Бурышкин П. Москва купеческая

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА V

Февральская революция разразилась для Москвы — как, впрочем, и для всей России — неожиданно. Правда, после убийства Распутина вся страна жила в ожидании каких-то грядущих событий; считали неизбежным, что что-то должно произойти, что так, как раньше, продолжаться не может, но все-таки, когда в конце февраля из Петрограда стали приходить сведения, что перед булочными и мясными лавками хвосты и что население недовольно отсутствием или недостатком съестных продуктов, то никому решительно не приходило в голову, что Россия находится накануне грозных событий, что переворачивается страница ее многовековой истории и что не только приходит конец прежнему режиму, но и вообще все человечество вступает в новую эру своего существования.
Между тем, именно в Москве, где находились руководящие органы всероссийских общественных организаций, где, несомненно, был центр всей русской общественной жизни, можно было ожидать, что в тех кругах, которым было суждено придти на смену деятелей старой власти, что-либо знали или к чему-либо определенно готовились. Ни в Земском союзе, руководителю которого суждено было стать главою будущего правительства, ни в какой другой группировке, никто не подозревал, что революция так близка и главное, что она произойдет сама собою, без какого-нибудь внешнего толчка. Конечно, в Москве, как и повсюду, очень много говорили и о «дворцовом заговоре» и о «дворцовом перевороте».
Называли и имена некоторых именитых москвичей, прежде всего — А. И. Гучкова и несколько реже — А. И. Коновалова. Но, может быть, именно потому, что в Москве их хорошо знали, мало кто верил в серьезность такого начинания.
Я очень хорошо помню то «ультрасекретное» заседание в квартире московского городского головы М. В. Челнокова, о котором упоминает Н. И. Астров в своих воспоминаниях, приведенных Т. И. Полнером в его жизнеописании кн. Г. Е. Львова. На этом заседании Г. Е. Львов рассказывал своим собеседникам — нас было человек 10-12 — о своих беседах с «заговорщиками», с теми, кто как тогда думали, этот «дворцовый переворот» подготовляет.
Н. И. Астров удивительно верно передал то впечатление какой-то «неловкости», которая создалась у тех, кому в тот вечер довелось слушать Г. Е. Львова. Всем было ясно, что назревают грозные и трагические события, — кн., Львов, давая общий обзор положения в Петербурге и в армии, сделал его в необычайно пессимистическом тоне, — и никто не знал, что надо делать, а, может быть, и не понимал сущности происходящего.
В той же книге Полнера приводится свидетельство и М. В. Челнокова, в гостиной которого мы тогда сидели, подтверждающее оценку Астрова и также устанавливающее, насколько кн. Г. Е. Львов был далек от этих, не казавшихся серьезными «конспирации».
С этого собрания мне пришлось идти вместе с моим большим другом — по общественной работе в городской думе и в Союзе городов, — С. В. Бахрушиным, будущим лауреатом сталинской премии. У него настроение было необычайно подавленное; положение казалось ему безнадежным и безысходным. Общественная Москва жила тогда исключительно работой на военные надобности, главным образом в области так называемой красно-крестной деятельности.
Бахрушину, как и мне, казалось, что если произойдут крупные революционные беспорядки, то они непременно вызовут военную катастрофу, следствием которой будет занятие немцами большей части России, в частности — Москвы.
Единственным забавным моментом, как мне помнится, на фоне обрисовавшейся перед нами мрачной картины, было упоминание имени М. И. Терещенко, которого в Москве знали очень мало. Его общественным стажем было председательство в Киевском Военно-промышленном комитете; знали, что он — один из магнатов свекло-сахарной промышленности, что для чина и для приобретения и придворного звания он служит чиновником особых поручений при конторе Императорских театров в Петрограде, что он светский и весьма приятный в обхождении человек, но никто не мог себе представить, что это и есть один из главных конспираторов.
Самый переворот в Москве произошел тихо и без особых внешних событий. Стрельбы на улицах, баррикад или каких-нибудь внушительных демонстраций не было; старый режим в Москве по истине пал сам собою, и никто его не защищал и не пытался этого и делать. Конечно, Москва не составляла в этом смысле какого-либо особого исключения: никто и нигде с оружием в руках не боролся за царский режим. Везде созрело сознание, что должно произойти коренное изменение существующего строя и, самое главное, что этого требуют обстоятельства военного времени.
Во время войны большой популярностью пользовался фельетон В. А. Маклакова, напечатанный в «Русских ведомостях» о безумном шофере, который, обычно, истолковывался, как указание, что во время войны нельзя делать революцию. Уже не говоря об огромной, чрезмерной и несуразной мобилизации (называли цифру в 22 миллиона призванных под ружье), сосредоточившей в городах большое количество запасных, которых нельзя было как следует учить, и которым, в сущности говоря, нечего было делать, в результате чего они и стали солдатами не армии, а революции, — всё «приятие» переворота и в высшем командовании, и среди чиновничества, не говоря уже об общественных кругах, исходило из того сознания, что если ничего не изменится, то Россия победить не может. Уверенность, что случившаяся революция нужна для войны, для победоносного ее исхода, заставила всех ответственных и государственных деятелей признать революцию во время войны, как единственную необходимость для успешного ее окончания.
Нужно еще прибавить, что огромную роль сыграла несомненная непопулярность династии и самая личность последнего Императора.
Трудно теперь себе представить, какую важную и роковую роль в ходе войны и в ходе русской истории сыграло вступление в августе 1915 года Государя в верховное командование. Редко когда русское общественное мнение было столь единодушно, как в оценке этого акта. И в общественных кругах, и в высшей административной иерархии — достаточно вспомнить выступление Совета Министров — все были единодушны в отрицательном отношении к этому акту. Не то, чтобы высоко оценивали предшественника Государя по верховному командованию, — вел. князя Николая Николаевича. В военные таланты великих князей в общественных кругах вообще мало верили.
Известная думская речь А. И. Гучкова о той опасности, которую представляет для дела обороны страны фактическая безответственность великих князей на высоких командных постах, несомненно отражала настроения широкой публики.
О той страшной роли, которую сыграл вел. князь и в особенности его жена, одна из «черногорок», в деле насаждения нездорового мистицизма в Царском Селе, тогда уже выродившегося в распутинщину, знали мало, но говорили много, и это не способствовало увеличению популярности Верховного главнокомандующего. И все-таки об его вынужденном уходе сожалели, рассматривали его, как жертву распутинской клики, и надеялись, что рано или поздно он возвратится в ставку. Всё это нельзя объяснить иначе, как сугубой непопулярностью перемен, произведенных в верховном командовании и общим нерасположением к Государю.
