиатов, из лично свободных, но политически бесправных периэков и из массы илотов — порабощенного крестьянского сословия; она сохранила и свой олигархический образ правления. Как в Афинах демократия, так и в Спарте олигархия была наиболее организована, и где бы ни сталкивались в то время в Греции олигархические и демократические элементы, первые с таким же вожделением смотрели на Спарту, как вторые на Афины. В самих Афинах олигархи были более или менее пламенными поклонниками Спарты и с эгоизмом господствующего класса, чувствующего колебание почвы под своими ногами, были более чем склонны к махинациям со Спартой за счет своего города. Сама Спарта, несомненно, следила за поразительно быстрым расцветом своего соперника с какими угодно чувствами, но только не с дружелюбным удовлетворением и, конечно, была готова на все, чтобы создать для него препятствия. Однако для открыто наступательной политики против Афин у нее не было ни желания, ни необходимости, а также ни средств, ни возможности. Постоянный тайный страх перед восстанием илотов парализовал жажду к завоеваниям военного государства; да и непосредственно бояться Афин Спарте не приходилось; от одного восстания илотов, приставившего спартиатам нож к горлу, они спаслись при помощи Афин. Кроме того, как могла бы Спарта, будучи сухопутной державой, сломить морское владычество Афин и одновременно выступить наследницей Афин? [26]

Насколько мала была жажда наступления у олигархической Спарты, настолько велика была она у Афин, хотя эта жажда направлялась не в сторону Спарты. С поразительной быстротой обеспечили себе Афины господство над Эгейским морем и над восточной частью Средиземного моря; они горели теперь желанием, господствуя над морем, проникнуть и на Запад. Торговый капитал всегда алчен, всегда стремится к завоеваниям, и в этом отдельном случае можно особенно легко увидеть, что в завоевательных стремлениях Афин скрывались жизненные интересы афинской демократии. Чем больше богатств притекало в страну, тем они более концентрировались в руках незначительного, все более и более суживавшегося круга лиц, в то время как широкая масса свободных граждан постепенно нищала. Так как вся производственная и ремесленная работа была предоставлена рабам, конкурировать с которыми считалось зазорным, то афинская демократия неминуемо была вынуждена к тому, чтобы, все более распространяя морское владычество государства, приобретать для страны все большие доходы и большую дань и тем приостанавливать процесс своего обнищания.

Если, однако, Афины стремились распространить свое морское могущество на западную часть Средиземного моря, то на пути у них стояла не Спарта, но Мегара, Коринф и Беотия. Афины, правда, могли проникнуть в западную часть Средиземного моря, обойдя Пелопоннес кругом, между предгорьем Малеей и островом Китерой, но это путешествие считалось в то время очень опасным, и торговля между Малой Азией и Италией, между восточной и западной частями Средиземного моря производилась через перешеек, связывавший Среднюю Грецию с Пелопоннесом, и через Коринфский перешеек, отделявший Афины от западной части Средиземного моря. Он находился во владении Мегары и Коринфа, которые благодаря торговле, производившейся через перешеек, сделались богатыми городами. Мегара была маленьким [27] государством, которое Афины свободно могли бы положить в свой карман, тем более что Мегара относилась к Коринфу с той же подозрительностью, как и к Афинам, и поэтому колебалась в выборе между ними обоими. Коринф был большим и богатым городом, далеко не желавшим позволить Афинам парализовать себя; он искал тесной связи со Спартой, чтобы обеспечить себе поддержку против могущественных Афин. Для Афин оставался, таким образом, еще только один путь — завоевать Беотию. Сделав это, Афины обошли бы Коринфский перешеек и попали бы как раз в Коринфский залив, который открыл бы им доступ в Италию и Сицилию.

Таким образом, Беотия и Коринф, как совершенно правильно указывает г. Дельбрюк, не делая из этого, однако, правильных выводов, и были «собственно непримиримыми» врагами Афин и имели на это полное основание, так как Афины однажды уже крепко схватили их за ворот. Афины покорили остров Эгину; они заключили с Мегарой союз, которого просили сами мегарцы из страха перед коринфянами, и заняли гавани Мегары — Низею и Пегею; они овладели также Беотией вместе с Фокидой и Локридой, свергая повсюду олигархических правителей и устанавливая демократический образ правления, так что Коринф был окружен со всех сторон. В Ахайе{8} и Трезене{9} и даже на Пелопоннесе афиняне встали твердой ногой и, таким образом, непосредственно вторглись в сферу владений Спарты. Никогда раньше не были Афины так близки к гегемонии над всей Грецией, да и в позднейшее время им никогда не удавалось подойти к ней так близко.

Спарта проявила себя при обороне в высшей степени неповоротливой. Сначала афинское войско потерпело тяжелое поражение при Коронее, в Беотии, в походе, предпринятом для усмирения некоторых беотийских городов, которыми снова завладели изгнанные олигархи; чтобы возвратить своих многочисленных пленных, потерянных при Коронее, Афины согласились на заключение мира, отказавшись от всей Беотии, где повсюду снова в управление вступили олигархи, так же, как в Фокиде и Локриде, которые после отказа от Беотии уже нельзя было удержать. Тогда изгнанные Афинами олигархи напали на ненавистный для них город в том месте, где он был наиболее уязвим; они сумели побудить большой остров Эвбею [28] к отложению от Афин, а когда Перикл выступил во главе сильного войска для покорения Эвбеи, он должен был поспешно вернуться обратно вследствие сообщения, что Мегара, подстрекаемая Коринфом, также отложилась и что спартанское войско выступило для нападения на Аттику. Это нападение оказалось, впрочем, совершенно невинным; едва вступив на землю Аттики, спартанцы тотчас же возвратились обратно, так как Перикл подкупил якобы их вождей. Перикл покорил Эвбею, вследствие чего господство Афин на море было обеспечено. Но Афины не предпринимали больше сухопутной войны; в 445 г. Афины даже заключили со своими врагами 30-летнее перемирие, вследствие которого Афины отказались от притязаний на Низею, Пегею, Ахайю и Трезен и заявили о своем согласии на вступление Мегары в Пелопоннесский союз, руководимый Спартой. Это было тяжелым поражением для Афин, однако последовавший за этим 14-летний мир, казалось, доказал, что Греция в обоих крупных союзах — Афинском и Пелопоннесском — нашла свое равновесие, обеспечившее ей продолжительное процветание. А Афинах начался тот изумительный период искусства, обломки которого и сейчас еще вызывают восхищение просвещенного человечества. В течение этого периода город абсолютно не думал ни о каких новых завоеваниях и не применял к своим союзникам никаких строгостей. Только на островах, действительно являвшихся свободными союзниками Афин, было неспокойно: на Самосе дело дошло до настоящего восстания, которое Афины подавили силой, а Лесбос запрашивал Спарту, можно ли рассчитывать на пелопоннесскую поддержку в случае отложения этого острова. Однако лесбийцы получили негласный отказ Спарты, а Самос официально получил отказ Пелопоннесского союза, когда он просил о помощи против Афин; как раз наиболее горячие враги Афин, коринфяне, выступили против поддержки самосцев, которая могла бы явиться нарушением 30-летнего перемирия. За обоими союзами, таким образом, признавалось право наказывать членов, изменивших союзам. Возможно, что это воздержание Пелопоннесского союза, и в частности коринфян, проистекало не из истинной любви к миру, но из расчетов какого-либо рода, которых мы не знаем; во всяком случае оно говорит против того, что Пелопоннесская война возникла из простой вспышки зависти и ненависти, которые Афины должны были возбуждать у государств Пелопоннесского союза; развитие искусств, происшедшее в Афинах за мирные годы, менее всего беспокоило спартанцев. [29]

