Шпенглер О. Закат Европы. Образ и действительность. т.1

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА ВТОРАЯ (часть 16 - 20)

16

Если мы теперь обратимся к дальнейшему уяснению феномена случайного, то мы уже избежим опасности видеть в нем исключение или нарушение причинных зависимостей природы. Судьба осуществляется не в картине "природы". Повсюду, где углубленный взгляд освобождается от чувственно-ставшего и, приближаясь к ясновидению, углубляется в окружающий мир и испытывает на себе воздействие прафеноменов, а не объектов, там выступает в своей роли большой исторический, чуждый естественному и сверхъестественный аспект: это - воззрение Данте и Вольфрама, также и Гёте в старости, особенно ярким выражением которого является окончание второго "Фауста", и, наконец - на что до сих пор не обращали внимания - Сервантеса в то время, когда он обрел образ Дон-Кихота. Пока мы пребываем в этом мире судьбы и случая, пожалуй, покажется случайным, что на нашей маленькой планете разыгрывается эпизод, называемый "всемирной историей", случайным, что близкое животным органическое образование на поверхности этой планеты, люди, обладают феноменом "познания", притом именно в этой форме, столь различно применяемой Кантом, Аристотелем и другими; случайным, что в результате деятельности этого познания возникают как раз эти законы природы ("вечные и для всех обязательные") и создают картину "природы", про которую каждый отдельный человек думает, что она для всех вполне одинакова. Действительно, физика - с полным основанием - изгоняет случай из своей картины, но это опять-таки случай, что она сама в какой-то момент аллювиального периода земной поверхности как-то возникла в виде духовного феномена.
Кто, как, например. Кант и большинство систематиков мышления, лишен этого видения, другой картины мира, истории в высшем смысле - мира, как "Divina commedia", как зрелища для божества, - тому она покажется бессмысленной путаницей случайностей на этот раз уже в самом банальном смысле этого слова *. Но и само присяжное, нехудожественное

* "Plus on vieillit, plus on se persuade, gue sa sacree Majeste le Hasard fail les trois guarts de la besogne de ce miserable Univers". (Чем больше старишься, тем больше убеждаешься, что Его Проклятое Величество Случай делает три четверти дел в этом жалком мире" . (Письмо Фридриха Великого к Вольтеру) Таковым неизбежно должно быть ощущение настоящего рационалиста .

208

историческое исследование не что иное, как "прагматический" анализ поверхности и, допустим, остроумная санкция того же банально-случайного.
Наоборот, в основе "астрологического" аспекта мира, даже
в тех случаях, когда он принимает на себя вид науки, лежит
убеждение, что вся вселенная, звезды и люди, помимо всякой
естественно-исторической причинности, являют собою некоторое единство, имманентную логику которого представляет собой судьба. Кеплер, открывший математические законы движения планет, был убежденным астрологом (между прочим, он составил гороскоп Валленштейна). Во всяком трагическом произведении, при условии известного уровня совершенства, я вижу выражение астрологического мирочувствования, даже если сам автор, как эмпирическая личность, отрицает это. По отношению к Шекспиру это доказывается не только сценами ведьм из Макбета, на которые опирается космический смысл пьесы, но и мрачным основным настроением "Лира", "Зимней Сказки" и в особенности "Бури". Здесь вместо предопределения и предназначения, мы, пожалуй, выбрали бы слово рок. Здесь господствует только некая судьба, а случаем называется только то, что уже непонятно отдельному человеку, даже и в душевной области. С этой последней точки зрения и то, и другое разрешаются, наконец, в величественное единство, и это то, что христиане большого стиля - опять я напоминаю о Данте - ощущают с непоколебимой достоверностью как "Божественное мироустроение". Только местонахождение наблюдателя различает судьбу от случая. Нет ничего в этом отношении показательнее Шекспира, в котором еще никто не искал и не подозревал настоящего трагика случая. А как раз здесь и находится ядро западной трагики, являющейся одновременно отражением западной идеи
истории и ключом к уразумению не понятого Кантом значения слова "время". Совершенная случайность, что политическое положение Гамлета, убийство короля, вопрос о престолонаследии группируются как раз вокруг этого характера. Совершенная случайность, что Яго, самый обыденный прохвост, подобные которому попадаются на каждом перекрестке, наметил себе такого человека, личность которого обладала этой, совсем не обычной физиогномией. А Лир! Может ли быть что-либо более случайное (а потому и "естественное"), чем сочетание этого властного достоинства с этими роковыми страстями, переданными им по наследству и дочерям. Хеббель хотел сделать своих действующих лиц более последовательными, менее случайными, - и благодаря этому он нестествен. Вынужденность и систематичность ею концепций,

209

которые каждый чувствует, не умея объяснить, коренится в
том, что логическая причинная схема его душевных конфликтов противоречит исторически-подвижному мирочувствованию с его совершенно иначе устроенной логикой. Чувствуется наличие большого ума, но не глубокой жизни.
Как раз этот западный оттенок случайного совершенно чужд античному мирочувствованию и, следовательно, античной драме. У Антигоны нет никаких случайных качеств, которые так или иначе играли бы роль в ее трагике. То, что случилось с царем Эдипом, могло бы, в противоположность судьбе Лира, случиться со всяким другим. Такова античная судьба, "общечеловеческий" фатум, приложимая вообще к какому-нибудь "????" и совершенно не зависящая от случайного личного элемента.
Уделом обычного исторического описания постоянно остается случайности. Такова судьба его создателей, духовно постоянно более или менее остающихся среди толпы. На их взгляд природа и история сливаются в очень популярное единство, и "случай", "sa sacree Majeste le Hazard", все еще остается самым понятным изо всего для человека толпы. Таинственно причинное и еще не доказанное заменяет ей логику истории, которую она не чувствует. Вполне этому отвечает анекдотическая картина переднего плана истории, излюбленная арена всех охотников до причинности и сочинителей романов и пьес обычного пошиба. Сколько войн началось из-за того, что какой-нибудь ревнивый царедворец хотел удалить от своей жены какого-нибудь генерала! (В письмах Лизелотты Орлеанской встречаются маленькие перлы такого понимания французской истории.) Сколько сражений было выиграно или потеряно из-за комических побочных обстоятельств! Вспомним удар веером дея Алжирского или другие случаи в этом же роде, оживляющие сцену истории опереточными мотивами. Смерть Густава Адольфа или Александра представляется выдумкой дурного драматурга. Ганнибал - это интермедия среди сцен древней истории, куда он попал совершенно неожиданно. "Происхождение" Наполеона не лишено мелодраматичности. Конрадин, последний Штауфер, - это излюбленная тема ученического стихотворчества. Тот, кто думает отыскать имманентную логику истории в причинной последовательности легко различаемых отдельных событий, всегда, если он искренен, найдет только бессмысленную шутовскую комедию, и я готов думать, что привлекавшая мало внимания сцена пляски пьяных триумвиров в шекспировском "Антонии и Клеопатре" - на мой взгляд, одна из наиболее сильных сцен этого бесконечно глубокого создания -