Говорили еще о личном обаянии Николая II, о его прекрасных, удивительных глазах, очарововавших тех, с кем он разговаривал. Конечно, нам, людям из московской городской или промышленной общественности, не имевшим никакого соприкосновения ни с царской семьей, ни с придворной жизнью, судить об этом довольно затруднительно. Был, однако, один эпизод, заставивший нас в этом сильно сомневаться: в конце 1915 года Государь приезжал в Москву, ознакомиться с тем, что делалось в ней для войны. Ему были представлены в одной из зал Кремлевского дворца все, кто нес мало-мальски ответственную красно-крестную работу. Он делал общий обход, а затем подробно беседовал с теми, кто руководил отдельными областями этой деятельности. Таких было человек 8-10.
Я входил в их число, как заведующий по -городу Москве отделом помощи семьям призванных в войска. На меня эта обязанность легла потому, что я был председателем пенсионной комиссии городской думы.
Государь подробно нас расспрашивал о том, как организована работа и какие она дает результаты. Он был очень внимателен, но говорить было необычайно трудно: он не смотрел на своего собеседника, глаза его были опущены, и совсем нельзя было понять, какое впечатление производит на него делаемый ему доклад и, в конечном счете, всё это было чрезвычайно тягостно. После приема, когда мы обменивались впечатлениями, оказалось, что все были единодушны в своих оценках.
Отношение к императрице было еще более враждебным. Кроме, может быть, небольшого круга близких ей людей, ее нигде не любили и раньше. Во время войны ее обвиняли в двух вещах: во-первых, в том, что она немка и сочувствует немцам — в этом она, конечно, не была виновата, а во-вторых, в покровительстве Распутину, в чем она была, несомненно, повинна.
До революции сравнительно мало знали о действительном положении дела, о том роковом влиянии, которое на императорскую семью оказывали всякие проходимцы, вроде предшественника Распутина, французского целителя Филиппа или небезызвестного доктора Папюса.
Некоторые наивные историки революции, вероятно, добросовестно не подозревали, говоря о «жидо-масонских» ее корнях, что единственным моментом несомненного масонского влияния на судьбы российские была мартинистско-масонская деятельность Папюса и создание в недрах Царского Села мартинистской ложи «Крест и звезда».
О придворных оккультистских похождениях Филиппа и Папюса в Петербурге в начале текущего столетия много говорили. Об этом свидетельствуют дневники А. А. Половцева и Н. А. Бобринского, а также воспоминания Витте.
Но мало кто представлял, куда это поведет Россию и что именно это погубит монархию. Во всяком случае, трудно не согласиться с Витте, что пресловутые «черногорки», Милица и Анастасия Николаевны, толкнувшие царственную чету на путь нездорового мистицизма, «много зла наделали России».
В торгово-промышленных кругах Москвы непопулярность царской семьи, конечно, весьма сильно сказывалась, но, помимо соображений общего политического характера, были и свои собственные основания для своеобразной фронды.
Как это ни покажется странным, до самой революции (а в некоторых «обломках крушения» это настроение живо и поныне), в некоторой части так называемого высшего общества и крупного чиновничества было необычайно презрительное отношение не только к торгово-промышленным деятелям, в огромном большинстве недворянам и часто недавним выходцам из крепостного крестьянства, но и к самой промышленности и торговле.
Иногда это прикрывалось своеобразными экономическими теориями, вроде того, что Россия, мол, страна исключительно земледельческая и в промышленности не нуждается, либо политическими, — что Петр Великий, начав создавать в Росии промышленность, свел страну с ее исконного пути и от этого пошли все несчастья. Как бы то ни было, это по меньшей мере пренебрежительное отношение существовало и, нужно сказать, довольно болезненно переживалось в Москве, в особенности в тех наиболее культурных промышленных кругах, которые имели общение с Западом и знали, какую роль в современном государстве играют вопросы народного хозяйства и что делается для поднятия и развития производительных сил страны.
Конечно, и промышленная среда платила тем же:
в купеческой Москве того времени не было пиэтета к разорившемуся и «ни на что не пригодному» дворянству. П. П. Рябушинский, сказавший в своей речи на коноваловском юбилее столетия фабрики в 1912 году, что купцам «не нужно гоняться за званием выродившегося русского дворянина», отразил, в некотором смысле, общее настроение.
Рябушинского за его речь осуждали, находили ее бестактной, но по существу многие думали, как и он. Над теми, кто добивался стать «штатским генералом», т. е. получить чин действительного статского советника, что автоматически возводило в дворянство, — обычно подсмеивались, в особенности, если это касалось дел благотворительности, т. е. производства по ведомству учреждений Императрицы Марии.
Был и другой способ достигнуть того же самого: пожертвовать свои коллекции — а каждый что-нибудь да собирал — не городу или общественным учреждениям, как сделали это братья Третьяковы со своей знаменитой галлереей, а Академии Наук, за что обычно жаловали «чин 4-го класса». На моей памяти так поступили А. А. Титов из Ростова Ярославского, передавший в Академию свое ценное собрание памятников русской истории, и А. А. Бахрушин, поступивший точно так же со своей, изумительной по богатству, «театральной» коллекцией. Оба стали «генералами», получили потомственное дворянство, но общественное мнение их не оправдывало.
Далеко не во всех общественных кругах, бывших в оппозиции к прежнему строю, ожидавших перемены, или считавших, по тем или иным основаниям, перемену эту неизбежной, разразившаяся неожиданно для них февральская революция вызвала чувство восторженного ликования. В то время, как в левом секторе переворот вызвал энтузиазм и ощущение победы, уже в кадетских кругах отношение было двойственное и более сдержанное. Были энтузиасты, — таким, например, оказался доктор H. M. Кишкин, фактический руководитель Союза городов и будущий московский губернский комиссар, засевший в генерал-губернаторском дворце на Тверской.
Уже у Астрова настроение было иным и скорее преобладало чувство тревоги. Еще больше тревоги было в промышленной среде. На бирже знали, что революция только начинается, а до чего она дойдет — неизвестно. Энтузиасты говорили о «величии совершавшегося», о «великой бескровной»; скептики утверждали, что «бескровным» было падение прежнего режима, который рухнул сам, революция же будет, как и другие были, — «кровавой» и видели подтверждение в начавшихся зверствах против офицеров, преимущественно во флоте. Эта-то тревога за будущее и вызывала у людей с больными нервами состояние некоторой истерики.
После переворота деятельность на бирже притихла. Хотя революция, в начальном своем этапе, и не была еще ни «социальной», ни «социалистической», но чувствовалось, что крупным собственникам не время слишком напоминать о своем существовании. На «Ильинке» как-то больше ощущалась неустойчивость создавшегося положения, беспомощность Временного Правительства и неизбежный уклон влево. Очень характерно, что, несмотря на участие в первом составе правительства князя Львова, представителей крупной промышленности, каковыми были Коновалов, Терещенко и лица, вышедшие из московской торговой среды, как Гучков, — никто в биржевых кругах не считал это правительство своим, а каждый скорее опасался, что в надвигавшейся борьбе «личной инициативы» против «огосударствления» всей хозяйственной жизни названные лица слишком быстро сдадут свои позиции.