В чашечке этого прекрасного цветка сидел червяк. Старый Бек в своем знаменитом сочинении о государственном управлении Афин делает упрек — при этом он считает своим долгом сослаться на Аристотеля и Платона — в том, что Перикл расточал общественные средства, чтобы привлекать народные массы посредством вознаграждения судей, дачи денег на театры и разными другими способами подкупа, стараясь одновременно занять их досуг различными торжествами, пиршествами и празднествами. Перикл сделал якобы афинян корыстолюбивыми и ленивыми, болтунами и трусами, расточителями и распутниками, кормя их подачками из общественной сокровищницы, возбуждая прекрасными произведениями искусства их чувственность и стремление к наслаждениям. Конечно, Перикл был слишком умным человеком, чтобы не сознавать последствий своих мероприятий, но он не видел иной возможности удержать в Элладе как свою власть, так и власть своего народа; он знал, что вместе с ним погибнет и могущество Афин, и старался удержаться как можно долее, презирая толпу в такой же степени, в которой он ее откармливал. Другие ученые, как, например, Онкен, горячо восставали против этого суждения и возводили Перикла в идеал государственного деятеля.

Обе стороны и правы, и не правы. Если бы Перикл был таков, каким рисует его Бек, т. е. человеком, великим в своем воображении, который, думая, что он один может сохранить Афины, не останавливался даже перед негодными средствами, то он был бы не только демагогом, но и просто дураком, по отношению к которому было бы непонятно лишь одно: каким образом Перикл мог на протяжении целой половины столетия оставаться руководителем афинской демократии. Но, как руководящий ум афинской демократии, он ни в коем случае не мог быть идеалом государственного деятеля, но должен был приноравливаться к социальным жизненным условиям этой демократии. По мере того как в Афины стекались все большие и большие богатства, масса свободных граждан все более и более пролетаризировалась, денежное обращение разрушало крестьянское хозяйство, место которого [30] заступали латифундии, обрабатываемые рабами; население деревни редело; народные массы стекались в столицу, где они образовывали вокруг обогащающихся богачей непрерывно возрастающие массы люмпен-пролетариев. Этот процесс нашел свое отражение в «Антигоне» Софокла:

...никогда еще несчастье, подобное деньгам,
Не зарождалось в мире. Они уничтожают города,
Внезапно изгоняют людей из домов и от очагов;
Гнусными побуждениями развращают благородные сердца,
Делая их способными на позорные злодеяния;
Деньги склоняют человека на любое предательство,
Побуждая его ко всяким нечестивым поступкам.
Поскольку рабовладельческое хозяйство вытесняло свободного гражданина, постольку приходилось содержать свободного гражданина, затушевывая его нищету за счет дани союзных городов, вследствие чего гнет над ними становился, конечно, все невыносимее, а морская сила Афин в корне подрывалась. У Фукидида об этом ничего не говорится; а как охотно можно было бы отдать дюжину его военных и осадных историй за маленькую главу о внутреннем экономическом развитии Афин за время правления Перикла. Однако экономическая критика фактов имеет те же права, как и военная критика фактов, а наше экономическое зрение достаточно обострилось в настоящее время, чтобы можно было сказать с вероятностью, что должно было происходить в торговой республике, одной ногой опирающейся на дань, собираемую с угнетаемых общин, а другой ногой — на рабовладельческое хозяйство.

Яснее ясного, что при такой обстановке афинская демократия должна была становиться все более воинственной и захватнической, и нам думается, что для Перикла является весьма сомнительным комплиментом, когда г. Дельбрюк говорит, что он думал лишь о том, чтобы сохранить существовавшее положение вещей. Дельбрюк всегда готов насмехаться над «моральными усыпителями», не могущими понять, почему старый Фриц{10} не удовольствовался завоеванием Силезии, а начал Семилетнюю войну, чтобы захватить еще и Саксонию; однако Перикл должен остаться совершенно неповинным в Пелопоннесской [31] войне. Мы опасаемся, что здесь снова подойдут слова императрицы — жены Фридриха, с которыми она обратилась к г. Дельбрюку, когда тот представился ей в качестве «консервативного социал-демократа»: «Это, право, очень мило с обеих сторон». Ни в одном из обоих случаев нельзя привести неопровержимых документальных доказательств, но основания, которые поддерживают гипотезу г. Дельбрюка относительно прусского короля, меньше тех оснований, которые говорят против его гипотезы относительно афинского государственного деятеля.

Если бы Перикл не был достаточно защищен от подозрения, что он кормил афинский народ из пустых и личных побуждений, приписываемых ему Беком, то тогда он был бы не государственным человеком, а в лучшем случае — «практическим политиком», который должен был жить, применяясь к существующей обстановке, даже и не подозревая, что фактическим следствием его политики явится морально-политический упадок афинской демократии. Если бы положение осталось неизменным, то банкротство можно было бы высчитать по пальцам. Из тяжелого поражения Афин, приведшего к 30-летнему перемирию, Перикл сделал вывод, что для Афин невозможно становиться одновременно большой сухопутной и большой морской державой, но если он и ограничился лишь морским господством, то во всяком случае он не желал отказаться от его расширения. Конечно, в настоящее время легко сказать, что болезнь, от которой страдала афинская власть, развилась бы на высшей ступени в еще большей степени, но Перикл не мог трогать ее действительных корней уже по одному тому, что он, как дитя своего времени, не мог их познать; совершенно не упоминая о рабовладельческом хозяйстве, Перикл говорит об афинском господстве над союзниками, что оно есть не что иное, как тирания, сохранять которую несправедливо, но отказаться от которой опасно и даже невозможно. Сохранение же «тирании» совпадало с ее расширением. Как руководитель афинской демократии Перикл оказался заключенным в круг ее представлений; его задача должна была ограничиться тем, чтобы наиболее благоразумно и осторожно работать для расширения морского владычества Афин на западную часть Средиземного моря.