210

выросла из насмешливого отношения первого исторического
трагика всех времен к прагматической точке зрения на историю. Этот слишком популярный аспект издавна владычествует в "мире". Маленьким честолюбцам он дает мужество и надежду принять участие в делах мира. Руссо, Ибсен, Ницше, Маркс верили, что своей теорией они переделывают "течение жизни". Также и социальное, экономическое или сексуальное толкование, представляющее в настоящее время тот максимум, до которого "поднимается" обработка истории, и все же остающееся, ввиду биологического налета, подозрительным из-за своих поползновений в область причинности, еще в достаточной мере тривиально и популярно.
Наполеон в значительные минуты жизни обладал сильным
чувством истинной логики миростановления. Он предчувствовал и свою судьбу, то, настолько он сам является судьбой. "Я чувствую, что меня что-то влечет к цели, мне самому неизвестной. Как только я ее достигну, как только я перестану быть нужным, будет достаточно атома, чтобы меня уничтожить. До того времени никакая человеческая сила ничего со мной не сделает" (1812). Это отнюдь не прагматическое понимание. Он сам, как эмпирическое лицо, мог погибнуть при Маренго. То, что он означал, было бы тогда осуществлено в другом виде. Мелодия в руках большого музыканта способна подвергаться многочисленным вариациям; простому слушателю она покажется совершенно изменившейся, а между тем в глубине - в совершенно ином смысле - она остается неизменной. Эпоха немецкого национального объединения группировалась вокруг руководящей личности Бисмарка, а освободительные войны протекали в широких почти безымянных событиях. Обе "темы" могли быть "проведены" иначе. Бисмарк мог получить отставку, и битва при Лейпциге могла быть проиграна; группа войн 1864, 1866 и 1870 гг. могла быть замещена дипломатическими, династическими, революционными или экономическими моментами - "модуляциями" - хотя физиогномическая прегнантность западной истории, в противоположность стилю хотя бы индийской истории, так сказать, контрапунктически требует в решительных моментах сильных акцентов войн или великих личностей. Бисмарк сам указывает в своих воспоминаниях, что уже весной 1848 г. могло быть достигнуто объединение, притом в гораздо более широких размерах, чем в 1870 г., но попытка эта не удалась из-за политики прусского короля, или, вернее, из-за его личных вкусов. Но это была бы, как это чувствует и Бисмарк, тусклая трактовка пассажа, которая потребовала бы в дальнейшем коды ("da саро е poi la coda").

211

Смысл эпохи - тема - не изменился бы от этого. Гёте мог,
пожалуй, умереть в молодых годах, но не его идея. "Фауст"
и "Тассо" остались бы ненаписанными, но и лишенные поэтической осязаемости, они все же бы, в каком-то глубоко таинственном смысле, "существовали".
Феномен случайности, который только и делает феномен
судьбы совершенным, можно понять лишь из идеи прафеномена. Я опять возвращаюсь к развитию растений. Культуры суть растения. Только что вырастающий бук с годами получит листья, ветки, ствол, вершину, причем можно предсказать их общий облик; это относится к судьбе прорастающего организма. Но вот семя уносится в какую-либо местность, которая будет также оказывать свое влияние на возраст, здоровье, мощность, полноту проявления. К этому присоединяется масса других обстоятельств, способных повлиять очень различно на существование двух соседних деревьев. Последовательный христианин мог бы назвать это милостью природы. В конце концов, каждая верхушка леса, каждая ветка, каждый лист оказываются отличными от других, притом в та ком виде, которого никто не мог предвидеть; как раз это мы и будем воспринимать как случайность. Можно и в приложении к планетной системе избрать такую точку зрения, что и кольца Сатурна, и существование Земли как раз в таком объеме, с такой формой тяготения, такой историей поверхности, где человечество является лишь быстропроходящим элементом, среди таких планет, покажутся нам образованиями, обязанными своим существованием случайности, при том одном условии, что мы предоставим звездному миру воздействовать на нас как одному большому организму. При этом мы совершенно не будем затрагивать или опровергать математические законы, принадлежащие к совершенно иному аспекту. Таким образом, все великие культуры, жизненный путь которых во многом можно определить заранее, имеют в своих чертах такое, что по своему существу относится к прафеномену и, следовательно, может быть причислено к судьбе, и такое, чего никто не может предвидеть и что можно отнести к случайности, к милости. От того, ,в какой мере применяется это различение в каждом отдельном случае, будет зависеть и соответствующая картина истории, представляющая собою во всех случаях собственность определенного наблюдателя и выражение его внутренне непосредственно достоверного мирочувствования.
Но эвклидовская душа античности могла переживать свое
привязанное к наличному переднему плану существование
только в образе отдельных случайностей. И если по отношению

