Семигин Г.Ю. Антология мировой политической мысли. Политическая мысль в России

ОГЛАВЛЕНИЕ

Шелгунов Николай Васильевич

(1824—1891)—публицист, литературный критик, общественный деятель. В 1841 г. окончил Лесной институт, работал в Лесном департаменте. В 1851 г. возвратился в Петербург, сблизился с Н. Г. Чернышевским, Н. Л. Михайловым. Вскоре уехал за границу для подготовки к профессорской деятельности. Во время поездки познакомился со многими европейскими революционными деятелями, изучал сочинения А. И. Герцена, окончательно определился как один из видных участников революционно-демократического движения 60-х годов. Во время второй поездки в Европу (1858—1859 гг.) познакомился с А. И. Герценом и Н. П. Огаревым, которые напечатали написанное Шелгуновым совместно с Михайловым обращение “К молодому поколению”. Весной 1862 г. появились прокламации “К народу” (автор Чернышевский) и “К солдатам” (автор Шелгунов). В 1862 г. арестован и заключен в Петропавловскую крепость за сношения с “государственными преступниками” — Михайловым и Чернышевским. Публицистическая деятельность Шелгунова началась в 50-х годах. Он сотрудничал в “Современнике”, возглавляемом Добролюбовым и Чернышевским, в “Русском слове”, “Деле” и “Русской мысли”. Характерной особенностью его публицистики была просветительская направленность, вера в силу знания, его прогрессивную роль в истории и политике.

Политические симпатии Шелгунова формировались под влиянием идей революционного демократизма 60-х гг. (Чернышевского, Добролюбова, братьев Серно-Соловьевичей), многие идеи которого он трактовал в духе либерализма. Известный след в его творчестве оставили идеи марксизма, следуя которым он пытался социологически толковать явления общественной жизни (статья “Социально-экономический фанатизм”), оценить роль рабочего класса в перспективах революционного переустройства общества. Социализм Шелгунов рассматривал как прирожденное свойство человека. (Тексты подобраны Б. Н. Бессоновым.)

СТАТЬИ ИСТОРИЧЕСКИЕ

ЕВРОПЕЙСКИЙ ЗАПАД

II

(...) Историческое величие греко-римлян в том, что они были политическим народом; их мир мог погибнуть, но они не могли закостенеть. Две противоположные силы, два основных фактора политического прогресса постоянно боролись в этом замечательном историческом народе, соединявшем в себе всю интеллектуальную силу и весь политический смысл тогдашнего человечества.

Внутренней и внешней борьбой народ этот выработал ряд опытов и неудач, ряд ошибок и заблуждений, ряд характеров, замечательных по своему политическому достоинству и по своему политическому унижению. Ряд положительных и отрицательных приобретений, добытых человечеством этим путем, служит до сих пор спасительным предостережением для народов, стремящихся к политической зрелости.

Как бы ни было сильно юридическое начало греко-римского государства, но противоположное ему начало было не слабее. В самые трудные моменты жизни оно не давало сломить себя окончательно, никогда не исчезало, никогда не глохло. В Египте, например, мы видим народ, оставивший поразительные памятники своего искусства, подавляющие своим размером и непостижимостью средств, употребленных для их сооружения. Но эти памятники прошедшего величия служат вместе с тем памятниками рабства человеческого духа, ничтожества его нравственной энергии и отсутствия чувства нравственного самосохранения. Египетский царь не был для народа существом смертным: он был само солнце, действительное солнце. Ни один подданный не смел приблизиться к фараону, не повергшись во прах. И всемогущий фараон был волен над жизнью, смертью, над собственностью, над семьею, над всем домом каждого своего подданного. Во всю многовековую историю Египта ни одному египтянину не пришла ни разу мысль усомниться в непогрешимости государственного принципа и поднять голос в защиту своих человеческих прав и своего личного достоинства.

Поэтому все памятники египетского искусства, все грандиозные развалины Мемфиса и Фив, если бы эти города могли быть и еще роскошнее, чем они были, для нас не больше, как могильные памятники над прахом народа, не оставившего нам никакого политического наследия, никакой положительной полезной мысли, никакого руководящего идеала, никаких стремлений, которые бы стоило продолжать. Если бы Египет и вовсе не существовал, то последующая европейская история ничего бы не проиграла, ибо из Египта могла идти только идея рабства, а не идея свободы, не прогрессивная сила самопознающего духа, творящего общественный прогресс. Вот почему можно относиться с резким порицанием к социальным учреждениям греко-римского мира, проникаться негодованием к его злодействам, но в то же время нельзя не проникаться и чувством неудержимого восторга и гордости, нельзя не чувствовать ободряющей свежести и крепнущей энергии, когда в той же мрачной истории и в непрочной, неудавшейся гражданственности находишь непрерывный ряд фактов, выказывающих благородную сторону стремлений человечества, его неудержимый порыв к свободе, к восстановлению попираемых прав и угнетаемого человеческого достоинства. Даже римские рабы, заклейменные каленым железом, закованные в цепи и доведенные до состояния скотов, оказывались нравственнее и свободнее египтян, как это показал Спартак. (...)

IV

(...) Государственная идея евреев была идея религиозная, а не светско-политическая; их государство было религиозным братством, союзом равных и равноправных людей, судьбами которых руководил и управлял Бог. Бог был для них единственной всемогущей силой, которую они признавали над собою, и единственной внешней волей, которой они подчинялись. Это был уже совсем не тот идеал, под влиянием которого сложились аристократические учреждения греко-римлян. (...)

