Лосев А. История античной эстетики. Поздний эллинизм.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Первая. УНИВЕРСАЛИСТСКИЕ ТЕНДЕНЦИИ В ПРОЦЕССЕ ПОДГОТОВКИ ПОЗДНЕЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЙ ЭСТЕТИКИ

II. ФИЛОН АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ

§1. Общее введение в эстетику Филона
1. Предварительные сведения о Филоне

Филон Александрийский (ок. 20 до н.э. – ок. 40 н.э.) – это знаменитое имя, которое по своей и философской, и религиозной, и общекультурной значимости далеко выходит за пределы не только античной эстетики, Но и античности вообще. Естественно поэтому ожидать, что в данном разделе нашего тома мы тоже будем анализировать все эти огромные культурно-исторические проблемы. Однако если оставаться в плане истории античной эстетики, то большинство такого рода универсальных проблем должно выйти за рамки нашего анализа, и для ознакомления с ними необходимо обратиться уже не к эстетике, но к общим исследованиям и руководствам по истории философии и религии.

Начнем с того, что Филон Александрийский был не только сам иудеем и искренним сторонником иудаизма, но в то же самое время и человеком, для которого греческий язык был родным, который имел блестящее эллинское образование и владел историей греческой философии не хуже, а, может быть, еще и лучше самих греков тогдашнего времени. Те, кто исследовал греческий язык Филона, свидетельствуют о том, что этот язык вовсе не был александрийским диалектом тогдашнего греческого языка, но возник на почве глубокого знакомства Филона с разными выдающимися памятниками греческой литературы. Язык Филона несомненно отличается налетом языка Платона (между прочим, Платона Филон называет "святейшим"), языка классических философов, историков и ораторов, так что говорили прямо о греческой риторской манере у Филона. Этот иудейский философ влюблен даже в Гомера и Гесиода и старается путем всякого рода аллегорических истолкований приблизить эту старинную греческую мудрость к библейской манере мышления. Сама география Греции вызывает у Филона определенный восторг, а самый воздух Греции, по мнению Филона, своей чистотой способствует развитию разума. Греческая языческая религия вообще его не пугает. Боги Греции для него вовсе не какие-нибудь злые духи, а это либо звезды, либо великие деятели прошлых времен (здесь Филон рассуждает по Эвгемеру), либо просто физические элементы. Но все эти самые откровенные греческие симпатии Филона совмещаются у него с глубочайшей преданностью легендам, мифам и исторической письменности своего иудейского народа.

До сих пор мы совершенно не встречались с иудаистическим мировоззрением и оставались исключительно только на почве греческой эстетики совместно с греческой философией и религией. Приступая же к изучению огромного количества дошедших до нас трактатов Филона Александрийского, мы сталкиваемся с безусловно новым миром, о котором раньше у нас не было никакого повода заговаривать. Само собой разумеется, что вопросы иудаизма не только не входят в историю античной эстетики, но и требуют специального изучения и компетенции, которой автор настоящего издания совершенно не обладает.

Тут же оказывается, что Филон отнюдь не был только одиноким представителем двух культур, иудейской и эллинской. Оказывается, что иудейско-эллинская культура на границе двух эр была очень глубоким, очень своеобразным и замечательным явлением, для понимания которого еще не достаточно философии или религии. Нужно быть еще и историком, который был бы хорошо знаком с основными историческими данными этой культуры. Все эти исторические проблемы тоже не могут нас сейчас занимать, и к истории античной эстетики они почти не имеют никакого отношения.

Однако не нужно забывать, что Филон Александрийский имел блестящее эллинское образование и прекрасно знал Платона, Аристотеля, стоиков, да и вообще всех других греческих философов. Это обстоятельство уже мешает нам просто отойти от этого мыслителя и не заниматься никакими вопросами об его отношении к античной эстетике, поскольку и у Платона, и у Аристотеля, и у стоиков, и у пифагорейцев мы находили весьма интенсивные проблемы эстетики, решаемые к тому же глубоко, страстно и выразительно. Мог ли Филон, этот ученик эллинской мудрости, быть вне всей этой эллинской эстетики? Конечно, нет. Но дело в том, что здесь для нас опять появляется непреодолимое препятствие, а именно то, что Филон применяет греческую философию и особенно стоический платонизм для толкования Библии и особенно Пятикнижия Моисея. Ясно, что всякий исследователь, много лет работающий над греческими материалами, должен чувствовать себя весьма неуверенно при оценке подобных философских интерпретаций у Филона. Отмечать влияние греческих философов на Филона мы должны, и мы будем это делать. Но оценить по существу все стоические и платонические интерпретации Ветхого завета у Филона – это может сделать только специалист по иудейско-эллинской культуре. Значит, и здесь даже при оперировании греческими материалами в творчестве Филона мы должны будем, к сожалению, от многого отказаться и продолжать рассматривать эстетику Филона Александрийского исключительно только в плоскости эстетического развития греческой философии. Сейчас мы увидим, что даже при всех этих ограничениях нашей проблематики, обладающих для нас безусловно принудительным характером, об эстетике Филона все же можно сказать немало.

2. Основная и непреодолимая противоречивость эстетики Филона

а) Первое, что бросается в глаза при ознакомлении с материалами Филона, – это его никогда не бывалый в греческой религии и философии и потому в нашей работе никогда не фигурировавший монотеизм. При этом, повторяем, нас здесь будет интересовать не историко-религиозная, но исключительно историко-эстетическая точка зрения. То, что в греческой философии и религии были такие концепции божества, которые ставили его высоко над миром, это – для нас не новость. Возьмем ли мы Единое Парменида или Платона, Ум Анаксагора или Аристотеля, Монаду у пифагорейцев в отличие от множественной Диады, везде в таких случаях выступала перед нами попытка греческого ума по возможности более компактно и единовидно установить при всем фактическом разнобое действительности существующие в космосе закономерные связи. Одного только мы до сих пор не встречали в греческой философии. Мы не встречали нигде этот надмирный принцип в виде личности.

Конечно, такое мифологическое божество, как Зевс, тоже было в какой-то мере личностью. Но такого рода личность всегда наделялась у греков чисто человеческими чертами, включая разного рода недостатки и даже пороки. И когда в учебниках пишут, что античные боги являются результатом обожествления материальных сил природы и общества, то, собственно говоря, несмотря на крайнюю наивность и логическую ошибку idem per idem (бог есть продукт обожествления) в этом определении, против него по существу нечего возразить.

Совсем другое библейский бог. Филон не устает в превознесении этого божества над всем природным и тварным и над всем космосом. Оно настолько высоко и совершенно, что ему даже нельзя приписать никакого признака. Всякие такие признаки, пусть они мыслятся нами в предельном совершенстве, все равно не могут приписываться этому наивысшему началу. И, несмотря на все это, такое божество Филон считает личностью и даже дает ему определенное имя – библейского Иеговы.

Язычник-грек ничего такого понять не мог. Он сколько угодно представлял себе божество вне мира и над миром. Но это было для него самое большее платоническим Единым, то есть бездушной, безличной, безымянной и чисто арифметической обобщенностью и объединенностью всего реально существующего. Но понять свой абсолют персоналистически древний грек никак не мог.

б) Но тут-то как раз и возникает основная и никакими методами не преодолимая противоречивость всей эстетики Филона. Библейский Иегова есть абсолютная и надмирная личность, кроме которой вообще ничего не существует. И если что-нибудь начинает существовать, то только в результате акта божественного творения, и притом творения из ничего, так что во всем сотворенном светится предвечный лик вполне личного творца. И вот всю эту строго монотеистическую эстетику Филон хочет уяснить себе и интерпретировать при помощи аппарата греческой языческой философии. Само собой разумеется, монотеизм и политеизм могли объединяться у Филона только в виде безысходного и ничем не преодолимого противоречия. Можно бы было, конечно, трактовать Иегову как платоническое первоединое. Но тогда Иегова делался только отвлеченно-философской конструкцией и переставал быть живой и творящей личностью, а платоническое первоединое получало совершенно непонятное язычникам и ненужное им личностное осложнение. Поэтому если платоническое понимание Библии и стало играть большую роль в раннехристианской литературе, то это только на первых порах, пока христианство не выработало своего собственного и для себя вполне специфического богословия.

в) Вместе с тем, однако, в истории античной эстетики, на рубеже эр летосчисления, благодаря этой иудейско-эллинистической противоречивости создавалось нечто новое и небывалое, что и было в окончательной форме выражено неоплатонизмом начиная с III в. н.э. Дело в том, что греческое языческое первоединое в период классики отличалось слишком абстрактным характером; и даже у Платона возникло, собственно говоря, один раз, как некоторого рода фейерверк, и не получило никакого систематического развития (если не считать случайные и разрозненные антилогии платоновского "Парменида"). И только у Филона греческие философы научились понимать первоединое как полное и нерушимое тождество субъекта и объекта, и притом как такое тождество, которое светилось решительно во всем, вплоть до последних атомов мироздания, и с которым каждый человек мог вступать не в абстрактное, но уже в интимно-личное общение. В Библии это носило монотеистический и вообще чисто религиозный характер. И язычников-греков такой монотеизм и такое повсюдное присутствие абсолютного личностного начала совершенно никак не устраивало. Но язычники-греки хорошо усвоили себе из Филона то самое, чего не хватало им во всей эллинистической философии и эстетике.

Ведь мы раньше видели, с каким трудом эллинистические философы и эстетики добивались такого, и уже последнего, универсального синтеза, в котором субъект и объект сливались в одну неделимую субстанцию. И вот оказалось, что Филон Александрийский добивается этого очень просто, а именно путем введения в свою систему того, что в Библии носило имя Иеговы. Значит, если бы оказалось возможным исключить самое имя Иеговы, но в то же самое время оставить нетронутым абсолютное и повсюдное субъект-объектное тождество, то это и было бы разрешением той последней проблемы, без решения которой эллинистическая эстетика не сумела бы перейти от раннеэллинистического индивидуализма к своему окончательному универсализму. Но это и значило создать неоплатоническую эстетику, где субъект-объектное тождество первоединого действительно оказалось стоящим вне всего и выше всего, где оно стало светиться в каждой мельчайшей песчинке бытия и где, самое большее, можно было бы говорить только об иерархии бытия с точки зрения первоединства, только об эманациях этого первоединого, но где оно не отступило от своего однажды занятого положения ни на одно мгновение в сторону. Так иудаист Филон оказался учителем язычника Плотина, если из идеи Иеговы взять не его произвольную личность, но только его субъект-объектное тождество, превышающее и всякую отдельную единичность и любые формы обобщения, хотя в то же самое время вполне интимно ощущаемое в любом месте его присутствия. При этом, конечно, в неоплатонизме исключался даже всякий намек на то глубочайшее для Филона противоречие, которое возникало у самого Филона в результате его поисков соединить несоединимое, то есть соединить Библию с язычеством. Неоплатонизм с самого начала и до конца оказался доподлинным язычеством, и ни о каких его противоречиях с Библией не могло возникнуть и речи. Библия для неоплатоников просто не существовала.

§2. Главнейшие формы эстетики Филона
1. Филон и стоический платонизм

До сих пор мы говорили о наличии у Филона элементов греческой философии без уточнения того, какие же именно греческие философские системы были ближе всего Филону. И при постановке подобного вопроса, конечно, должна бы получить и более точный смысл выставленная у нас выше формула эстетической противоречивости у Филона. Современная Филону греческая философия была чрезвычайно пестра и разнообразна. Но, по-видимому, стоический платонизм все же оказался для Филона системой и более близкой и более понятной.

а) Несмотря ни на какую внутреннюю преданность иудейскому мировоззрению, Филон никогда не переставал вращаться в области стоического пантеизма или, лучше сказать, стоического платонизма, сущность которого нам уже хорошо известна. Здесь вся мировая материя и вся мировая телесность пронизаны законом, смыслом, понятием, или, как стоики говорили, словом, логосом, и телесное начало ни в каком смысле не было отделимо от логоса. Как язычники и материалисты, стоики тут говорили не просто о материи или теле, но о материальных стихиях, и прежде всего о самой тонкой и легкой из них, об огне, эманацией которого и было у них все существующее. Иудаист Филон, конечно, не мог говорить о первоогне. Будучи принципиальным монотеистом, он мог говорить только о первой Личности. Однако в тех случаях, когда заходила речь о реальном мире и о том, что внутри мира, у него часто указывалось, что все это есть только эманация исходного начала, то есть различие между божеством и космосом в конце концов понималось только количественно. Однако это есть выдержанный пантеизм, и прежде всего стоицизм. А так как исходное первоначало тем не менее постоянно все же характеризовалось у Филона как наивысшее совершенство, как идеальный мир, то это было у Филона еще и стоическим платонизмом. В этом плане монотеизм у Филона как бы просто отсутствовал, и эстетика стоического платонизма оставалась здесь как бы нетронутой.

Прежде всего противоречивый характер эстетики Филона в связи с попытками толковать Библию при помощи методов стоического платонизма можно формулировать так. Библейское учение о творении предполагало, что кроме творца вообще ничего не существует, и потому творение возможно только как творение из ничего. Ни о каких эманациях мира и того, что в мире из божества, здесь никак не моглс идти речи, так как иначе мир по своему существу и по своей субстанции ровно ничем не отличался бы от божества и самое большее, может быть, оказывался бы его только более или менее ослабленным проявлением. Напротив того, стоический платонизм исходил из своего первоогня, эманацией которого и было все существующее. Здесь по самой своей субстанции все существующее оказывалось все тем же самым творческим первоогнем. В Библии каждый человек и каждая вещь были отблесками личностного божества; и красота наблюдалась там как раз при таких условиях, когда лик первоначального божества светился больше всего. В стоическом же платонизме каждая отдельная вещь тоже светится как отблеск космического первоначала, но это последнее является здесь только огнем, или огненным словом. Теистическая и пантеистическая эстетика не требует здесь от нас особенно изощренного исследования. Их разница очевидна еще до всякого исследования22.

Но это противоречие сильнее всего, пожалуй, сказывалось в учении Филона о логосе.

2. Учение о Логосе

Нетрудно в этом учении Филона о логосе найти элементы стоического платонизма. Логос в этих случаях есть просто система разумных закономерностей в космосе, ничем существенным не отделимых от самого космоса и от его материи. Тут мы пока всецело находимся на почве греческой, то есть эллинистической. Но не мог же Филон везде оставаться на таких позициях. Ему нужно было всячески превознести надприродность и надмирность исповедуемого им божества. Но для этого приходилось подвергать различным – и уже не стоическим – интерпретациям именно стоическое учение о логосе как об универсальном разуме всего существующего. Мы здесь не будем приводить цитат из самого Филона (читатель может их легко найти в многочисленных изложениях философии Филона), но мы сразу тут же формулируем результат и наших собственных наблюдений, а главное, и огромного множества наблюдений у других исследователей.

Этот результат поражает своей противоречивостью. То логос прямо отождествляется с первобожеством, является его разумом, его идеями и вообще всей совокупностью его совершенств. И это тоже не очень понятно из-за того, что наивысший принцип был у Филона с самого начала объявлен чем-то непознаваемым и беспредикатным. То логос оказывается у Филона уже чем-то низшим. Это не просто божество, но уже "второй бог", уже "сын божий", но не тот сын, который рождается у него в вечности и независимо ни от чего временного, ни от чего мирового и вообще ни от каких низших сфер бытия. Наоборот, он как раз и имеет своей главной задачей осмысливать и оформлять все низшее и даже быть посредником между первым божеством и миром. А так как мир мыслится у Филона по-библейски тварным, то и логос оказывается чем-то тварным.