Но как бы ни была благоразумна и осторожна его политика, цель ее оставалась совершенно определенной. Перикл основал колонию Туриой на Тарентском заливе и заключил союз с нижнеитальянско-сицилийскими городами Региум и Леонтини. Затем, когда Коринф вступил в горячую распрю с Корцирой и когда корцирцы, не принадлежавшие ни к Афинскому, ни к Пелопоннесскому [32] союзам, попросили помощи у афинян против угрожающих вооружений Коринфа, Перикл заключил сделку с ними. Весьма характерно, что корцирцы обосновывали свое предложение тем, что их дружба или враждебность будет иметь для Афин важное значение вследствие того, что их остров расположен на пути в Италию и Сицилию и ни один корабль не может без их желания пройти оттуда в Пелопоннес; флот же, направляющийся туда, может отправиться от них с гораздо большими удобствами. На самом деле Корцира обладала значительной морской силой — самой крупной в Греции после Афин и Коринфа.

Эта сделка дала первый толчок к Пелопоннесской войне, разоблачив вместе с тем главную ее причину — борьбу за господство на западном море. Если бы коринфянам удалось победить корцирцев, то афиняне были бы отрезаны от этого господства в гораздо большей степени, чем они были отрезаны существованием перешейка. В том угрожающем положении афинянам не оставалось ничего другого, как принять предложение корцирцев. Наоборот, если бы они хотели удовольствоваться тем, чем они обладали, если бы у них не было других намерений, кроме сохранения мира, тогда они должны были бы отказать корцирцам. Во время 30-летнего перемирия всякий греческий город, не принадлежащий ни к Афинскому, ни к Пелопоннесскому союзам, сохранил, конечно, право присоединяться по своему желанию к тому или другому союзу, и на этом настаивали корцирцы. Наоборот, послы, направленные в Афины коринфянами, чтобы помешать намерениям корцирцев, не без основания указывали на то, что этот пункт перемирия не должен толковаться таким образом и что из-за этого может возникнуть война между двумя союзами, [33] избежать чего и является целью перемирия. Коринфские послы делали совершенно логические выводы, что если Афины объединятся с корцирцами, то этим начнется война между Афинами и Коринфом, «так как, если вы выступите в бой вместе с корцирцами, то мы не сможем бороться с ними, не нападая одновременно и на вас». К тому же коринфские послы очень настойчиво напоминали о той лояльной политике, которую проявил Коринф по отношению к Афинам во время самосского восстания.

Заслушав коринфских и корцирских послов, афиняне обсуждали дело в течение двух собраний. На первом настроение было скорее за коринфян, на втором же было решено, не заключая военного союза с корцирцами, заключить с ними союз оборонительный, согласно которому Афины и Корцира должны были защищаться совместно от вражеских нападений. Ясно, хотя прямо не доказано, что Перикл продиктовал это решение. Афины не хотели взять на себя вину открытого нарушения договора, что произошло бы в случае заключения военного союза с Корцирой; тем менее они хотели, чтобы Корцира попала в руки коринфян, так как, по словам Фукидида, «им казалось, что этот остров расположен очень удобно на пути в Италию и Сицилию».

Но так как не корцирцы угрожали коринфянам, а наоборот, коринфяне — корцирцам, то фактически афиняне высказались за корцирцев. Они послали им сначала 10, а затем, боясь, что этого подкрепления будет недостаточно, еще 20 кораблей; благодаря вмешательству афинских кораблей корцирцам удалось избежать в битве под Сиботой верного поражения. Однако афинские корабли вмешались лишь тогда, когда корцирцы оказались в безвыходном положении, и воздержались после спасения их от нападения на коринфян. Но коринфяне никоим образом не были довольны своей безрезультатной победой, — наоборот, они были возмущены вмешательством афинских кораблей. Афиняне, со своей стороны, боялись мести коринфян и решили принудить подвластный им город Потидею — колонию Коринфа — порвать все сношения со своей метрополией, разрушить стену со стороны моря и представить заложников в обеспечение своего образа действий. Однако эти мероприятия не могли предотвратить угрожавшей опасности: если потидейцы не думали об отложении, то эти требования были слишком велики и должны были вызвать отложение; если же потидейцы уже решились на отложение, то приказания Афин было недостаточно, чтобы удержать их от него. В действительности потидейцы отложились и нашли у коринфян вооруженную помощь, так что теперь загорелась война между Афинами и Коринфом. [34]

Сначала эта война была, как мы говорим теперь, «локальной». Афиняне прибегли затем к третьему мероприятию, которое во всяком случае должно было поставить на ноги весь Пелопоннесский союз: они заперли мегарцам все гавани, находившиеся под афинским контролем. Мегарцы были союзниками Коринфа против Корциры; это могло, конечно, раздражить Афины, но не давало им не только основания, но даже и повода к закрытию мегарских гаваней. Выставляемая Фукидидом причина — что мегарцы обрабатывали священную часть поля и другую спорную еще пашню, а также, что они принимали беглых афинских рабов — очень похожа на отговорку. Из-за подобных пограничных споров, которые в большей или меньшей степени неизбежны между соседними государствами, не прибегают к таким решительным средствам, как предпринятое по отношению к Мегаре закрытие гаваней — к мероприятию, которое вследствие принадлежности Мегары к Пелопоннесскому союзу должно было иметь следствием или позорное отступление Афин, или же большую войну. Вряд ли можно объяснить «мегарскую псефизму»{11} иначе как тем, что Перикл нашел кризис достаточно назревшим, чтобы дать ему разрешиться, и ничто не свидетельствует так против исторического понимания Фукидида, как то, что он в данном случае не мог привести ничего, кроме этой явной отговорки афинян, которую мы только что цитировали его собственными словами.

Теперь Коринф и Мегара уже не могли встретить никаких затруднений со стороны Спарты и Пелопоннесского союза. Коринфяне осыпали спартанцев горькими упреками за ту бездеятельность, с которой они смотрели на все возрастающую силу Афин, и на этот раз они были выслушаны с сочувствием, несмотря на то что спартанский царь Архидам настойчиво предостерегал против войны. Начались переговоры, в которых спартанцы весьма многозначительно требовали, чтобы афиняне изгнали из города тех, кто провинился перед богами, подразумевая при этом Перикла, который с материнской стороны был в родстве с некоторыми святотатцами. «Именно Перикл, — так обосновывает Фукидид требования спартанцев, — держал в руках кормило правления; к тому же он был во всех отношениях [35] враждебен лакедемонянам и не позволял афинянам отступить ни на шаг, а, наоборот, толкал их к войне». Одновременно афинские олигархи, бывшие, естественно, душой и телом со спартанцами, предприняли поход против Перикла, возбудив — таким же коварным и злобным образом, как это практикуется прусским юнкерством, — злостные обвинения, правда, не против него самого, но против его возлюбленной Аспазии и его друзей — философа Анаксагора и скульптора Фидия. Однако Перикл преодолел это нападение и остался у власти; когда спартанцы предъявили ультиматум о прекращении предпринятого по отношению к Мегаре закрытия гаваней, Перикл действительно не позволил афинянам уступить ни на шаг, он искал лишь дипломатического прикрытия, высказываясь за третейский суд на равных правах, что по тогдашнему положению вещей, в лучшем случае, было насмешливо-вежливым отклонением спартанских требований.