212

к западной душе случайность можно определить, как
судьбу меньшего содержания, то и, обратно, по отношению к
античной душе судьба может быть признана за случайность
повышенной степени. Таково значение фатума. Однако оба
слова по отношению к аполлоновской душе выражают моменты совершенно иной физиогномии. У нее не было, как мы видели, ни памяти, ни органического будущего или прошлого, ни, следовательно, действительно пережитой истории, и все это вместе значит: у нее не было чувства логики судьбы. Не будем поддаваться обману слов. Самой популярной богиней во времена эллинизма была Тюхэ *, которую почти не отличали от Ананкэ. Мы же воспринимаем судьбу и случай, как нечто друг другу вполне противоположное, от которого зависит все наше внутреннее существование. Наша история есть история великих зависимостей; она построена контрапунктически. Античная история, и не только ее картина у таких историков, как Геродот, но и ее полная действительность, есть история анекдотов, т.е. представляет собой сумму статуеобразных частностей. Стиль греческого существования вообще анекдотический, как и стиль каждой отдельной греческой биографии. Телесно-осязаемый элемент является выразителем исторического демонического случая. Он закрывает собой и отрицает логику свершения. Все сюжеты античных образцовых трагедий исчерпываются бессмысленными случайностями; иначе нельзя выразить значение слова ?????????, в противоположность шекспировской логике, которая от соприкосновения с антиисторической случайностью получает свое развитие и прояснение. Повторим еще раз: то, что случилось с Эдипом совершенно внешним образом, ничем необоснованное и не вызванное, могло случиться со всяким без исключения человеком. Такова форма мифа. Сравним с этим глубоко внутреннюю, всем существованием и связями этого существования с эпохой обусловленную индивидуальную необходимость в судьбах Отелло, Дон-Кихота, Вертера. Мы имеем перед собой противоположность трагедии ситуации и трагедии характеров. Но эта противоположность повторяется и в истории. Каждая эпоха Запада обладает характером, каждая эпоха античности является ситуацией. Жизнь Гёте наполнена роковой логикой, жизнь Цезаря - мифическими случайностями. Только Шекспир внес в нее логику. Наполеон есть трагический характер; Алкивиад попадает в трагические

* Эта Тюхэ может быть также понимаема в смысле некоторой естественно-исторической величины, параллелью которой является- современный детерминизм.

213

ситуации. Астрология, в той форме, в какой она господствовала, начиная с готики и барокко, над умами не только своих приверженцев, но и противников, стремилась охватить все предстоящее течение жизни. Гороскоп основывается на предпосылке единого организма целого существования, которое развернутся в будущее. Прорицание оракула, относящееся всегда к отдельным случаям, есть собственно символ случая, T???, минуты; оно допускает точкообразность, несвязанность в ходе событий, и в том, что в Афинах писали и переживали как историю, изречения оракулов были очень уместны. Разве встречается у кого-нибудь из греков идея об имеющем какую-либо цель историческом развитии? Могли ли мы когда-либо без этого основного чувства думать об истории или творить историю? Если мы сравним историю Афин и историю Франции в соответствующие эпохи, начиная с Фемистокла и Людовика XIV, то мы найдем, что стиль исторического чувствования и стиль действительности между собой совпадают: крайняя логичность во втором случае и крайняя нелогичность в первом.
Теперь становится понятным настоящий смысл этого значительного факта. История есть именно образ известной души, и один и тот же стиль проявляется в истории той, которую делают, и той, которую "созерцают". Античная математика исключает символ бесконечного пространства, то же делает и античная история. Предопределение и бесконечное мировое пространство - с одной стороны, случай и материальная близость и осязаемость тел - с другой, связаны между собой. Недаром сцена античного существования самая маленькая из всех: отдельный полис. Оно лишено горизонтов и перспектив - несмотря на эпизод Александрова похода - точь-в-точь как сцена античного театра с плоской задней стеной. Вспомним функциональные и "бесконечные" факторы нашей политики, кабинетную дипломатию или "капитал". В своем космосе эллины познавали и признавали существующим только передний план при полном внутреннем отрицании вавилонской астрономии звездного неба; боги их были домашними, городскими и сельскими божествами, а не божествами небесных светил * и рисовали они только передний план. Никогда в Коринфе, Сикионе, Афинах не появлялась картина, изображающая пейзаж с гористыми горизонтами, проносящимися облаками и далекими городами. На всех вазах

* Гелиос представляет собой только поэтическую метафору. Не было ни храмов, ни статуй, ни культа, ему посвященных. Еще в меньшей мере Селена является лунной богиней.

214

мы видим только эвклидовские самодовлеющие и отдельные фигуры. Все фронтонные группы являют построения аддитивного, а не контрапунктического характера. Но и переживали тоже только явления переднего плана. Судьбой называлось то, что внезапно случалось с человеком, а не "течение жизни", и, таким образом, Афины создали, рядом с фресками Полигнота и геометрией Платоновой академии, трагедию судьбы в пресловутом значении "Мессинской невесты". Полная бессмыслица слепого фатума, воплощенная, например, в роке Атридов, олицетворяла для неисторической античной души весь смысл ее мира.

17

Пусть несколько смелых примеров, которые, конечно, теперь не будут ложно истолкованы, послужат к уяснению сказанного. Предположим, что Франция, а не Испания поддерживала бы Колумба. Конечно, Франциск 1, сделавшись властителем Америки, получил бы императорскую корону вместо испанца Карла V. Эпоха раннего барокко, от разграбления Рима до Вестфальского мира, ставшая и по религии, и по духу, и по искусству, политике и обычаям испанским столетием - вместе с тем послужившая во всем основанием и предпосылкой для времени Людовика XIV - получила бы свое осуществление не через Мадрид, а через Париж. Вместо имен Филиппа, Альбы, Сервантёса, Кальдерона, Веласкеса, мы бы называли имена тех французов, которые - попробуем так передать эту трудную для понимания сторону - остались не родившимися. Стиль церкви, установившийся благодаря испанцу Игнатию Лойоле и направляемому его духом Тридентскому собору, политический стиль, получивший свое направление благодаря испанскому военному искусству, кабинетной дипломатии испанских кардиналов и придворному духу Эскуриала и оставшийся таковым вплоть до Бисмарка и даже позднее, архитектура, большая живопись, церемониал, светское общество больших городов - все это было бы представлено иными тонкими умами из среды знати и духовенства, иными войнами, чем войны Филиппа II, другим архитектором, а не Виньолой, и другим двором. Случай определил испанскую внешность для поздней эпохи Запада; но внутренняя логика эпохи, которая должна была найти свое завершение в великой революции - или в каком-либо событии аналогичного содержания - осталась всем этим незатронутой.
Французская революция, действительно, могла быть представлена событием другого вида и протекать в другом месте.