В связи с этим противоречием понятие о логосе, как и само понятие о творении, у Филона отнюдь не отличается особенной ясностью. Его можно понимать и как творение из ничего и как только приведение в порядок и в гармонию того, что раньше существовало хаотически и беспорядочно, то есть понимать уже не по-библейски, а платонически по "Тимею". Впрочем, если даже и согласиться с тем, что логос у Филона есть промежуточное звено между беспредикатным божеством и вполне предикатным, но зато и вполне несовершенным миром, то это тоже не будет выходом из положения. Оказывается, таких посредников между творцом и тварью очень много. Филон называет их или ангелами, или демонами, или силами, или идеями. Поэтому остается неизвестным, понимать ли логос у Филона как единственную в своем роде личность или как родовое понятие для всех вообще посредников между богом и миром.

Мы предприняли изучение главнейших эпитетов филоновского логоса и пришли к результату весьма мало утешительному. Что могут говорить о субстанциальной личности логоса такие эпитеты, как "общий", "превысший", "вечный", "правый", "внутренний", "произнесенный", "семенной", "разделитель", "многоименный"? Ведь все такого рода эпитеты могут относиться и к божеству в политеистическом смысле слова и к монотеистическому божеству, и даже не к божеству, а к космосу и к тем силам, которые посредствуют между богами и космосом.

Нечто большее можно найти в таком эпитете, как "идея идей". Но это эпитет платоно-аристотелевской философии, то есть вовсе не личностный, не иудаистический, но вполне языческий. Филон иной раз говорит о логосе как о "сыне божьем". Но как понимать этот еще новый термин? Его можно понимать как некоторого рода ступень в структуре самого божества, которая вполне надмирна, как и само божество. Но этому противоречат другие выражения у Филона, имеющие в виду вторичность логоса и даже его тварность. Ведь очень мало говорят о сущности дела такие эпитеты Филона, как "орудие божие", "старейший сын божий" или "первородный сын божий", "второй бог". Прямо и непосредственно о тварности логоса говорят такие его эпитеты, как "происшедший", "тень", "ангел", "архангел", "посол", "молитель", "истолковывающий", "толкователь", "восхваляющий", "законодатель", "утешитель", "первосвященник". Многие из этих эпитетов указывают или могут указывать на личностный характер логоса. Но они почти все свидетельствуют о несомненной его тварности, которую тут Филон имеет в виду, хочет ли он этого или не хочет. Это путаница греческого, языческого пантеизма и библейского монотеизма сказывается, впрочем, у Филона решительно везде, и об этом мы еще будем говорить ниже. Но сейчас не будем удивляться, что библейский Ной ставится на одной плоскости у Филона с греческим Девкалионом, поскольку и тот и другой спаслись от всемирного потопа, хотя Ной, конечно, мыслится только в плоскости библейского монотеизма, а Девкалион – это продукт чисто греческой и в основе своей пантеистической мифологии. Авраам, Исаак, Иаков обрисовываются у Филона в таких красивых, изящных, нежных и углубленных тонах, что Филону ничего не стоит сравнивать их с греческими Харитами.

Итак, стоическое, или стоически-платоническое, учение о логосе, несомненно, Филоном использовано. Но применение его для толкования библейских образов с такой же несомненностью свидетельствует о коренной и безнадежной противоречивости филоновского логоса, который является у него то ли характеристикой надмирного божества, то ли выявляет свою вполне мировую и даже внутримировую сущность, которая для библейского мировоззрения может быть только тварной.

3. Филон о космосе

Для эстетики весьма интересно учение Филона также и о самом космосе. Кажется, здесь больше, чем в других частях философской системы Филона, сказалось влияние стоиков. В основном оно сказалось в постоянном использовании стоического учения о материи, под которой он понимает пассивное начало и пассивное хаотическое состояние природы в сравнении с активно действующим идеальным началом, или логосом. Материя у Филона настолько наделяется всегда отрицательными свойствами ("безобразная", "бесформенная", "недвижная", "неживая", "пустая", "бескачественная", "мертвая", "одинокая", "косная"), что с первого взгляда ее можно отождествить с платоновским "не сущим" (mё on), получающим оформление и жизнь только в связи с воплощением в ней какой-нибудь "идеи". На самом же деле Филон вовсе не доходит до платоновского абстрактного представления о материи, а только хочет выдвинуть на первый план ее хаотичность, смешанность, нерасчлененность и неупорядоченность. В связи с этим, вопреки библейскому учению о творении мира из ничего, Филон везде трактует отношение бога к миру как оформление материи, как ее организацию, как ее упорядочение, как придание ей благости и красоты. Бог у Филона есть архитектор мироздания, то есть художник, уже предполагающий наличие бесформенных строительных материалов. В одном месте Филон даже говорит о том, что из ничего и не может возникнуть что-нибудь (De aeternit. m. 2), или, точнее, из ничего только и может произойти ничто. Подобные высказывания необходимо считать уже крайней противоположностью тому монотеизму, в который Филон не только верит, но который даже много раз и высказывает, как, например, то, что его бог вовсе не просто демиург, но именно творец (например, De somn. I 76).

Эстетическое отношение к космосу вполне дает о себе знать у Филона, поскольку у него везде подчеркивается благоустроенность космоса. Для Филона космос есть храм, который освещается звездами и в котором служителями являются ангелы и бестелесные души. Правда, какое-нибудь математически-музыкальное устройство космоса, которое мы находим у Платона и пифагорейцев, у Филона отсутствует.

4. Антропология и этика

Наконец, что касается третьей, главной, области философии Филона (после теологии и космологии), а именно области антропологии и этики, то здесь мы встречаемся с теми же противоречиями основной философско-эстетической позиции, которые мы находили и раньше. С одной стороны, человеческая душа трактуется как частица самого божества, так что с нашей теперешней точки зрения это самый настоящий пантеизм, и тут подлинными учителями Филона являются и Платон, и Аристотель, и стоицизм. С другой стороны, однако, под влиянием Библии Филон хорошо знает о ничтожестве человека, о его грехопадении, о его подчиненности телу, которое в данном случае уже трактуется не по-стоически как нечто естественное, но как нечто противоестественное и греховное и заслуживающее только усмирения и подавления. И этот библейский взгляд на человека заходит у Филона уже далеко за пределы языческого платонизма и носит в себе все черты уже чисто монотеистического, то есть чисто личностного взаимоотношения с божеством.

Само собой понятно, что такие этические учения, как учение о мудреце, об апатии, об аскетизме, имеют у Филона несомненно стоическое происхождение, но в этом случае разница с библейской этикой оказывается не столь большой. Разница начинается там, где все моральные усилия человека направлены к совершенству, они получают свою подлинную силу и подлинный смысл только в случае благодатного нисхождения свыше подлинного отца космоса и, в частности, отца и супруга самой же этой души, идущей к совершенству. Борьба с телом приводит и к борьбе с удовольствиями, почему и ошибаются те, которые в этике Филона на первый план выставляют принцип удовольствия. Наоборот, подлинное блаженство, по Филону, наступает, во-первых, при философских рассуждениях о красоте мироздания, когда весь космос мыслится как произведение высочайшего скульптора, живописца и архитектора. Главное же – это. то, что блаженство наступает при полном отказе от. чувственных благ и при созерцательном восхождении к божеству, то есть при восхождении в чистом уме, а этот чистый ум уже сам стремится за свои собственные пределы и превращается в наитие, в восторг, в экстатическое состояние.

5. Общий очерк эстетики Филона

Сейчас, кажется, нетрудно будет и наметить эстетику Филона в ее самом общем виде.

Во-первых, мысль Филона явно бьется над всякими возможными способами объединить и даже отождествить непознаваемую, беспредикатную бездну божественного существования и осмысленный, расчлененно-выраженный и словесно формулированный логос. Как мы видели, часто это совсем не удается Филону. Однако часто и удается. И в этих случаях логос является внешним осмыслением внутренней сущности божества, то есть является выражением этого последнего, или является его эстетической формой. В этих случаях логос Филона полон красоты и смысла и с полным правом может быть записан в историю античной эстетики. Но только не нужно забывать того, что непознаваемая сущность, которую логос делает познаваемой, заимствуется Филоном уже не из античных источников, а из Библии. Без учета монотеизма эстетика Филона в данном случае потеряет всякий свой исторический смысл. Правда, непознаваемое бытие выступало не раз и на языческой почве. Но дать тоже вполне языческую концепцию логоса как выразителя и формы для языческого же непознаваемого бытия – это для времени Филона было еще слишком рано. Такая концепция осуществится только у Плотина, то есть на два столетия позже.

Во-вторых, также и в отношении к космосу логос часто трактуется у Филона как выразительная и осмысливающая форма этого космоса. В таких случаях перед нами тоже эстетическая теория, хотя и раздираемая противоречием: логос то ли выше мира, то ли является самим же миром и, следовательно, тварью, а не творцом. Однако и в случае надмирного понимания логоса и в случае мирового его понимания у

Филона ясно просвечивает вполне эстетическая позиция – космос не только у всех греческих философов, но и у Филона есть самое совершенное произведение искусства, которое выше всяких картин, статуй и произведений архитектуры, поскольку является произведением максимально возвышенного художника. Библейские мотивы о сотворении мира у Филона никак нельзя забывать. Но, повторяем, и в своих пантеистических и в своих библейских высказываниях Филон везде проповедует вечную красоту мироздания, которая, может быть, и началась когда-нибудь во времени, но в дальнейшем уже никогда не погибнет. В-третьих, такое же двоение необходимо находить как в антропологии Филона, так и в его этике. Об этом раздвоении у Филона мы уже говорили достаточно, и читатель сам без труда формулирует те данные для эстетики, которые можно почерпнуть из антропологии и этики Филона.

§3. Детальная разработка

Изложение эстетики Филона, сейчас нами предложенное, является только введением в ту подлинную разработку философско-эстетического принципа, которая фактически содержится в эстетике Филона. Можно и не столь буквально излагать философию Филона, поневоле находя в ней глубочайше наличную противоречивость. Здесь можно выделять и другие моменты, которые столь же реальны для Филона, как и его общие рассуждения, но которые вполне заслуживают специального изучения, несмотря на их частичную несамостоятельность. Такими моментами в эстетике Филона являются прежде всего специально логический и специально аллегорический, или символический. Займемся сначала логической структурой эстетической предметности у Филона.

1. Логическая и числовая структура эстетической предметности у Филона

В этой области больше всего бросается в глаза у Филона противоположение идеи и материи. Само собой разумеется, что Филон – это выдержанный идеалист, и поэтому не материя определяет у него идею, а, наоборот, идея определяет материю. Но как она ее определяет? Если мы остановимся на с трудом обозримой массе повествовательного, экзегетического, моралистического и даже поэтического материала у Филона, то мы мало что уразумеем в этом соотношении идеи и материи, а следовательно, и в этом примате идеи над материей. В данном разделе нашей работы, отдав полную дань общей характеристике Филона, мы хотим сознательно выделить это соотношение идеи и материи. Пусть это соотношение окажется у нас только чисто логическим. В данном случае это нисколько не худо. Наоборот, мы как раз сознательно и хотим выделить из всего необозримого текста Филона эту логическую противоположность и изучить ее как таковую. Мы тотчас же заметим, что идея является у Филона, конечно, чем-то априорным по отношению к материи, причем априорность эта дана у него и субъективно, когда она упорядочивает бессмысленный и непрерывный поток беспорядочных чувственных переживаний, и объективно, когда она, являясь каким-то моментом в космосе, определяет, осмысляет и оформляет всю текучую массу стихийных состояний космоса. Что идея в этом случае явится некоторого рода регулятивным принципом, то эта терминология Канта нисколько нас не будет смущать, потому что мы ведь уже заранее знаем, что логическое соотношение идеи и материи нарочито выделено нами из беспорядочной и стихийной жизни как человеческого субъекта, так и космоса в целом. Зато, однако, изучаемая нами эстетическая предметность у Филона сразу же засияет для нас своей логической четкостью и специфически констатированной стороной филоновского мировоззрения. Красота у Филона станет для нас воплощением в материи тех или иных идеальных конструкций, которые, являясь регулятивом этой материи, делают ее одновременно и чем-то идеально устойчивым и чем-то реально ощутимо подвижным.

В этом отношении мы хотели бы обратить внимание читателя на ряд работ по Филону, которые для понимания логической структуры ощущаемой им эстетической предметности как раз имеют большое значение. И прежде всего мы хотели бы обратить внимание на одну старую, но все еще не потерявшую своего значения работу, в которой логическое соотношение идеи и материи как раз рисуется без всякого искажения общерелигиозных и общекультурных особенностей творчества Филона. Это работа Г.Фальтера23.

а) Согласно этому автору, Филон обращается к греческой философии в эпоху расцвета мистицизма, символики, суеверий, аскетизма, затворничества и мученичества и делает это не из интереса к чистой философии и науке, но единственно из надежды, что она поможет ему разрешить вопрос о природе Бога, обосновать монотеизм и божественную благость. Наука должна показать ему прочный и надежный путь к познанию вещей. По Филону, "пределы науки – прочное, надежное, непреложное понимание посредством разума (hypo logoy)" (De congr. er. gr. 141). Философия должна установить понятия и показывать, что каждому предмету соответствует лишь одно понятие. "Философия охватывает природу всего сущего (De congr. er. gr. 144)". Методология Филона приводит его к идеализму.

По мнению Г.Фальтера, Целлер и другие преувеличивают влияние стоицизма на Филона. Он склонен думать, что на содержание филоновского учения стоики не оказали заметного влияния. Но терминология Филона зависит от стоической, что объясняется особым влиянием стоицизма в этот период и, возможно, также и многими другими отношениями Филона к тогдашней философии.

Чисто платоновский исходный пункт, по Г.Фальтеру, мы находим в филоновской критике чувственного восприятия. Нельзя полагаться на свидетельства чувств, лишь разум, мышление (dianoia), обеспечивает правильное познание. Воспринимаемое органами чувств не идентично ни в один момент, и лишь наука в Состоянии определить необходимые здесь требования. Эта идентичность гарантируется понятием само-тождественно сущего (cata ta ayta onta), или "соответствия родам сущего" (ta gene). Сущее в себе есть постоянный эпитет платоновской идеи. Истинное бытие, таким образом, заключается в мышлении, и ум (noys), как вместилище мыслей, должен стать вожатым души, сознания. "Он [нус] превосходит всякое чувственное бытие и стремится к мыслимому бытию" (De opif. m. 16). Умственно сущее, идеи есть те формы и меры, по которым разум формирует многообразие ощущений. Происхождение этих форм и мер заложено в нусе, который творит их в чистом созерцании. Когда Филон говорит о том, что нус созерцает мыслимое (De opif. m. 12) и нуждается в науке, чтобы познать бестелесное (там же), то ясно, что созерцание – это лишь образное выражение для мыслительной деятельности, поскольку объект и результат созерцания есть мыслимое. Созерцания можно достигнуть лишь путем науки. Закономерное, соответствующее закону – это для Филона характеристика идеи.

Филоновское понимание идеи, согласно Г.Фальтеру, сводится к сократовскому: идея идентична роду (genos) или "виду" (eidos), ведь, по платоновскому определению, идеи одновременно являются родовыми категориями. Филоном признается априорный характер идеи. Идея – парадигма, по которой совершается восприятие. Разум дает "asomaton paradeigma" ("бестелесный образец"), без которого ничего не может быть познано.

Мир, по Филону, устроен и упорядочен в соответствии с числами. Филон не занимался собственно числовыми спекуляциями, подобно пифагорейцам и Платону, но признавал математику образцом закономерности, неизбежной при сотворении мира. Идеи, по которым был создан мир, – монады, единства. Поскольку система природы гарантируется единым законом, задача познания не может быть иной, как объяснить множественность единым происхождением.

Логос – это содержание мирового порядка, "идея идей" (idea ideon). В логосе пребывают идеи и меры. Тут следует еще раз напомнить, что интерес Филона концентрируется исключительно на религии, наука для него вообще не имеет иной ценности, как помочь познать благость творца. Бог представляет принцип миропорядка. Этот порядок произошел по предусмотренному плану (noetё idea). Г.Фальтер полагает, что эта идея снова раскрывает филоновского бога как регулятивную идею в смысле Канта. Если сущее доступно природе разума, то оно само должно мыслиться разумным. Таким образом, Бог является гарантией познаваемости сущего. Бог a priori сформировал noete idea, по которой, как по paradeigma, происходило творение. Сначала Бог создал мыслимый мир, а потом по этому бестелесному и божественному образцу создал мир телесный.