Собирались, однако, часто, может быть, чаще прежнего, но преимущественно для «информации». И новый уклад жизни, и темпы, в которых развертывались события, лишали Биржевой комитет его прежней роли — совещательного органа по вопросам народного хозяйства. Как пример можно указать, что грандиозная финансовая реформа, начатая Шингаревым и оконченная Бернацким, прошла без всякого отзыва со стороны заинтересованных лиц, в частности промышленных организаций.
Лично в мою общественную работу февральский переворот внес весьма существенные перемены. Состав гласных московской городской думы после революции автоматически переменился. Как известно, выборы нового состава гласных, имевшие место в конце 1916 года и давшие абсолютную победу «прогрессивному списку», не были утверждены городским присутствием, и продолжал действовать прежний состав, деливший думу на две почти равные части: правую и левую.
После переворота состав гласных, избранный за три месяца до того, вступил в отправление своих обязанностей. Стал на очередь вопрос .о выборе городского головы и его товарища. В прежнем составе городским головой был член Государственной Думы М. В. Челноков, из московской купеческой семьи, ранее работавший больше в земстве. Он был правым кадетом и не пользовался большим авторитетом в городском комитете партии. Были даже затруднения при его выборах, так как отдельные члены комитета, в особенности профессор Кизеветтер, не состоявшие гласными, очень противились его избранию.
Был он также и главноуполномоченным Всероссийского Союза городов, где впрочем нес лишь представительство по сношению с Петербургом. Текущее руководство было почти целиком в руках Н. М. Кишкина и отчасти у меня, как второго «заместителя главноуполномо-ченного». Союз городов в сильной степени был «кадетской» организацией. И в Союзе городов у Челнокова отношения с кадетами были, что называется, прохладными. Как-то так получилось, что после революции Челноков сразу стал «несозвучен эпохе». Вопроса об его кандидатуре в новом составе, насколько помню, вовсе не ставилось.
Сразу вышла на очередь кандидатура лидера прогрессивной группы гласных и одного из главных лидеров всей московской общественности Н. И. Астрова. С выборами товарища головы дело было сложнее. Товарищем городского головы в течение последних десяти лет был В. Д. Брянский, человек очень одаренный, но скорее чиновник, чем общественный деятель. Он хорошо знал городское хозяйство, имел известный авторитет, но политически был фигурой неясной. Человек правых убеждений, он действовал, часто и подолгу исполняя обязанности городского головы, при левом большинстве в думе; не всегда это хорошо удавалось. «Прогрессивную группу» он не любил, а ее руководители платили ему тем же. Конечно, у него не было никакой возможности сохранить свою должность. Но так сказать естественного кандидата на его место не было.
Конечно, нужно было искать заместителя Брянскому среди членов управы. Выдвинулась кандидатура одного из самых дельных среди таковых, ценнейшего работника по городскому хозяйству, к тому же партийного кадета, — инженера П. П. Юренева. Юренев согласился, но он не был специалистом в деле городских финансов. Тогда решили выбрать не одного, а двух товарищей городского головы, — одного преимущественно для заведывания финансами. Эту должность предложили мне. Я согласился.
Работа в городском общественном управлении меня очень интересовала. Я с молодых лет к ней готовился, о чем уже говорил подробно в этой книге.
С Н. И. Астровым мне много приходилось работать вместе и это было не очень легко, несмотря на то, что отношения между нами были, в общем, хорошие. Работа в Союзе городов не должна была, казалось мне, препятствовать этому совместительству, во-первых, потому, что это был тот же круг вопросов и те же постоянные поездки в Петербург, а во-вторых, после революции, в виду фактического затишья на фронте, темп работы сразу сильно замедлился и, хотя я остался один во главе комитета, — Кишкин ушел в губернские комиссары, а Челноков вообще отошел от активной деятельности, — ежедневная работа в главном комитете брала у меня гораздо менее времени, чем раньше. На бирже, как я уже указывал, дела стало тоже меньше, а в торговом деле, из-за большого недостатка в товарах, начиналось полное затишье.
Среди гласных моя кандидатура встречена была с сочувствием, выборы были обеспечены. Помню, что я посоветовался с Третьяковым, который к моим предположениям отнесся довольно кисло, утверждая, что вся общественная жизнь идет к развалу, и что мне ничего не удастся сделать.
Сейчас же после моего вступления в должность — ввиду революционного времени все прочие формальности были устранены — для меня начались неприятные сюрпризы. Когда на утро после выборов я приехал в управу, рассчитывая встретиться с В. Д. Брянским, ожидая, что он мне сдаст дела, я с удивлением узнал, что в то же самое утро мой предшественник уехал в Крым, оставив ключи на своем письменном столе, в котором деловых бумаг почти не было.
Я был не только задет таким бесцеремонным поступком, но и весьма озадачен, опасаясь непредвиденных, серьезных для меня затруднений. Мои ближайшие сотрудники были возмущены таким необщественным
методом действий и, не за страх, а за совесть, помогли мне сразу разобраться во всем, что было связано с моими новыми обязанностями. В моем непосредственном ведении, кроме финансового отдела и казначейства, были: контрольный отдел, бухгалтерия, воинское присутствие, городской комитет по отсрочкам, юридическая часть и так называемое первое отделение, т. е. личный состав, и, наконец, помощь семьям призванных.
Все это оказалось не таким страшным, так как во главе каждого отдела стояли старые, испытанные руководители, с большинством коих я был и ранее хорошо знаком. Делопроизводство в московской городской управе было организовано с большим техническим совершенством, и московская общественность им, по справедливости, гордилась. Это было подлинное общественное служение, с весьма своеобразной иерархией и с огромным накопленным деловым и техническим опытом.
Москва, конечно, не была единственным исключением в цепи русских земских и городских управлений, но она, несомненно, стояла среди них на первом месте. И если в Союзе городов приятно было работать, так как приходилось организовывать новую деятельность и новое учреждение, то работа в московской городской управе была поистине приобщением к старой общественной традиции местных самоуправлений.
Другой сюрприз был еще более неприятным. Московские городские финансы складывались тогда из двух источников: во-первых, действовал обычный городской бюджет с обычными источниками дохода:
налогами и сборами, доходами городских предприятий и т. д.; во-вторых, по красно-крестной работе — в Москве она была целиком в ведении городской управы — получались ассигновки от правительства, через Особое совещание по обороне; суммы поступали огромные, но приходили с запозданием. Так как был проведен принцип «единства кассы», то всегда был так называемый «кассовый дефицит», — недостаток оборотных средств, достигавший весьма больших размеров. Чтобы его покрыть, производился, в московских банках, учет финансовых векселей на крупную сумму — несколько десятков миллионов. Учет векселей свершался с правительственной гарантией, предоставлявшейся главным управлением по делам местного хозяйства, по соглашению с департаментом Государственного казначейства.