V

Римский принцип если и не дал человечеству спокойствия и счастья, если он и не устроил на земле царства Божия, то, тем не менее, все-таки разработал известный порядок идей, сообщил им логическую последовательность и создал такие привычки мысли, которые мог осилить лишь другой, более стройный и убедительный порядок мыслей. Рим выработал семейное, гражданское и государственное право; он создал формы власти и известные учреждения, в которых в течение целого ряда веков воспитывались сменявшие друг друга поколения и подвластные Риму варвары. (...)

Древний мир был гораздо гуманнее и терпимее. Римляне принимали к себе всяких богов — и халдейских, и египетских, — и все принятые боги уживались у них рядом в полном согласии. Но представители средних веков, фанатизированные своим исключительным положением, не хотели терпеть с христианским Богом никакого другого бога и рядом со своими воззрениями никаких других воззрений. Вместе с этой нетерпимостью творцы средневековой доктрины совершенно разъединили мысль с жизнью или, вернее, для активного проявления мысли придумали совершенно неизвестную древнему миру деятельность. Мысль перестала быть гражданской. То, что в греко-римском мире создавало Демосфенов, Сократов, Ксенофонтов, философов, патриотов, бойцов за гражданскую свободу и за целость отечества, в новом средневековом обществе создавало творцов теории и практики отвлеченной морали и проповедников аскетизма. (...)

ПРОШЕДШЕЕ И БУДУЩЕЕ ЕВРОПЕЙСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

I

(...) Варвары обрушились на Римскую империю как раз в то время, когда она утратила свое республиканское мужество, когда гражданские учреждения падали и общественный быт расстраивался. Общественная школа, в которой приходилось воспитываться варварам, не имела уже тех знаменитых наставников, которые представлялись в древних обычаях, учреждениях и правах. Мудрость нового Рима не была уже той мудростью, какой он отличался в пору силы и процветания, и Европе приходилось не выбирать между хорошим лучшее, а только брать то, что ей давали, потому что выбрать было не из чего.

Варвары получили от древнего Рима два вполне выработанных учреждения: королевскую власть и католическую церковь с ее иерархией. К этому можно присоединить еще и римское право, игравшее чрезвычайно важную роль в судьбе европейских государств.

Королевская власть, в первоначальном ее виде, была военной диктатурой. Король и предводитель военной шайки, жившей грабежом и разбоями, сливались в одном лице. Император Юстиниан, составляя свое собрание законов, приказал юристам выпускать все, что хотя несколько напоминало основы древней римской свободы. Поэтому в кодексе сохранилось только то, что соответствовало новым понятиям о правах цезаря и об отношениях его к народу. Кодекс, очищенный таким образом от всего, что могло внушить хотя бы тень сомнения в авторитете власти и ее священных правах, имел весьма сильное влияние на характер последующих взаимных отношений между властью и народом. Людям предлагается только один ряд понятий; идеи же республиканского Рима и Греции Юстиниану хотелось вычеркнуть совсем из истории, вроде того, как в наши времена иезуиты пропускали в истории Франции царствование Наполеона 1. Юстиниан, разумеется, имел добрые намерения; он ошибался только в том, что считал свои мысли безошибочными. Благодаря такому пропуску, Европа почти десять веков не знала ничего о древнем мире, но зато тем сильнее действовало на молодых людей знакомство с Римскими республиканскими идеями, когда в XV столетии появились в Италии греческие ученые, и когда занятие древней литературой возбудило в итальянской молодежи стремление к республиканской свободе. Римское право, очищенное Юстинианом, было введено во все европейские государства; только одна Англия осталась при своем прежнем германском праве. (...)

Европейские юристы, проникнувшись римским правом, явились самыми сильными сторонниками феодальной власти. Их теоретическое увлечение идеалом правомерной державности шло так далеко, что всякий недостойный поступок короля находил у них оправдание, подкрепляемое, если было нужно, ссылками на римские постановления. Юристы являлись всюду самыми покорными слугами власти и служили своей ученостью всякому недостойному делу. Они придавали вид законности всякому насилию и успокаивали совесть людей, поступавших бесчеловечно, юридическими софизмами и цитатами из римского права. Выражение “юридическое убийство”, явившееся, благодаря изворотливости этих людей, умевших оправдывать и обвинять все то, что нужно было оправдать и обвинить, лучше всего объясняет характер деятельности юристов того времени. Лишним примером угодливости этих людей может служить парламент времен Генриха VIII. Со времен Нерона Европа не видела подобного правителя; кровожадность и необузданный произвол не знали в этом человеке никаких границ, и, несмотря на то, что Генрих далеко не удовлетворял идеалу королевской власти, ученые юристы умели находить в римском праве оправдание самым гнуснейшим его поступкам.

Идеал королевской власти, как представляла его себе церковь VII века, был следующим: “Король зовется королем оттого, что он управляет справедливо. Действуя справедливо, он законно обладает именем короля; но, действуя несправедливо, он презренно теряет его. Поэтому предки наши, не без причины, говорили: действуя справедливо — будешь королем страны; действуя несправедливо — не будешь. Две главные королевские доблести — справедливость и истина”.

“Бог, создатель всего мира, располагая устройство человеческого тела, вверху его поставил голову и оттуда провел нервы во все части тела. Он поместил в голове и светильник очей с тем, чтобы она могла различать все вредное. Он установил силу разума, возложив на него управление всеми частями тела и мудрое распоряжение их действиями. Поэтому нужно прежде всего определить то, что касается государей, озаботиться о безопасности их, оградить их жизнь и потом устроить все то, что относится к их народам, таким образом, чтобы, обеспечивая как следует безопасность королей, обеспечить вместе с тем и более безопасность народов”.