Божественный нус работает не иначе, чем человеческий. Филон использует здесь понятие Бога как эвристический принцип. Признавая бога конечной целью, он признает, пусть в нечеткой форме, идеализм: ведь если возможно принципиально познать конечную цель, наш разум должен быть адекватен ей.

Бог – истинно сущен, он, как пантеистически выражается Филон, "один и все" (heis cai pan) (Leg. Allegor. 14). Ни бог не антропоморфен, ни человеческое тело не подобно богу. "Образ божий" – это есть выражение для нуса, водителя души (De opif. m. 23). Бог – это чистый дух, и человеческое тело не является подобным божеству, а слова "Бог создал человека по своему образу и подобию" относятся только к божественному нусу, отблеском которого является душа.

Однако, вынужден констатировать Г.Фальтер, Филон не всегда мог выдержать идею бога в полной чистоте. Бог не только идея добра, он, как этого требует догматическая природа религии, становится абсолютной вещью, из которой в мир проистекает всякое благо и красота. Догматизируются также и идеи. Они становятся силами dynameis, отчасти даже персонифицируются и мыслятся как ангелы, которые возвещают волю божью. Эманация неизбежным образом опредмечивает чисто логическое отношение идей.

Нам кажется, что исследование Г.Фальтера достаточно ясно (по крайней мере, для своего времени) рисует логическую структуру соотношения идеи и материи у Филона и при этом нисколько не насилует бесконечно углубленного и бесконечно разнообразного текста этого философа, отдавая этому философу достаточную дань исторической справедливости и сохранения всего этого философско-эстетического мировоззрения в целом. Эстетика Филона вовсе не сводима ни к эстетике Канта, ни к эстетике Платона. Из очень густой и разнообразной массы иудаистически-эллинистических суждений Филона вполне позволительно, а для научных целей даже необходимо выделять, конечно только предварительно, одну эту платоническую линию идеи и материи. И если отвлечься от Филона в целом и сосредоточиться только на логике соотношения идеи и материи, то мы получаем очень частый в античной эстетике и нам уже хорошо известный платонический метод определения красоты. Она есть всецелое воплощение идеи в материю и всецелое просветление материи идеей. Повторяем, у Филона на эту тему имеется очень много другого, и прежде всего чисто библейского материала. Но в поисках логической структуры эстетической предметности у Филона мы невольно натыкаемся на это платоновское, но, в известной мере можно сказать, и на аристотелевское решение основной эстетической проблемы. У Филона оно не единственное. Но оно, несомненно, у него преобладает и отличается безусловной ясностью.

б) Г.Кремер24 тоже рассматривает Филона как главу в истории античного платонизма, но только подчеркивает в Филоне платоновски-неопифагорейские моменты.

Он считает в настоящее время общепризнанным, что философия Филона, несмотря на безусловно сильное стоическое влияние в антропологии и космологии, относится к платоновской традиции. Доказательством этого является не только учение о двух мирах и учение об идеях, но и аритмологические моменты в философии Филона и их связь с учением о логосе. Хотя собственно аритмологический трактат Филона "О числах" (Peri arithmon) утерян25, из других его сохранившихся сочинений можно составить представление о филоновских числовых спекуляциях. Кремер считает это особенно важным ввиду односторонне стоических и особенно широко представленных в последнее время односторонне гностических интерпретаций Филона26. Филоновская трактовка чисел также показывает следы заметного неопифагорейского влияния.

Числовой ряд у Филона выводится из монады, диады, тетрады и декады. Единое (hen) и монада – принцип числового ряда, сами не будучи числами (Quis rer. div. her. 190; De plant. 76), двойка (диада) – принцип множественности, движения и раздвижения (Quod deus sit immut. 82; De spec. leg. I 180). Тетрада подробно трактуется и соотносится с четырьмя элементами, четырьмя временами года и пространственными фигурами. Основные числа 1-2-3-4 ставятся в связь с основными геометрическими фигурами: точкой – линией – плоскостью – телом (пирамида), причем геометрия и стереометрия происходят из арифметики. Тетрада понимается в смысле совершенной числовой десятки (1+2+3+4=10). Внутри декады особое, во всех отношениях посредствующее место занимает семерка – как бесфакторное первичное число она приближается к монаде и оказывается поэтому наделенной множеством применений. Шестерка – продукт диады и первого нечетного числа три – трактуется как принцип космоса, восьмерка – куба и т.д. Кроме того, числа делятся на четные и нечетные, женские и мужские. Все это полностью соответствует неопифагорейской схеме.

Платоновский фон, согласно Г.Кремеру, совершенно явствен в известном филоновском учении о логосе-делителе (logos tomeys) (Quis rer. div. her. 129-236). В рамках интерпретации Книги Бытия Филон представляет там творение мира посредством дихотомического диайрезиса ("разделение"), которое божественная мысль – логос – осуществляет вплоть до атомов и до элементов, не содержащих никаких частей (amerё). Божественный логос и по аналогии человеческий нус, сами монадно нечленимые, непрестанно расчленяют действительность на ее последние моменты. Терминология Филона (temnein, diairein, tomai, tmёmata, dichotomein, atoma, atmёmata, adiaireta) соответствует платоновской терминологии, и Кремер связывает ее с академической традицией27.

Но и в трансценденции, в cosmos noёtos, Филона наряду с идеями и силами выступают числа и фигуры. Sophia, трансцендентный логос, стоящий между богом и миром, определяется десяткой (De congr. er. gr. 116). Декада, представляющая одновременно тетрактиду, оказывается здесь конститутивным упорядочивающим фактором содержащегося в логосе мира идей и напоминает в этой функции декаду и тетраду академических идей чисел.

Однако, по Кремеру, числовое определение Филон дает не самому высшему существу, но второй производной ступени бытия – логосу (noys, sophia), первичной множественности. Бог определяется как первоединство, по ту сторону всех чисел (Leg. Allegor. I 51, III 48; De Abr. 125). Поэтому восхождение к богу всегда оказывается движением из множественности к единому. Диада понимается как принцип чувственного и телесного мира и материи. Монада и диада в математическом значении не идентичны с богом и материей, но относятся к ним как отражения вторичных образов к первообразам. Бог и материя предшествуют единице и двойке как первоединичность и перводвоичность.

Г.Кремер различает у Филона три ступени бытия: простое, непознаваемое по своей сущности и описываемое лишь терминами отрицательного богословия Первичное существо; постигаемый, собранный в логосе cosmos noetos идей (и чисел); и, наконец, определяемый материей чувственный мир (cosmos aisthetos). Эти три ступени находятся между собой в отношении прообраза ("образца") к отражению (paradeigma – eicon) и причины к действию. Г.Кремер принимает выдвинутую впервые Гейнце и затем отвергнутую многими исследователями двойственную природу филоновского логоса, выступающего то как трансцендентный logos endiathetos, то как имманентный миру logos prophoricos типа стоического логоса и платоновской мировой души. Кремер подчеркивает систематический характер филоновой философии и в этом отношении примыкает к Вольфсону (см. ниже).

В заключение необходимо сказать, что Г.Кремер, как и Г.Фальтер, конечно, не рисует, да он и не собирался изображать всю философию и эстетику Филона в ее целости. Он тоже выделяет у Филона только одну линию, а именно линию структурно-числовую. Нечего и говорить о том, что это вовсе не весь Филон; и было бы даже смешно сводить иудейско-платонического богослова на одно учение о числах. Этого не делаем ни мы, ни Г.Кремер; тем не менее, раз уж такая структурно-числовая линия имеется у Филона, ничто не мешает в целях предварительного научного изучения выделить ее из всего философско-эстетического творчества Филона. Наоборот, это даже необходимо сделать, чтобы эстетическая предметность у Филона приобрела для нас вполне конкретный характер, потому что числовая структура все же имеется во всяком художественном образе; и история эстетики не может ее не учитывать, какая бы глобальная масса прочих суждений, настроений и чувств ни окружала ее у Филона. В этом смысле работа Г. Кремера является для нас исследованием весьма ценным.

2. Попытки изложения философии Филона, приближающие ее к эстетике

Таких работ существует в литературе о Филоне очень много. Сейчас мы хотели бы коснуться только двух-трех.

а) Французский ученый Г.Гюйо28 в своей книге, написанной на более общую тему, дает весьма недурно учение Филона о бесконечности, излагая, однако, это учение так, что в противоположность издавна существующему обычаю сводить философию и эстетику Филона только на одни противоречия, здесь мы находим некоторую попытку обнаружить у Филона тот монизм, который весьма облегчает эстетическую оценку философа.

Подобно многим другим народам, иудейский народ начинал с политеизма. Однако соображения политического и нравственного порядка вскоре привели его к строгому монотеизму. Бог Ветхого Завета и Талмуда не был бесконечным в строгом смысле этого слова: он был глубоко личностным Богом, Всемогущим Царем, Господом сил, Верховным судией. Что же касается Бога Филона, он также является личностным, но в несколько меньшей мере. Однако уже Ветхий Завет и Талмуд содержат такое понятие божественной неизреченности и величия, которое не представлено в древнегреческом сознании. Именно это понятие подхватывает Филон и вводит его в эллинистическую спекуляцию.

Будучи иудеем по рождению, Филон является эллином по воспитанию. Эта исходная двойственность помогает лучше понять характер конструируемого Филоном Бога, который, с одной стороны, предстает неопределенным, с другой стороны – конечным и личностным.

Рассмотрим сначала божественную неопределенность. Она проистекает из общих установок философии Филона. Бог свободен от всех существенных несовершенств твари, и он выше всех ее совершенств. Бог, по Филону, бескачествен, непознаваем и неизречен. Этот Бог не является ни самим Миром, ни его Душой. Он есть "Мировой Ум, пребывающий вне материальной природы". Как причина, он выше того, что порождает. Этот Бог, находящийся вне пространства и вне времени, сам объемлет все, его же не объемлет ничто. Его деятельность спонтанна: он не соотносим с человеком, который сочетает в себе телесное и духовное, разумное и бессмысленное. Богу же чуждо любое смешение. Он неизменен – что есть основной признак совершенства. Соответственно любое место Писания, говорящее о смене божественных состояний, допускает лишь чисто аллегорическое толкование. Итак, Бог верховно свободен, самодовлеющ и абсолютен. Еще до рождения мира он был самодовлеющим, и после возникновения мира он пребывает столь же неизменным. В качестве мирового Ума он превосходит добродетель, знание, благо и красоту. Он выше собственной единичности, ибо Первый есть Существо, которое выше принципа единичности и единственности. Таким образом, он не есть проекция единичности и монады. Напротив, монада мыслится по образу Единого Бога. Ведь любое число вторично по отношению к миру. Бог же древнее созданного им мира. Глубинная причина такого полного совершенства и превосходства заключена в бескачественности Бога, откуда проистекает и невозможность его антропоморфности. Следствием этой бескачественности являются также нетленность и неизменность Бога. Чистое и неподдающееся определению бытие обеспечивает блаженство Бога, единственным атрибутом которого является существование. В этом заключается основное отличие Филона-мыслителя от его греческих предшественников. Ибо в то время как для них быть совершенным значило обладать наибольшей совокупностью качеств, то есть быть максимально определенным, для Филона совершенство заключается в противоположном. Его Бог не подобен ни человеку, ни небу, ни миру, которые обладают качествами, подразделяющими их на виды, и которые доступны чувственному восприятию. Бескачественность Бога обусловливает его непостижимость и неизречимость. У Сущего нет и не может быть имени. Все же наименования Бога могут восприниматься, по Филону, только чисто метафорически.

Безрезультатна любая попытка объять разумом непостижимого и неизреченного Бога. Любое слово бессильно описать не только самого Сущего, но даже сослужащие ему силы. И несмотря на принципиальную непознаваемость Бога, стремление к этому познанию есть наивысшее из доступных человеку наслаждений.

Бескачественность, на которой настаивает Филон, не делает Бога ничем. Ибо, по справедливому замечанию Целлера, Филон имеет в виду лишь конечные качества. Таким образом, невозможность постигнуть и назвать Бога проистекает не от недостаточности, но от полноты и даже преизбыточности его бытия. Неопределенность указывает здесь на совершенство, превосходящее любые границы, то есть на совершенство бесконечное.

Свои рассуждения о Боге Филон строит на парных негативных и позитивных утверждениях: так, он не есть мировая душа, но он есть мировой Ум – дефиниция, которая часто служит Филону для обозначения Бога. Бог не находится нигде – и, однако, он всюду присутствует. Он ни во что не облечен – а сам он облекает все. Он есть архетип прекрасного, которое одному ему обязано своим существованием. Филон полагает Бога причиной мира и всего в этом мире происходящего. Он есть активная причина, которая организует причину пассивную, или материю. Он Демиург, Зиждитель, Отец всего. По классификации Аристотеля, он одновременно causa efficiens, causa instrumentalis u causa finalis. Его слово творит, оно тождественно его деятельным проявлениям.

Но с этой бескачественностью Бога у Филона сочетается его личностность. Этому не противоречат некоторые тексты, представляющие божественную деятельность безличной. Так, по Филону, Бог есть свет, а все сущее в мире является его лучами. Момент эманатизма, заключенный в таком определении, вполне сочетается с бесконечностью Бога: мир как бы исходит от Бога, который сам ни в чем не нуждается, и акт творения протекает для Бога нечувствительно и как бы без его ведома. Но Филон не отдает предпочтение концепции эманатизма. Концепция, которая ему, несомненно, ближе, есть производящая причинность "Тимея", о чем свидетельствуют многочисленные тексты. Так, для Филона само существование Бога есть очевидная априорная данность. Бог есть потому, что он существует. Однако это не мешает Филону искать подтверждение бытия Божия в самом устройстве мира – тогда Бог становится Делающим, Демиургом, Зиждителем, Архитектором, Отцом мира, который есть величайшее государство и потому необходимо требует стоящего во главе его управителя.

Демиургическая роль Бога подтверждается тем, что он вызвал к бытию то, что не существовало; создал из неупорядоченности порядок; наделил бескачественное качествами. Бог, утверждает Филон, принципиально способен творить не только благо, но и зло. Но, поскольку он благ, он соизволил лишь благо. Это рассуждение, несомненно, можно сблизить с понятием бесконечного могущества, которое признавали за Иеговой иудеи. При этом Бог не перестает быть для Филона личностным. Всех размышляющих о причинах устроения и гармоничной упорядоченности мира Филон отсылает к одному древнему, который объяснял это тем, что отец и создатель мира благ. Этот "древний", которого цитирует Филон, есть Платон "Тимея".

В таком виде предстает у Филона понятие о божественной бесконечности, которое словесно у него не оформлено, но к которому ближе всего стоит понятие "бескачественности". Бог Филона выше всего, его неопределенность проистекает от его совершенства, которое превосходит любое определение, и в этом Филон вполне вписывается в рамки иудейского религиозного сознания. Но наряду с представлением о Боге бесконечном в Филоне уживается представление о Боге личностном. Бог – Демиург Филона есть продукт либо греческой спекуляции, и в первую очередь Платона, либо собственных религиозных убеждений Филона, делающих Иегову вполне личностным. Эти два представления о Боге противоречивы. Однако у Филона они просто накладываются друг на друга и, будучи в большей степени экзегетом, чем философом, он не ищет путей к их примирению.