215

например в Германии. Ее идея (как мы это увидим позднее).
переход культуры в цивилизацию, победа неорганической.
мирового города над органической деревней, ставшей отныне
"провинцией", в духовном смысле была необходимой, притом
именно в этот момент. Для этого подходит слово эпоха в его
старом, теперь утратившемся, значении (смешивается с периодом). Историческое событие делает эпоху; это значит, она
отмечает в организме культуры необходимую, роковую стадию. Само событие - образование, выкристаллизировавшееся на исторической поверхности - могло быть замещено другим соответствующим событием; эпоха необходима и заранее определима. Имеет ли событие значение эпохи или эпизода по отношению к известной культуре и ее течению, это, как мы видим, тесно связано с идеями судьбы и случая и, далее, с различием эпохообразной западной и эпизодической античной трагики.
Далее, можно различать анонимные и личные эпохи в зависимости от их физиогномического типа в картине истории. Первая часть упомянутой эпохи, революция 1789-1799 гг., выдержана вообще анонимно, вторая, наполеоновская, 1799-1815 гг., в высшей степени лично. Необыкновенная стремительность этого явления закончила в немногие годы то, что соответствующей античной эпохе (386-320) смутно и неуверенно пришлось проделать в целые десятилетия, так, сказать, "подземной работы". Свойством органического типа всякой культуры и ее прафеномена является то, что на каждой стадии имеется возможность совершить неизбежное или в образе великой личности (Людовик XIV, Цезарь), или вели кого анонимного события (Пелопонесская и Тридцатилетняя войны), или морфологически неясном развитии (время диадохов, война за испанское наследство). Какая форма является более вероятной, это вопрос исторического – трагического - стиля.
История, развертывающаяся в виде картины мира перед
фаустовским взором, осуществляет свои эпохи в личной или
анонимной форме; трагедия тяготеет к личной, как символически более значительной. Поэт революции влил бы ее содержание в выразительную личность, например Дантона. Наши драмы - это драмы отдельных характеров. Гётевское "Избирательное сродство" является редким исключением. Трагический характер - это такой, который делает эпоху, например Вертер. Следовательно, античных "характеров", делающих эпоху, не может быть.
Каждая настоящая эпоха равнозначаща с настоящей трагедией в нашем, а не в античном смысле. "Парсифаль".

216

"Дон-Кихот", "Гамлет", "Фауст" - это трагедии, резюмирующие целый исторический кризис в одном характере, и поэтому мы имеем основание назвать каждую трагедию нашей культуры, в противоположность каждой античной, бывшей неизбежно неисторической и мифической, трагедией исторической, хотя бы ее сюжет и был вымышленным; иначе она становится "жанром", как у Шиллера и Альфиери. У Шекспира Цезарь умирает в третьем акте. Эта трагедия дает образ целой эпохи, и поэт чувствовал - конечно, бессознательно, - что эмпирическая личность есть только символ, только поверхностное образование *. Поэтому и действие оканчивается только тогда, когда оканчивается сама эпоха, а не чувственное существование ее носителя. По внутреннему смыслу Цезарь погибает только при Филиппах в образе Брута, в каковом миссия Цезаря приводится к завершению, в то время как Антоний, его наследник в смысле исторического переднего плана, начинает в Александрии новую эпоху, которая зародилась при Филиппах и закончилась в драме при Акциуме. Но это - Цезарь нашей, а не античной мировой картины. Сама античная история, так же как и античная трагедия, строится по эпизодам, а не по эпохам.
Возьмем трагедию Наполеона. Его назначением было завершение западной цивилизации. Его значение то же, что и Филиппа и Александра, водворивших на место эллинской культуры эллинизм, так что в обоих случаях решение на исторической поверхности произошло не при посредстве Конвента и гильотины, остракизма и решений агоры, не при посредстве журнальных и риторических жестов, как во время Руссо и Вольтера, Аристофана и Сократа, но на полях великих сражений всей Европы или на почве древнего Персидского царства.
Трагедия его жизни - еще не открывшаяся художнику
достаточно великому, чтобы понять ее и превратить в образы,
- заключается в том, что он, чье существование началось с
борьбы против английской политики, бывшей самой выразительной представительницей английского духа, как раз в этой борьбе завершил на континенте победу этого духа, оказавшегося затем достаточно сильным, чтобы под видом "освобождения народов" разгромить его и уморить на Св. Елене. Не он был основателем принципа расширения. Этот принцип происходит от пуританизма Кромвелевского поколения, вызвавшего

* Дело не меняется оттого, что Шекспир в действительности передал более старую драму.

217

к жизни британскую колониальную систему *; начиная со
дня Вальми, значение которого понял только Гете, как это
доказывает его знаменитое изречение вечером после сражения, принцип этот, при посредстве таких по-английски обученных голов, как Руссо и Мирабо, делается тенденцией революционной армии, совершенно охваченной идеями английской философии. Не Наполеон создал эти идеи, а они его, и после того как он вступил на трон, он должен был следовать им дальше и бороться с единственной державой, хотевшей того же, т.е. с Англией. Его империя - создание французской крови, но английского стиля. Теория "европейской" цивилизации была создана в Лондоне Локком, Шэфтсбери, Клэрком, в особенности Бентамом, а Бейль, Вольтер и Руссо перенесли ее в Париж. Во имя этой Англии парламентаризма, деловой морали и журнализма люди сражались при Вальми, Маренго, Йене, Смоленске и Лейпциге, и во всех этих сражениях одержал победу английский дух над французской культурой Запада ** . У Первого Консула не было плана подчинения западной Европы Франции: он прежде всего хотел - Александровская мысль на пороге всякой цивилизации! - на месте английского основать французское колониальное государство, при помощи которого он мог бы возвести политически-военное преобладание Франции на почти что недоступном для нападения основании. Это было бы государство Карла V, где солнце никогда не заходит, сосредоточенное в Париже, наперекор Колумбу и Филиппу II, и организованное не как рыцарски-церковное, а как хозяйственно-военное целое. С этой стороны - пожалуй - его миссия руководилась судьбой. Но Парижский мир 1763 г. уже решил вопрос против Франции, и его мощные планы каждый раз терпели неудачу, благодаря ничтожным случайностям; сначала при Сен- Жан Д'Акре, благодаря нескольким своевременно доставленным англичанами орудиям; далее, после Амьенского мира, когда он владел всей долинной Миссисипи, вплоть до великих озер, и завязал сношения с Типпо Сахибом, защищавшим Восточную Индию от англичан, - из-за ошибочного передвижения

* По этому поводу я напоминаю о следующей фразе Каннинга, относящейся к началу XIX века: "Южная Америка должна быть свободной - и по возможности английской! Нигде инстинкт расширения не проявился в таком чистом виде.
** Зрелая западная культура была сплошь французской, какова сама выросла из испанской в эпоху Людовика XVI. Но уже при Людовике XVI в Париже английский парк одержал победу над французским, чувствительность - над
"espril", моды и нравы Лондона - над Версальскими, Хогарт – над Ватто, мебель Чиппендейла и Веджвудский фарфор - над Реллем и Сарром.