На основании этого можно вывести правильный взгляд на стратегию, предложенную афинянам Периклом. Он отрицал сухопутную войну и отдавал земли Аттики в жертву врагу: «Если бы я мог думать, что вы последуете за мной, то я стал бы убеждать вас разорять их самим». Напротив, тем сильней рекомендовал он удерживать господство над морем, против которого в самом худшем случае Пелопоннесский союз не мог ничего предпринять. «Спартанцы и их союзники кормятся трудами рук своих, и частные граждане имеют денег так же мало, как и государственные казначейства. Они не способны выдерживать продолжительных войн, которые ведутся на море, а мелкие войны, которые они ведут между собой, очень быстро заканчиваются вследствие их бедности. Люди, живущие при таких условиях, не могут ни снарядить флота ни держать в течение долгого времени в поле сухопутное войско, так как они должны откладывать свои дела и справляться с расходами своими собственными средствами, их положение еще более осложнится, если море будет закрыто для них. Чтобы вести войну, гораздо важнее иметь богатые средства, чем производить сильные нападения. Если даже люди, живущие трудами рук своих, имеющие для ведения войны больше людей, чем денег, имеют, с одной стороны, то несомненное преимущество, что при регулярных военных действиях они могут рассчитывать на победу, то, с другой стороны, у них нет никакой гарантии в том, что они не истощатся преждевременно, особенно в случае, если против ожидания война затянется. Правда, одно-единственное сражение пелопоннесцы и их союзники могут выдержать против всех греков, но [36] вести войну против силы, превосходящей их так значительно по своим средствам борьбы, — этого они не в состоянии». Перикл указывает также и на то, что Пелопоннесский союз состоит из очень большого количества городов, вследствие чего ведение войны делается затруднительным в тем большей степени, что в войне ни в коем случае нельзя упускать момента.

Он снова приходит к необходимости избегать сухопутной войны и указывает на главное обоснование этой необходимости, не выставляя, однако, его на первый план по вполне понятным причинам. Он говорит: «Мы должны поэтому, пренебрегая равниной и нашими селениями, стремиться господствовать лишь над городом и морем и не позволять себе, следуя слепому увлечению, вступать в решительное сражение с пелопоннесцами, далеко превосходящими нас по своей численности, потому что если бы мы даже и победили, то в скором времени нам пришлось бы снова бороться с таким же количеством врагов. Если же мы потерпим неудачу, то мы неизбежно потеряем наших союзников, которые составляют большую часть наших сил; они перестанут быть покорными нам, лишь только увидят, что мы не можем наказать их вооруженной рукой». Здесь было слабое место Афин; они могли спокойно перенести опустошение Аттики, не будучи поколеблены в своем могуществе, но если бы врагам удалось вызвать отпадение от Афин их союзников, Афины бы погибли.

В связи с этим стоял и окончательный вывод Перикла: «У меня есть еще много других причин, на основании которых я мог бы обещать вам победу, если только во время войны вы не будете думать ни о каких завоеваниях и не захотите самовольно начинать новых переговоров; ибо я гораздо более опасаюсь наших собственных ошибок, чем ударов со стороны врага. Но об этом мы будем говорить в другой раз, если вы действительно приступите к делу». Эти слова вызвали то мнение, которое разделяет и Дельбрюк, что Перикл преследовал в войне лишь сохранение равновесия, существовавшего до тех пор в Греции. Фактически они свидетельствуют о том, что Перикл опасался завоевательных стремлений афинского народа и пытался избежать их несвоевременного проявления, которое больше всего могло напугать афинских союзников. О расширении афинского морского могущества было достаточно времени поговорить «в другой раз», после того как был бы обессилен Пелопоннесский союз, как это предполагалось планом Перикла.

Сам Перикл не мог показать лучше, как много или как мало понимал он в ведении войны, которой он, без сомнения, желал. [37]

Он дал новое доказательство своего ума, как справедливо говорит Дельбрюк, объяснив с такой ясностью афинскому суверенному народу эту трудно понимаемую стратегию; только Дельбрюк прибавляет к этому еще, что признание предложения своего руководителя «прекрасным» является не менее веским доказательством сознательности афинской демократии. Когда же пелопоннесское войско действительно напало на страну и сельские жители должны были бежать в город, когда пришлось в бездействии смотреть на опустошения, производимые врагом, тогда против Перикла поднялась оппозиция; она превратилась в бурю в начале второго года войны, когда среди тесно сплоченных, лишенных своего обычного питания и образа жизни, бездеятельных и нуждающихся человеческих масс вспыхнула чума и унесла четвертую часть всего населения. Перикл был приговорен к штрафу, однако афиняне почувствовали вскоре раскаяние и снова поставили его полководцем, но вскоре после этого, на третьем году войны, он умер.

Фукидид рассказывает, что с тех пор афиняне поступали во всем наперекор тому, что им советовал Перикл. Однако это неверно; война после смерти Перикла по существу велась так же, как вел бы ее и сам Перикл. Много спорили о том, проводилась ли с необходимой энергией и необходимым искусством положительная сторона его военного плана — постепенное ослабление врага морскими экспедициями. По адресу отрицающих это Дельбрюк не без основания указывает на то, что при стратегии на истощение весьма существенную роль играет время, в течение которого враг, так сказать, поджаривается на медленном огне, пока не будет окончательно обессилен; поэтому нельзя порицать Перикла за то, что он не пустил сразу в ход все имевшиеся в его распоряжении средства для нанесения вреда сопернику. Однако тон, заданный Фукидидом, что после смерти «великого человека» все пошло вкось и вкривь, слишком соблазнительно звучит в ушах современных буржуазных историков, чтобы они не настраивали однозвучно с ним свои скрипки. Потеряв своего руководителя, афинская демократия прежде всего должна была сделаться игрушкой ветреного демагога, о чем может многое порассказать г. Дельбрюк.