Мы бы сказали, что изложение Филона у Г.Гюйо, хотя оно прямо и не относится к истории эстетики, тем не менее выдвигает один принцип, который тоже в эстетике Филона отнюдь не является единственным, как и рассмотренные у нас выше логические и числовые структуры, но тем не менее играет в ней огромную роль, – это принцип бесконечности. Если говорить конкретно и текстуально, то у Филона, конечно, здесь необходимо находить переплетение внеличностных логических операций греческих философов и вполне личностного библейского монотеизма. И все-таки само понятие бесконечности достаточно отделимо от этой антитезы монотеизма и пантеизма и в то же время весьма удобно для чисто эстетических операций. В том виде, как это филоновское понятие бесконечности представлено у Г.Гюйо, оно с достаточной ясностью говорит как о неохватности и неисчислимости абсолютного первоначала у Филона, – а ведь таковой представляется арифметическая бесконечность даже в наших учебниках математики, – так и о наличии конечных величин, без которых невозможна и сама бесконечность. Как мы в настоящее время без всякого затруднения от конечных чисел переходим путем логического скачка к понятию бесконечности, и это обстоятельство решительно никого у нас не удивляет, так понятным становится соотношение конечного и бесконечного у Филона. И как у нас любая конечная величина бесконечно делима и между двумя рядом стоящими конечными числами натурального ряда залегает целая бесконечность дробных величин, точно так же и Филону не составляет никакого труда во всякой конечной вещи находить бесконечность абсолютного первоначала. Но это узрение бесконечного в конечном или конечного в бесконечном, несомненно, есть нечто уже эстетическое или, во всяком случае, непосредственно данное, поскольку рассудочное прибавление единицы к тому или иному конечному числу все равно никогда не даст нам бесконечного числа. Перескакивая от конечных величин к бесконечности, большинство математиков имеют наивное убеждение, что этот скачок имеет самую обыкновенную числовую, то есть логически расчлененную, категорию. Этот скачок от конечного числа к числу бесконечному сам по себе вовсе не обладает какой-нибудь числовой природой, а является новой категорией и – уже не количественного, но качественного характера. Подобного рода наблюдения у Г.Гюйо над филоновскими рассуждениями о бесконечности, безусловно, дают возможность также и чисто эстетического анализа философии Филона.

б) Большинство историков античной философии рассматривало Филона как эклектика. Особенно ясно, по их мнению, об этом свидетельствует учение Филона о посредствующих существах. Идеи, силы, ангелы, логосы считались разными обозначениями одного и того же. Американский исследователь Г.Вольфсон в своей выдающейся работе о Филоне29 попытался систематизировать все философские учения Филона. В частности, учение о посредствующих существах он трактует следующим образом.

"Идеи" и "силы" – это у Филона одно и то же. Но они проходят три стадии существования. До создания интеллигибельного мира силы в божественном мышлении являются образами всех возможных миров. Из них бог избирает лучшие в качестве образцов этого мира и создает из них интеллигибельный мир, Но он не остается в божественном мышлении, но становится содержанием сотворенного богом духа, логоса. Логос в своей первой стадии есть разум бога. После создания реального мира логос со своими мысленными содержаниями становится имманентным этому миру. Идеи и логосы являются имманентными миру силами. Таким образом, Вольфсону удается примирить противоречия филоновской философии и сконструировать систему, в которой он находит основы религиозной философии, развившейся в иудаизме, христанстве и исламе. В таком общем виде, в каком мы сейчас изложили взгляды Г.Вольфсона, они тоже весьма удобны для конструирования эстетики Филона. А именно – непознаваемое первоначало являет себя как совокупность познаваемых идей, обозначаемую по-латыни как intelligentia. Диалектика непознаваемости и познаваемости – это слишком частое явление в разнообразных системах философии и во всех религиях, так что тут удивляться нам у Филона нечему. То, что intelligentia, будучи тождественной с непознаваемым, в то же самое время вполне отлична от него, об этом платоники учили в течение всего своего тысячелетнего существования. Эта intelligentia переносится дальше и на все инобытие и в этом смысле носит на себе уже признаки и самого этого инобытия. И, наконец, поскольку инобытие бесконечно, разнообразно по своему совершенству, то и его intelligentia тоже получает иерархическое строение. В результате, можно сказать, перед нами здесь законченная платоническая эстетика, в которой все низшее есть только отражение высшего, а все высшее уходит в непознаваемую бездну. Разумеется, такого рода последовательная эстетика не только не была четко и дифференцированно сформулирована у Филона, но во времена Филона она и в самом платонизме у греков еще далеко не мыслилась в такой законченной форме. Тем не менее разрозненные элементы этой монистической эстетики можно найти и у Филона и у чисто греческих платоников. Все это имело только один исторический смысл: оно постепенно подготавливало умы к универсальной эстетике неоплатонизма. Филон сыграл здесь огромную стимулирующую роль.

Немецкий автор К.Борманн написал специальную работу, доказывающую, что "нельзя превращать Филона из эклектика в систематика"30. Он на большом практическом материале, приводя тексты, показывает проблематичность многих интерпретаций Вольфсона, отсутствие у Филона стройной, последовательной системы и фактически присоединяется к старому мнению об "эклектизме" Филона.

Здесь мы, однако, должны заметить, что, несмотря на всю критику концепции Г. Вольфсона у К.Борманна, все же та линия логического, числового и эстетического развития, о которой мы говорили выше, может быть сколько угодно выделяема из обширной, глобальной массы филоновской философии. То, что в этой философии очень много непоследовательности, и даже то, что ее всю пронизывает одно неискоренимое противоречие, об этом мы говорили достаточно, но никакое глобальное нагромождение концепции у того или иного философа не может преградить нам доступ к выделению тех или иных концепций и к поискам в этих концепциях той или иной более или менее убедительной последовательности. Вовсе не собираясь характеризовать философию Филона в целом (от этого мы отказались уже в самом начале ввиду ее связи с малоизвестными для нас негреческими элементами), мы все-таки чувствуем за собой право выделять из этой философии те или другие логические линии философского развития, носящие в себе некоторого рода последовательность, хотя бы даже и небезусловную. Такие линии эстетического развития у Филона, несомненно, наличны. И потому критика К.Борманна, пусть даже во многом правильная, никак не может помешать нам в том или ином виде формулировать те материалы, которые необходимы для истории античной эстетики.

Для примера возьмем учение Филона об идеях, силах и логосе, которое, с точки зрения К.Борманна, противоречит тому, что мы находим у Вольфсона. На самом же деле никакого противоречия с Вольфсоном здесь вовсе нет, а история эстетики в таком учении находит для себя очень ценный материал.

Логос, содержащий в себе идеи и силы, то оказывается в качестве вместилища мира идей разумом творца, то реально отдельным от высшего бога существом (когда Филон трактует его как архангела и высшего среди разумных сил). Попытка Гейнце, принявшего за исходное наличие у Филона двух логосов – "logos endiathetos" и "logos prophoricos", – преодолеть эту трудность, была убедительно опровергнута уже Целлером, а вслед за ним и Горовицем31. Здесь речь идет не о двух логосах, а о непоследовательности, недоговоренности, недоведенности до конца в учении самого Филона о логосе.

То, что говорилось вначале об идеях, относится и к логосу, содержащему их. И он идентичен с богом как разум творящего мир бога, как прообраз творения он является подобием божьим. Поскольку идеи фактически идентичны силам, логос как божественный разум у Филона является также совокупностью сил. Логос у Филона отождествляется с мудростью бога (Leg. Allegor. I 65). Он также является орудием при творении, связью с миром. Посредством логоса в мире достигается гармония противоречий, которая им поддерживается в правильном соотношении. В качестве причины гармонии он является водителем мира (De Cherub. 36; De agr. 51; De migr. Abr. 6). Поскольку Логос направляет все по твердому закону, он идентифицируется со стоической судьбой. Логос есть heimarmens (De mut. nom. 135) и tychp (Quod deus sit immut. 176). Он водит мир и человека по кругу (Quod deus sit immut. 173-176). Но обычно Филон понимает Логос как водителя мира в том смысле, что он приводит людей к богу и является принципом добродетели. Поскольку Логос поддерживает вещи в правильном отношении друг к другу, он соприкасается с стоическим tonos (De mut. nom. 135) и платоновской мировой душой (De plant. 10). Но когда бог или Логос называется мировой душой, это только сравнение, ибо по своей сущности бог, как и логос, находится вне мира. Логос – первосвященник (De Fuga, 109), – архангел (Quis rer. div. her. 201-206). Однако если попытаться резюмировать филоновское учение о логосе, то оказывается, что принципиально логос является божественным разумом и не может быть отделен от него. Филоновский логос не может быть личностью.

Нет никаких оснований не включать приводимые здесь наши соображения в историю античной эстетики, и тут нет никакого существенного противоречия с анализом Филона у Вольфсона. В сущности говоря, это – типичная платоническая эстетика, или, точнее, стоически-платоническая. Исходное первоначало сущего выше самого сущего и непостижимо для мышления; однако оно выражается в мышлении, которое сначала имманентно самому первоначалу, а потом, в порядке иерархии, свойственно и всему существующему и вообще. Мышление выражается в идеях, но не в мертвых и стабильных, а в таких, которые являются творящими силами. Вся совокупность таких творящих сил есть логос. Поэтому каждая реально существующая вещь, или существо, сознается, сохраняется и познается при помощи этих идей, то есть в конце концов при помощи логоса. Непознаваемое первоначало есть прообраз для логоса, логос есть прообраз для идеи, идея есть прообраз вещей. Как почитателю Библии, Филону определенным образом свойственно учение о творении. Поскольку, однако, сотворенное есть образ и подобие творящего, постольку вся эта иерархия бытия не только раздельна и содержит в себе противоречия, но и в то же самое время является существенным единством. А это единство есть причина космической и внутрикосмической гармонии. В таком ходе мыслей невозможно не обнаружить платонической или стоически-платонической эстетики. И все логические противоречия, которые тут наблюдаются у Филона, нисколько не мешают трактовать философию Филона эстетически, а, скорее, только помогают уловить ее историческую специфику.

в) Ф.Н.Клейн32 исследует символику и терминологию света у Филона Александрийского, предварительно заметив, что у Филона световая терминология не может быть центральной в той мере, как в так называемых световых религиях (маздеизм, манихейство, отчасти мандаизм). Клейн вообще, как видно, весьма невысоко ставит Филона не только как мистика, но и как философа. Говоря об эклектизме Филона и о том, что всякая попытка систематизации трактовки философии Филона как единого целого заведомо обречена на провал, Клейн сочувственно приводит уничтожающий отзыв Р.Рейценштейна33:

"Там, где он хочет быть мистиком, он всецело находится под влиянием Ирана, несмотря на все свое кокетничанье с эллинским образованием, он далек от эллинства как небо от земли. Он не философ, он едва ли проявлял какой-нибудь внутренний интерес к философии. Назвать его эклектиком было бы для него слишком большой честью. Он просто хочет показать свою образованность и украшает свою проповедь без разбора нахватанной блестящей мишурой. Виртуозный в заимствовании, кокетливый в подаче, он всего лишь назидателен. Для того чтобы быть мистиком, ему недостает глубины и ему недостает силы, чтобы быть пророком".

Для чего же тогда Клейн занимается столь ничтожной личностью? Дело в том, что хорошо сохранившиеся филоновские тексты могут пролить свет на другие, порой весьма темные и фрагментарные, памятники синкретической мистической религиозности того периода, причем Клейн рассматривает Филона преимущественно в гностическом контексте.

Клейн приводит много ценных материалов и анализов световой терминологии и символики Филона.

Уже земной свет важен для Филона. Свет – прекраснейшая из всех земных вещей (De opif. m. 53; De Abr. 156-157; De spec. leg. I 339). Он различает преходящий свет огня и непреходящий свет планет. Солнце и Луна – прекраснейшие из всех вещей (De Abr. 57). В трактате De spec. leg. I 339 говорится, что свет может быть увиден и познан лишь светом, или, в более общем виде, подобное познается лишь подобным. Все это и многое другое, что мы здесь не приводим, относится к природному, естественному свету, который постигается чувственным восприятием. Зрительное восприятие Филон ставит выше слухового.

Но у Филона часто идет речь также и о божественном свете. Клейн говорит о непоследовательности Филона: абсолютная трансцендентность бога влечет за собой совершенную невозможность видеть его. Но, по Филону, восприятие человеком божественной пневмы или света (phos) делает для него возможным в эти осененные благодатью часы познание бога в мистическом экстазе. Но, хотя бог есть источник чистейшего света (De mut. nom. 6), его собственное сияние принципиально отлично от этого света; световые эпитеты не имеют здесь в виду естественного света. Духовное восприятие, которое еще не заключает созерцание бога в себе, представлено у Филона как аналог чувственному. Действие божественного света на человека Филон описывает в трактате De opif. m. 71. Подобно тому как глаз не в состоянии выносить света солнца, духовные очи ослепляются божественным светом. Божественный свет оказывается равнозначен познанию Бога (epistheme theoy). Это подтверждается приравниванием божественного света и пневмы (Quis rer. div. her. 263). Замечательно, что и в познании Бога Филон Зрение, созерцание ставит выше слуха. Этим он, если принять ставшую уже традиционной схему, примыкает к греческой традиции, ибо если для греков вследствие их тенденции к объективной, завершенной, математически постижимой картине мира высшее чувство – зрение, то для евреев наивысшим чувством является и предпочтительный способ познания Бога – слышать голос божий. Свое предпочтение зрения Филон пытается доказать ссылкой на Исх. 20, 18 и 20, 22, где говорится, что "весь народ увидел голос". Хотя голос всех смертных вещей познается слухом, слова божий созерцаются как свет, – комментирует Филон (De mirg. Abr. 47 сл.).

И сам Бог тоже многократно обозначается у Филона как свет, как духовный свет (phos noёton), как духовное солнце (hёlios noёtos).

Особый раздел посвящен у Клейна, как он говорит, "метафорам солнца"34, которое может обозначать 1) человеческий ум (noys), 2) чувственное восприятие (aisthёsis), 3) божественный логос, 4) "водителя всего", то есть Бога. Божественный свет, "первообразный свет", приравнивается к Софии. Бог, обозначаемый часто как поэтическое солнце (De spec. leg. I 279; IV 231; Virt. 164 и др. места), есть образец природного солнца. Это последнее есть подражание и подобие его света (De mirg. Abr. 40).

Клейн дает реконструируемую им из различных текстов картину световых ступеней у Филона:

Бог – архетип архетипа;

Божественный логос = Прообраз божественного света = поэтический свет = ноэтическое солнце = София = пневма = парадейгма;

природное солнце и звезды, то есть естественный свет;

природный свет ( = "неистинный свет");

тьма (порой отсутствие лишь естественного света, но также и духовного света, никогда, однако, не становящееся самостоятельной величиной отрицательного порядка, как это было в последовательно дуалистических гностических системах).
Но и в человеческой сфере термин "свет" употребляется у Филона как сравнение или метафора. Так, часто говорится о солнце-нусе или о свете нуса (Quis rer. div. her. 263; De somn. I 177 и т.д.). Клейн анализирует также тексты, относящиеся к филоновской теории познания. Здесь Клейн говорит о трех типах использования света как средства познания:

свет как медиум чувственного восприятия, обозначаемого как солнце (De somn. I 79);

свет как медиум познания нуса или рассудка (dianoia), который приобретается человеком в аскетической практике;

свет как медиум познания души, озаренной актом божественной благодати.
У Филона речь идет здесь о душевных очах, которые открываются у человека в благодатном акте просветления (photidzein). Причем способная к созерцанию часть души уже существует, так что речь идет не о создании органа познания, но о его открытии. Объект познания – не Бог и не его сила, но деяния божий. "Озарение", возможность созерцать бога, дана лишь очень немногим людям, представителем которых у Филона является пророк, или "Израиль" (De spec. leg. IV 191).

По мнению Клейна, вся филоновская "теория познания" отмечена фундаментальным противоречием – между радикальным агностицизмом и экстатическим созерцанием божества душевными очами.