218

флота его адмирала, которое его вынудило отказаться от тщательно подготовленного предприятия; наконец, когда он, в целях новой высадки на востоке, сделал оккупацией Далмации, Корфу и всей Италии Адриатическое море французским и вел переговоры с персидским шахом относительно совместных операций против Индии, - из-за каприза императора Александра, который мог бы в нужное время предпринять - и тогда с несомненным успехом - поход на Индию. И только тогда, когда он, видя крушение внеевропейских комбинаций ухватился как за "ultima ratio" в борьбе против Англии за приобщение Германии и Испании, тех стран, где как раз его английские революционные идеи поднялись против него самого, их проводника, только тогда он сделал тот шаг, который его самого сделал излишним.
Сделаться ли мировой колониальной системе, некогда намеченной испанским гением, в те дни английской или французской, превратиться ли при посредстве Наполеона "Соединенным Штатам" Европы, бывшим в то время параллелью государств диадохов и имевшим лишь в будущем стать параллелью "Imperium Romanum", в романтическую военную монархию на демократическом основании, или проделать это в XXI столетии и при посредстве реального дельца, подобного Цезарю, притом осуществляясь в виде чисто хозяйственного - факта, - все это относится к области случайностей исторической картины. Его победы и поражения, за которыми постоянно скрывалась победа Англии, победа цивилизации над культурой, его империя, его падение, "la grande nation", эпизодическое освобождение Италии, означавшее в 1796 г., равно как и в 1859 г., для лишенного всякого значения народа лишь перемену политического костюма, разрушение Германской Империи, этой обветшавшей готической руины, - все это поверхностные образования, за которыми скрывается большая логика настоящей, невидимой истории; покорствуя ее смыслу, Запад пережил в это время значительную стадию культуры, достигшей во французском облике, в "ancien regime" своего завершения, и превращение этой культуры в английскую цивилизацию. Таким образом, в качестве символов идентичных явлений Бастилия, Вальми, Аустерлиц, Ватерлоо, усиление Пруссии является параллелями к античным факторам сражений при Херонее и Гавгамеле, мира под царским скипетром, похода в Индию, развития Рима, и нам становится понятным, что в войнах и политических катастрофах, этих "piece de resistance" наших исторических описаний, не победа является наиболее существенным в борьбе и не мир есть цель переворотов.

219

Отмеченная именем Лютера и, как следует сознаться, не
совсем удачно проведенная эпоха служит другим примером.
Здесь анонимное развитие - путем церковных соборов -
было вполне возможным. Савонарола, в согласии с французским королем, проводил ту же идею, и к его избранию в папы многие из кардиналов отнеслись бы сочувственно. Внутреннее и внешнее развитие Лютера тесно связано со случайной продолжительностью некоторых понтификатов, в особенности Льва X. Представим себе на его месте Адриана VI. Подобно тому, как глубокий смысл всех сражений и декретов Наполеона не в тех задачах, которые он себе ставил или разрешал, равным образом все действия Лютера, по их внешним целям и реальным результатам, были вполне независимы от глубоких тенденций олицетворенной им эпохи. Он мог бы умереть мучеником или папой; и то и другое было вполне возможно. Но это было бы скорее то, что греки звали Немезидой, т.е. только судьба переднего плана, касающаяся человека, а не "идеи. Можно было этого честолюбивого монаха сделать главой собора; его постепенное превращение в папу, сторонника реформ, придерживающегося умеренных взглядов и склонного к дипломатической политике соборов, было вполне возможным. Сами по себе полные противоречий, окрашенные то самоненавистничеством, то самообожанием настроения и решения Лютера зависели во многом от того уважения, с которым относились к его особе его титулованные покровители, и в начале его цели не слишком отличались от целей других, даже от целей последнего немецкого папы, Адриана VI. Возможно, что ему приходили на ум подобные соображения - но что мы знаем о его сокровенных переживаниях? Весь видимый уклад тогдашней западной культуры зависел от очень немногих вариантов, и в первое время разделение церкви каталось совершенно невероятным. Под конец он стал Брутом церкви. Шекспир вывел роющегося в своей душе человека, лишенного милости. Это - тоже одна из трагических возможностей проведения эпохи: самоуничтожение того, кем она представлена в действительном мире. Брут убил Цезаря, Лютер - церковь, оба служа теории. Он ее, действительно, убил. Осужденная на постоянную самозащиту против протестантизма, она с тех пор утратила свою царственную свободу, свою глубокую, нами более не понимаемую либеральность. Она была наивной, потом стала педантичной. И лютеранство также пережило свои Филиппы, - когда католический дух создал в ней новую ортодоксальность, в борьбе против которой постоянно вновь возобновлялась деятельность Лютера в виде пиетизма, рационализма, материализма и

220

анархизма. Все это, несмотря на величие явления, принадлежит к внешнему одеянию случайно-исторического, в которое сама себя облекает судьба.
Вместе с тем тонкие нити связывают личность Лютера с
Генрихом Львом в прошлом и Бисмарком в будущем, другими двумя "случайными людьми" крайнего севера, в которых отразилась их эпоха, и которые в высшей степени родственны друг с другом, как представители преодоления привязанности к югу, к беспечности, к опьянению - причем все три символических акта: Леньяно, Вормс и Кенигретц, с замечательной наглядностью периодичности отделены один от другого промежутками ровно в 345 лет, - и это указывает на необычайную физиогномическую яркость переживания, на которую была способна только западная душа с ее огромной предрасположенностью к чистому пространству и истории и которая имеет своею параллелью только необычайно прозрачное и логическое построение египетской истории этого осуществления египетской души.