Фактически, однако, афинская демократия крепко держалась военного плана Перикла, что, конечно, совершенно понятно, так как он олицетворял ее волю и ее желания. Попытки отказаться от этого плана в пользу поспешного и бесславного мира со Спартой гораздо более исходили от олигархии, восставшей уже с самого начала — сперва без всякого успеха, а затем с половинным успехом [38] — и против Перикла. Смерть Перикла была для нее очень кстати; она во всяком случае сокращала тот процесс развития, который совершился бы и без нее. Война настолько обострила противоречия между олигархической и демократической партиями, что человек, принадлежавший к старому поколению, не мог уже в ближайшем будущем быть одновременно вождем демократии и высшим должностным лицом государства. Все тяжести войны падали прежде всего на «сельское население», на которое опирались «олигархи» через свои гетерии{12}, организации, члены которой были связаны клятвой, они все еще пользовались сильным влиянием и умели раздувать недовольство крестьянского населения, которое теперь часть года проводило в городе; в чуме они также имели красноречивую помощницу в своих демагогических подкопах против войны.

Им удалось посадить на место Перикла, при контроле десяти ежегодно переизбиравшихся стратегов, своего лидера Никия, самого богатого человека в Афинах. Руководство же демократической партией лежало на ней самой, на лице из ее собственной среды, на доморощенном политике: это был кожевник Клеон, достигший этого положения своим красноречием и энергией. Он не был ремесленником в современном смысле этого слова и вряд ли запачкал когда-либо свои руки дубильной корой. Его скорее можно было бы назвать фабрикантом в нашем смысле этого слова. Его кожевенное предприятие обслуживалось рабами, он был состоятельный человек, принадлежал ко второму сословию города и мог целиком посвятить себя призванию политического деятеля: про него рассказывалось, что в начале своего политического поприща он созвал своих друзей и простился с ними, так как он боялся, что личная дружба может заставить его погрешить против своих обязанностей по отношению к государству. Он был значительно талантливее Никия. Лидер олигархов был ограниченным ханжой, одним из тех отвратительных людей, которые, не имея надобности вследствие своего богатства таскать серебряные ложки и заниматься ростовщичеством, пользуются «всеобщим уважением» и думают, что в этом почетном звании они могут позволить себе любую глупость, наглость, любое предательство в общественной жизни.

С появлением этих двух людей сочинение Фукидида станорится односторонним партийным трудом. Фукидид сам принадлежал [39] к олигархической партии; так же, как и Никий, он был крупным землевладельцем. Поэтому, что бы тот ни делал, он все находил «разумным», хотя бы это было крупнейшее мошенничество; все же, что делает Клеон, он считает «безумным», хотя бы это было выдающееся дело, чрезвычайно благоприятное для афинян в Пелопоннесской войне. Хотя г. Дельбрюк находит, что оценка Клеона Фукидидом — «в высшей степени трудная тема и тончайшая психологическая проблема мировой военной истории», однако мы решительно заявляем, что здесь мы не можем последовать за ним. Что же говорит Фукидид о Клеоне? Он был якобы самым жестоким насильником и, имея громадное влияние на народ, раздувал войну, так как во время мира стали бы явны его злодеяния и его клевета не внушала бы к себе никакой веры. Нам не дано увидеть в этих сплетнях хоть какой-нибудь смысл, не говоря уже о беспримерно глубоком смысле. Возможно, что наша способность понимания в данном случае несколько притупилась вследствие другой болтовни, сходной с этой целиком по своему духу и весьма однородной по своей фразеологии, в которую в течение десятилетий впадали листки продажной прессы, утверждая, что социал-демократические агитаторы — самые грубые демагоги, имеющие громадное влияние на народ, раздувающие классовую борьбу потому, что при социальном мире они не смогут выступать со своими злобными измышлениями.

Г. Дельбрюк утверждает, что Клеон стремился к гегемонии Афин над Грецией и этим проявил себя как весьма близорукий политик. Однако это утверждение основано на весьма двусмысленном толковании одного места из Фукидида. Возможно, что Фукидид хотел сказать здесь нечто совсем другое; но если даже он полагал именно так, как понимает его Дельбрюк, то и в этом случае его утверждение не может быть правильно, потому что Фукидид всегда говорит о Клеоне в тоне такой слепой ненависти, которая должна была бы, по крайней мере, помешать ему упрекать других в злостных измышлениях. К счастью, зло так [40] велико, что оно в себе самом скрывает источники исцеления. Фукидид до такой степени увлекается чувством ненависти к Клеону, что его преувеличения до известной степени сами себя исправляют, и если его описания очистить от очевидных подозрений, направленных против Клеона, то из них с достаточной ясностью вытекает, что афинская демократия и предводитель ее Клеон продолжали перикловский способ войны, в чем им, конечно, мешал Никий со своей олигархической бандой, вынуждая их этим к преувеличенной страстности и беспощадности. Кроме того, Клеон проводил эту политику, руководствуясь, в сущности, теми же методами и целями, что и Перикл.

Первый раз Фукидид упоминает имя Клеона в 427 г., когда шел вопрос о том, как следует наказать митиленцев, отпавших от Афин почти со всем островом Лесбосом, проектировавших это отпадение еще до начала Пелопоннесской войны, но не нашедших тогда со стороны Пелопоннесского союза желаемого сочувствия. В Митиленах — крупнейшем городе острова — господствовала олигархическая партия. Момент, когда Афины были опустошены чумой, она сочла благоприятным для осуществления своих старых планов, тем более что она была милостиво услышана Пелопоннесским союзом. Митиленцы не имели никакого повода к отпадению; остров Лесбос был свободным союзником Афин, с собственными военными силами и полной независимостью; они не могли пожаловаться ни на какую несправедливость со стороны Афин. Тем большее возмущение вызвало их отложение в Афинах, и, когда с большим трудом они были покорены снова, афиняне решили, по предложению Клеона, в наказание митиленцам казнить всех мужчин и продать в рабство женщин и детей. Однако как только было принято это жестокое решение, пришло раскаяние, и на следующий же день состоялось новое собрание, чтобы еще раз пересмотреть этот вопрос; на этом собрании Клеон в речи, подробно приводимой Фукидидом, настаивал с еще большей резкостью на своем первоначальном предложении, однако с тем результатом, что вчерашнее решение было отвергнуто большинством, хотя и ничтожным.