Параллельно к этой теории просветления (photidzein) y Филона является представление о световых одеждах божества, которые должны символизировать просветление человека. Однако, по мнению Клейна, у Филона этот момент играет подчиненную роль.

Наконец, рассматривается филоновская трактовка явлений Божества. По Филону, человеку является не сам трансцендентный бог, но его "образ" – в свете или огне. Всеми силами Филон старается сделать невозможным натуралистическое понимание бога. Согласно Филону, процесс явления образа божия происходит полностью в реально-эмпирической сфере, так что и огонь и свет, который превосходит огонь по святости и исходит от образа, конкретны. Но это вовсе не означает, что сам Бог пли даже его силы являются телесным очам. Ни сущность Бога, ни его сила (dynamis) никоим образом не есть огонь. Не Бог, но слава божия (doxa theoy) является в огне. Кроме того, огонь получает добавочную функцию отграничивать священное место эпифании и преграждать доступ непризванным (Quaest. in Exod. II 47).

Нам представляется, что при всем отрицательном отношении Клейна к Филону он все же уловил у него и достаточно ясно формулировал одну из очень важных идей. Это – идея света. Но мы не стали бы изучать и излагать Клейна, да еще и приводить разные тексты из Филона, если бы здесь шла речь о свете только как о физическом или пусть даже умственном (у нас излишне торжественно выражаются "умопостигаемом") свете. Дело не в свете как таковом, но в свете как в методе проявления и выражения вещей. Ведь всякое выражение есть совпадение внутреннего и внешнего, когда внутреннее целиком является вовне, а внешнее тоже не имеет самостоятельного значения, а только выявляет собою внутреннее. Вот эта элементарная теория выражения как раз и есть то, что Филон хочет сказать о свете. Свет у него есть выражение внутреннего во внешнем и отражение внешней стороной действительности ее внутреннего содержания. И это относится решительно ко всему – и к неодушевленным вещам, и к одушевленным существам, и к человеку, и к общественной или исторической жизни человека, и к космосу, и к тем принципам космической жизни, которые Филон называет "силами" или "ангелами", и к творящей энергии идей, и к совокупности всех идей в логосе, и, наконец, к самому логосу как первичному выражению непознаваемых глубин божественного первоначала. Нам представляется здесь типичная платоническая эстетика, правда, переполненная толкованиями Библии, но довольно легко отделимая от этих толкований. В этом отношении Клейн, вероятно, в противоречии с самим собой (поскольку он к Филону настроен весьма отрицательно) сделал большое дело, которое полезнее всего как раз для истории эстетики. Чисто религиозной стороной вопроса и даже религиозно-философской стороной вопроса о свете у Филона мы здесь не занимаемся, поскольку основной интерес у нас здесь историко-эстетический.

§4. Аллегоризм
1. Огромные трудности в проблеме аллегоризма у Филона

Проблема аллегории – это вообще одна из самых значительных проблем античного мышления. К сожалению, приходится констатировать, что этой проблеме все еще до сих пор не уделяется достаточно внимания, и самый этот термин "аллегория" чересчур быстро считается и объявляется как нечто весьма простое и не требующее анализа. Кто же не знает такого мирового жанра, как басня, где авторы вовсе не хотят изображать своих животных в буквальном виде и доказывать, что они действительно говорят человеческими голосами, и где вся суть вовсе не в этих образах, пусть хотя бы и очень художественных, но в той абстрактной идее, в отношении которой басенные животные являются только иллюстрацией и воспитательным примером. На самом же деле вовсе не всегда так уж особенно ясно, что такое аллегория. Обычно весьма плохо отдают себе отчет в том, какое отличие аллегории, например, от символа, от метафоры, от эмблемы, от олицетворения, да и вообще от художественного образа. Поэтому и в античной литературе, пересыпанной аллегорией, начиная от Гомера и кончая последними неоплатониками, этот термин тоже не отличается большой ясностью. И проблема античной аллегории запущена в науке до такой степени, что в настоящее время даже не существует какой-нибудь хотя бы элементарной сводки материалов по всей античной литературе. И тому исследователю, который захотел бы отдать себе в этом ясный отчет, приходится в отношении каждого античного автора создавать свою теорию аллегории с самого начала. И как раз Филон Александрийский больше, чем всякий другой античный автор, отличается самым напряженным вниманием к вопросам аллегории, поскольку вся его деятельность только и состояла из аллегорического толкования Библии. Что это за аллегоризм и что тут у Филона старого и нового, вопрос этот, можно сказать, весьма тяжелый.

Ближайшим образом аллегоризм у Филона есть продолжение стоического аллегоризма. Как мы хорошо знаем, стоики, исходя из своих субъективистских позиций, но в то же самое время не желая расставаться с общеантичным объективизмом, меняли свои субъективистские конструкции во всех областях объективной действительности. Это заставляло стоиков отвлекаться от объективной действительности в ее последней глубине (которая у них связывалась с представлением о судьбе), а понимать ее только с той стороны, которая была вполне понятна и в этом смысле имманентна человеческому субъекту. Если взять самый главный пример, то основной проблемой для стоиков была проблема максимально-конкретного человеческого мышления, то есть проблема слова; и поэтому, относя это слово и к объективной действительности, стоики и находили основную характеристику объективной действительности в приписывании ей тоже слова, но, очевидно, такого, которое мы теперь должны писать уже с большой буквы. А так как объективная действительность у стоиков, как вообще у античных философов, состояла из физических элементов, из которых самым важным, самым тонким и самым начальным был огонь, то стоики и учили об огненном Слове, которое и служило для них принципом объяснения всей объективной действительности. Очевидно, Слово являлось здесь не столько самой объективной действительностью, сколько ее знаком, ее символом, ее аллегорией. Или можно сказать и так: сам этот космический первоогонь был символом или аллегорией космического Слова.

Основными силами, действующими в космосе, были для стоиков, как и для всех античных философов, боги. Значит, оставаясь на позициях стоического субъективизма, надо было и этих богов принимать не буквально, как это происходило в исконной, народной религии, но аллегорически, приписывая им те или иные функции, которые требовались философией для характеристики всяких первоначал. Поэтому Зевс, например, оказывается не чем иным, как молнией и громом или вообще грозой, Гера оказывалась воздухом, Гефест – огнем, Посейдон – водой и т.д. И это обычно называется стоическим аллегоризмом.

Термин этот, вообще говоря, достаточно удобен для понимания философии и эстетики стоиков. Но только нужно иметь в виду, что аллегоризм в таком толковании термина указывает не на весь предмет аллегоризирования, но только на некоторую область, или на некоторую функцию этого предмета. Если гнаться за точной терминологией, то необходимо сказать, что только в одном случае гроза будет аллегорией для Зевса, а именно в том случае, когда Зевс мыслится гораздо шире, чем просто гроза, когда он имеет множество и всяких других признаков и функций и когда он по самой своей субстанции вовсе не есть гроза, а нечто более широкое. Аллегория же выдвигает на первый план только один из таких признаков. Ведь и в басне рисуются животные в гораздо более широком смысле, чем то, что им приписывается в каждом отдельном случае. Мы отвлекаемся решительно от всего, что зоологи говорят нам о муравье или о стрекозе, и берем только известные отношения между трудолюбием и беспечностью, о которых говорится в басне. А если мы и всерьез станем думать, что муравьи и стрекозы говорят человеческим голосом и что им на самом деле свойственны личные, моральные и общественные признаки, то наша басня уже перестанет быть басней, а станет самым настоящим мифом. Поэтому, чтобы соблюсти необходимый в данном случае логический минимум, надо будет во всяком случае утверждать, что наши аллегорические толкования какого-нибудь действительного факта вовсе не имеют в виду этот факт целиком, а только какой-нибудь его момент, и к тому же реально вовсе не свойственный самому этому реальному факту, а только той смысловой структуре, которую мы приписываем этому факту.

В этом смысле уже и у ранних стоиков была достаточная путаница. В одних случаях они действительно были аллегористами, то есть гроза не характеризовала Зевса окончательно и целиком, но только указывала на один его признак, нами хорошо продуманный или, по крайней мере, хорошо нами воспринятый в чувственном ощущении. Но если, отвлекаясь от Зевса в целом и приписывая ему управление грозой, мы спросим себя – соответствует ли в Зевсе что-либо такое, что на самом деле является господством над грозой, то в случае положительного ответа на этот вопрос мы должны будем сказать, что здесь у нас вовсе не аллегория, а полное соответствие Зевсу, хотя и не всему, а только представленному частично. Следовательно, при любой аллегории, если она точно выполняет свою функцию, содержится также и момент полной буквальности; или, как мы бы сказали, здесь уже не только аллегория, но и символ. Кроме того, стоики вовсе не сводили всех греческих богов только на физические аллегории. Богам приписывались также и всякие другие и притом более глубокие свойства, и личные, и моральные, и общественные, и разные свойства быть указанием на те или иные логические категории. Поэтому даже и в отношении древних и наивных стоиков вопрос об аллегории весьма осложняется. И вопрос об отличии аллегории от других эстетических модификаций в отношении стоиков в науке почти даже и не ставится.

Тем труднее обстоит дело с Филоном Александрийским. Ведь он является глубочайшим и принципиальнейшим аллегористом уже по одному тому, что вся его деятельность только и заключалась в философско-эстетическом толковании Библии. И при этом не нужно забывать еще и того факта огромной важности, что Библия является выражением монотеизма, совершенно чуждого греческим философам, которые и в своем материализме и в своем идеализме неизменно оставались язычниками, то есть принципиальными политеистами. Уже по одному этому можно себе представить, какой же сложностью отличается проблема аллегоризма у Филона. Для нашей настоящей работы мы поэтому считали бы огромной наивностью, если не прямо невежеством, претендовать на решение проблемы философского аллегоризма в целом. Самое большее, на что мы можем здесь надеяться, – это собрать кое-какие материалы, которые в будущем могут оказаться полезными для решения всей этой огромной проблемы в целом. Попробуем привести некоторые такие материалы из Филона.

2. Момент случайности и несущественности в аллегоризировании у Филона

Прежде чем говорить об аллегоризме Филона как о существенном для этого философа философско-эстетическом методе, укажем на то, что он отнюдь не везде и отнюдь не всегда является аллегористом в существенном смысле слова. У него множество таких текстов, где аллегория выступает в результате каких-то случайных и совершенно несущественных обстоятельств, в которых сам Филон не отдает себе отчета. Если принять во внимание весь этот разношерстный характер аллегоризма Филона, то вся философия и вся его эстетика только и будут заключаться в сплошном аллегоризировании. Ясно, что при таком сумбурном аллегоризировании значительная часть аллегорий Филона просто отпадает для историко-эстетического исследования и часто производит какое-то досадное впечатление. Исчерпать все эти случайные и несущественные типы аллегоризирования у Филона в нашем кратком изложении совершенно невозможно. Однако некоторого рода решение этой задачи мы все-таки могли бы предложить, опираясь на исследование крупнейшего русского знатока Филона В.Ф.Иваницкого35. Этот научный работник дал небывалое по своей обширности исследование текстов Филона, а также и всей научной литературы о Филоне начиная еще с XVIII века. Изображение аллегоризма у Филона, которое мы находим у этого автора, представляется нам и недостаточным и односторонним, поскольку его отношение к философскому аллегоризму уж чересчур негативное. И тем не менее те выводы об аллегоризме Филона, которые делает В. Ф. Иваницкий, взятые сами по себе, совершенно неопровержимы. И если мы хотим найти у Филона что-нибудь позитивное в этом смысле, то, конечно, все негативное, что есть у Филона, надо учесть и отбросить, чтобы расчистить путь для положительных утверждений.

Прежде всего, Филон одержим мыслью о том, что вся греческая философия заимствована у иудейских мыслителей, то есть из Библии. У него получается так, что даже и Гомер есть не что иное, как результат его иудейской образованности. Элеат Зенон, Гераклит, Сократ, Платон и стоики являются, по Филону, прямыми учениками Моисея. Такая убежденность и дает ему право толковать Библию согласно греческим философским теориям, а в этих последних находить только одно библейское откровение. Такая априорная убежденность Филона, конечно, ни к чему хорошему не приводила. Она оправдывала у него любые натяжки и самые невероятные типы интерпретации36.

Далее, Филон не только верит в боговдохновенность библейского текста, но и любые его нелепости, повторения, ошибки переписчиков и вообще любая мелочь Септуагинты принимается им всерьез, подвергается тончайшей интерпретации и становится источником иной раз весьма глубоких философских построений. Филон любил Библию. Но греческий текст Библии он тоже любил и, пожалуй, даже еще больше. Эту погоню за мельчайшими особенностями греческого текста Библии мы обязательно должны иметь в виду, поскольку они затемняют подлинное отношение Филона к аллегорическому методу. И если их принимать всерьез, то историческая ценность филоновского аллегоризирования невероятным образом понизится37. Выражение в Исх. 21, 15; Быт. 2, 17 о смерти Филон понимает почему-то как указание на духовную смерть порочного человека. Выражение Быт. 2, 16 "он вывел его вовне" Филон понимает как указание на освобождение Авраама от уз тела. Такого рода интерпретации, конечно, уж чересчур произвольны.

Далее, Филон прямо-таки влюблен в пифагорейско-платонические теории чисел и потому находит эти числа в разных и существенных и несущественных областях человеческой жизни. То, что монада является основой всех чисел и трактуется у Филона как символ божества, это еще более или .менее понятно, поскольку момент абсолютного единства, действительно, присутствует и там и здесь. Но приходится разводить руками, когда мы читаем у Филона, что Авраам вошел к Агари через десять лет после прибытия в Ханаан и что в этом сказывается совершенство числа 10. Число 5 указывает на область чувств потому, что человеческих чувств тоже всего пять; и по этому же самому так же и Бог сотворил животных с их ощущениями в пятый день творения. 12 – символ совершенства, так как в году 12 месяцев и знаков Зодиака тоже 12; 9 – символ спора, так как против Авраама враждовало девять царей38.

Далее, аллегории часто устанавливаются у Филона исключительно только в связи с каким-нибудь случайным признаком или обстоятельством, общим для предмета аллегории и для самого образа аллегории. Так, трава служит пищею неразумным животным. Значит, она означает чувство, то есть неразумную часть души. Соль всегда сохраняет свои свойства. Значит, она является символом постоянства. Посох – символ детства, поскольку детство нуждается в поддержке и руководстве. Колодец своею глубиною указывает на глубину знаний. Квасное, то есть поднимающееся, тесто является символом гордости. Верблюд – жвачное животное. Значит, он символизирует собою память. Лошадь символизирует страстность, необузданность, козел – строптивость39.

В результате подобного рода аллегоризирования, действительно, приходится расценивать филоновские аллегории как нечто случайное и не существенное. Что у Филона ничего другого не было, – с этим согласиться мы не можем; и в дальнейшем мы укажем на современных исследователей, которые вовсе не относятся к аллегориям Филона столь негативно. Однако результат этого негативного понимания филоновского аллегоризирования мы все же формулируем. В.Ф.Иваницкий пишет:

"Понятно, при подобном обращении с текстом Писания в нем можно находить какие угодно идеи. А так как в применении своих "правил" аллегории Филон отличается редкой настойчивостью и последовательностью, то и аллегории он находит во всем Писании. В конце концов оказывается, что вся почти жизнь еврейского народа – сплошной ряд символов; что Бог, с целью возвести ум читателей Писания к высшему, намеренно все течение жизни еврейского народа направлял по данному именно руслу, а через пророков выразил в данной именно форме. Люди, животные, растения, предметы, отдельные действия и состояния – все это лишь образы высшей истины, доступные только людям избранным. Таким образом, Филон вращается в особом мире – мире идей; он оперирует с ними, как с живыми личностями; под его художественным пером они получают необыкновенно конкретный характер. Это – почти живые существа, каждое с особой индивидуальной жизнью и личными свойствами. Они рождаются, умирают, борются, враждуют, произносят один к другому целые речи и т.д. В области символов и отвлечения от конкретного Филон чувствует себя необыкновенно свободно. Однако далеко не так свободно следит за мыслями автора читатель. В быстрой смене различных символов, самым причудливым образом переплетащихся один с другим, где одна аллегория нагромождается на другую, один символ нанизывается на другой, мысль читателя, в конце концов, запутывается и он теряет нить рассуждений автора"40.

