Савельева И., Полетаев А. Знание о прошлом: теория и история. Конструирование прошлого

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть II. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ

Глава 6. Историческая наука

Обозначение исторического знания как науки возникло достаточно давно — в начале Нового времени (впрочем, в те времена «наукой» называли и философию). Но с XVI по XIX в. история трактовалась как опытное, описательное, фактологич<еское и т. д. знание, и за ней сохранялся второстепенный, вспомогательный статус относительно «теоретических» наук. Надо сказать, что такое отношение к истории имело некоторые основания: она во многом представляла собой свод историй, хроник, сведений и т. д., что отмечал еще Р. Коллингвуд:

«До конца XIX—начала XX в. исторические исследования находились в положении, аналогичном положению естественных наук догалилеев-ской эпохи... Историограф в конечном счете, — как бы он ни пыжился, морализировал, выносил приговоры, — оставался компилятором, человеком ножниц и клея. В сущности его задача сводилась к тому, чтобы знать, что по интересующему его вопросу сказали „авторитеты", и к колышку их свидетельства он был накрепко привязан, сколь бы длинной ни была эта привязь» (Коллингвуд 1980 [1946]: 367).

Фактически становление истории как полноценной науки происходит в конце XIX в., одновременно с выделением общественных наук как самостоятельного типа знания, дифференцированного от естествознания. В этот период формируются основные общественно-научные дисциплины — экономика, социология, психология, этнология, которые раньше были в большей или меньшей степени растворены в философии общества. Вслед за этим обретает статус самостоятельной науки и история. В работах крупнейших историков первой половины прошлого столетия — М. Вебера, Л. Февра, Р. Коллингвуда и многих других — уже однозначно проводится идея о том, что история является наукой.

В последней трети XIX в. история, как и большинство других общественных наук, обретает академический статус и научную ор-

292

ганизацию: кафедры, факультеты, общества, дипломы. Так, хотя первые самостоятельные кафедры истории 1 были учреждены в Берлинском университете в 1810 г. и в Сорбонне в 1812 г., но, например, в Англии первые кафедры истории появились только в 1860-е годы (в Оксфорде в 1866 г. и в Кембридже в 1869 г.). Точно так же хотя уже в конце XVIII—первой половине XIX в. во всех европейских странах издавалось множество исторических периодических изданий (только в Германии в 1790 г. их было 131) 2 , но первые профессиональные национальные исторические журналы появляются лишь во второй половине XIX в. 3

Профессиональная специализация истории, ее выделение в качестве самостоятельной научной дисциплины внесли существенные изменения в дискуссии о методологии истории. Вплоть до конца XIX в. обсуждение этой проблемы не было связано с конкретной дисциплиной в ее сегодняшнем понимании, а относилось к некоей, по-разному определяемой, но в любом случае весьма широкой области знания. Следы такого понимания истории отчасти обнаруживаются и в XX в., в том числе и после второй мировой войны. Однако в целом ныне уже можно провести довольно четкое разграничение между дискуссиями о специфике общественнонаучного знания в целом (в том числе охватывающего историю) и обсуждениями собственно исторической дисциплины как научного знания о прошлой социальной реальности.

Наука отличается от других способов познания прежде всего тем, что научные исследования ведутся в соответствии с определенными правилами, организующими и направляющими научный процесс. Совокупность правил, принятых профессиональным сообществом, именуется «научными методами». Проблема метода — это история научных традиций, научных школ и внутринаучной коммуникации. Это проблема ярлыков и искренней веры, пожизненных научных споров, нелицеприятных нападок и резких отповедей. Ибо, как заметил П. Фейерабенд, процедура, осуществляемая в соответствии с правилами, считается научной; процедура, нарушающая правила, считается ненаучной. Тот факт, что эти правила существуют, что наука своими успехами обязана их применению и что пра-

1 Если не считать открытую в 1504 г., но просуществовавшую всего несколько лет, кафедру истории в университете Майнца (Гене 2002 [1980]: 42).

2 Wittram 1952: 1.

3 «Historische Zeitschrift» в Германии (1859), «Русская старина» в России (1870), «Revue historique» во Франции (1876), «Rivista storica italiana» в Италии (1884), «English Historical Review» в Англии (1886), «American Historical Review» (1895) в США.