Этот документ любопытен тем, что показывает, как под влиянием католицизма и римского права изменилось понятие о королевской власти. Он указывает на предков, которые, как видно, отличались весьма положительными требованиями: действуй справедливо — будешь королем, — вот их условие. Но клерикальное влияние придало королевской власти иной характер.

Новый теологический взгляд на королевскую власть, подкрепленный учением юристов, был принят и всей массой населения, несмотря на то что многие факты убеждали, что действительно историческое значение королевской власти далеко не соответствовало ее теологическому идеалу.

Исторические факты говорят, что в жизни европейских народов совершался тот процесс, который натуралисты зовут борьбой за существование. Борьба была общая, беспрестанная: враждовали отдельные люди друг против друга, враждовали сословия, враждовали народы, враждовали государства. Вражда была во всем; везде материальная сила стремилась к господству, и если она не всегда брала верх, то всегда приносила много несчастья и мешала прогрессу. Представители власти, воспитываясь в этой борьбе разнородных стремлений, усваивали взгляды той или другой из враждующих партий. Король, как и всякий человек, воспитываясь в своей стране, делался и человеком своей страны. Он вырастал в тех или других понятиях, смотря по тому, какие люди и наставники его окружали. Хотя, по идеалу власти, король и должен был стоять выше мелочных личных интересов, выше партий; хотя он, как высший разум, и должен был олицетворять безусловную истину и справедливость, но в практике это оказалось совершенно невозможным. И между королями, как и вообще между людьми, исключительные способности весьма редки. Возьмем хотя бы Францию: в течение 15 веков в ней было всего два короля, Людовик IX и Генрих IV, которые больше других соединяли в себе способность сделать страну счастливой и доставить народу благополучие. Все остальные занимались или исключительно своими личными династическими интересами, или интересами своих придворных или олицетворяли интересы рыцарства и дворянства. Таким образом действия власти были постоянно односторонни.

Смотря по тому, какой партии держался король и что он считал полезным и спасительным, — так он и действовал. Будучи представителем одного из мнений, существующих в стране, король, при своей внешней силе и по нравственному влиянию на массы, давал этому мнению огромный перевес и господствующее значение. Если королем являлся человек энергичный, то влияние его на ход истории могло быть громадно, и мнение самого незначительного меньшинства получало огромное значение и надолго впредь давало особенное направление народной жизни. Так, Филипп II испанский, считая главной королевской обязанностью спасение человеческих душ, был в этом отношении представителем весьма небольшого числа фанатиков; но, пользуясь огромными материальными средствами, он при помощи военной силы и других подобных же пособий сумел дать огромный перевес сторонникам своего взгляда. На житейские .вопросы и интересы Филипп не обращал никакого внимания; он хотел уподобить Испанию обширному монастырю, полагая, что в этом-то именно заключается цель жизни.

Совсем противоположное значение имели короли, приближавшиеся по возможности к идеалу власти. Они олицетворяли благороднейшие стремления людей своего времени.

К сожалению, общая обстановка средних веков была такова, что число людей хорошей умственной организации не могло быть значительно. (...)

НОВЫЙ ОТВЕТ НА СТАРЫЙ ВОПРОС

II

Ломоносов начал собой новый период интеллектуальной русской жизни. Из образования и просвещения он хотел создать общерусское дело, а не аристократическую забаву одних знатных, богатых и праздных.

Со времени Ломоносова начинаются исследования русского языка, русской истории, русского быта. Прошедшее столетие, не считая немецких ученых, оказавших нам в этом отношении большую услугу, выставило и своих русских деятелей. Но отношение этих русских деятелей к русской жизни было почти исключительно аристократически-платоническое. Исследователи являлись если и не всегда из высшего слоя, то всегда из людей, не имеющих с народом ничего общего. От этого русские вопросы, которые хотели разрешать, не были вопросами народными. Кто были эти деятели? Какие-нибудь Татищевы да Щербатовы; разве изредка прорывался человек, вроде Радищева, да и у того в основе лежал принцип христианского пассивного смиренномудрия, отнимающего силу у человека, желающего быть народным деятелем. (...)

Славянофилы первые подняли знамя народности и выступили партией; но они не поняли народной жизни. Они отнеслись к ней со смутною мыслью, с мутным чувством и потому не могли создать ни доктрины, ни программы. Чего хотели славянофилы и к чему стремились? На этот вопрос никто не даст вам, читатель, ответа и, конечно, меньше всего сами славянофилы. Славянофилы горели весьма похвальной любовью к своей родине; но они были не больше, как патриотические мистики. У них было русское сердце, сердце горячее, пылкое, но патриотизм их жил вовсе не в голове. Преисполненные философского сенсуализма, входящего таким сильным элементом в наше общественное мировоззрение, когда дело касается счастья народной массы, славянофилы возбуждали в себе искусственное, отвлеченное чувство и, проповедуя безграничную любовь к своему родному и отрешение от гнилого Запада, хотели не только обновить русскую жизнь, но и спасти новым, неведомым до того, русским словом все народы. Какое же это было слово? В чем заключалась обновляющая сила русского человека? Славянофилы не знали ни того, ни другого. Они веровали и смутно чувствовали; они сотворили искусственную русскую душу из открытых ими элементов и хотели этой искусственной душой спасти мир как новым откровением. Живя исключительно мистическим воодушевлением, славянофилы были чужды всякой реальности, всякого действительного знания своей страны и своего народа. От этого, провозгласив принцип народности и теорию сближения с народом, они ни себе, ни другим не могли объяснить, что значит народность и как можно сблизиться с народом. Они придавали словам: православие, самодержавие, народность какой-то каббалистический смысл, не взяв на себя труда разложить на составные элементы эти три магических слова и объяснить толковым и понятным образом, какую роль в исторической жизни народа играли эти три магические понятия. (...)