В заключение этой негативной характеристики аллегоризма Филона все-таки необходимо напомнить читателю, что аллегория, наряду с такими категориями, как символ, эмблема, олицетворение, тип, художественный образ и миф, играет огромную роль в истории человеческой мысли и вообще является одной из важнейших эстетических модификаций. Поэтому у тех авторов и в тех произведениях, где она выставляется на первый план, она должна быть изучаема весьма тщательно. И такое требование необходимо особенно настойчиво предъявлять к истории эстетики. Следовательно, также и мы должны поискать у Филона такие эстетические приемы, которые не сводятся только на негативно употребляемые аллегории. А если мы ничего такого не найдем, то о негативной сущности филоновского аллегоризма нужно будет говорить от себя уже вполне ответственно и не ссылаться только на другие исследования.

3. Непосредственный духовно-жизненный смысл аллегоризма

Случайность и несущественность многих аллегорий у Филона учитывать надо, и мы их учли. Однако весьма поверхностно поступают те ученые, которые сводят весь филоновский аллегоризм только на всевозможные случайные и несущественные оценки Филона в его понимании Библии и в его стоическом платонизме. Аллегоризм для Филона – дело чрезвычайно существенное и ни в каком отношении не случайное. Филон проникнут пафосом философа и человека видеть и находить во всем то, что можно было бы назвать ликом божиим, то есть той непосредственно данной и ощущениям и мыслям личностной основой его богопочитания.

В конце концов, ведь совершенно даже и не важно, какая мысль и какое обстоятельство привели Филона к тому или иному аллегорическому толкованию библейского текста. Для него ведь важна сама аллегория, ее собственное содержание, ее религиозно-философская значимость. А как он пришел к этой аллегории и что именно натолкнуло его на эту аллегорию, это ведь совсем не важно ни для Филона, ни для нас. Поэтому духовно-жизненное содержание аллегорий для Филона – это самое важное. Важно также и то, что это духовно-жизненное содержание аллегорий представлено у Филона вполне непосредственно, совершенно ясно и отчетливо, так, как будто бы сам Филон, и притом своими собственными физическими глазами, видел все эти вещи и события в их аллегорической значимости. Всякому, кто хотел бы познакомиться с эстетикой Филона, совершенно необходимо учитывать эту непосредственную данность филоновского аллегоризма.

Ни в каком случае нельзя представлять себе дело так, что объясняемое при помощи аллегории то или иное явление жизни для Филона есть одно, а сама аллегория есть нечто совершенно другое. Все бытие для Филона в одно и то же время является и им самим и известного рода аллегорией, которую Филон в нем находит. Поэтому часто даже можно оспаривать применение самого термина "аллегория" для эстетики Филона. И если мы говорим в нашей работе об аллегоризме Филона, то это скорее всего некритическая дань установившейся еще со времен самого Филона философско-эстетической терминологии. На самом деле у Филона часто идет речь вовсе не об аллегории, но о том, что мы сейчас назвали бы символом, эмблемой, метафорой, типом, художественным образом и даже мифом. Все это – результат необычайно богатого содержания филоновского аллегоризма; и если уж включать Филона в историю античной эстетики, то это эстетическое богатство филоновского аллегоризма нужно учитывать в первую очередь.

Привычка поверхностно и чисто внешне понимать аллегории Филона еще до настоящего времени в науке весьма сильна. Но мы хотели указать хотя бы на одно-два современных исследования Филона, уже выходящие за пределы этой поверхностной аллегоризации. И прежде всего мы указали бы на рассуждения о Филоне у Эмиля Брейе, который, впрочем, тоже не очень силен в различении аллегории, метафоры, символа и мифа, но который все же, не в пример другим исследователям Филона, отдает дань именно тому, что мы назвали выше непосредственным и духовно-жизненным содержанием аллегории.

Для Филона, пишет Э.Брейе41, характерны две черты – убежденность в том, что иудейский закон тождествен природному закону, а также аллегорические интерпретации всего с этим связанного материала. Книги пророков и предписания Моисея рассматриваются Филоном как модели, соотнесенные с природой (в стоическом смысле слова). Он придает иудейству тот моральный универсализм, который несовместим с узким национальным мессианизмом. Его усилия направлены на отождествление предписаний Моисея и естественных законов.

Что касается аллегорических интерпретаций, то у Филона в александрийской среде уже были предшественники. Во всяком случае, традиция здесь была очень ограниченна, например в интерпретации человека как образа божия.

Аллегорический метод тесно связан с философской мыслью Филона, особенно аллегорически представлена им внутренняя моральная жизнь человека. Филон не разыскивает в священных текстах никакой в собственном смысле философской теории. Чаще всего он непосредственно излагает свои теории, опираясь на них же самих. В Библии он ищет не ту или другую истину, как описание отношений души к богу, ее безгрешность, ее греховность и раскаяние. Аллегорический метод Филона ничего не доказывает и не хочет ничего доказать. Это не орудие апологетики. В "Жизни Моисея", имеющей задачи пропаганды, аллегории почти не употребляются, а вся апология заключается в признании моральной высоты еврейских законов.

Аллегория зато дает неоценимый материал для описания внутренней жизни человека со всей ее конкретностью и мистикой. Для Филона в его понимании божества, таким образом, характерна этическая направленность, а не физическая, как было некогда. Божественный разум здесь из материального дыхания (пневма) переходит в принцип морального воодушевления. Поэтому ангелы – это посредники столько же материальные, сколько и духовные. Стремление же Филона – вообще упразднить всякое посредничество между богом и человеком, что особенно заметно в его учении о логосе.

Если у стоиков логос – это связь частей мира, у гераклитовцев – источник космических оппозиций, то у Филона – логос божественное слово, которое открывает бога душе и усмиряет страсти.

В другой своей работе тот же автор различает в аллегорическом методе Филона три взаимно связанных тенденции42.

Первая тенденция из них – физическая, или астрономическая. Так, ковчег Завета и связанные с ним предметы культа символизируют мир и его отдельные части. Херувимы, поддерживающие вход в ковчег, – две полусферы. Завеса ковчега и ее кольца – два равноденствия и четыре времени года.

Во-вторых, для Филона важна духовная тенденция в смысле космического восхождения. Ковчег представляет интеллигибельный мир, а отдельные его аксессуары – это разные божественные силы.

В-третьих, духовный смысл, приложимый к душе и ее внутреннему состоянию. Тогда ковчег есть душа с ее неподкупными добродетелями, невидимые мысли души и ее видимая деятельность (De cherub. 53-54).

Цель Филона – "показать в смене событий и предписаний еврейской истории внутреннее движение греховной души, погружающейся в свои ошибки или надеющейся на спасение и вступление в невидимый и высший мир"43. Филон, можно сказать, соприветствует тенденции неоплатоников, которые не занимались физическим смыслом древней мифологии, а искали в ней мистический путь души к ее истинной родине.

Сам Филон в сочинении "О созерцательной жизни", изображая секту терапевтов, ссылается на их аллегорические интерпретации книги Закона. Он пишет, что терапевт толкует священное писание в глубокомистическом смысле, прибегая к аллегориям. Для них закон есть некое живое существо. Тело закона – письменные предписания, а душа его – невидимый, подразумеваемый смысл слов. В нем разумная душа начинает созерцать свой собственный предмет. В зеркале имен она видит как бы в некоем роде собственное размышление о красотах мыслей. Душа открывает и раскрывает символы, приводит обнаженные идеи к свету, особенно для тех, кто может созерцать невидимое через видимое (De vita contempl. 8).

Здесь что ни слово, то аллегория. Голый текст закона – тело без души; скрытый смысл их составляет душу (ср. такое же понимание метафоры зеркала у Климента Александрийского). Таким образом, аллегория как бы конденсирует в себе мысль, и одно слово может вызвать к жизни целый ряд значений.

Ко всему вышеприведенному дадим еще несколько примеров из самого Филона. Те же терапевты наводят Филона на мысль о гомеровских гиппемолгах, которые питаются молоком и не имеют имущества (Hom. Il. XIII 5 сл.). Филон видит в гомеровских стихах стремление поэта показать, как жизненные блага ведут к несправедливости, следствию неравенства. Противоположное решение утверждает истину и равное распределение богатств, доставляемых природой (De vita contempl. 16-17).

В Ганимеде, виночерпии богов, похищенном Зевсом (II. XX 232), Филон видит символ божественного слова, которое "проливает в блаженную душу священную чашу радости нахождения истины", а сам виночерпий, добавляет он, "смешивается с напитком", так как слова бога тоже амброзия, "бессмертный эликсир счастья" (De somn. II 249).

Мифологические Диоскуры – две половины неба, кажущиеся то нижней, то верхней его частью. Аскет, который ведет духовную жизнь и знает ее взлеты и падения, подобен мифологическим Кастору и Поллуксу, укротителю лошадей и кулачному борцу, которые чередуются в жизни и смерти, в небе и Аиде. Здесь же библейская аллегория – жизнь аскета – лестница во сне Иакова, ведущая вверх и вниз. Или – аллегория бытовая: аскетическая жизнь, как удачное и плохое плаванье (De decalogo, 12, 54). Филон воспевает символику гебдомады, используя знаменитый библейский образ почившего от трудов на седьмой день бога (De opif. m. 35-42).

4. Техника аллегорических интерпретаций у Филона

В области изучения филоновского аллегоризма в положительном смысле слова шагом вперед является работа Ирмгард Кристиансен44. Познакомимся с содержанием этой книги, трактующей вопрос о технических приемах аллегоризирования у Филона.

В главе первой "Техническая основа" автор обосновывает следующий тезис:

"Употребление диалектического метода диэрезы (диайресис) для толкования передаваемых текстов создает основу науки аллегорического толкования"45.

"Филон разделяет с составителями античных учебников стремление упорядочить материал в замкнутую пирамиду понятий при помощи диэрезы".

Исследовательница считает диэрезу логическим инструментом платонизма, которым и Филон "пользовался, как платоник. Это значит, что для него диэреза – техника, ведущая к созерцанию идей"46. Но диэреза как логический инструмент – "не просто методический прием (как у авторов учебников)... Платон в "Софисте" говорит, что диалектика диэрезы подходит только тем, кто правильно философствует. Но и философствует правильно тот, считает Платон, кто умеет созерцать идеи с помощью диэрезы". Как Платон приписывает истинному философу диэрезу, так Филон, считает Кристиансен, приписывает созерцающим аллегорию. "Эти созерцающие любят аллегорию", – пишет Филон (De plant. Il 36)47.

Характеристикой аллегорического толкования является использование символов, источником которых Кристиансен называет "возможные отношения, в которых могут стоять понятия друг к другу"48.

"Цель диэрезы (как показал Платон в "Софисте" и "Политике") – дефиниция. Предпосылкой для искусной дефиниции является верное деление. Дефиниция, которая выросла из такого искусного деления до неделимого эйдоса, позволяет познать собственное свойство вещи, лежащей в основе понятий, тем, что дефиниция охватывает развернутый образ понятия"49.

В связи с методом диэрезы автор ставит два вопроса, ответы находя у Платона:

1) Как соотносятся понятия разного рода, но относящиеся к одному ключевому понятию?

2) Какие понятия Платон считает однородными?50

Ответом на эти вопросы являются у Кристиансен "диэретические схемы" рыболова и софиста, построенные на основе текста диалога "Софист" (219 а – 221 в).

Диэретическая схема софиста до четвертого уровня деления полностью тождественна схеме рыболова, так что общая их диэретическая схема имеет такой вид:

Таким образом, понятия рыболова и софиста родственны, так как они охватываются четырьмя высшими ступенями деления. Оба понятия слиты в эйдосе охоты.

Все это рассуждение И.Кристиансен не является понятным сразу и без всяких пояснений. Если мы спросим себя, зачем понадобилась этому автору платоновская теория диэрезы, то мы должны внести сюда некоторую ясность, которая не дана у автора достаточно отчетливо. Именно – платоновская диэреза имеет свой смысл не просто как разделение общего понятия на ряд видовых понятий. Она заставляет мыслящего рассматривать общее в свете единичного и единичное в свете общего. Другими словами, платоновский метод диэрезы требует структурного рассмотрения всякого понятия вообще, так что все понятия сравниваются между собою именно с точки зрения их смысловой структуры. Если именно так понимает автор платоновскую диэрезу, то привлечение платоновской диэрезы, несомненно, является весьма продуктивным методом при рассмотрении самой техники филоновского аллегоризирования. И что именно смысловая структура понятия является здесь самым главным принципом, это видно из последующего анализа.

Именно, считая характеристикой аллегорического толкования у Филона использование символов, Кристиансен посвящает следующую главу книги технике этого использования.

В главе второй ("Техника употребления символов")51 исследовательница, по своему обыкновению, обосновывает вынесенный в подзаголовок тезис:

"Символ есть выражение соучастия двух понятий в одной идее. Одно из этих понятий передано словом Священного писания. Путь к познанию единства идеи ведет лишь через познание равенства и тождественности (этого слова и его heteron, "другого"). Техника использования символа стремится к тому, чтобы охватить равенство или тождественность двух понятий. Десять аристотелевских категорий являются важным инструментом этой техники!"52

В разделе А главы первой ("Структура символических толкований")53 Кристиансен приводит большие выдержки из Филона (до двух страниц, с параллельным переводом) и выясняет природу символического толкования того или иного места из Писания.

Так, приводя цитату из трактата "О сновидениях" (De somn. I, 102-107), где Филон называет гиматий символом логоса, исследовательница выясняет основания филоновской трактовки. Гиматий – слово из Писания (Исх., 22, 25), логос – heteron, которое Филон сополагает слову из Писания. "Отношение, возникшее между ними, Филон обозначает словом "сюмболон"54.

Толкование слова himation трехчастно:

одежда

защищает тело,
скрывает наготу тела,
украшает тело.
Точно так же и логос, который

защищает человека,
скрывает грехи человека,
украшает жизнь человека55.
Структуру символического толкования в наиболее простом виде Кристиансен представляет так:

цитата из Библии;
толкование, когда понятие из библейской цитаты становится символом другого понятия;
обоснование (gar, "в самом деле", "ведь", "потому что") содержит дефиниции обоих понятий, то есть выясняет
особенности библейского понятия и
те же особенности heteron.
В том же трактате "О сновидениях" (De somn. I, 133-156) речь идет о лестнице Иакова, называемой Филоном символом неба, населенного душами, и души человека, а также картиной (eidolon) человеческих отношений. По поводу лестницы Кристиансен составляет сходную схему. Но возникает вопрос: устанавливается ли это равенство понятий ассоциативно или по каким-нибудь правилам?

В основном тезисе второй главы Кристиансен писала: "Десять аристотелевских категорий являются важным инструментом этой техники" (то есть техники употребления символов)! Его обоснованию посвящен раздел В первой главы: "Десять аристотелевских категорий"56.

Филон приводит десять категорий в сочинении De decalogo. 30 слл.: сущность (субстанция) (oysia), качество (poion), количество (poson), отношение (pros ti), действие (poiein), претерпевание (paschein), обладание (echein), положение (ceisthai), время (chronos) и пространство (topos).

"С помощью этих десяти аристотелевских категорий Филон вскрыл тождественность, чтобы таким образом суметь определить слово Писания как символ некоего heteron"57.

Исследовательница показывает, как любая символическая трактовка у Филона пронизывается той или иной аристотелевской категорией. Техника употребления символов немыслима вне десяти категорий, связующих весь ряд символических трактовок у Филона. Вот примеры Кристиансен к категориям обладания (echein), качества (poion) и времени (chronos).