293

вила эти рациональны в некотором безусловном, хотя и расплывчатом смысле, сомнению не подвергается.

История ныне в полной мере удовлетворяет современным критериям научного знания 4 . В частности, она

«...является дисциплиной, социальным и общественным предприятием, выполняемым в соответствии с принятыми правилами и методами и неявно принятыми критериями приемлемости... Историки несомненно правы, отвергая новые и идиосинкретичные объяснения и теории, которые не вписываются в стандарты, которые они, здесь и сейчас, принимают в качестве корпорации» (Novell Smith 1970: 214).

В качестве внутренних критериев научного знания, как отмечалось в предыдущих главах, выступают рациональность и взаимная соотнесенность эмпирики и теории. Для включения в социальный запас знания необходимо, чтобы

«...автор каждого утверждения (дискурса) относительно прошлого мог ясно показать, почему — на основе каких документов и каких свидетельств — он предлагает данную последовательность событий, данную версию, а не другую» (Chatelet 1962: 11).

Допустимо предложить и другие критерии, но возможность согласия специалистов относительно ценности той или иной исторической работы является главным доказательством «научного» характера истории и краеугольным камнем исторической объективности. В целом история признается наукой уже более ста лет, и на протяжении всего этого периода, что вполне естественно, не утихают дискуссии о специфике, особенностях, характере научных методов, присущих современному историческому знанию. Сам тезис о том, что история является наукой, как ни удивительно, до сих пор вызывает определенные сомнения. Такого рода сомнения условно делятся на две разновидности.

Сомнения первого рода сводятся к мысли о том, что история — это не только наука. Здесь, как уже отмечалось нами выше, происходит смешение понятия истории как научного знания о прошлой социальной реальности с другими типами знания о прошлом: философией, искусством, религией, идеологией и т. д.

Вторая разновидность сомнений в научности исторического знания сводится к тезису о том, что история — это не вполне наука или «недостаточно научная» наука. На наш взгляд, источником подобных представлений является некорректный выбор базы для сравнений, т. е. «эталона научного знания». Зачастую историю продол-

4 См. также: Le Goff 1992 [1981]: 101 ff. 294

жают сравнивать с естествознанием; при этом используются представления о естественных науках на уровне школьной программы, которая на самом деле в среднем примерно соответствует знаниям XIX в. (это касается и самих естественных наук, и философии естественнонаучного знания). Естественные и общественные науки, к которым принадлежит история, — это два разных типа знания, и в настоящее время сходства между ними не больше, чем между естествознанием и философией.

«Итак, мы ныне лучше подготовлены к мысли, что некая область познания, где не имеют силы Евклидовы доказательства или неизменные законы повторяемости, может, тем не менее, претендовать на звание научной. Мы теперь гораздо легче допускаем, что определенность и универсальность — это вопрос степени. Мы уже не чувствуем своим долгом навязывать всем объектам познания единообразную интеллектуальную модель, заимствованную из наук о природе, ибо даже там этот шаблон уже не может быть применен вполне» (Блок 1986 [1949]: 13—14).

1. Эмпирические основания

В основном споры о «научности» современного исторического знания связаны с обсуждением исторических методов, и прежде всего вопроса о степени «теоретичности» истории. Однако наука является эмпирико-теоретическим знанием, поэтому мы хотим начать с вопроса об эмпирической составляющей исторических исследований. Нельзя сказать, что эта тема была обойдена вниманием историков; фактически именно ею специально занимается важнейшая историческая дисциплина — источниковедение. Но в рамках источниковедческого подхода акцент по существу делается на изолированном рассмотрении эмпирической базы собственно исторических исследований, ее специфичности и «особости». Лишь в последние годы в отечественном источниковедении начали развиваться более широкие, универсалистские подходы к этой проблеме 5 , но пока речь идет лишь о первых шагах в этом направлении.

В данном разделе мы попытаемся показать, что эмпирическая составляющая истории как знания о прошлом, с точки зрения современного науковедения, не имеет принципиальных отличий от эмпирической основы других общественных наук, занимающихся изучением «настоящего». Но вначале коротко напомним основные этапы развития представлений об эмпирических основаниях исторического знания.

5 См., например: Медушевская 1998.