В первые же дни после моего вступления в должность нужно было совершить очередной переучет городских векселей. Эта операция, как и все городские операции, были быстро проведены по трансферту, и векселя отправлены в отделение Волжско-Камского банка. Вскоре, однако, мне сообщили, что управляющий отделением просит меня лично приехать в Банк. Я был акционером Волжско-Камского банка и состоял в учетном комитете московского отделения. Управляющим был К. Ф. Корженецкий, по прозванию «генерал», так как он имел чин действительного статского советника (У него в числе служащих был специальный курьер, главной обязанностью коего было входить в кабинет управляющего, когда тот беседовал с клиентами и называть Корженецкого «Ваше Превосходительство». Корженский уверял, что это сильно помогает ему при деловых переговорах.).
У меня с ним были самые приятельские отношения и потому, с весьма смущенным видом, он заявил мне, что не может произвести переучета без санкции банковского комитета и что сам он тут не при чем. Меня это возмутило, но делать было нечего, и я отправился к А. Д. Шлезингеру, председательствовавшему в московском банковском комитете.
В Купеческом банке я также был пайщиком и недавно перед этим присутствовал на общем собрании. Шлезингер очень вежливо и все время извиняясь, сказал мне, что он тоже тут не виноват, что это от него не зависит и что вопрос слишком важный, чтобы решать его в Москве. По его словам, я должен заручиться согласием Центрального банковского комитета, заседавшего в Петербурге и, если я таковую санкцию получу, то с его стороны препятствий не будет.
Когда по возвращении в управу, я доложил это дело Н. И. Астрову, то он, что называется, «скис». Видимо он сразу решил, что чаяния и его, и его друзей, что я окажусь связующим звеном между городом и банковскими кругами, не оправдались и что, очевидно, зря меня выбрали. Я сказал Астрову, что нужно ехать в Петербург и что я выеду в тот же вечер. При этом я его предупредил, что, может быть, возникнут некоторые вопросы, касающиеся дальнейшего хода городского хозяйства, и тогда придется звонить из Петербурга по телефону. Мы условились о времени вызова и о том, что он ответит.
В Петербурге, на другое утро, я прежде всего отправился к H. H. Авинову, назначенному князем Львовым начальником главного управления по делам местного хозяйства. Перед этим Авинов был членом московской городской управы и ведал именно тем первым отделением, где было городское казначейство. С ним я постоянно работал вместе по делам о помощи семьям призванных. У нас с Авиновым были самые лучшие отношения, и я вспоминаю о нем, как об одном из самых сведущих, авторитетных и приятных в обхождении городских общественных деятелей, с которыми мне когда либо приходилось встречаться.
К моему удивлению, он оказался в курсе дела и посоветовал мне сначала попробовать действовать самому в Банковском комитете, а если не выйдет, то начать хлопотать через министра финансов, коим тогда был еще Терещенко. Я так и поступил, и немедленно отправился к председателю Банковского комитета, А. М. Вышнеградскому. Мы были знакомы, но очень мало. Он тоже знал, о чем я приехал говорить и предложил мне собрать Банковский комитет в тот же день, после завтрака, что я счел, конечно, большой любезностью.
Собрание оказалось довольно многолюдным, но я мало кого знал. Помню, что В. А. Каминка всячески старался меня ободрить, хотя и не скрывал, что существует сильное течение против новых «социалистических городских дум». По отношению к Москве это было совершенно не верно, так как в составе гласных, кроме А. А. Титова и Д. В. Филатова, никаких социалистов не было.
Я в первый раз в жизни был в собрании Банковского комитета, хотя имел для этого ценз, так как состоял членом совета Московского Торгового банка. Впоследствии, и в Москве, и на Юге России, и в Сибири, — я неоднократно бывал на таких собраниях.
Меня посадили напротив председателя, а рядом со мною поместился Каминка. Вышнеградский открыл собрание, сразу предоставил мне слово, а сам, вынув из кармана газету, стал демонстративно ее просматривать, очевидно желая показать, что вопрос его не интересует. Скоро, однако, он газету отложил и стал слушать.
Студенческие сходки научили меня говорить в недоброжелательной аудитории, которая постоянно прерывает оратора. Здесь никто не прерывал, но известное недоброжелательство чувствовалось. Я заранее хорошо продумал, что нужно сказать, и выполнил это с достаточной точностью.
Я начал с того, что указал, что жизнь города, несмотря на происшедшие политические перемены, продолжается, и что она нужна для всех, живущих в нем; что я лично принадлежу к той же общественной группе, как и те, перед кем я говорю. Поэтому, одно из двух: либо они докажут мне ненужность, даже вред того, о чем я прошу, либо, если они этого открыто сделать не могут, или не хотят, то я должен их убедить в том, что они обязаны дать мне удовлетворение. Закончил я тем, что напомнил, что при правительственной гарантии переучет городских векселей не представляет риска, операция теряет финансовый характер, а противодействие ей приобретает характер политической демонстрации, банкам же нет основания заниматься политикой.
Свое выступление в Банковском комитете по вопросу об учете городских векселей я считаю самым крупным за всю мою жизнь ораторским и общественным успехом. Говорил я довольно долго и к концу речи ясно чувствовал, что мое дело выиграно.
Вышнеградский стал меня слушать с несколько изумленным вниманием, Каминка одобрительно покачивал головой и я начал понимать, что ломлюсь в уже открытую дверь. После моего выступления Вышнеградский почему-то запросил мнение представителя Кооперативного банка, тот явно не знал, что сказать, а Каминка заявил, что вопрос ясен и что не надо и голосовать, так как все согласны.
По возвращении в Москву Астров очень сердечно меня приветствовал, и видно было, что он передумал и решил, что меня выбрали «не зря». Больше того, — он решил меня не отпускать и препятствовать моему уходу.
Наш последующий разговор с ним был гораздо менее приятен, или, вернее сказать, не был облечен в рамки внешней и поверхностной вежливости. В двадцатых числах мая первый министр торговли и промышленности Временного Правительства А. И. Коновалов вышел в отставку. Князь Г. Е. Львов предложил мне заступить его место.
Помню, был праздник Св. Троицы, и я на два дня поехал к своей семье, которую я видал сравнительно редко и которая жила в нашем подмосковном имении по Николаевской железной дороге. Первый день моего там пребывания прошел спокойно и без всяких событий, а на второй, Духов день, — неожиданно появился автомобиль городского головы, — роскошная по тому времени машина Панар-Левассер, — и шофер Зябкин вручил мне письмо Астрова, в котором тот извещал меня о вызове кн. Львова и просил немедленно приехать в Москву и быть готовым в тот же вечер ехать в Петербург.
Заканчивал Астров свое письмо просьбой по приезде в Москву немедленно приехать в городскую управу, где он в 4 часа будет меня ожидать. Мне оставалось подчиниться и я отправился на том же автомобиле в Москву; дачные поезда в то время ходили довольно нерегулярно. Астрова я нашел в назначенное время, в его, столь знакомом мне кабинете городского головы, где всегда происходили собрания важнейших городских комиссий, в частности — финансовой, и он подтвердил мне, что кн. Львов срочно меня вызывает и что я, несомненно, немедленно по приезде в Петербург буду назначен министром торговли.