В трактате "О жизни Моисея" (De vita Mosis, II (III), 117 слл.) Филон говорит о хитоне Первосвященника, с головы до пят гиацинтовом, в ногах которого вышиты гранаты, цветы и колокольчики – символы воды, земли и гармонии. Хитон (небеса) охватывает все три стихии, они суть в нем одно, хитон – их носитель (ochema)58. Тут перед нами аристотелевская категория обладания.

В другом трактате (De spec. leg. IV, 110 слл.) Филон показывает, что в технике употребления символов применяется категория качества. Моисей признавал водяных тварей по плавникам и чешуе (см. Лев., II 9; Втор., 14, 9). Ту, что не имела их, или имела только что-то одно, он выбрасывал. Такова же и душа: чистая – благостна (чистые рыбы – с плавниками и чешуей), нечистая – исполнена силы и мощи (нечистые рыбы – без плавников или без чешуи, или без того и другого). У противопоставленных тварей и душ равенство и тождественность возникают в недостатке качества59.

Там же (De spec. leg. I, 289) Филон пишет:

"Как душа причина того, что тело не гибнет, так и соль: ...приноси жертвы с солью. Соль сохраняет длительность вещи (diamone)".

Снова налицо аристотелевская категория: на этот раз времени.

По поводу привлечения десяти аристотелевских категорий к толкованию филоновских аллегорий необходимо отметить два обстоятельства. Во-первых, очень хорошо, что здесь мы имеем попытку как-нибудь классифицировать филоновские аллегории по их смысловому содержанию. Это действительно вносит некоторого рода структурное обоснование и техническую определенность в аллегорические методы Филона. Однако, во-вторых, привлечение именно аристотелевской таблицы категорий нельзя считать удачным. Аристотелевская таблица категорий страдает весьма большой путаницей, поскольку все эти категории отнюдь не равноценные и отнюдь не одинаково общие. Некоторые из этих категорий являются разновидностями других категорий, так что в конце концов только три категории – субстанция, качество и отношение – являются у Аристотеля основными и не перекрещиваются одна с другой, в то время как остальные категории можно без всякого труда подвести под эти три основные категории. Поэтому если И.Кристиансен пользуется аристотелевской таблицей категорий некритически, то аристотелевская путаница, очевидно, характеризует собою и основные типы филоновского аллегоризирования, которые, очевидно, требуют для себя какой-то другой классификации. Впрочем, сама попытка классификации филоновской аллегоризации заслуживает полного внимания и даже в этом спутанном виде все же указывает на разные аллегорические методы, весьма оригинальные и требующие только иного распределения.

Подводя итог главе о символическом толковании у Филона, Кристиансен пишет: "Символическое толкование есть синтетическая техника внутри науки аллегорического толкования"60.

В следующей главе ("Техника диэрезы") автор подробнее рассматривает главный тезис первой главы ("Наука аллегорического толкования применяет диалектический метод диэрезы") и делает вывод о том, что "при помощи верной диэрезы идеи познаются трояко"61. Во-первых, идея познается как распространяющаяся повсюду через многие, обособленные друг от друга идеи. Так, идея знания – через идею творчества и управления, отдельно управления и управления стадом, распространяется повсюду. Во-вторых, все отличные друг от друга идеи охватываются одной высшей. Так, высшая идея "Человек" охватывает идеи души и тела, ума и чувственного восприятия, и т.д. Наконец, идея через единство многих сводится в одно и становится отличной от всех62.

Из этого рассуждения И.Кристиансен необходимо сделать тот вывод, который мы еще раньше предположили в целях более отчетливого понимания метода диэрезы. И.Кристиансен здесь прямо говорит, что в диэрезе идет речь о соотношении целого и частей и что, следовательно, в анализе каждой филоновской аллегории ведущую роль играет диалектика структуры целого и частей. Это станет еще яснее из последующего.

Четвертую главу книги, "Дефиниция аллегорезы", Кристиансен посвящает обоснованию тезиса о том, что

"аллегореза есть форма интерпретации, с помощью которой развертывается единство идеи, которую слово Писания содержит неразвернуто: слову Писания сополагается равнозначное понятие, более общее, чем развернутое слово Писания"63.

"Филон нигде не определяет прямо свою аллегорическую методику толкования. Он говорит о законах или правилах аллегории (De Abr. 68; De spec. leg. I, 287; De somn. I, 73; 102), он знает законы аналогии и истины (Quis rer. div. her., 154, 160; De confusione ling., 2; Leg. allegor. III, 233; Quod det. potiori insid. soleat. 125)".

В одном месте, пишет Кристиансен, Филон называет аллегорию "мудрым архитектором", по чьему указанию аллегорически толкуется избранный текст (De somn. H, 8). Чаще, однако, Филон пользуется словом "символ". В трактате "Об Аврааме" (De Abr. 119) словом "сюмболон" обозначается отношение, в котором находятся язык и мысль.

Кристиансен пишет, что в греческой философской литературе сохранились определения аллегории, нашедшие исчерпывающую разработку у Филона. Таковы дефиниции аллегории Гераклита-ритора (Quaest. Нош. 5, 15-16) и позднейшего византийского ритора Кокондрия (Peri tropon. 9, 234). Оба определения говорят о двучастности аллегории. То, что говорит аллегория, обозначено словом agoreyo (у Кокондрия – deioo cyrios) ; то, о чем говорит аллегория, обозначено словом semaine (у Кокондрия – ennoian paristemi). Первая часть относится к области языка, вторая – к области мысли64. Противопоставление "то – другое" в его греческом (heteron – heteron) и латинском (alter – alter) вариантах "учит, что противопоставление уже содержится в первом члене пары... Оба члена стоят в том же отношении к чему-то, что от них отлично. Само это противопоставление обоих членов устанавливает их однородность. И вот как однородная пара они суть двоица (dyas)"65. Кристиансен показывает, таким образом, что в аллегории представлено взаимодействие принципов единого (hen) и двоицы (dyas)66.

"Множество понятий, представленное в Писании, через посредство единого идеи становится в аллегории ограниченной двоицей... Аллегория должна пониматься как величина, которая есть как единство, так и ограниченная двойственность"67.

Кристиансен составила специальную таблицу пар толкования у Филона, разобранных в тексте68. Вот эта таблица.

Слово из Писания
(1-й член) Толкующее понятие
(2-й член аллегорическом фигуры речи)
Стр. книги
48 гиматий логос
53 лестница Иакова небо, населенное душами
61 лестница Иакова душа человека
64 лестница Иакова жизнь аскета
65 лестница Иакова картина (eidolon) человеческих отношений
67 змея (ophis) софросина (sophrosynё)
70 змея радость (hёdonё)
71 Эфраим память (mnemё)
Манассия воспоминание (anamnёsis)
80 хитон Первосвященника небеса – вообще космос, включая небо, землю и их гармонию
83 цветы (anthina) земля (gё)
гранаты (rhoidioi) вода (hydor)
колокольчики (codones) гармония и симфония (harmonia cai symphonia)
85 Еообще нижнее платье (хитон) все три стихии (земля, вода, их гармония)
86 Херувим и вращающийся меч движение всего мира (phora toy pantos oyranoy)
89 Херувим две силы: власти и благости (dyo dynameis: archёs cai agathotetos)
91 огненный меч логос
94 небо и поле (agros cai oyranos) ум (noys)
95 водяные твари с их плавниками и чешуей (enydra) душа, исполненная силы и мощи (psychё carterian cai egerateian pothoysa)
96 соль (hals) пребывание, постоянство (diamonё)
101 земледелец (georgos) душа (psychё)
112 землепашец (ho gёs ergatёs) тело (soma)
116 пастух (poimёn) ощущение (aisthesis)
слл. тот, кто кормит скот (ctёnotrophos) ум (noys)
121 всадник (верховой – hippeys) всадник (на колеснице – anabatёs) рассудок (logismos) страсти (pathё caciai)
89 Херувим та и другая полусферы
91 Огненный меч (phloginё rhomphaia) солнце (hёlios)

Единство двух членов обозначается термином "символ". Два способа рассмотрения аллегории как единого и двойственности делают вполне отчетливым, до какой степени понятия могут отличаться друг от друга, чтобы быть одновременно тем же самым одним эйдосом.

Резюмируя главу об аллегорезе, Кристиансен пишет следующее:

"Аллегория есть одновременно hen и dyas: понятия этой фигуры речи суть отличные и вместе с тем одно и то же. Аллегория двучленна. Понятие второго члена частично или целиком относится к сфере мысли; первый член диады представляет область телесного. Это противопоставление внутри аллегории соответствует противопоставлению тела душе. <...>

Аллегореза есть метод развертывания слова Писания для того, чтобы схватить единое, идею, которая присутствует в слове Писания. Но hen может быть понятно лишь как hen: hen, как равное, или то же самое. На этом основании аллегорический метод сополагает слову Писания однородное понятие; это сополагаемое понятие – более общее, чем понятие в слове из Писания. В этом процессе развертывания возникает ограниченная двоица, которая соразмерна единым; ведь оба члена двоицы стоят в равном отношении (логосе) к единому. Такой логос сводит однородные члены аллегорической фигуры речи в единое. В аналогии сводящая вместе функция логоса находит свою собственную форму выражения"69.

Если мы теперь захотели бы подвести общий итог исследованию И. Кристиансен, то, очевидно, мы могли бы сказать следующее.

Кристиансен прекрасно поступает, если она отбрасывает ходячее и обывательское представление об аллегории70. Если речь идет об аллегориях именно Филона, то эта категория аллегории выступает в форме весьма углубленного и насыщенного умозрения. Собственно говоря, если аллегорию понимать в обычном и школьном смысле слова, то такие аллегории трудно даже и найти у Филона. Картинная сторона аллегории у Филона вовсе не является только иллюстрацией какой-нибудь общей идеи или каким-то частным и несущественным примером функционирования этой идеи. Образ и идея образа слиты в филоновских аллегориях в нечто единое и нераздельное, в нечто одинаково существенное и нераздельно-единичное. Об аллегориях Филона можно говорить только в том смысле, что их образная сторона отлична от их идейного содержания. Но на этом аллегория вовсе не кончается. Наоборот, само это разделение образа и идеи требует также и полного слияния того и другого в некое единичное и существенное целое. И тут уже не годится термин "аллегория". Тут нужно говорить уже о символе. Об этом достаточно текстов у самого Филона, и Кристиансен старается учесть всю соответствующую терминологию Филона. Таким образом, хочет доказать этот автор, одни образы Писания выступают у Филона действительно как в первую очередь аллегории, а другие – в первую очередь как символы. Но мы бы сказали, что аллегория и символ в такой трактовке вообще не могут существовать ни только раздельно, ни только слитно. Даже в самой внешней, мы бы сказали, басенной аллегории невозможно обойтись без, хотя бы частичного, слияния образа и идеи.

Нам казалось бы, что работа Кристиансен не лишена больших недостатков, и многие поднятые здесь вопросы еще требуют своей доработки. Тем не менее в этой работе много очень важных мыслей, которые будят ум к дальнейшим, весьма перспективным исследованиям по Филону.

5. Попытка проанализировать положительные достижения эстетики у Филона

Несмотря на множество отмеченных у нас выше случайных и несущественных моментов в эстетической терминологии Филона, положительное значение его эстетики все же вполне определенным образом дает о себе знать. Правда, основное философское противоречие у Филона, возникшее в результате полной невозможности объединить Библию с языческой философией греков, остается нерушимым фактом, против которого, насколько нам известно, не было выдвинуто ни одного сколько-нибудь значительного аргумента. Поэтому, не желая производить филологическое насилие над текстами Филона, мы должны с этим его основным философским противоречием примириться и не пытаться его сгладить, а пытаться формулировать эстетику Филона при соблюдении этого основного противоречия во всей его непреодолимой значимости.

Но тогда, очевидно, нужно будет говорить по крайней мере о двухплановой эстетике Филона, то есть о библейской и языческой, формулируя каждую из них в отдельности и не стремясь к их примирению, раз этого примирения невозможно найти у самого Филона.

а) Итак, что такое библейская эстетика Филона? Само собой разумеется, подробный ответ на этот вопрос не может входить в нашу задачу, ограниченную рамками только античной эстетики. Об этом могут иметь подробное суждение только гебраисты.

Что же касается нас, то мы коснемся этого вопроса не столько в целях освещения библейской проблематики, сколько для целей выяснения основной линии развития греческой эстетики и для целей размежевания этой эстетики с другими типами эстетического построения, с которыми греки известного периода в силу неизбежных исторических причин пришли в соприкосновение.

Эстетика Филона в библейском смысле слова начинается с противопоставления сверхпредикатной абсолютной личности и ее мышления. Не проводя никакого диалектического метода, а просто фиксируя определенные результаты своего религиозного развития, библейские авторы волей-неволей должны были выдвинуть такую категорию, в которой сливались бы в одно нераздельное целое непознаваемая и познаваемая сторона этого абсолюта.

Такой синтетической категорией Филон, безусловно, обладает. Но, отражая иудейское религиозное мировоззрение, он пользуется разнообразными его терминами, философский смысл которых ему самому неясен, но зато религиозная значимость которых для него совершенно необходима. Таким термином является у него, прежде всего, логос, который он, правда, заимствовал у стоиков, и который, правда, иной раз и отличается у него стоическим характером, но в основе своей он далек от всякой Стои, как и вся Библия в своем окончательном виде вполне чужда язычеству. Такие неясные выражения, как "второй бог", "сын божий", "идея идей", "мудрость", нужно у Филона понимать прежде всего по-библейски, а не язычески-философски. И тогда станет вполне ясной эта третья, уже синтетическая категория, несмотря на всю путаницу относящихся к ней терминов, и станет ясной также и эстетика Филона, если под эстетикой понимать учение о выражении. Непознаваемая, сверхсуще и надмирная личность является здесь тем внутренним, что должно быть внешне выражено, а логос и все другие аналогичные термины Филона указывают на то, как выражено невыразимое и как, несмотря на исходную непознаваемость абсолюта, вся Библия все же пронизана тем, что мы сейчас и можем назвать эстетикой выражения.

Но тут же ясно и языческое своеобразие того первичного единства, которое Филону хочется здесь привлечь. Если собрать все тексты у Филона, относящиеся к этому изначальному единству, то стоит отделить имя Иеговы, как все остальное окажется блестящей чисто языческой характеристикой давнишнего платоновского, если еще не парменидовского учения о Едином. И станет вполне ясным, что греки, не понимая имени Иеговы и всей иудейской специфики, прекрасно поняли и филоновское единое, то есть непознаваемый момент абсолюта, и необходимое для Филона учение о таком же абсолютном мышлении (без допущения которого получился бы и антииудейский и антигреческий агностицизм), и ту третью, уже чисто выразительную категорию, которую Филон характеризует разнообразными способами, но которые свидетельствуют о том, что даже на чисто иудейской почве у Филона была самая настоящая и вполне положительная эстетика.

б) Такая же двуединая эстетика проводится Филоном и в проблеме отношения бога к миру. То, что мы знаем из древнегреческой философии и эстетики, сводится здесь к простейшей и понятнейшей концепции. Согласно этой концепции мир существует вечно, не имея нигде и никогда никакого начала и конца. Самое большее, что могло бы здесь указывать на неполную вечность мира, это учение о вечном возвращении. Мир сначала зарождается из хаотического состояния элементов, укрепляется, оформляется, доходит до зрелого состояния, потом постепенно начинает хиреть, болеть и, в конце концов, умирает, превращаясь опять в бесформенный хаос. Из этого хаоса вновь появляется космос, проходит те же самые стадии развития, опять погибает, опять превращается в хаос; и так – до бесконечности. В каждом периоде мирообразования существуют свои обобщенные принципы, именуемые богами или демонами, которые тоже и рождаются и погибают вместе с рождением и гибелью миров. Яснее всего это выражено у Эмпедокла. Но эта картина мироздания, собственно говоря, так и осталась в основе своей почти неизменной в течение всей античной философии и эстетики.