295

а) Свидетельства

Как показано в многочисленных исследованиях, в Древней Греции словом «история», с предметной точки зрения, обозначались любые знания о социальной, божественной или природной реальности 6 . В гл. 1 мы довольно подробно остановились на том, что с самого начала «историческими» знаниями, или «историей», обозначался далеко не каждый тип или разновидность знания. В соответствии с этимологией слова «история», к «историческим» относились знания, полученные прежде всего путем наблюдения (знания об увиденном, наблюденном).

Ориентация на увиденное или на свидетельства (увиденное другими) — отличительный признак сочинений, которые начали называть «историями» в эпоху эллинизма. Так, работа Геродота предваряется заявлением, что он собирается излагать «сведения, полученные путем расспросов» 7 . Точно так же и у Фукидида мы находим слова: «...я рассматриваю в свете данного свидетельства» 8 . Тем самым уже в Древней Греции историческое знание стало трактоваться как знание эмпирическое, а в качестве эмпирической основы выступали личные наблюдения и свидетельства, основанные на личных наблюдениях «свидетелей». Говоря о том, что подобное понимание возникло в Древней Греции, мы не утверждаем, что оно было господствующим, — скорее, речь шла о еще слабой тенденции, существовавшей наряду с иными значениями и смыслами термина «история».

Как отмечалось в гл. 3, греческая философия различала два типа мысли: знание в собственном смысле слова (????????) и то, что мы переводим как «мнение» (????). В применении к историческим сочинениям этот принцип сводился в общем виде к тому, что изложение увиденного автором или пересказ прямых свидетельств очевидцев обычно считались «знанием» (эпистемой), а изложение вторичных сведений, в том числе относящихся к более отдаленному прошлому, рассматривалось как «мнение» (докса). Это разделение выражалось и в существовании двух типов «историографии», описывающих события, произошедшие при жизни автора и до его рождения. Первый вид сочинений не обязательно основывался на увиденном лично самим автором, но по*крайней мере предполагал использование автором прямых свидетельств его современников, яв-

6 См.: Тахо-Годи 1969а; 19696.

7 Геродот. История I, 1.

8 Фукидид. История I, 1.

296

лявшихся одновременно очевидцами описываемых событий. Наряду с этим в качестве относительно самостоятельного вида историографии имеется описание событий или деяний, происходивших до рождения автора, «не на его памяти». И хотя оба типа «историй» часто сочетаются в одном сочинении, они пишутся и воспринимаются по-разному.

Оценивая ориентацию античной историографии на личные наблюдения и устные свидетельства очевидцев, это явление следует признать симптомом начала движения по пути становления истории как науки. Совершенно очевидно, что, в отличие от современного положения, в те далекие времена свидетельства очевидцев были гораздо более надежным и доступным видом эмпирического материала, чем какие-либо письменные документы. Роль письменных документов постепенно увеличивалась — первые серьезные шаги в этом направлении были сделаны уже в эпоху эллинизма благодаря созданию Александрийского мусейона. Тем не менее приоритетное внимание, уделявшееся свидетельствам очевидцев и личным воспоминаниям, еще долго проявлялось в исторических сочинениях, и в первую очередь в лучших из них.

Например, Фукидид описывал прежде всего те события, современником которых он был сам. Точно так же и Полибий (ок. 200— после 120 г. до н.э.), несмотря на претензии на создание «Всемирной истории», описывает в основном период, почти целиком относящийся к его жизни (примерно с 210 г. до н. э.), применительно к которому он мог собрать воспоминания свидетелей тех или иных событий, дополнив их своими личными воспоминаниями. И хотя у Фукидида и Полибия есть главы, посвященные предшествующему периоду, они имеют главным образом предваряющий, вводный характер.

В римской историографии различие между прямыми и косвенными наблюдениями несколько ослабевает, но тем не менее не исчезает полностью, о чем свидетельствуют известные рассуждения Цицерона об истории:

«Существует небольшое разногласие... насчет времени, с какого следует начать изложение. По моему мнению — с самых отдаленных времен, потому что они описаны так, что этого даже и прочесть нельзя; но Марк предпочитает рассказ о современных ему событиях, дабы иметь возможность охватить те из них, в каких он участвовал сам» (Цицерон. О законах I, III, 8).