Мне было ясно, что Астрову не хочется, чтобы я покинул свое место в управе и думаю, что это было не только потому, что он считал, что я и впредь сумею доставать для города деньги, но и потому, что к этому времени мы трое, — он, Юренев и я — уже хорошо «сработались» и работали довольно дружно. Он заметно удивился, когда я ему сказал, что не хотел бы принимать назначения, так как мне самому жалко уходить из управы, где, как мне кажется, я могу принести, может быть, и не большую, но реальную пользу.
На другой день я отправился к кн. Львову. Его кабинет находился в доме № 3 по Театральному переулку. Я уже несколько раз перед этим у него бывал и всегда он встречал меня очень радушно, обычно приглашал у него позавтракать, и я с удовольствием встречал у него своих добрых знакомых по Земскому Союзу, которых он взял с собой в Петербург.
И на этот раз он был чрезвычайно приветлив, сказал, что указ о моем назначении уже заготовлен и что я могу сегодня же вступить в должность. Когда я ему сказал, что не хотел бы бросать свою работу в Москве, то он, как мне показалось, искренно огорчился. Он указал, что работа, на которую он меня зовет, имеет более важное значение, но согласился со мною, что я должен повидаться предварительно с некоторыми из членов правительства. Я имел в виду Терещенко, Шин-гарева и Коновалова.
Не помню почему, но с Шингаревым мне не удалось в то утро встретиться. Терещенко уже находился в министерстве иностранных дел, куда я к нему и заехал. Он был чрезвычайно любезен, наговорил массу лестных вещей по моему адресу и советовал принять назначение, заверяя, что он лично будет очень рад со мною работать.
Я был слишком избалован своими успехами в общественной деятельности, чтобы добиваться какого либо места при явном сопротивлении моих политических друзей. Я привык, что меня встречали с распростертыми объятьями все те, с кем мне доводилось работать. Но в основе мне все-таки было жаль оставлять свое место в управе, тем более, что в Петербурге слишком чувствовалась непрочность всякой новой министерской комбинации, и пребывание на высоком посту министра могло оказаться весьма кратковременным.
Когда во второй половине дня я опять появился у кн. Львова, то, к моему удовольствию, тон его был уже несколько иным. Я понял, что он не раз, за мое отсутствие, беседовал с Москвой. Князь сказал мне, что он понимает мое нежелание бросать роботу, которая началась так удачно — он, конечно, имел в виду Банковский комитет — что он сохраняет свое предложение, но не настаивает и предоставляет мне решать самому. Я поблагодарил, отказался и в тот же вечер вернулся в Москву. Расстались мы с князем друзьями и в дальнейшем, часто бывая в Петербурге, я попрежнему заезжал к нему.
Таким исходом дела Астров был явно доволен.
Все лето 1917 года прошло у меня между Москвой и Петербургом, куда мне постоянно приходилось ездить по тем или иным делам города, а отчасти и Союза городов. В последнем произошли перемены. После собранного мною апрельского съезда, за что меня сначала очень осуждали, говоря, что я «сдаю позиции», — был избран новый комитет на «паритетных началах». Был несколько изменен «регламент» и упразднена должность «главноуправляющего». Астров стал председателем главного комитета, а я — председателем «исполнительного бюро». В своих «политических выступлениях» я должен был действовать в согласии со своими «социалистическими коллегами». Помню, что утверждение редакции приветственной и совершенно невинной по содержанию речи, которую я должен был сказать от имени Союза городов Альберу Тома на торжественном собрании, устроенном в его честь, представило много технических трудностей.
Вообще с приездами «знатных иностранцев» у меня было немало хлопот, несомненно, потому, что я был один из немногих, более или менее свободно изъяснявшихся на иностранных языках. Самым значительным событием этого рода был описанный мною выше приезд двух французских социалистов, Мутэ и Кашэна, и сопровождение их мною по нашим знаменитым картинным галлереям, начиная с Третьяковской... Удивляясь богатству русских коллекций, они и многому другому удивлялись. Мутэ говорил, что он знает, что многие его собеседники сомневались в искренности его социалистических убеждений, видя, что он носит крахмальные воротнички и хорошие ботинки. Он долго говорил мне о глубоком различии французской и русской психологии, приводя, как пример, что никто не просит, а скорее отказывается от возможности получить орден Почетного Легиона, каковой, видимо, наши французские гости могли легко выхлопотать. Мне показалось, что это был лестный для меня намек, но я, конечно, сделал вид, что ничего не понял, — с самого начала войны в нашей группе было соглашение не «исходатайствовывать» никаких награждений. Я не припомню, чтобы кто-нибудь отступил от этой общей линии.
Абсолютное непонимание приезжими гостями того, что происходило в России, было общим и, так сказать, раз навсегда установленным. Некоторые уже тогда — помнится Вандервельде, — говорили о «Востоке и Западе».
Астровская управа просуществовала недолго. Во второй половине июля состоялись выборы в новую Думу. Это были первые выборы по «четырехвостке» и с применением пропорциональной системы. Всех избирательных списков — во всяком случае таких, по которым были избраны новые гласные, — было пять:
четыре социалистических и один «буржуазный», — партии Народной свободы, включивший нескольких беспартийных, в частности меня. Не принадлежал официально к партии, кажется, и Л. Л. Катуар. По этому списку прошло немногим более двадцати человек, почти столько же, сколько и у большевиков. Список № 3 — социалистов-революционеров — получил абсолютное большинство.
Сразу, конечно, стал на очередь вопрос о выборе новой управы. На должность городского головы была выдвинута кандидатура В. В. Руднева. Вне его партии Руднева никто не знал. Он был, конечно, выбран и, по условиям того времени, выбор оказался очень удачным. Ближайшим его заместителем был назначен Студенецкий, также социалист-революционер. Я его очень хорошо знал, так как он был управляющим делами городского комитета по отсрочкам военнообязанным, где я сначала был членом от Союза городов, а потом председателем. Студенецкий, сразу после выборов, стал настаивать, чтобы я остался товарищем городского головы, говоря, что мои перевыборы обеспечены. Руднев, познакомившись со мной, сделал мне официальное предложение. Я был склонен согласиться, но положение было сложным и деликатным.
Дело в том, что выборы, по признаку пропорционального представительства, как будто предрешали и пропорциональный состав управы, т. е. в состав «президиума», состоявшего из товарищей городского головы, которых предполагалось избрать несколько, должны были войти представители всех списков. На самом деле, однако, ни большевики, ни меньшевики в число товарищей городского головы не вошли. Кадеты же, к моему некоторому удивлению, охотно дали мне инвеституру. Я счел это недостаточным и решил получить также и мандат от биржи, т. е. фактически от Третьякова. Наш разговор на эту тему был ему не по сердцу, и он пытался уклониться от прямого ответа, но я ему заявил, что если он письменно мне не подтвердит, что Биржевой комитет хотел бы видеть меня в составе управы, как представителя «цензовых элементов», то я немедленно заявлю о своем отказе баллотироваться и причиною приведу именно позицию, занятую Третьяковым. Для него это было нежелательно, так как это обострило бы его отношения с левыми, что в свою очередь затруднило бы ему в будущем вхождение в состав правительства, что все время было его затаенной мечтой.