При всех своих гуманных и патриотических стремлениях, при всем своем желании излить на свою страну потоки благополучия, славянофилы, в сущности, были силой не прогрессивной, а ретроградной. Они не были людьми будущего, людьми отдаленного идеала, а, напротив, людьми старой московско-византийской Руси. Их смутные стремления были направлены не вперед, а назад.

Славянофильское направление, несмотря на свою нелепость, не пропало бесследно. С одной стороны, оно вызвало целую массу людей, занявшихся исследованиями народного быта; с другой — оно возбудило много толков, опособствовавших большему уяснению понятий об истинном патриотизме, и создало новое движение мысли, уже более положительной и менее мистической.

Во главе этого нового движения стали так называемые почвенники. Они — те же славянофилы, но несколько измененные. Их сердечные порывы слабее, а мысль как будто бы серьезнее. Почвенники уже поняли, что одной поддевкой нельзя устроить сближения с народом. Они поняли, что три магических слова славянофилов не заключают в себе волшебной силы, и, отказавшись от них и от поддевки, начали вести речи, по-видимому, хотя и более благоразумные, по крайней мере более спокойные, но в сущности такие же темные и непонятные.

Они рассуждали очень много о почве, о народности в науке, о необходимости органического развития, о вреде увлечения западными теориями и старались доказать, что для нас, русских, существует только один единственно правильный путь развития — саморазвитие или прогрессивный рост не сверху вниз, а снизу вверх.

Проповедуя это новое учение, почвенники точно так же, как и славянофилы, витали в сфере общих соображений и, чувствуя свое сродство с народом, все-таки не знали, каким средством можно вытащить клин, вколоченный Петром 1.

В период деятельности почвенников голос их был слаб, ибо против них стояла целая партия западников, подавлявших их смутную мысль и темные, неясные стремления вполне законченными западными теориями. Какую русскую мысль, какую русскую теорию, какое русское слово, созданное русской жизнью, могли сказать почвенники в ответ на разносторонне разработанные Западом социально-экономические учения? И почвенники чувствовали свое бессилие и ограждались, как щитом, своею любовью к народу, думая, что только они одни и есть настоящие русские люди и истинные патриоты.

И почвенники сошли со сцены, как сошли славянофилы. Современное общество, забыв, по-видимому, почвенников, но и усомнившись в спасительности теорий, выработанных умом западного человека, повернуло как бы на новый путь. Западники притихли, и забытые славянофилы и почвенники как бы воскресают снова в том новом патриотическом настроении, которое явилось после последних польских событий.

Общество снова, хотя и не с тем энтузиазмом, обратило свои взоры на народную жизнь и в почвенности и органическом развитии из самого себя видит верный путь своего прогресса. Национальное чувство, бывшее прежде уделом немногих, охватило теперь большее число лиц, и в стремлении к национальному развитию, явившемуся снова, они думают видеть новый период русской истории. (...)

III

(...) Наша ненависть к иностранному создалась исключительно влиянием Византии. Она была тем более непоследовательной, что мы заимствовали от иностранцев не одни их иноземные хитрости. Иностранцы явились первыми нашими наставниками в религиозном рационализме, и под их влиянием создались секты, которые зовутся тайными. Стригольничество, хлыстовщина, молоканство, духоборство явились к нам от западных учителей и занесены иностранцами. Положительно известно, что первыми нашими наставниками в этом отношении явились англичане. Немцы, проживавшие в России, точно так же способствовали развитию в народе религиозных понятий протестантского характера.

Если читатель обратит внимание на все факты, приведенные в настоящей главе, и если он обратит внимание на все, нами заимствованное с эпохи Петра Великого, то он увидит, что первобытное славянское мировоззрение совершенно переродилось и видоизменилось под влиянием новых знаний и идей, вошедших в Россию и с Востока, и с Юга, и с Запада, и даже с Севера от народов финского племени. Отыскивать в этом усложнившемся мировоззрении органическое, непосредственно созданное самим славянином, становится невозможным. Славянская вера исчезла и заменилась греческой. Греческое суеверие если и не сменило вполне суеверие славянское, то придало ему новые существенные черты. Прежняя славянская незлобивость переродилась в ненависть ко всему иностранному; кроткие семейные отношения добродушных славян переродились в подавляющий семейный деспотизм. Домашний быт народа изменился точно так же; под византийским влиянием внутренняя и внешняя жизнь русской семьи сделалась совершенно непохожей на патриархальный быт древней славянской семьи. Общественные отношения и формы общественной жизни сложились точно так же под историческим влиянием чуждых нам народностей. Даже сама порода славянина изменилась смешением с чуждыми народностями и племенами. Таким образом, если бы мы вздумали искать теперь чистого славянина по крови, по органически развившемуся мировоззрению, то его найти невозможно. Древний славянин давно исчез, и на смену ему явился новый тип, называемый русским. Русский — это конгломерат всего пережитого, перечувствованного и заимствованного древним славянином в длинный период его исторической жизни. Поэтому попытка славянофилов создать идеал русского из присущих будто бы ему коренных славянских элементов есть не больше, как наивное неведение условий интеллектуального развития России. Такого русского нет и быть не может. Точно так же ошибочны фантазии почвенников, мечтавших об органическом развитии. Почвенникам хотелось, чтобы мы развивались сами из себя; но в чем и где наше свое, когда с первых шагов исторической жизни мы находились под чуждыми нам влияниями и развивались под влиянием закона исторической солидарности? С какого момента почва, которой они искали, делается почвой русской, когда подобного момента мы в своей исторической жизни не находим? Если почвенники полагают, что только допетровская Русь шла органическим порядком, то, после приведенных мною фактов, читателю нужно будет согласиться, что органического в допетровской Руси так же мало, как и в послепетровской. Разница между той и другой лишь в том, что до Петра мы развивались под мрачным византийским влиянием, а после Петра обратились к западному свету, ибо византийский мрак завел нас в неисходное болото. Уж не в византийском ли воззрении славянофилы и почвенники усматривали источник живой струи, которая должна была обновить нас? Сами почвенники соглашались, что из прежнего мрака нужно идти к новому свету, и сами же они, по непоследовательности, усиливались в этом мраке отыскать прогрессивную, светлую силу.