В средневековых исторических сочинениях разделение прямых и косвенных сведений резко усиливается. Главное внимание по-прежнему уделяется лично увиденному и услышанному, что подкрепля-

297

лось ссылкой на Божественный пример 9 . Что же касается уже существовавших текстов, которые могли использоваться в качестве источников, то для средневековой «историографии» в целом характерно некритическое отношение к ним. Любой мало-мальски древний автор являлся авторитетом для последующих сочинителей исторических хроник (в отличие от современных «братьев по цеху»). Базовый текст не вызывал сомнений у средневекового хрониста, сомнения у него возникали из-за естественных расхождений между разными текстами. Именно поэтому средневековые авторы при описании событий, современниками которых они сами не были, обычно старались ограничиваться одним источником, для того чтобы не путаться в противоречиях. При этом, как отмечал Е. Косминский, пересказ этого одного источника с течением времени делался все более и более кратким. Эту характерную для средневековых хронистов черту немецкие исследователи называют принципом одного источника (Einquellenprinzip). Однако если автор хроники переходил к рассказу о событиях, опираясь на свидетельства очевидцев или на собственные наблюдения, стиль повествования заметно преображался.

«Например, существует значительная разница между „Хроникой, или Историей двух градов" Оттона Фрейзингенского и его „Историей (Gesta) императора Фридриха I", где он описывает события либо на основании того, что он сам видел, либо главным образом на основании рассказов непосредственных свидетелей событий. Здесь и язык, и стиль меняются, все изложение делается гораздо живее» (Косминский 1963: 32).

Таким образом в Средние века была заложена традиция «источника», практиковавшая использование косвенных сведений в форме письменного текста для освещения событий отдаленного периода 10 . При этом средневековый «источник», как правило, воспринимался хронистами не как мнение, а как знание, не подвергаемое сомнению (критическому анализу).

б) Источники

В эпоху Ренессанса начинается нов^ш этап в развитии эмпирической базы исторического знания. Этот этап характеризуется, во-первых, сдвигом от свидетельства (наблюдения) к документу

9 «...И что Он видел и слышал, о том и свидетельствует» (Иоанн 3, 32). 10 Об использовании источников в средневековой историографии см.: Гене 2002 [1980], гл. 3.

298

(тексту). Во-вторых, эмпирическая база исторического знания расширяется за счет включения в нее материальных предметов. Первоначально критика текстов и собирание древностей существовали параллельно и были слабо связаны друг с другом. Но постепенно они стали выступать как взаимодополняющие части единой эмпирической основы исторического знания, получившей позднее название «исторических источников».

Этот период был подробно исследован в работе П. Бёрка 11 , который приводит множество конкретных примеров усиления интереса к прошлому. Так, Петрарка, например, собирал древние монеты и использовал их как исторические свидетельства, чтобы узнать, как выглядел Веспасиан; его интересовала история костюма, и свои знания греческой одежды он использовал для объяснения строки в Илиаде. Его друг Джованни Донди посетил Рим в 1375 г., копировал надписи и описывал руины. В XV в. коллекционирование древностей превращается в одно из самых уважаемых занятий, которому посвящают себя состоятельные люди.

К середине XV в. изучение античных текстов и собирание древностей выходят из любительской стадии и становятся частью профессиональных исследований. Своего рода точкой отсчета принято считать трактат Лоренцо Баллы «О ложности Константинова дара» («De falso credita et ementita Constantin! donatione Declamatio», 1440 г.), который рассматривается как первый опыт критики текста. Практически в то же время Флавио Бьондо на основе изучения античных памятников и надписей пишет трактат «Восстановленный Рим» («Roma Instaurata», 1444—1446 гг.), в котором пытается реконструировать топографию имперского Рима.

Уже в эпоху Ренессанса начинается работа с текстами, ставшая составной частью процесса становления исторических исследований: сбор, расшифровка, датировка, атрибуция, классификация, публикация, комментирование, критика. Из этого почтенного занятия в XVIII в. родился целый ряд вспомогательных исторических дисциплин — археография, палеография, дипломатика, эпиграфика, папирология и т. д. Именно в этот период и возникает понятие «исторического источника», по сути отсутствовавшее в эпоху Средневековья; более того — возникает понятие автора. Как заметил Л. Баткин, «в Средние века мысли и слова восходили прямо или косвенно к единому, божественному источнику. В этом смысле понятия авторства не существовало» 12 .