Поэтому, скрепя сердце, он написал соответствующее письмо Астрову. Я счел однако все эти предосторожности недостаточными и на время выборов уехал из Москвы, на несколько дней, в Кисловодск, на отдых, написав Астрову, что прошу его решить вопрос о моих выборах. В это письмо я вложил два заявления: одно о согласии баллотироваться, другое с отказом и просил Астрова подать в день выборов то, которое кадетская группа найдет нужным. Я был переизбран в моем отсутствии и оказался единственным в России товарищем городского головы, избранным «цензовой» думой и переизбранным «социалистической». Должен прибавить, что все приведенные выше предосторожности не помогли.
Меня не раз обвиняли, что я нарушил «буржуазный фронт», которого, кстати сказать, никогда не было, и пошел поддерживать эс-эров из-за симпатии к их политическим убеждениям, что уже было совершенной чепухой. Управская моя работа продолжалась в общем на прежних основаниях, но круг моих обязанностей значительно сузился. Некоторые отрасли — воинское присутствие и комитет по отсрочкам — по условиям времени сошли на нет. Остались, главным образом, финансы, в отношении которых дело стало гораздо более сложным. Работать с Рудневым было легко, легче, чем с Астровым. Он без труда брал на себя ответственность по разным вопросам, и я был спокоен, убедившись на опыте, что если с ним договориться о том, как нужно действовать, то он в точности выполнит всё, что было условленно.
Продолжались и мои постоянные поездки в Петербург. В одну из таких поездок произошел эпизод, который мог бы оказать, если бы я того захотел, огромное влияние на всю дальнейшую жизнь, мою и моей семьи. Я всегда останавливался в «Европейской гостинице», где меня хорошо знали и где я всегда мог получить комнату. Однажды утром ко мне неожиданно приехал мой лицейский одноклассник М. С. Дмитриев-Мамонтов, по лицейскому прозвищу «Лимон». В лицее мы с ним были очень дружны, но по окончании курса в 1905 году наши пути разошлись и мы ни разу не встретились. Оказалось, что он служит в министерстве финансов. Он мне сразу сказал, что приехал по делу и, когда я спросил, что он от меня хочет, то он мне ответил, что имеет ко мне поручение от группы своих сослуживцев.
— О тебе у нас много говорят, — сказал он, — как об одном из возможных кандидатов в руководители нашего ведомства. Ты можешь использовать это благоприятное для тебя положение тем, что мы, учитывая твое возможное назначение, поможем тебе перевести заграницу, по казенному курсу (который был тогда, если память мне не изменяет, 12 рублей за 1 фунт стерлингов) твои деньги. Всего твоего состояния перевести, конечно, нельзя, но три-четыре сотни тысяч фунтов стерлингов перевести вполне возможно.
В то время денег у нас было достаточно, контрвалюту я мог бы вычесть без всякого труда, но я не стал его слушать дальше, прекратил разговор и даже не пригласил его с собою позавтракать, что обычно делал, когда ко мне кто-нибудь заезжал в гостиницу. Тогда и в голову не могло придти, что можно переводить деньги заграницу, настолько это казалось непатриотичным. В московских общественных кругах такое мнение было единодушным, исключения были чрезвычайно редкими и касались лиц, с общественной деятельностью совсем не связанных. Конечно, после советского переворота настроение изменилось.
Мой лицейский сотоварищ был прав, говоря, что меня прочили в кандидаты «в министры»; прочили меня и в министерство торговли, и в министерство финансов, и в государственные контролеры. Я попреж-нему никуда идти не собирался, но разговаривать — разговаривал. Когда кн. Львов ушел из министров-председателей и его заменил Керенский, то мы с ним часто беседовали о возможных назначениях.
Я, конечно, сильно виноват в том, что, попрежнему не собираясь уходить из Москвы, никогда не отказывался от разговоров. В свое оправдание могу сказать, что все подобного рода переговоры чрезвычайно помогали иметь большую чем у других, осведомленность об общем положении в данный момент, а я всегда любил знать в подробностях, что происходит. К моему упорному нежеланию покидать Москву прибавились и новые соображения. В ходе этих переговоров о формировании правительства — а от половины июля до половины сентября их было немало, — мне пришлось не раз встречаться с кандидатами, стоявшими на диаметрально противоположной, чем я, точке зрения в вопросе об их участии в правительстве. Они всяческими путями добивались «высокого назначения», доказывая всем и каждому, что они будут полезны в деле спасения Родины. Русским общественным традициям вообще несвойственны приемы, широко распространенные на Западе, в частности во Франции, ставить самому свою кандидатуру. У нас обычно «предлагали избрание», просили поставить свой избирательный ящик, уговаривали баллотироваться. Даже те, кто сами хотели быть избранными на какую-либо должность, обычно шли окольными путями, через друзей и знакомых. Поэтому кандидаты, предлагавшие свои услуги для несения министерских обязанностей, представляли на фоне русской действительности, смешные и жалкие фигуры. Мне не очень хотелось быть в их числе.
Другая причина — это начавшееся со второй половины лета почти открытое противодействие Москвы моему назначению. Милюков в своей «Истории» второй русской революции пишет, что Керенский хотел меня назначить, но московская промышленная группа была против. Это верно, — с тем добавлением, что я и сам был «против». Теперь, тридцать четыре года спустя, мне трудно утверждать, пошел ли бы я, если бы меня со всех сторон просили, но этого не было. Вступить же в борьбу на этой почве я не собирался.
В ходе работ в новой городской управе на меня было возложено поручение, выполнение которого я считаю одним из самых интересных моментов моей очень богатой впечатлениями жизни. Во время одной из очередных поездок в Петербург меня неожиданно попросил заехать к нему Н. Д. Авксентьев, тогда министр внутренних дел. Мы были с ним, до той поры, незнакомы, и я понял, что дело идет о каком-то важном поручении. В самом деле, он сообщил мне о решении правительства созвать в Москве Государственное Совещание, и дал ряд указаний, как я должен был словесно доложить Рудневу и городской управе.
Я выполнил эту миссию на другой же день и, вероятно, потому, что я был первым докладчиком по этому делу, на меня и была возложена техническая подготовка совещания, состоявшегося в десятых числах августа и происходившего в Московском Большом Театре. Опасались каких-то беспорядков, и мне было поручено по возможности лично вручить входные билеты всем участникам совещания. Это не представило
особых трудностей: почти все, кто должен был на нем участвовать, охотно являлись сами за получением билетов, и через мой кабинет, где я образовал маленькую канцелярию, прошли все мало-мальски заметные, общественные и государственные деятели того времени, а это обстоятельство дало мне возможность со всеми ними познакомиться и со многими из них беседовать. Я видел всю общественную Россию времен февральской революции, за исключением большевиков, которые в совещании отказались участвовать. В этом же порядке мне пришлось, от имени Москвы, встречать на Александровском вокзале генерала Корнилова, приглашенного из ставки на совещание.