Попытка создать теорию органического развития есть не больше как заблуждение людей, не знакомых ни с историей человечества, ни с историей своего отечества. Того органического, которого искали славянофилы и почвенники, переродившиеся в современных русофилов, в природе нет и в жизни народов не существует. Даже Китай, оградившийся стеною и кажущийся многим страной самого чистого, беспримесного органического развития, не избегнул закона исторической солидарности. (...)

Наши почвенники и русофилы не то. Они и до сих пор полны ненависти ко всему западно-иностранному, в которой их воспитали еще до Петра моралисты византийского закала. Они считают органическим только греческое, только допетровское, а не то, что входит к нам другим путем. И на этом воззрении основывают свое учение о почве.

Конечно,. все чужеземное и вообще всякое внешнее влияние, тяготеющее над народом, составляет помеху в его естественном развитии только при том условии, когда оно отклоняет деятельность народа в сторону, неблагоприятную этому развитию. В этом направлении и проявилось именно византийское влияние. Но если подобного влияния мы не замечаем; если народ, не возбуждаемый враждебно к иностранцам, берет без стеснения то, что ему полезно; если власть, не задавшись мыслью об опеке, дает народной мысли простор, то толковать об органическом или неорганическом становится просто глупо. Вот почему нашим почвенникам и русофилам... не мешает еще взять урок мудрости у Бокля, который основой естественного развития народов считает отсутствие правительственного покровительства и опеки и невмешательство господствующей церкви.

В этом смысле органическим развитием будет не почвенность, которой не существует и которую отыскать невозможно, а поверка цивилизации, проникавшей к нам из Византии и заведшей нас в болото, новыми мыслями, приходящими к нам с Запада. Чтобы быть органическими в своем развитии, нам нужно развивать не греко-византийское, допетровское мировоззрение, а, напротив, стать лицом к лицу с Западом и его умом излечивать народы и язвы, занесенные к нам с Востока. Хорош был бы тот доктор, который не принимал бы никаких мер против золотухи и считал бы ее органическим явлением, достойным развития только потому, что человек с нею родился или страдает ею давно. А разве не так смотрят на органическое развитие России наши славянофилы, почвенники и нынешние русофилы, ожидающие исцеления от нашего прошлого. Нам нужно идти от него, а они хотят тянуть к нему.

Из фактов, сообщенных мною читателю, мне кажется совершенно ясно, что органическое в том смысле, как оно понимается у нас большинством, есть в действительности неорганическое и что стремление славянофилов, почвенников и русофилов есть не больше, как смутное стремление к национальному обособлению. Этим путем не достигнуть нам ни общественного благополучия, ни сближения с народом. А потому и нужно избрать другую дорогу. Какую же?

IV

(...) В чем же, в самом деле, заключается сущность органического развития и сближения с народом? Сущность этого заключается в объединении образованных с необразованными, в объединении интересов моральных и материальных тех и других, в дружных соединениях общих усилий к достижению одной общей цели, заключающейся в общем благополучии. Западники не меньше славянофилов тяготеют к народу. Но дело в том, что славянофилы и видоизменившиеся их последователи видят спасение России в чем-то для них непостижимом и смутно-идеальном, а западники, напротив, чувствуя свое родство с массой, чувствуя, что ее страдание есть вместе с тем и их страдание, что ее жизнь есть и их жизнь, хотят устроить объединение не переменой фрака на поддевку, а более прочным и сознательным, общим соцально-экономическим развитием и согласованием мировоззрения официальной юридической Руси с мировоззрением Руси бытовой.