18

Кто вполне воспринял эти идеи, тот поймет, насколько роковым для переживания настоящей истории должен был сделаться принцип причинности, доступный в точной форме исключительно поздним культурным ступеням, и тем с большей тираничностью влияющий тогда на картину мира. Кант с большой предусмотрительностью установил причинность, как необходимую форму познания. Слово "необходимость" было принято с удовольствием, но при этом упустили из вида, что принцип этот распространяется только на одну область познания, в которой как раз современная историчность не находит места. Весь XIX век старался уничтожить границу между природой и историей в пользу первой. Чем историчнее хотели думать, тем более забывали, насколько в данном случае не следовало думать. Насильственно применяя к живому застывшую схему оптически-пространственной связи, причины и действия, историки на чувственной картине поверхности истории проводили конструктивные линии картины природы, и никто - среди поздних, привыкших к умственному принуждению причинности людей рассудка - не чувствовал глубокой абсурдности науки, стремившейся, на основании методического недоразумения, понять становящееся как ставшее. Целесообразность сделалось излюбленным словом, при помощи которого цивилизованный ум ассимилировал себе вселенную. Машина построена целесообразно. Таким образом, она

221

стала полезной. Следовательно, и история должна обладать
аналогичной конструкцией: на этом выводе основан исторический материализм. Если мы хотим уяснить себе вполне наглядно настоящую идею судьбы, нам надо погрузиться в душевную жизнь нашего детства и в детский внешний мир. В то время сознание сплошь было наполнено впечатлениями живой действительности, демонической, роковой, бесцельной в высоком смысле, исполненной постоянного движения и загадочного сверхъестественного содержания. Тогда действительно существовало "время". Здесь в совершенной чистоте царствовал образ фантазии, набросавший черты позднейшего, проясненного, но и более вялого образа истории, каковой впоследствии все более и более предстояло подчиниться причинной картине природы цивилизованного человека.
Наука всегда есть естествознание. Знание, опыт относятся всегда к ставшему, протяженному, познанному. Кал жизнь связана с историей, так знание связано с природой - с налично-чувственным, понимаемым как элемент, рассматриваемым в пространстве, устроенным по законам причины и действия. Итак, есть ли вообще наука истории? Припомним, что во всякой личной картине мира, в той или иной мере приближающейся к идеальной картине, постоянно участвуют элементы обеих, и никогда не бывает природы без отзвуков живого, или истории без отзвуков причинности. Несомненно, в каждой картине истории найдутся черты характера причинного и естественно-исторического, и на них-то основывает прагматизм свои притязания. Несомненно, на впечатлениях подобного рода зиждется и наше чувство, устанавливающее отличие настоящей случайности от судьбы. Как это ни кажется странным, случайность, в обыденном смысле, внутренне родственна принципу причинности. Их связывает не органичность, отсутствие направления. Оба они представляют собой нечто чуждое в картине истории; они принадлежат поверхности, чья чувственная пластичность способна по крайний мере пробуждать причинные реминисценции. Несомненно, чем решительнее осязательный случай властвует в человеке, тем мельче картина истории этого человека - а вместе с нею и сам человек - и, равным образом, чем более исчерпывается объект исторического описания установлением причинных связей, тем более пустым является само историческое описание. Чем глубже кто-либо переживает историю, тем реже встречаются у него строго причинные впечатления и тем определеннее будет он их считать совершенно лишенными значения. Рассмотрим естественно-исторические сочинения Гёте, и мы будем изумлены, видя перед собой изображение живой

222

природы без формул, без законов, почти без всяких следов
причинности. Время для него не расстояние, а чувство. Обыкновенный ученый, анализирующий, не чувствующий, едва ли обладает способностью переживать подлинный смысл и глубину явлений. История, однако, требует такого переживания,
и парадокс оказывается правдой: историк тем значительнее,
чем менее он принадлежит собственно науке.
Нижеприведенная схема подведет итоги всего сказанного.

            ДУША                                                              МИР

 

 

 


Жизнь                                           

Действие                                                         Действительность

Направление                                                  Протяженность

Судьба                                                             Причинность

(форма переживания)                                 (форма познанного)

 

 

 

 

 

 

История                                                          Природа

Физиогномика                                              Систематика

(Знание людей)                                             (Научное познание)

Прафеномен                                                  Объект

Трагедия, Искусство                                   Физика, Логика

(Предопределение)                                      (Движение)

19

Допустимо ли выставлять какую-либо группу элементарных феноменов социального, физиологического, этического свойства в качестве причины другой? Прагматическая история по существу только это и знает. Она называет это "понимать историю и углублять познание ее". Но в глубине для каждого цивилизованного человека заключается практическая цель. Без нее мир был бы бессмысленным. Конечно, с этой точки зрения совершенно противная физике свобода выбора мотивов не лишена комичности. Один избирает за "prima causa" свою группу, другой - другую, что является неистощимым источником взаимной полемики, и все наполняют свои произведения мнимыми объяснениями хода истории в стиле физических соотношений. Шиллер в одной из своих классических банальностей, а именно в стихах о жизненной деятельности, которая "поддерживается только голодом и любовью", дал классическое выражение этому методу. XIX век возвел его мнение в канон. Таким образом, во главе всего был поставлен культ полезного. Ему в жертву принес Дарвин, в угоду веку, Гётево учение о природе. Несомненно, жизнь была развитием к определенной цели. Инстинкт и интеллект служили средством. Но бывают ли исторические,

223

душевные, вообще, бывают ли живые "процессы'"! Разве исторические движения, хотя бы эпоха Просвещения или Ренессанс, имеют что-либо общее с естественно-историческим понятием движения? Слово "процесс" во всяком случае упраздняет судьбу.. Тайна становления была, таким образом, "разъяснена". Не стало трагической, - и осталась одна математическая логика. Теперь "точный" историк делает в высшей степени наивные предпосылки, будто в исторической картине мы имеем перед собой последовательность состояний механического типа, будто они, подобно физическому опыту или химической реакции, доступны для исследования путем рассудочного анализа, и будто, в согласии с этим, основания, средства, пути и цели образуют какие-то прямо на поверхности видимого лежащие сплетения. Точка зрения удивительно упрощенная. И, надо признаться, при достаточной мелкости и плоскости наблюдателя эта предпосылка - для его личности и его картины мира - находит себе оправдание.
Голод и любовь суть с этой точки зрения механические причины механических процессов в "жизни народов". Социальная проблема и сексуальная проблема - обе относящиеся к области физики или химии общественного, слишком общественного существования - становятся, таким образом, неизбежной темой утилитаристического понимания истории и, следовательно, также и соответствующей трагедии. Потому что социальная драма неизбежно стоит рядом с материалистическим пониманием истории. И что в Избирательном сродстве" является судьбой в высшем смысле, то в "Женщине с моря" есть. только сексуальная проблема. Ибсен и все рассудочные поэты наших больших городов увязли в механизме животной поверхности. Они конструируют, а не творят. Им известна только математическая логика, а не логика судьбы. Тяжелая художественная борьба Хеббеля сводится к стремлению победить эту элементарность и прямо-таки прозаичность своего скорее научного, чем поэтического дарования - наперекор им стать поэтом, - отсюда его невероятная, совершенно не гетевская склонность к мотивировке событий. Мотивировать для Хеббеля, для Ибсена, для Эврипида –значит облечь трагическое - следовательно, живое - в причинные формы. Судьба становится механизмом, физиогномия - системой. Хеббель говорит в одном случае о винтовой нарезке в
мотировке характера. Казуистика преобладает над внутренним движением. Не охватываемая словами идея, которая у Гёте несет все произведение, застывает в практическую тенденцию, в формулу. Такова перемена, происшедшая с переходом от культуры к цивилизации в значении слова проблема