Эту единственную речь Клеона Фукидид приводит, очевидно, с намерением представить его «как самого жестокого из всех» и, уж наверное, не в пользу Клеона. Но даже эта речь показывает, что Клеон, по меньшей мере, не был тем льстящим народу демагогом, которым он должен был быть по Фукидиду и еще больше по Аристофану. Клеон начал со следующих слов: «Я уже много раз видел при различных обстоятельствах, что демократическое государство не может [42] господствовать над другими государствами, но я никогда не видел этого более ясно, чем сейчас, при вашем раскаянии по отношению к митиленцам». Клеон резко порицает народ за то, что он подвергает дискуссии решенный уже раз вопрос; нерешительность и полумеры он называет опаснейшей политикой по отношению к союзникам. В полном согласии с Периклом он называет власть Афин тиранией, которой подчиняются лишь против воли; эта власть будет потрясена в своем основании, если с митиленцами поступят снисходительно. Можно было бы еще уступить, если бы это были союзники, действительно терпевшие несправедливости со стороны Афин или же принужденные к этому врагом. Но совершенно иначе обстоит дело с митиленцами, которые, живя в совершенно свободном государстве, пользовались всегда полным уважением и почетом со стороны афинян и, несмотря на это, предательски нанесли им удар в спину. Клеон в конце концов предостерегал от трех вещей, опасных для господствующего государства: от сострадания, увлечения красноречием и от полумер. Вряд ли когда-нибудь еще слышало афинское народное собрание такую горячую и резкую отповедь, как от этого мнимого демагога, и если Фукидид упустил это из виду, лишь бы только очернить «насильника» Клеона, то он точно так же упустил из виду и то, что речь Клеона целиком входила в рамки военного плана Перикла.

Это, конечно, не означает, что если бы Перикл был жив, то он, со своей стороны, настаивал бы на террористическом предложении Клеона. Такой вопрос принадлежит к тем праздным фантазиям, на которые нельзя ответить ни да, ни нет; время переменилось, и демократия выступала более резко и решительно против возросшей силы и коварных стремлении олигархии. Но основной тон речи Клеона, что в первую очередь должна поддерживаться тирания над союзниками и проводиться как господство силы, только силой, с «оружием в руках», звучит так же, как и основной тон последней речи Перикла к афинянам.

На эти вещи нельзя смотреть с точки зрения гуманности, которой охотно хвастается новейшее время. Измеряемый этим масштабом, Клеон не только не был бы демагогом, но был бы таким же гениальным спасителем государства, каким был убийца масс Кавеньяк в июньские дни 1848 г., или убийца масс Тьер в майские дни 1871 г., или же каким хотел быть добрый Бисмарк, намеревавшийся, уничтожив государственным переворотом всеобщее избирательное право, вызвать этим рабочее восстание и потопить его в ужасной кровавой бойне. В древности были не так гуманны, как в настоящее время, но лицемерили [43] гораздо меньше. То, что Клеон хотел предпринять по отношению к митиленцам, было крайней мерой военного права, и после отклонения его предложения митиленцы попали из кулька в рогожку. Подверглись уничтожению не все их мужчины, но больше тысячи их. Значительно позже смерти Клеона афиняне обрекли отложившийся от них город Скион той же участи, которой Клеон хотел подвергнуть Митилены, и то же самое было сделано с островом Мелосом, который совсем не был виновен в измене, так как не состоял союзником Афин, а был лишь завоеван афинянами. Эти случаи Фукидид рассказывает, конечно, без того возмущения, которым он преисполняется, когда речь идет о Клеоне.

Сильней всего выступает это нравственное негодование, когда Фукидид пытается превратить величайшую победу, одержанную Афинами в Пелопоннесской войне, в какую-то бессмыслицу, и только потому, что ее выиграл Клеон. Демосфен — самый искусный полководец афинян, смелым нападением занял Пилос на пелопоннесском берегу, отрезав 420 тяжеловооруженных чел., преимущественно спартиатов с их илотами, на острове Сфактерии. Из страха за участь этих знатных воинов Спарта сделала Афинам мирные предложения, не заботясь о своих союзниках. Она указывала, что вела войну не по собственному желанию, но лишь как глава Пелопоннесского союза; она даже предлагала союз с Афинами, заключив который оба могущественные государства могли бы покорить всех остальных греков. Однако это мирное предложение разбилось об условия, которые афиняне поставили по совету Клеона: они требовали, чтобы отрезанные на острове Сфактерии капитулировали и, кроме того, местности Низея, Пегея, Трезен и Ахайя, от которых 20 лет назад вынуждены были отказаться Афины, снова были отданы в их владение.

Многие ученые полагали, что Перикл потребовал бы не меньше. Однако Дельбрюк это оспаривает, и с ним надо согласиться, что обратное приобретение пелопоннесских местностей Ахайи и Трезена не отвечало сущности военного плана Перикла. Гораздо более отвечало его планам приобретение Низеи и Пегеи, т. е. господство над Мегарой, обладание которой обеспечивало Афины от нападения пелопоннесцев и открывало им доступ к Коринфскому заливу, к западной части Средиземного моря. Если бы Перикл не требовал, по крайней мере, столько, то его военную политику вряд ли можно было бы оправдать. Возможно, что требования Клеона с самого начала предусматривали торг; но в действительности дело не дошло до настоящих [44] переговоров, так как спартанские послы хотели вести их тайно с несколькими лицами, против чего Клеон справедливо протестовал, потому что их намерение открыто метило на сделку с афинскими олигархами.

Когда передача острова Сфактерии замедлилась и афинское господство в Пилосе стало подвергаться угрозам, олигархи воспользовались этим, чтобы выступить против Клеона, который якобы мешал заключению мира. По свидетельству Фукидида, он сначала доказывал, что неблагоприятные известия из Пилоса ложны, но впоследствии, когда он сам должен был отправиться на обследование их, то из страха быть наказанным за ложь Клеон заявил, что такое обследование является бесполезной тратой времени; если бы афинские полководцы были действительно мужами (он намекал этим на Никия), то они легко завоевали бы остров, обладая таким хорошо вооруженным флотом; в частности, если бы он сам имел командование, он очень быстро покончил бы с этим.

Афиняне начали роптать, почему Клеон не предпримет сам морского похода, раз дело кажется ему таким легким, а Никий заявил от имени своих стратегов, что для них очень желательно, чтобы Клеон взял себе столько власти, сколько ему угодно, и сделал попытку; Клеон подумал сначала, что это лишь одни разговоры, и изъявил свою готовность. Но когда он увидел, что Никий сделал свое предложение серьезно, он отступил и заявил, что главнокомандующим остается Никий, а не он. Однако Никий открыто отказался от своего звания главнокомандующего в войне в Пилосе и призвал в свидетели этому афинян. «Последние поступили так, как и полагается народу. Чем настойчивее отказывался Клеон от предводительствования флотом, пытаясь взять обратно свои слова, тем решительней заставляли они Никия уступить свое звание главнокомандующего». Когда Клеон заметил, что для него нет более отступления, он заявил, что он не боится спартанцев и согласен отплыть, взяв с собой лишь 400 легковооруженных воинов от союзников, не беря ни одного человека из Афин. С этими людьми и с людьми, находящимися в Пилосе, он намеревался в течение 20 дней или привести спартанцев живыми в Афины, или же уничтожить их на острове Сфактерии. «Афиняне не могли удержаться от смеха, видя, как он легко относится к делу. Между тем благоразумные были этим очень довольны, так как они надеялись извлечь из этого то или другое преимущество: или избавиться от Клеона, на что они больше всего надеялись, или же, если эта надежда не осуществится, увидеть пленных спартанцев». Клеон выбрал своим помощником Демосфена и точно [45] выполнил свое обещание, как оно ни было безумно, по мнению Фукидида. Он высадился на острове Сфактерии, завладел островом, взял всех оставшихся в живых, и в числе их 120 спартиатов, после жестокой битвы в плен и, едва исполнилось 20 дней, победоносно возвратился с ними в Афины.