Народная Русь живет своею жизнью, совершенно несогласною с жизнью России официальной. У народной Руси свое естествознание, и до сих пор покоящееся на кудесничестве, шаманстве и мистицизме; по народным понятиям еще и до сих пор земля стоит на трех китах, гром производит Илья-пророк, а молния есть каленая стрела. Понятия эти такого рода, что, конечно, и славянофилы не захотят черпать из них свою естественно-познавателную мудрость. Нас тут не спасает ни старая Русь, ни Византия. Научная истина, добытая Западом, есть единственная истина. Поэтому европейское естествознание — как, напр., химия со своими разветвлениями, физика, механика, математика, астрономия, все промышленные изобретения, все исследования в области науки — можем мы взять только целиком от Запада, а не из “Сивиллиных книг”, “Аристотелевых Врат” и “Рафлей”, составлявших и составляющих единственный источник народных знаний о природе. Сближение с народом на этом пути возможно только сверху вниз, от образованных к необразованным. Народное мировоззрение должно здесь уступить внешнему натиску и внешнему влиянию, и Россия покроется школами с наукой западноевропейской, пересечется железными дорогами, устроенными по западному образцу, и обзаведется фабриками и мануфактурами с машинами западного изобретения. Другого выхода нет. Под этим влиянием Запада наше сближение с народом совершится не тем путем, что образованные люди наденут мужицкий кафтан, поддевку и сапоги, смазанные дегтем, построят свои дома по крестьянскому образцу и заведут крестьянскую утварь, а, напротив, крестьянин облачится в пальто и заживет с теми же западноевропейскими удобствами, с которыми живут наши образованные люди. Задача сближения в этом направлении не в том, чтобы господину сделаться мужиком, а, напротив, чтобы каждый мужик сделался господином. Достигнуть этого помогут нам лишь социально-экономические теории, выработанные Западом, и западноевропейские положительные знания. (...)

Экономическая своеобразность народного воззрения выражается еще в общинном начале, применяемом нашим народом, за немногими исключениями, лишь к земле. Общинное землевладение возбуждало у нас много толков за и против. Люди, недостаточно знакомые с экономической наукой в современном ее развитии и воспитанные в принципе индивидуализма, восстают еще и до сих пор против общинного землевладения. Нет никакого сомнения, что люди этого воззрения системой попечительства и вмешательства могут воспитать народ в своем экономическом принципе и привить народу ошибочный взгляд на сущность обширного экономического устройства; но, в таком случае, народ пойдет не вперед, а назад, не за наукой, а от науки. Не стесняемый же искусственным вмешательством, народ направится к рациональному развитию своего экономического общинного воззрения, т. е. к тем же самым выводам, к которым приближается теперь и западноевропейское население. (...)

Слияние верхов с низами, интеллигенции с народом не есть пустая мечта. Слияние это есть неустранимый исторический закон; оно есть путь нашего прогресса, основа того “русского слова”, с которым мы как культурный народ должны занять свое место среди других культурных народов и работать вместе с ними в интересах общечеловеческого прогресса. И слияние это может совершиться только путем соглашения основных принципов, руководящих жизнью народа, с принципами жизни интеллигенции.

Мы, интеллигенция, — представители индивидуализма; народ — представитель коллективизма. Мы изображаем собою личное я, народ — я общественное.

В сущности это два полюса противоположных мировоззрений, которые должны быть исследованы, изучены, установлены и затем соглашены как общий, основной и единый руководящий общественный принцип.

Интеллигенция стоит пока еще в недоразумении даже перед своим бытовым и общественно-политическим мировоззрением, не уведовав еще, где лежит ее собственная интеллигентно-общественная правда. Понятно, что о народной правде интеллигенции и сам Бог велел не знать ничего.

То, что славянофилы, почвенники и их продолжатели толковали о народной душе, народной правде и русском всечеловеке, — несомненно очень благородный идеал, на котором стоит построить русскую общественную жизнь; но подробности этого идеала создадутся не смутными сердечными порывами, не чувством, а исследованием выработанных народом и интеллигенцией общественных и бытовых понятий и тех равноправных и именно всечеловеческих основ народного коллективизма, который чужд еще интеллигенции, вырабатывающей пока достоинство личности.

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КЛАССИЦИЗМ

(Идея юридической власти)

1. РУСЬ И РИМСКАЯ ИДЕЯ

Между началом русской исторической жизни и началом исторической жизни Западной Европы лежит резкое различие.

Европу сформировали варвары, давно, под влиянием Рима, воспитавшиеся в римском праве, в римском обычае, в римских нравах, на римских учреждениях, на римском искусстве. Европейские государства являются прямым, непосредственным продолжением римского государства, потерявшего свой центр тяжести и распавшегося на отдельные государства, из которых каждое обзавелось затем своею собственною центральною властью. Европа поэтому является прямо в готовом виде, как организованная часть распавшегося целого, со всеми началами готовой гражданственности и выработанного юридического права.

Совсем не то наблюдается в начальном историческом моменте России. Когда Европа сформировалась в государства, на обширных болотистых и лесных пространствах будущей России жили отдельно разбросанные славянские племена в форме первоначального родового быта, не имея никакого понятия ни о гражданственности, ни о государственных формах жизни. Карл Великий уже создает свою мировую монархию, придерживаясь римского образца; он дает подвластным ему народам вполне разработанное государственное право, написанное на латинском языке, когда новгородские славяне еще и не думают приглашать князей. (...)

II. ОТСУТСТВИЕ ЮРИДИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ

(...) С формированием Московского княжества, поглотившего в себе другие, жизнь оседает и успокаивается, хищничество перестает быть средством существования для князя и источником вознаграждения его дружинников. (...) Боярству раздаются сначала земли, с крестьянами и без крестьян, а потом постепенно крестьян делают крепкими земле, и рабство наконец охватывает всю Россию.