224

Соответственно этому и поэты, и историки цивилизованного типа, подобно политикам, увязают в партийности. Внутреннее превосходство, глубина, достоинство - отсутствуют. Проследим в этом отношении упадок от Гёте, у которого в "Эгмонте" есть отдельная сцена, исполненная дипломатической тонкости, до хеббелевских абстрактных рассуждений и дальше, до наблюдающейся у Ибсена и Шоу потребности в агитационном зрелище. Дело ясно: никто не склонен видеть в истории строго морфологическую задачу, точно так же, как никто не стремится создать чистое произведение искусства в драматической форме. Культ полезного и там и здесь указал совсем другие цели. Под формой понимается осязательное воздействие. Сцена и историческое сочинение - средство для этого. Дарвинизм, может быть сам того не сознавая, привлек биологию в сферу политической деятельности. Некоторая демократическая суетливость проникла в гипотетическую первичную слизь, и борьба дождевых червей за существование служит добрым примером для двуногих.
С утверждением этой точки зрения интеллект победил душу. В мировых городах нет больше внутренней жизни, остались только психические процессы. Идея судьбы преодолена, остались только механические и физиологические соотношения. Случай - это то, что еще не удалось подвести под физическую формулу. Здесь вскрывается глубокая противоположность между трагикой и экспериментальным опытом (который так ненавидел Гёте, и из-за чего ему была столь ненавистна манера Клейста). Драмы Клейста, Хеббеля, Ибсена, Стриндберга и Шоу - это душевные эксперименты, причем под душой следует понимать паутинообразное нечто современной психологии, некоторый клубок ассоциации. Золя создал понятие "rornan experimenta]". Суть дела сводится к "petits faits", из совокупности которых вычисляется человек. Интеллект, вступив на место раннечеловеческой и еще гётевской интуиции, переделают чувственно-движущийся образ жизни по своему образу, превратив в механизм. Вот что означает трагическая проблема в руках этих писателей. Трагично нецелесообразное (Росмер). Трагично в особенности целесообразное, если ему не представляется случай стать полезным ("Нора"). Идея первородного греха превратилась в теорию наследственности ("Приведения"). Идея милости именуется теперь принципом искусственного подбора. "Разрешить" какую-либо проблему при помощи сюжета драмы - это лабораторная работа. Нам напоминают, что в механике необходима математика. Всякая хорошая ибсеновская драма завершается формулой. Желание понять жизнь при помощи

225

анатомического и физиологического исследования нервных узлов, мускульных волокон и белковых соединений, с одной
стороны, и биологическая манера и мания в обработке общественных и хозяйственных вопросов, - с другой - это настоящие сестры такой сомнительной причинной поэзии и помешанного на тех же поверхностных мотивах современного исторического описания. Вместо судьбы - о которой не имеют никакого понятия - они обращаются непременно к социальным и сексуальным "вопросам", "рассмотрение" которых поглощает все их внимание.
Но историки должны бы были научиться некоторой осмотрительности как раз от представителей наиболее зрелой из
наших наук, а именно физики. Если даже согласиться с причинным методом, оскорбительно действует поверхностная манера его применения. Здесь не хватает умственной дисциплины, широты взгляда, уже не говоря о глубокомысленном скепсисе, составляющем отличительное свойство способа применения физических гипотез. В полной противоположности со слепой верой непосвященных и монистов, физик рассматривает свои атомы, электроны, силовые поля, эфир и массу как образы, язык форм которых он подчиняет отвлеченным отношениям своих дефференциальных уравнений, и не ищет в них иной действительности, кроме свойственной условным знакам. И он знает, что на этом, единственно возможном для науки пути достижимо только символическое толкование механизма рассудочно понимаемого внешнего мира - но никак не более - и уж, конечно, не какое-либо "познание" в исполненном надежд популярном смысле, облюбованном всеми дарвинистами и материалистическими историками. Познать природу - сознание и отражение духа, его "alter ego" в области протяженного - значит познать самого себя.
Подобный же скепсис был бы вполне уместен и по отношению к чувственной, сохраняемой памятью поверхности картины "органической жизни" и человеческой истории, представляющий собой только часть первой, но здесь постоянно не хватало самопознания настоящей наивности, перспективы и незаинтересованности в широком смысле. Как физика является наиболее зрелой, так биология по своему содержанию и методу является наиболее слабой из всех наших наук. Чем в действительности должно являться историческое исследование - а именно физиогномикой, - лучше всего можно себе уяснить по ходу гётевских естественно-исторических занятий. Он занимается минералогией: тотчас же у него слагается представление о картине истории земли, в которой его излюбленный гранит означает то же самое, что я

226

разумею в истории культуры под именем прачеловеческого,
- и он открывает ледниковый период. Он исследует известные растения, - и перед ним вскрывается метаморфоза растений, праобраз истории всякого растительного бытия, и далее он достигает того своеобразного прозрения о вертикальной и спиральной вегетативных тенденциях, которые еще до наших дней не совсем поняты. Его изучения костей, направленные исключительно на созерцание живого, приводят его к решающему открытию os intermaxillare у человека и к прозрению, что череп позвоночных животных развился из шести позвонков. Здесь нет и речи о причинности и телеологии. Он ощущал здесь неизбежность судьбы, как он ее выразил в своих орфических изречениях. Дарвинизм испортил, а совсем не углубил его великий приступ. Гёте повсюду созерцает в чувственно-наличном образе чистое, живое становление, а не поверхностную связь причины, действия, пользы и цели. Простая химия небесных тел, математическая сторона физических наблюдений, чистая физиология не интересуют его, великого историка природы, так как они являются систематикой, узнаванием ставшего, мертвого, застывшего, и в этом основа его полемики против Ньютона, - в каковой полемике оба являются правыми: один в мертвой краске познал точный, законный, естественный процесс, другой, художник, владел интуитивно-чувственным переживанием. Здесь перед нами противоположность обоих миров, и я намерен формулировать ее во всей ее резкости.
Жизнь, история отмечены признаком однократно-действительного, природа - постоянно-возможного. Пока я рассматриваю картину мира с точки зрения того, на основании каких законов она должна осуществляться, безотносительно к тому, происходит ли это, или может происходить, следовательно, вне времени, я являюсь естествоиспытателем, занимаюсь наукой. Для обязательности естественного закона - а других законов не бывает - совершенно не важно, применяется ли он бесконечное количество раз или совсем не применяется, т.е. он не зависит от судьбы. Тысячи химических соединений никогда не встречаются и никогда не будут осуществлены, но доказана их возможность, поэтому они существуют - в системе природы, а не в истории вселенной. История же есть итог однократного действительного переживания. Здесь царствует направление в становлении, а не протяженность ставшего, то, что однажды было, а не то, что всегда возможно, "когда", а не "что". Здесь нет законов, распространяющихся на объекты, а есть идеи, символически открывающиеся в явлениях. Важно то, что они обозначают, а не то, чем они