С начала октября опять начались переговоры о министерстве, и опять я был вызван в Петербург.
В «Истории» Милюкова весь этот последний этап февральской революции описан очень подробно и достаточно объективно. Я делаю эту оговорку потому, что считаю всю эту книгу вообще трудом не историка, а полемиста, написанную с целью оправдать позицию кадетской партии и свои собственные действия. Но в этот период переговоров «социалистической демократии» с «буржуазными элементами» на первом месте была не кадетская партия, а московская промышленная группа. Сам Милюков находился, как помнится, в отсутствии; в Петербурге, в кадетских кругах, одну из первых ролей играл М. С. Аджемов, а в Москве переговоры с кадетами шли через Н. М. Кишкина, который был горячим сторонником создания коалиционного министерства. Это участие Кишкина на первом плане в переговорах сказалось на мне неожиданным и курьезным образом: Троцкий, для характеристики участия буржуазии во власти, пустил тогда свою бутаду: «Кишкины-Бурышкины».
Наша беседа с Керенским — она происходила в Зимнем Дворце, в знаменитом кабинете Императрицы, — свелась к тому, что он сказал мне о своем намерении обратиться к московской промышленной группе, из числа членов коей, по его мнению, несколько человек могли бы войти в будущий состав правительства. Керенский выразил при этом надежду, что и А. И. Коновалов вернется к активной правительственной деятельности. Как известно, в это время шло так называемое Демократическое совещание, и самый вопрос о коалиционном составе будущей власти был под большим сомнением.
Я не мог не согласиться с тем, что если на очередь поставлен вопрос о коалиции разных общественных группировок, то нужно говорить именно с группами, а не обращаться к отдельным лицам, даже в том случае, если их можно считать представителями той или иной группы (в данном случае я имел в виду А. И. Коновалова).
Формирование коалиционного правительства встречало большие препятствия со стороны левого сектора общественности. Я благополучно вернулся в Москву, куда приехал и А. И. Коновалов и, при его участии, в Биржевом комитете начались совещания о том, как организованная промышленная общественность относится к идее создания коалиционного правительства.
Меня, вероятно, упрекнут в нарочитом злословии или в желании осветить этот вопрос с точки зрения уязвленного самолюбия, если я буду утверждать, что разрешению принципиального вопроса об участии московской промышленной группы в будущей коалиции немало помогло то, что на первом месте фигурировали имена Коновалова и Третьякова. А между тем, я и тогда был в этом убежден, и ныне, мысленным взором обращаясь к прошлому, именно так и думаю. Правда, в совещаниях, где я участвовал, речь не шла о личных кандидатурах, но они были секретом Полишинеля. Да и этот секрет Третьяков быстро нарушил, созвав специальное «расширенное» заседание, чтобы получить от московской торговли и промышленности особые полномочия, представлять в будущей правительственной комбинации купеческую Москву. Полномочия эти ему охотно дали: в тот момент в этих кругах настроение стало глубоко пессимистичным, но многие думали, что если кто-нибудь надеется на то, что можно еще спасти положение, то мешать ему не следует.
На собрания, где говорили о личности кандидатов, меня обычно не звали. Мне было доподлинно известно, что поводом «отвода» было мое участие в «эс-эровской» управе.
Помню поездку в Петербург, в присланном в Москву министерском вагон-салоне... Ехали: Н. М. Кишкин, С. Н. Третьяков, С. А. Смирнов и я. Был еще присяжный поверенный П. И. Малянтович. А. И. Коновалов уехал раньше.
В Петербурге начались обычные совещания, происходившие в самых разных комбинациях. Скоро выяснилось, что из приехавших москвичей больше всех стремятся поработать «на пользу Родине» С. А. Смирнов и П. Н. Малянтович. С. Н. Третьяков очень нервничал: может быть, причиной было то, что главной московской фигурой при переговорах был А. И. Коновалов.
Из всех этих собеседований для меня наибольшее значение имела одна встреча, происшедшая у М. И. Терещенко в его известном особняке на Набережной. Кроме хозяина дома, были Коновалов и Третьяков. Я заметил со стороны Коновалова, в отношении себя, некоторую враждебность. Решил, что был прав, обещав Рудневу скоро вернуться в Москву, что для меня нет основания пересматривать это свое намерение, и в тот же вечер уехал. Перед отъездом, уже из любопытства, я был на общем совещании членов правительства, кандидатов и особо приглашенных лиц, которое происходило под председательством Керенского в Малахитовом зале Зимнего Дворца. Правительство тогда сводилось к «Директории», — Керенский, Терещенко, Никитин, Верховский и Вердеревский. Кандидатов было довольно много, я даже не всех знал в лицо. Собрание было довольно сумбурное. Я сидел рядом с морским министром Вердеревским, который сказал одну из лучших, во всяком случае одну из самых спокойных и деловых речей. Говорили о тревожности общего положения в виду начинавшегося наступления немцев на Петербург. Я не дождался конца собрания: мне нужно было ехать на вокзал.
Совещания продолжались еще два-три дня. В левых кругах коалиция была не в моде, и они требовали однородного социалистического правительства. Но Керенский, с большим упорством и искусством, проводил коалиционную формулу и, в конце концов, поставил на своем. С московскими кандидатами у него состоялось соглашение, после чего они вернулись в Москву. Дольше других оставался в Петербурге С. А. Смирнов. Московские острословы говорили, что он опасался, что если он уедет, то министр-председатель забудет о его существовании.
Окончательное формирование правительства задержалось, кандидаты нервничали, наконец, Керенскому удалось преодолеть все трудности, и состав правительства был опубликован. Коновалов был назначен министром торговли и промышленности и заместителем министра-председателя. Смирнов — государственным контролером. Третьякову дали место председателя Высшего экономического совета. Бернацкий сохранил министерство финансов. Этот состав просуществовал, как известно, около месяца.
Моя работа в управе продолжалась. В это же время происходила реорганизация Союза городов, получившего ярко социалистическую окраску. Вскоре, однако, после отъезда новых министров в Петербург, я получил телеграфную просьбу Третьякова повидаться с ним в первый же приезд в столицу, просьбу, которую он просил не откладывать. Наше свидание в Петербурге вскоре состоялось. Он чувствовал себя передо мною неловко, видимо все еще не мог поверить, что существуют люди, которые не хотели бы быть министрами. Разуверить его не было никакой возможности. Сам он чувствовал себя уязвленным малым значением его министерского поста, а еще больше, кажется, тем, что по этой должности не полагалось министерского автомобиля и в его распоряжение была предоставлена лишь коляска, запряженная лошадьми.