Крепостное право исходит, таким образом, логически из идеи власти, прикрепившей к себе сначала дружину, а затем прикрепившей к дружине сельскую общину, превратившуюся в общую кормилицу всей деловой и правящей России. Россия распалась на две половины: на боярствующую, сложившуюся в несвободное государственное сословие, обязанное нести вечную службу, и на Россию рабочую, тоже вечно несвободную, обязанную служить боярству. Выше всех этих несвободных сословий и совершенно выделяясь из них, стоит особняком московский князь, а потом и царь. (...)

III. ГОСУДАРСТВЕННАЯ НЕУРЯДИЦА

(...) Власть царя, всесильная и всемогущая, была еще недостаточной, чтобы создать стройный государственный организм. Она поражала своей силой и безграничностью, своею возможностью беспредельного личного произвола, но произвол этот не обуздывался никаким сознательным представлением организационных средств. У московского государства, кроме идеи власти, которую можно поддерживать одними средствами насилия, не было никаких других идей, никаких других выясненных целей, которые бы связывали все в одно гармоническое целое, придавали бы московскому государству характер стройного органического единства. Московское государство, желая ограждать свои интересы, не знало, как их ограждать. (...)

Вместо того чтобы вносить в государственную жизнь элемент стройности, боярство внесло анархию и борьбу частных, единоличных произволов. Иван Грозный решился сломить этот элемент и передать его дело другим людям — не потомкам дружинников, а людям худородным, выделившимся благодаря своим личным заслугам. Таким образом Иван IV, вместо наследственной власти и начала местничества, вводит начало личной даровитости и личных заслуг; вместо частного, родового интереса и интереса семьи, ставившего себя выше интереса государственного, — интерес общественный, поглощающий в себе лицо. Практика такого нововведения не могла быть удачной, и созданная Иваном Грозным “опричина” скоро показала, чего можно ожидать от людей худородных, интерес которых поглощается интересами личной царской власти. (...)

Учреждение опричины не уничтожало прежнего боярского служилого сословия. Боярство стало только осторожнее и еще менее надежным, отживая свой век и утратив то значение, какое оно, например, имело при Дмитрии Донском, когда без совета с ним не вершились никакие дела и когда оно отличалось преданностью (...)

IV. БЕЗВЫХОДНОСТЬ ПЕТРА ВЕЛИКОГО

(...) Петр, взятый в его отвлечении, как идея, есть, с одной стороны, органический продукт своей страны, с другой — совершенно посторонняя сила, стоящая вне родной почвы. Как органический продукт, он есть сознающее себя отрицание всего предыдущего; это — критическая мысль, положительная деятельность которой заключается в сличении, оценке и выводе. Невежество, грубость, хаотическое состояние московского царства бросаются резко в глаза Петру в сравнении с стройным порядком Европы, которая, точно часовой механизм, повинуется двигающей его идее. Другого вывода и не мог сделать Петр, кроме того, который он сделал. Восемь веков работает Россия над собой, и единственный результат, к которому она приходит, есть сознание, что она не выработала никаких прочных форм ни для государственной, ни для социальной жизни. (...)

До Петра московское царство знало только личное начало: все служило Царю, все зависело от его воли, все концентрировалось в его произволе. В поведении Ивана IV олицетворяется высшее единоличное самовластие, совершенно заслоняющее идеи, им руководившие. Это — частный человек, работающий для своей семьи, для своих детей и смотрящий на Россию как на свое родовое достояние. В Петре, напротив, идея заслоняет совершенно лицо. Петр — чистый классик, теоретически проникнутый идеей государства, в его суровом римском величии. Благо и сила государства — вот его идеал, в котором поглощается его собственное лицо. Под Прутом он велит избрать вместо себя достойнейшего; он казнит своего собственного сына, спасая государственную идею. Такая высота для Ивана Грозного была недоступна. (...)

Классицизм римского государства, опираясь на право, может существовать только силой. Военное могущество есть его неизбежный атрибут, основной нерв его существования. России, вводимой в Европу, нельзя было встать на иную точку, ибо вся Европа признавала только военно-римский классицизм. Вводит его к себе и Россия и только благодаря ему становится могучей извне и приобретает первый голос в европейской политике. (...)

Устройство армии и флота отнимало от России весь ее гражданский элемент, необходимый для внутреннего управления. (...)

Меньший успех гражданских реформ Петра зависел еще и от другой причины. Гражданские элементы России Петр принял от своих предшественников в хаотическом разброде и в зачаточной форме. Их нельзя было сложить в одно стройное целое теми простыми средствами, какими формировалась стройная армия. Петр уже через двадцать лет бил шведов, а гражданские реформы и через полтораста лет не уподобили Россию Швеции. Причина этого в том, что, верный классическому принципу, Петр не только отринул земский элемент, но и совершенно подавил его. На этом пункте западно-римский классицизм и идея римского государства взяли окончательный перевес над бытовой и социальной стороной русской жизни.

До Петра между народом и царем существовали патриархальные отношения. (...) С Петром эти отношения, основанные на чувстве, кончаются; выступает в отношениях элемент головной, государственный, юридический. Государь есть уже олицетворение отвлеченного принципа, представитель государства, государственного интереса, правосудия, общего блага. (...)

Петр разорвал русскую традицию, а создав чиновничество, он ввел совершенно новое учреждение, имевшее не органическую, а чисто механическую связь с государственным интересом. Немедленно с появлением этого нового начала возникает борьба с ним центральной власти. Уже Петр тратил половину своих сил на контроль, на преследование злоупотреблений, нерадивости и чиновной неспособности. (...)