227

являются. До сих пор не понимали собственной необходимости этой сферы и связывали ее с необходимостью естественной, с причинностью. Физик в праве утверждать, что случайности не существует. В его устах это значит: в пределах механически понимаемой системы природы явления исторической подвижности, события, которые не могут повторяться, невозможны; здесь безраздельно царит вневременная причинность, без чего картина природы не может сохранять всю свою чистоту и законченность. Пока я всем своим наличным существованием нахожусь в мировой картине природы, я спрашиваю, к какому виду принадлежит данный цветок, каковы законы его питания, развития, размножения, а не то, почему он вырос на этом месте, и почему я его теперь вижу. Я интересуюсь законами спектрального анализа, а не тем, почему линия натрия для земного глаза представляется желтой. Я интересуюсь формулами термодинамики, а не причиной, почему она в человеческом сознании, чьим отражением является мир, существует в таковом, а не в каком-либо ином виде. Я интересуюсь расовыми признаками эллинов и германцев, а не значением появления этих этнических форм в определенной местности и в определенное время. Одно - это закон, установленное, о смысле и происхождении которого точная наука молчит; другое - это судьба. В одном необходимость математического, в другом - трагического.
В действительности бодрствующего бытия оба мира, мир
наблюдения и мир отдания себя, переплетаются, подобно тому как в брабантском ковре основа и уток "образуют" картину. Всякий закон, для того, чтобы вообще существовать для духа, должен велением судьбы однажды в ходе умственной истории быть открытым, т.е. пережитым, всякая судьба проявляется в чувственном облачении - лица, деяния, сцены, жесты - в каковом действуют естественные законы. Первобытная человеческая жизнь была во власти демонического единства судьбообразного; в сознании людей зрелой культуры противоречие того, раннего, и этого, более позднего, образов мира никогда не замолкает; в цивилизованном человеке трагическое мирочувствование побеждается механизирующим интеллектом. История и природа противостоят а час друг другу, как жизнь и смерть, как вечно становящееся время и вечно ставшее пространство. В бодрствующем – сознании становление и ставшее борются за первенство в картине мира. Наивысшая и наиболее зрелая форма обоих видов наблюдения, возможная только в великих культурах, проявляется для античной души в противоположности Платона и Аристотеля, для западной - в противоположности Гёте и Канта:

228

чистая физиогномика, созерцаемая душой вечного ребенка, и чистая систематика, понятая рассудком вечного старца.

20

И теперь мы видим лицом к лицу последнюю великую за-
дачу западного мышления, единственную, которая еще предстоит стареющему духу фаустовской культуры, ту, которая предопределена нашей душе длившимся столетия развитием. Ни одна культура не властна сама выбирать путь и обличие своей философии; но здесь в первый раз культура может предусмотреть, какой путь избран для нее судьбой.
Мне рисуется некоторый - специфически западный - вид исследования истории в высшем смысле, ни разу еще не проявившийся и оставшийся чуждым и для античной, и для всякой иной души. Широкая физиогномика всего существования, морфология становления всего человечества, достигающая на своем пути до высочайших и последних идей; задача проникновения мирочувствования не только своего собственного, но и вообще всех душ, в которых вообще до сего времени проявлялись великие возможности и чьим воплощением в области действительного являются отдельные культуры. Такой философский аспект, на который дают нам право и к которому нас воспитали аналитическая математика, контрапунктная музыка и перспективная живопись, идет гораздо далее таланта систематика, задач счисления, приведения в порядок, разложения, и требует взгляда художника, притом такого художника, который чувствует, как окружающий нас чувственный и осязаемый мир сполна растворяется в глубокой бесконечности таинственных связей. Так чувствовали Данте и Гёте. Выделить из сплетения мирового свершения тысячелетие органической культуры как единство, как личность, и понять его сокровенные душевные условия - такова цель. Как мы проникаем в полные значения черты рем брандтовского портрета или бюста одного из цезарей, так же созерцать и понимать великие, трагические, роковые черты облика культуры, как человеческой индивидуальности высшего порядка, - таково новое искусство. Уже пробовали узнать, что делается в душе поэта, пророка, мыслителя, завоевателя, но проникнуть в античную, египетскую, арабскую душу, чтобы жить их жизнью, чтобы почувствовать в них тайну вообще человеческого, - это будет новый вид "познания жизни". Каждая эпоха, каждая крупная личность, каждая религия, государства, народы, искусства, - все это физиогномические моменты высокой символики, которые должен

229

толковать в совершенно новом смысле знаток людей. Впечатления высшей реальности, языки и сражения, города и расы, празднества Исиды и Кибелы и католическая месса, доменные печи и гладиаторские бои, дервиши и дарвинисты, железные дороги и римские дороги, "прогресс" и нирвана, газеты, толпы рабов, деньги, машины - все это равным образом знаки и символы в картине мира, вызванные к существованию душой, как выражение ее сущности. "Все преходящее - только подобье". Здесь кроются решения и перспективы, которых еще никто никогда не подозревал. Отсюда падает свет на темные вопросы, лежащие в основе всех глубочайших человеческих исконных чувствований, страха, тоскующего стремления, в основе всякой религии и метафизики, и превращенные мыслью в проблемы времени, неизбежности, пространства, любви, смерти. Бога. Есть величественная музыка сфер, которую нужно услышать, которая будет услышана некоторыми из наших глубочайших гениев, физиогномика мирового свершения станет последней фаустовской философией.