Дельбрюк считает занятие Сфактерии действительно «большим делом» и удивляется, что Фукидид, «не уменьшая объективного дела, совершенного демагогом, представляет вместе с тем нам этого человека как бесполезного труса». Мы должны сознаться, что и для нас эта психология чересчур возвышенна и что мы оказались бы в большом затруднении, если бы нам пришлось указать, на что еще мог бы быть способен Фукидид в своей ненависти, чтобы превратить объективное дело Клеона в шутовскую проделку, унизить его исполнителей и сделать смешной афинскую демократию. К счастью, Фукидид так ослеплен своей ненавистью, что, сам того не желая и не подозревая, он навлекает на голову своих единомышленников самый тяжелый позор. Уже Грот спрашивал: если глупость Клеона и афинской демократии была так велика, как это думает Фукидид, то что можно сказать о подлости олигархической партии с Никнем во главе, которая побуждала народ к этой глупости, лишь бы уничтожить своего политического противника? Но об этой подлости, которую Фукидид называет «разумной», Дельбрюк тщательно умалчивает.

Если олигархической интриге дать подобающую оценку, то положение вещей становится достаточно понятным. В то время как Демосфен, командующий в Пилосе, считал завоевание Сфактерии возможным, Никий и его клика преувеличивали трудности предприятия, не столько из природной трусости, хотя Никий и не был героем, сколько из предательских соображений, чтобы не сделать перевес Афин над возлюбленной Спартой слишком большим. Этому противился Клеон, и вот «благоразумные» люди, так как Клеон не был полководцем и не имел на это даже никаких претензий, пришли к той коварной мысли, [46] которую им приписывает Фукидид. Поэтому Фукидид может рассматриваться как их единомышленник. Наоборот, все, что он хочет прочитать в душе Клеона и афинской демократии, — не что иное, как злостная болтовня. Клеон действовал столь же правильно, как и умно, противясь предательским махинациям олигархии, афинская же демократия делала то, чего требовали интересы Афин, послав своего уполномоченного с необходимым подкреплением и полной властью к своему искуснейшему полководцу, который был достаточно способен и решителен, чтобы завоевать остров Сфактерию.

После такого большого успеха афиняне были менее чем когда-либо склонны выслушивать мирные предложения спартанцев. Наоборот, они бросились со всеми силами на Мегару и Беотию, но имели лишь половинный успех в Мегаре и почти полную неудачу в Беотии, проиграв битву при Делионе. Особенно тяжелым ударом для них было победоносное продвижение в их фракийских владениях спартанского полководца Бразида; они потеряли здесь город Амфиполь благодаря небрежности Фукидида; последний владел большими горными копями на фракийском берегу, для защиты которых ему было предоставлено командование над афинским флотом. Он искупил свою вину 20-летним изгнанием из родного города, причем, по сообщению не его самого, а другого историка, это произошло по предложению Клеона, что, конечно, увеличило его ненависть к последнему. Война во Фракии не прекратилась во время заключенного в 423 г. в Афинах под влиянием олигархической партии перемирия, являвшегося предвестником всеобщего мира.

Клеон возражал против этого мира, по мнению Фукидида, из недостойных побуждений, фактически же опять-таки вполне в духе перикловского военного плана. Перикл хотел, чтобы Афины железной рукой удерживали свое морское могущество, и Клеон требовал как раз в том же духе, чтобы господство Афин во Фракии во что бы то ни стало было восстановлено прежде, чем начались приготовления к миру. Возражение, сделанное также Дельбрюком, что вследствие мира Афины могут получить Амфиполь и другие свои фракийские владения, совпадает с этим по двоякой причине. Прежде всего Клеон совершенно не доверял спартанцам и их друзьям олигархам в Афинах; насколько он был в этом прав — показывает то, что, когда после его смерти был действительно заключен мир, Спарта не сдержала своего обязательства вернуть Амфиполь. Во-вторых, для сохранения и укрепления афинского морского владычества имел [47] большое значение вопрос, смогут ли Афины собственными силами вернуть под свою власть отложившихся союзников или же приобретут их по милости спартанцев.

Ввиду того что Никий и олигархическая партия вели войну во Фракии очень медленным темпом, Клеон был и на этот раз вынужден заставить последовать своему совету. «Он принудил афинян, — пишет Фукидид, — послать его с флотом к фракийскому берегу, для чего он получил 1200 гоплитов, 300 всадников и значительное количество союзных войск». Хотя Клеон и не был полководцем, он начал поход счастливо, покорил несколько отложившихся городов и расположился лагерем перед Амфиполем с вполне понятным намерением подождать вспомогательных македонских войск, прежде чем начать решительное нападение на Бразида.

Ему помешало, как рассказывает со своей коварной манерой Фукидид, — настолько ослепленный ненавистью, что он обвиняет там, где ему хочется обвинять, — то, что «его солдаты стали проявлять недовольство слишком продолжительным бездействием и начали роптать против его командования, порицая его трусливое и глупое поведение по отношению к такому смелому и коварному врагу; они говорили, что неохотно отправились с ним из лому, так что, когда до его ушей дошел этот ропот, он, против своего убеждения, лишь бы только положить конец их тяжелому, вызванному бездействием, настроению, снялся с лагеря и двинулся вперед. Он приступил к делу так же, как перед этим при Пилосе, где только что испытанная им удача заставила его поверить, что он не так уж глуп». Клеон предпринял против Амфиполя то, что теперь называют рекогносцировкой. Он не мог думать, да и не думал неожиданно захватить город; как только он заметил по некоторым признакам, что Бразид подготавливает вылазку, он повернул назад, но было уже слишком поздно. Когда афинское войско в походном порядке шло вдоль стен города, чтобы вернуться в лагерь, Бразид ударил ему во фланг. Оно обратилось в поспешное бегство без малейшей попытки к серьезному сопротивлению. Бразид и Клеон погибли. Последний, по словам Фукидида, — конечно, как жалкий трус, по словам же Диодора, позднейшего греческого историка, — как смелый воин.