V. ПЕРЕХОДНОЕ ВРЕМЯ

(...) При Петре русская мысль прибегала к помощи европейской мысли, чувствуя, однако, под собою свою родную почву; при Екатерине же русская передовая мысль была совершенно подавлена европейским влиянием и авторитетом и безразлично растворялась в европейском космополитизме. Царствуя над Россией, Екатерина управляла ею точно из Европы. (...)

Екатерина провозглашает абсолютистский принцип как начало историческое, сознательное, а не вытекающее, как у Петра, из практических причин его времени. Петр — абсолютист потому, что он один, и в этом смысле он больше диктатор, уполномоченный самим фактом русского разброда и неустройства охватить всю государственную жизнь своей железной рукой. Екатерина возводит абсолютистский принцип в сознательное теоретическое представление и стягивает все к себе, хотя и мягкой, но тоже железной рукой, не потому, чтобы не было людей, а потому, что для России не признает возможной какую-либо иную форму. (...)

VI. ВЫСШАЯ ТОЧКА ГОСУДАРСТВЕННОГО КЛАССИЦИЗМА

(...) Во всю русскую историю истинными представителями царственного классицизма являются только Иван III, Петр Великий и Николай 1; но ничей образ не обрисовывается в таком строгом очертании, как образ Николая. Иван III и Петр Великий, олицетворяя собою классическую идею власти в ее отвлечении, должны бороться с окружающим их неустройством и, так сказать, создать и осуществить идеал, еще смутный, неясный в общем представлении. Император Николай пользуется уже прочно организованными средствами власти и своего царственного права; ему не нужно создавать ничего, ему остается только идти проложенным путем дальше — и Николай идет этим путем. Как ни сильно, по-видимому, при нем личное начало, но оно поглощается совершенно личным началом самого царя. Все как в фокусе сосредоточивается в идее власти и права, которое оно собой олицетворяет. Лицо монарха сливается окончательно с принципом, отождествляясь в нем и обратно доходя до полной с ним нераздельности. То было высшее проявление классического идеализма, который когда-либо видела Россия. (...)

VII. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

(...) Начиная с первого появления на русской земле князей, Россия переживала бесконечный ряд переходных эпох, в которых выражалась постоянно борьба предыдущего момента с новым, наступающим. Трудным, медленным путем, начав хаотическим, бессознательным процессом, росла русская мысль, вырабатывая формы общественной жизни и затем проверяя их самой практикой слагавшегося уклада.

Первоначально мы находим только земскую Русь и значительный разброд единоличных произволов; затем бессилие общественной мысли заставляет Русь за отсутствием внутренних руководящих сил искать руководящей силы извне, и тогда является земская Русь, и во главе ее — правящий князь. С этих пор русская историческая жизнь распадается на два русла и слагается из деятельности двух элементов — идеи власти, постепенно развивавшейся в идею государственного классицизма, и земского начала, постепенно поглощаемого государством и служащего целям отвлеченного представления об идеале государственного блага. Земская идея, предоставленная себе и исключенная из участия во внешнем ходе внутренних событий, зреет под давлением своих собственных интересов и под влиянием развивающихся экономических сношений, сознающих только свою экономическую логику.

Новые факты, явившиеся в новейшее время проверкой теоретических начал, до сих пор руководивших русской общественной идеей, показали, что в теперешний исторический момент отвлеченный принцип петровского начала ведет только к односторонним результатам и что идеал государственного блага, государственной силы и государственного процветания достижим только при участии земского элемента. (...)

Классицизм есть первая попытка человеческой мысли найти твердое начало общественному благу. Добытая древним миром абстрактным путем, она выразилась в отвлеченном представлении идеи государства, его права и его власти. Строгая и последовательная логика классицизма стремится постоянно поглотить все в себе и сообщить всей жизни строгий, одноформенный порядок. (...) Прямолинейная рассудочная сухость классицизма исключает все неточное, неясное, смутное, неопределенное, что не находит себе точки отправления в юридическом праве и не может быть поддержано логическими доказательствами. Считая непогрешимым только свою идею, классицизм относится отрицательно ко всем критическим попыткам мысли проверить его основание или предложить основание другое; поэтому классицизм строго консервативен, туг на уступки и признает юридическое право на существование только за такими идеями и стремлениями, пред которыми собственные средства классицизма оказываются уже бессильными. (...) Классицизм, как идея права и власти, если иногда и меняет, по-видимому, свое знамя, но в сущности и в цезаризме Наполеона III, и в республике Тьера он остается всегда одним и тем же — он всегда та же логика права, то же холодное рассудочное движение, развитие той же основной идеи, строгой, последовательной, национально-замкнутой, стремящейся к отвлеченному идеалу государственной силы и могущества, ко всепоглощенью в самом себе всех функций общественной жизни, к воплощению всех частных, единоличных интересов в одном государственном. Такой идеальной высоты классицизм достигал только в отдельные и весьма редкие в истории моменты; обыкновенно же параллельно с ним замечалось другое течение мыслей, исходивших из другого источника, искавших не рассудочного, а иного основания. Борьба этих двух течений составляет содержание всей мировой истории.

Печатается по: Ше лгунов Н. В. Соч. Т. 1. СПб.: Издательство О. Н. Поповой, б/г. С. 3— 4, 6—10, 61—64, 250—252, 264—270, 277—280, 283, 286, 288, 291—297, 299, 302, 307-309,311—314.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Шелгунов Н. В. Соч. В 3 т. СПб., 1904; Он же. Воспоминания. М,—Пг., 1923; Он же. Избр. литературно-критические статьи. М.__Л .,1928; Он же. Литературная критика, Л., 1974.