Конечно, никакого надмирного божества, личного и несравнимого с этой безличной и бесконечной космической историей, у греков никогда не существовало. Такого божества, которое создавало бы этот или какой-либо другой мир, греки никогда не знали, не понимали и не формулировали. Правда, было немало охотников понимать платоновского "Тимея" монотеистически и термины, обозначающие здесь возникновение мира, понимать как указание на творение мира. Однажды нам уже пришлось опровергать эту христианизацию платоновского "Тимея"71, и заниматься здесь этим мы не будем. И у Платона и где угодно в другом месте античной философии мыслится бесконечная материя, которая, может быть, самое большее только оформляется и организуется демиургом, но в своем беспорядочном состоянии она такая же вечная, как и самый доподлинный платоновский мир идей. Демиург у древних греков – вовсе не личность, а вполне безличная сила, обобщенная формула всего целесообразно функционирующего в космосе и во всей мировой истории.

То, с чем греческие философы столкнулись у Филона и в Библии," не имеет ничего общего с формулированной у нас сейчас картиной мироздания, в основе своей пантеистической. Появилось новое, не бывалое и не понятное никакому греческому философу учение о творении мира из ничего. В этой концепции для греков не был понятен ровно ни один момент, или был понятен, но чисто космологически, чисто пантеистически и, в конце концов, чисто материалистически. И этих новых моментов в Библии и у Филона было несколько.

Во-первых, какой окончательный смысл могла иметь такого рода концепция мироздания? Прежде всего, как это теперь ясно нам в перспективе тысячелетней истории культуры, основной смысл концепции творения из ничего возникал на почве стремления во что бы то ни стало охранить и оформить личностное понимание бытия.

Ведь лично то, что оригинально, своеобразно, неповторимо, несводимо ни на что другое и, прежде всего, неразрушимо. Если что-нибудь разрушимо, это значит, что существует нечто более основное и более оригинальное, чем личность; и сама личность в этом случае, будучи составленной из чего-нибудь другого, вовсе не так уже оригинальна и неповторима. Ведь даже материалист Демокрит, впервые выдвигая в истории философии и эстетики принцип единичности, должен был сделать свои атомы неразрушимыми, вечными и даже неприкасаемыми. А иначе структура его атомов была бы явлением более или менее случайным и ничего единичного в себе не содержала бы. То, что лично, уже несоставимо из чего-нибудь другого, внеличного, не делится на него, не разрушается в него ни в пространстве, ни во времени. Поэтому нельзя и объяснить происхождение личности из каких-нибудь других, внеличностных элементов. Ведь если личность нуждается в объяснении и если мы привлекли какую-нибудь вещь для ее объяснения, это уже значит, что мы объяснили в ней только какой-нибудь один элемент, а для объяснения происхождения других ее элементов необходимо привлекать еще другие вещи; и так далее без конца. Но ведь такое причинно-генетическое объяснение личности окажется не чем иным, как дроблением личности на отдельные внеличностные элементы, то есть снятием самого вопроса о неповторимой и ни на что другое не сводимой единичности личного бытия. И если угодно объяснить происхождение личности так, чтобы все ее элементы были раз навсегда связаны один с другим и не нужно было бы объяснять происхождение каждого такого элемента в отдельности, то единственный способ представить себе происхождение личности в ее полной неделимости и в полной нерасторжимости составляющих ее элементов – это представить себе, что эта личность, во-первых, сотворена, во-вторых, мгновенно и, в-третьих, из ничего. Вот почему в библейском учении причинно-генетическое происхождение вещей заменено учением об их сотворении во мгновение ока и, главное, из ничего. Если до личности было что-нибудь и объяснить ее можно только из этих предшествующих ей вещей, значит, она делима, то есть каждый ее отдельный элемент имеет свое особое происхождение; а тогда, с библейской точки зрения, это уже не личность. Здесь не место развивать библейскую теологию в подробностях, нам важно только отмежевать библейскую монотеистическую, то есть абсолютно-личностную, эстетику от пантеистической в своей основе и вполне внеличностной эстетики язычества. А для этого сказано у нас уже достаточно.

Для грека красота есть прежде всего тело, то есть то, что произошло в результате материальных сил природы и общества. Это тело, конечно, тоже индивидуально и тоже есть нечто личное. Но в каком смысле личное? В том смысле, что безличные природные и общественные силы образовали собою или могут образовать собою прекрасную, то есть довлеющую себе самой и бескорыстно созерцаемую прекрасную индивидуальность. С этим библейская эстетика имеет очень мало общего. Тела здесь тоже созерцаются и они тоже сконструированы вполне личностно. Но не в этом заключается их последняя красота. Последняя красота всего личного с библейской точки зрения заключается вовсе не в телесности как таковой, но в ее сотворенности абсолютной личностью, в том, что она ни с чем не сравнима, а потому и нет ничего такого, из чего она могла бы причинно-генетически происходить. И во всех вещах, и во всех личностях, и во всем обществе, и во всей истории, и во всем космосе прекрасной является здесь только озаренность со стороны надмирного и абсолютно-личного начала, то есть только отражение во всем абсолютного лика Божия. Греки могли это понять только как учение об отражении их безличного первоединого во всех вещах. Тут они вполне сходились и с Библией и, вероятно, со всякой другой религией. Но находить везде и во всем только один и единственный, неповторимый и нерушимый лик Божий – этого никакой язычник-грек не мог себе и представить.

Мы не хотим сказать, что ознакомление греческих философов и эстетиков с Филоном ничего им не дало. Наоборот, греки здесь получили очень многое, а именно – они стали всерьез и чисто лично, а значит, и вполне интимно подходить к своему первоединому, которое раньше представлялось им только в виде абстрактного принципа. Тут-то как раз и возникла основа для появления античного четырехвекового неоплатонизма. Но до монотеизма дело не дошло. Неоплатоническая эстетика так и осталась в границах своего созерцания прекрасной индивидуальности (в вещах, в живых существах, в людях, в богах и демонах и во всем космосе), возникшей как результат материальных и вполне внеличностных сил природы и общества. В сравнении с досократиками внимание здесь перешло, конечно, по преимуществу к созерцанию идеальной сконструированности вещей, а не просто самих вещей. Но сущность дела от этого не пострадала. Неоплатоники ничему не научились ни в Библии, ни у Филона Александрийского.

6. Некоторые тексты из Филона

В заключение нам хотелось бы привести некоторые тексты из Филона, подтверждающие одновременное наличие у него как эстетики монотеистической, так и эстетики в результате толкования им Библии при помощи идей стоического платонизма. Тексты эти конкретизируют выставленную у нас выше положительную концепцию эстетики у Филона.

В трактате "О провидении" Филон рассуждает об изменяемости мира как в отдельных его частях, так и в целом, и при этом замечает, что нельзя признавать материю принципом, совечным Богу, поскольку это нечестиво (De provid. l 7). Вместе с тем Филон утверждает, что учение о тварности мира было уже у Платона, а ранее Платона об этом же учил Моисей (20-23; ср. De opif. m. 25), то есть фактически отказывается признать творение из ничего и приписывает тот же взгляд Моисею. Но в то же время Филон постепенно выдвигает здесь один существенный момент.

В трактате "О творении мира" Филон, излагая историю творения мира, подчеркивает, что хотя в Библии и говорится о творении мира в шесть дней, но на самом деле здесь не имеется в виду творение во времени. О шести днях говорится просто как о числе 6. Мир же был сотворен вне времени, так что никакого генетического объяснения для появления мира дать нельзя (De opif. m. 13-15).

Эта мысль о внезапном появлении твари встречается у Филона не раз. Так, в том же трактате человек появляется перед сотворенными "ранее" животными внезапно (83-86). Внезапным является и познание божества. Об этом целое рассуждение в трактате "О бегстве и нахождении". Среди различных видов нахождения – нахождение теми, которые не ищут. А таковы – мудрые, достигающие совершенства не благодаря труду и научению, но получающие его с неба. При этом мудрые рождаются вне времени, и они не нуждаются в нем (De fuga et invent. 166-176). Вне времени и вне всего смертного – добродетель. Она рождается непосредственно от бога, тотчас, без промедления (De mut. nom. 141-144). Как мудрость, так и добродетель не мыслима у их обладателей без сознания ничтожества перед Богом. Они не гордятся ни своей мудростью, ни добродетелью, но в радостном ожидании обращаются к Богу, предвкушая наслаждение от его внезапного благого дара (154-165).

Эта внезапная природа божественного творения, внезапная природа познания Бога, и внезапное овладение истинною добродетелью связаны с тем, что Бог, будучи творцом времени, сам находится вне времени. Он совершенно не изменяется и для него нет ни прошлого, ни будущего. Для вечного Бога все является настоящим, поэтому он не скован временной необходимостью (Quod deus sit immut. 20-32). Человек также, в отличие от всего сотворенного божеством, в отличие от животных и растений, не подчиняется закону необходимости. Его природа божественна, поскольку он наделен разумом и свободою воли. Человеческие поступки, таким образом, не могут быть объяснены простым стечением обстоятельств и чередованием причин и следствий. Но человек, по Филону, создан Богом так, что он сам выбирает между добром и злом (33-50).

Так диалектика творческого акта оказывается у Филона связанной с личностным пониманием творения, и хотя трансцендентность личного Бога здесь у Филона на первом плане, все же противоречия во взаимоотношениях между творцом и творением здесь не возникает ввиду непосредственного и личного характера этого взаимоотношения. Этот непосредственный и личный характер общения между Богом и человеком Филон подчеркивает в толковании Быт. 15, 12: "При захождении солнца крепкий сон напал на Авраама; и вот напал на него ужас и мрак великий". Ужас, греческое extasis, означает здесь, по Филону, вдохновение; Авраам находился под невидимым воздействием Божиим и был охвачен даром пророчества, а непосредственный характер этого божественного воздействия подчеркивается словами "при захождении солнца", то есть, по толкованию Филона, без посредства ума (Quis rer. div. her. 249-266).

Но вместе с тем Филон постоянно оказывается вынужденным вводить и целый ряд последующих звеньев между творящим богом и его творением. Так, толкуя в трактате "О Боге." явление Аврааму Господа у дубравы Мамре (Быт. 18, 1-2), Филон понимает это место так: "Он возвел очи свои, и взглянул, и вот, три мужа стоят против него", означает, что Авраам увидел Сущего, то есть творца и деятельную причину мира и две силы его, то есть творческую – Бога и царственную – Господа. Эти силы-херувимы, то есть формы, по которым Бог создал мир и которые сообщают всему надлежащий порядок и устройство, поскольку Бог материю из небытия приводит в бытие.

В этом толковании наиболее ясно сталкиваются две тенденции у Филона, поскольку всякий раз, как у него заходит речь о посредниках между Богом и миром, Филон оказывается под влиянием греческих философских конструкций, что особенно видно из следующей его концепции. В трактате "О херувиме" Филон предлагает своего рода иерархию познавательных субстанций: Бог – душа – ум в душе – чувственный мир. Душа, непосредственно предстоящая божеству, изъята из круга рождения. Ум же, сначала будучи слепым, наполняется созерцанием чувственных вещей и воображает себя их собственником, в чем ему приходится разувериться. Так Филон толкует Быт. 4,1, слл.: Адам – ум; Ева – чувство; Каин – символ неразумия и т.п. Херувим же – символ благости и господства Божиих, а его оружие – огневидное и всепроникающее слово Божие. Или же Филон, разъясняя Исх. 16,3-4, говорит, что манна небесная – это божественный логос, который является. лишь с удалением страстей, питает души добродетельных, освобождая человека от зла (Leg. allegor. III 161-181). Но этот же логос у Филона понимается и совершенно иначе72.

Когда Филон противопоставляет друг другу Бога и творимый им мир, то мир понимается им как нечто изменчивое и никогда не равное самому себе. Бог же, напротив, оказывается неизменным (atrepton. De cherub. II 12), покоящимся (hestota. Leg. allegor. I 266), нерожденным и неподвижным (agennёton atrepton te cai acineton, De somn. V 110), единым и единственным, несмешанной и простой природой (ho theos monos esti cai hen, oy sugcrima, physis haplё. Leg. allegor. I 189). Бог лишен качества (apoion. Leg. allegor. I 142), он не смешанная ни с чем монада (acratos monas. Quod deus sit immut. II 424).

Ясно, что так характеризуемое божество уже не может вступать ни в какие интимные отношения с созданными им людьми, так как оно само ровно ничего общего с человеком не имеет. Поэтому Филон и утверждает, что если в Писании и говорится о Боге как об отце, воспитывающем своих детей, то это сказано только для назидания и вразумления (II 412), на самом же деле Бог выше и любви, и блага, и красоты, совершеннее, чем добродетель, прекраснее, чем красота (Legat, ad Caium 992 С; ср. De opif. m. I 6). Такой Бог может быть познан только в порядке постепенного восхождения от чувства к уму, но и тогда мы познаем не само Божество, но только обнаружим самый факт его существования (оус hoios esti all' hoti esti, De praem. et poen. 916 В – 917 A). Поэтому у Бога, собственно говоря, нет имени, но его можно назвать только сущим (to on, ho on; евр. Иегова), как он и сам называет себя Моисею (De poster. С. II 342).

Поэтому, ввиду такого рода абстрактно-философской характеристики Бога, Филон уже не может непосредственно произвести от его мира, но нуждается во введении посредствующих сил, или логосов, с помощью которых он и производит из материи мир, сам уже не имея непосредственного отношения к творению (оус ephaptomenos aytos... alla tais asomatois dynameisin catechrёsato. De vict. offer. 857 E – 858 A). Божественные силы и логосы, представленные в виде единого Логоса, являются промежуточным звеном между неизменным сущим и изменяемым миром, и, в конце концов, Логос и принимает на себя функции Божества, становясь как бы идеальным планом творения (archetypos idea, idea ideon, cosmos noёtos. De opif. m. I 14; De somn. V 132; De vict. offer. 836 E; De spec. leg. 789 E) и тем законом, который управляет сотворенным миром (aidios ton holon nomos. De plant. III 90). Но, оказываясь законом природы, божественное слово понимается уже и как Судьба (heimarmene cai anagcё. Quis rer. div. her. IV 34) и, таким образом, обожествляет и природу, так что уже природа во всех своих случайных (роковых) проявлениях оказывается наделенной свойствами самого Божества. В самом деле, природа является нерожденного, неизменною, нестареющей и бессмертной (agennёtos, en homoioi menoysa, ageraos cai athanatos. De sacrif. Ab. et C. II 124-126, причем в первой главе этого трактата так же характеризуется и Бог). Поэтому в конце концов жить по Богу и жить по природе оказывается у Филона одним и тем же, и от библейского монотеизма мы переходим здесь к стоическому пантеизму.

Таким образом, выставленная у нас с самого начала двойственность эстетики Филона, библейской, или монотеистической, и языческой, или в данном случае стоически-платонической, после детального изучения текстов Филона только подтверждается.

В заключение этого раздела необходимо сказать, что, как ни велик вклад в античную эстетику, который сделан неопифагорейцами и Филоном Александрийским, все эти мыслители все же являются более или менее отдаленным предшествием неоплатонизма. Ведь они живут, мыслят на самом рубеже старой и новой эры. Чтобы подойти еще ближе к неоплатонизму, который оформился в III в. н.э. в творчестве Плотина, необходимо отдать себе отчет в том, чем же были заполнены первые два века нашей эры, то есть необходимо дать себе отчет в том, что было сделано непосредственными предшественниками неоплатонизма. Структурно-числовой универсализм неопифагорейцев и генологически-символический универсализм эстетики Филона Александрийского дополняются в первые два века нашей эры еще новыми, весьма существенными для неоплатонизма конструкциями. Этим, то есть платониками II в., мы сейчас и займемся.