Дело, которое он имел ко мне, заключалось в предложении возглавить торгово-промышленную группу в предпарламенте. Как известно, демократическое совещание, происходившее в начале сентября, вскоре после корниловских дней, было пополнено представителями цензовых элементов и превращено в предпарламент, носивший громкое название Совета Республики, а в просторечии неуважительно называвшийся «предбанником».
Торгово-промышленная группа состояла приблизительно из 30-ти человек, представлявших разные районы и отрасли промышленности. Не помню, каким путем эта группа была сформирована, т. е., кто указывал кандидатов, но я уже знал, что вхожу в этот состав от московского промышленного района. Предземледелия, состоявший тогда председателем Совета Съездов представителей промышленности и торговли, съездов представителей промышленности и торговли, куда он был выбран на место Н. С. Авдакова. Но Кутлер был болен, и фактическим руководителем группы должен был быть его заместитель. Это место и предлагалось мне, «в виде компенсации» за то, что меня «обошли», — прибавил Третьяков. Это предложение мне понравилось и я сразу согласился, но не «в виде компенсации», так как меня не «обошли», а я сам ушел.
Прибавлю здесь, что когда, несколько лет спустя, я ознакомился из воспоминаний Керенского по делу Корнилова, с тем, как нечестно говорил он о назначенных им кандидатах (речь шла о генерале Верховском и адмирале Вердеревском), я «задним числом» еще раз испытал удовлетворение, что избегал становиться в череду «постулянтов».
Моя парламентская жизнь продолжалась около десяти дней. По моему возрасту, я не мог баллотироваться в Государственную Думу и предпарламент был для меня единственной оказией подышать воздухом законодательных учреждений. Об этих десяти днях моей жизни я вспоминаю с большим удовольствием. Помню величавую фигуру Авксентьева, который председательствовал с большим авторитетом. Помню выступления Верховского и Вердеревского, говоривших о положении дела государственной обороны. Помню, что при обсуждении этих сообщений две лучшие речи — это отмечает в своей «Истории» и Милюков, — были сказаны двумя женщинами: Кусковой и Аксельрод.
Помню и речь Троцкого, во время которой чувствовал себя неуютно. Дело в том, что торгово-промышленная группа занимала крайне-правый сектор в зале заседаний, происходивших в Мариинском дворце, где ранее заседал Государственный Совет. Я, как «лидер», сидел в первом ряду, в кресле, где в Государственном Совете сидел митрополит Антоний. Это кресло находилось напротив ораторской трибуны. Когда Троцкий произносил свою речь перед началом восстания, то он, прибегнув к своей формуле «Кишкины-Бурышкины», смотрел на меня и показывал пальцем, что не доставляло мне никакого удовольствия.
Всё это быстро кончилось, сметенное октябрьским переворотом. Ни Совет Республики, ни Временное Правительство последнего состава проявить себя ничем не успели. Пребывание московской группы в Совете Министров ни в чем не сказалось. Лишь Третьяков «вошел в историю» своим поистине красивым жестом. Когда арестованных министров вели в Петропавловскую крепость, на мосту раздался выстрел. Все поспешно легли на землю, и лишь Третьяков и Терещенко остались стоять, пренебрегая смертью.
Во дни восстания я был в Москве, в буквальном смысле слова не выходя из управы, которая сначала находилась в помещении думы, потом перешла в Александровское училище. В конце я оказался единственным из всех не социалистических членов управы, который оставался на месте. Мы ушли из Александровского училища, когда переворот в Москве фактически свершился.
После октябрьского переворота общественная жизнь в Москве естественно прекратилась. Правда, и городская управа, и Биржевой комитет еще пытались некоторое время собираться, но конечно никакой реальной работы не было. С. А. Студенецкий, у которого были, как у старого революционера, некоторые связи с новой властью, ухитрился даже достать какие-то деньги, но деньги эти пошли по преимуществу на оказание материальной помощи некоторым городским служащим, оказавшимся, после переворота, в бедственном положении.
Собрания управы происходили на частных квартирах, — большей частью у члена управы, С. А. Морозова, — и очень хорошо посещались. Помню трогательную подробность: на эти собрания регулярно приходил председатель городской думы О. С. Минор, глубокий старик, который обычно говорил: «Я посижу с вами, мешать вам не буду, но если вас арестуют, то я буду с вами».
Устраивались иногда и заседания думы — для протеста — в университете Шанявского, на Миусской площади. Некоторые из протоколов были впоследствии напечатаны в «Красном Архиве».
Дольше других организаций продолжал работать Союз городов, конечно, из-за его красно-крестного характера. Правда, «помощи больным и раненым» почти уже не было, так как давно уже не было и военных действий. Но действовал отдел «военнопленных», которые возвращались в большом количестве. Во главе этого отдела номинально стоял Л. Л. Катуар, а фактически руководил им, получивший некоторую известность в эмиграции, Д. С. Навашин. Ближайшее участие в общем руководстве принимал городской санитарный врач А. Н. Сысин. Он был близок к большевикам, чем и объяснялось то, что эту работу «терпели». Потом произошла реорганизация, и во главе был поставлен В. М. Свердлов, брат известного советского деятеля. Реорганизация прошла легко, так как в социалистическом главном комитете было немало сторонников новой власти. Нас, заведующих отделами, «реквизировали» и мы продолжали тянуть лямку. Так продолжалось дело до лета 1918 года.
Летом, после появления на Украине гетманского правительства, для меня выяснилась возможность поездки на Юг. Я еще не думал окончательно покидать Москву, но для всего нашего дела и для нашего состояния, Харьков являлся главным центром: в Харькове наша семья была одним из самых крупных домовладельцев. Мы давно не имели никаких сведений о том, что там делается, и я решил туда поехать. Мне удалось устроиться в «Украинском поезде». Ехали мы до Киева со всеми удобствами и без всяких проверок багажа и документов. Я мог бы вывезти все, что угодно, но я ехал налегке. Я пробыл неделю в Киеве, потом дней десять в Харькове. После Москвы, где уже было голодновато, это был край, «где всё дышало обилием». Многие из знакомых уже тянулись на Юг. Я решил последовать их примеру, но для этого мне нужно было вернуться в Москву и постараться вывезти семью.
В Москву я вернулся с меньшими удобствами, но вполне благополучно, зато дома меня ждали неожиданные неприятности. О моей поездке на Юг было известно, она мне ставилась в вину и, так как мое возвращение совпало с убийством Урицкого, то мне грозила опасность быть взятым в «заложники». Обо всем этом меня предупредил Свердлов, к которому я поехал по приезде в Москву. Он весьма удивился вообще моему возвращению и настойчиво советовал в тот же вечер уехать обратно. Я рискнул остаться еще на один день, но дома не ночевал, что оказалось предосторожностью не излишней.
На другой день вечером я уехал, но уже другим путем, — на Харьков, через Белгород. До Харькова я добрался, но в «свободной зоне», после Курска, где нужно было ехать на лошадях, меня дочиста ограбили...