По Дельбрюку, эта битва прежде всего показывает полное ничтожество Клеона: «Полководец, теряющий битву так, как Клеон битву при Амфиполе, не только плохой военный, но и никуда не годный человек», по сравнению с которым Никий выступает в свете благородного, внушающего доверие, человека. [48]

Трусливое поведение афинских гоплитов в сражении, к которому они принудили Клеона почти явным мятежом, объясняется Дельбрюком так: «Их поведение как раз является доказательством того, что Клеон должен был уничтожать. Такое позорное дезертирство не случается ни с одним полководцем, если только он порядочный человек (для этого ему совсем не нужно быть выдающимся военным)». Однако что касается поражения Клеона, то действительные причины здесь чрезвычайно многочисленны.

Дельбрюк прекрасно понимает, что греческое гражданское ополчение не знало дисциплины римских легионеров, не говоря уже о муштровке прусских рекрутов. Оно было так своенравно, что доставляло много хлопот даже настолько опытному и счастливому полководцу, как Демосфен. В сухопутном войске олигархия имела такую же поддержку, какую демократия имела во флоте. Сам Фукидид свидетельствует, что гоплиты очень неохотно отправились во фракийский поход, и их мятеж против «бездействия» был так же бессмыслен, насколько разумна и понятна для самой тупой головы была причина, имевшаяся у Клеона для «долгого бездействия».

В другом месте, где речь идет уже не о Клеоне, но о римской военной системе по сравнению с греческой, Дельбрюк сам приводит массу доказательств того, что афинские гоплиты видели даже доблесть в непослушании своим командирам. Главная вина в потере Амфиполя лежит, таким образом, на афинском войске. В настоящее время нельзя уже более говорить, что Клеон не был на высоте своего трудного положения, так как представление Фукидида о полной безрассудности Клеона, естественно, покоится на мнении тех, кто был единственно виноват в поражении и кто имел все основания выставлять погибшего козлом отпущения своей собственной негодности. Суждение Фукидида поэтому совершенно недостойно внимания, даже независимо от того, что Диодор дает совершенно иное описание битвы и настойчиво доказывает храбрость Клеона.

Если Дельбрюк пользуется манускриптом реформатора Биллингера о бургундской войне, чтобы путем исторической аналогии проверить рассказ Геродота о персидских войнах, то он должен бы был воспользоваться манускриптом реформатора Меланхтона о Томасе Мюнцере, чтобы представить в истинном освещении фукидидовский рассказ о битве при Амфиполе. Это как раз то же самое: Томас Мюнцер в битве при Франкенгаузене представлялся таким же безголовым болваном и так же трусливо бежал, как и Клеон под Амфиполем. Разница лишь та, что меланхтоновскую ложь о Мюнцере под Франкенгаузеном мы, по крайней [49] мере, частично, обнаружили из других источников, тогда как рассказ Фукидида изобличает себя своей внутренней противоречивой невероятностью, как образчик того славного метода, которым исторически отсталые партии вынуждены бороться с исторически передовыми направлениями.

После смерти Клеона и Бразида партии мира в Афинах и Спарте получили перевес, и в 421 г. состоялся мир между Афинами и Спартой, так называемый Никиев мир, наименованный так по имени истинного своего творца и покоившийся на том положении вещей, которое существовало перед войной. По мнению Дельбрюка, перикловский военный план был бы выполнен и все было бы благополучно, если бы Афины не были вовлечены в «неслыханную глупость» сицилийской экспедиции. Почему была предпринята эта «неслыханная глупость» — это остается у Дельбрюка совершенно неясным. Судьбы народов так же мало определяются неслыханной глупостью, как и неслыханной мудростью.

На самом деле мир Никия был так же гнил, как и человек, имя которого он носил. Афинская олигархия заключила его через голову афинской демократии, которая была подавлена падением Клеона и поражением под Амфиполем. Спарта же, чтобы получить обратно пленников со Сфактерии, заключила его через головы своих союзников, из которых Беотия, Коринф и Мегара — непосредственные враги Афин — и слышать ничего не хотели о мире. Спартанцы ни в коем случае не хотели и не могли отдать афинянам Амфиполь. Из открытой войны получилась скрытая, вылившаяся в афинскую экспедицию в Сицилию, которая тем менее была «неслыханной глупостью», в смысле Дельбрюка, что она имела своей целью достигнуть одним ударом того, чего Перикл хотел достигнуть своей стратегией на истощение и что было вопросом жизни для афинской демократии, именно — расширения морского господства Афин на все Средиземное море.

В катастрофе сицилийской экспедиции афинская олигархия снова несла на себе часть вины, особенно же злополучный Никий, [50] «преступные дурачества» которого, как справедливо говорит Грот, сыграли большую роль в неудачном окончании экспедиции. После своего позорного поражения он был, несмотря на все старания своих спартанских друзей, казнен победоносными сиракузцами, проклят афинским народом, но остался почитаем своим единомышленником Фукидидом, доверявшим ему как человеку, «который из всех греков моего времени менее всего заслуживал такой ужасной участи, так как поведение его было всегда строго закономерно и он всегда стремился выполнять свои обязанности перед богами».

Если сравнить эту ханжескую тираду с тем гнусным злорадством, с которым Фукидид сообщает о смерти Клеона, то становится понятным, что, после решительного примера Грота, оппозиция среди беспристрастных историков стала гораздо значительней, так что даже немецкие историки писали: «Олигархические тенденции, и только они, вызвали падение Афин». Однако, хотя это мнение гораздо более правильно, чем высказываемые из боязни перед правителями речи о том, что Афины погибли от афинской демократии, все же проблема этим не разрешается вполне. Остается неразрешенным один вопрос: почему демократия не подчинила себе олигархию? Исследования Грота оставили также и здесь существенный пробел.

Экономические условия жизни афинской демократии, как мы их здесь бегло набросали, делали ее, с одной стороны, все более и более воинствующей и увеличивали, с другой стороны, ее моральное разложение. Этот двойной процесс мы можем изучить на ее вождях, сначала по еще небольшому антагонизму между Периклом и Клеоном, а затем по зияющей пропасти между Клеоном и Алкивиадом — истинным виновником сицилийской экспедиции. Он был любимым учеником Сократа и наиболее беспринципным человеком своего времени, несмотря на то, что в этом отношении он имел достойного себе соперника в другом любимом ученике Сократа — Критии{13}.

Вожди афинской демократии, конечно, не ответственны за ее судьбу; наоборот, народы ответственны за своих руководителей, и поэтому можно сказать про каждую партию: покажи мне твоих вождей, и я скажу тебе, кто ты. [51]