и Burke 1969: 24 ff. 12 Баткин 1989: 35.

299

В XVIII в. огромный вклад в развитие эмпирической базы исторических исследований внесли французские мавристы (члены бенедиктинской конгрегации св. Маврикия, основанной в 1618 г. ), сыгравшие выдающуюся роль в собирании и публикации западноевропейских средневековых рукописей. С целью отстоять от критики протестантов авторитет католической Церкви, мавристы выявили и издали огромное количество источников по ее истории. Кроме того, ими была составлена история французской литературы (более 40 томов), а также многотомные истории отдельных провинций (Лангедока, Бретани и других), в приложениях к которым напечатано множество документов. Вклад мавристов, среди которых наиболее известны имена Ж. Мабильона, М. Буке, Б. Монфокона, состоял в разработке правил критического издания памятников и созда-нии основных вспомогательных исторических дисциплин (подроб-нее о вкладе церковных историков в развитие источниковедения см. т. 2).

В XIX в. главная заслуга в усовершенствовании методики определения подлинности документов, их датировки и локализации принадлежит школе немецкого историка Л. фон Ранке. Если до Ранке историки преимущественно опирались на источники, созданные с целью прославления своего времени (антиковеды — на сочинения Тацита, Цезаря, Светония, медиевисты — на известные хроники типа сочинений Ж. Фруассара), то в итоге «ранкеанской революции» приоритетным стало изучение источников, не ориентированных «на будущее», прежде всего — текущей государственной документации. Именно в семинаре Ранке в Берлинском университете была выведена «новая порода» академических историков (среди них: Г. фон Зибель, Г. Вайц, В. Гизебрехт, В. Ваттенбах и другие), практиковавшихся прежде всего в критическом изучении и оценке источников в соответствии с позитивистскими представлениями о научности. Создавались громадные коллекции тщательно просеянного материала: своды латинских надписей, новые издания исторических текстов и документов всякого рода,

В итоге, как замечает П. Шоню, техника критики текстов, идущая

«...от Лоренцо Баллы и итальянского гуманизма XV в., через труды бенедиктинцев святого Маврикия, появившихся на фоне кризиса европейского сознания накануне эпохи Просвещения, до исторического толкования Библии в немецких университетах XIX в.», достигает «такого уровня формального совершенства, который, видимо, никогда не будет превзойден» (Шоню 1993 [1974]: 142).

300

Общественное признание ценности исторических документов выразилось в масштабных усилиях, направленных на составление максимально полных описей имеющихся источников и их публикацию. Начало было положено в 1826 г. публикацией Monumenta Ger-maniae Historica при государственной поддержке и с участием крупнейших немецких историков. К 1860 г. в этих сериях была издана большая часть источников по истории средневековой Германии 13 . Несколько позже и другие страны последовали этому примеру.

Параллельно с расширеним текстовой базы исторических исследований шло развитие материально-предметной составляющей. С начала XVII в., когда увлечение древностями охватило всю Европу, предпринимаются попытки систематической классификации и изучения древних находок, прежде всего памятников искусства и надписей. В начале ХУШ*в. Б. Монфокон публикует десятитомный свод античных древностей, тогда же организуются первые научные археологические экспедиции (до этого раскопки велись в целях наживы и были разновидностью кладоискательства). Особое значение имели научные раскопки Геркуланума и Помпеи в конце XVIII в., которые впервые привлекли внимание к особенностям античного быта.

Египетский поход Наполеона и расширяющееся влияние Ост-Индской компании открыли археологам доступ в страны Востока, в результате чего XIX в. становится веком расцвета археологии. Но все же эмпирическая база истории преимущественно состоит из текстов, и подавляющее большинство историков собирают свой материал, не выходя за порог библиотек и архивов.

Итоги «классического» этапа развития источниковедения были подведены в конце XIX в. в работах Э. Фримана, Ш.-В. Ланглуа и Ш. Сеньобоса, Э. Бернгейма 14 . В частности, ими были предложены первые развернутые классификации «источников», т. е. эмпирического материала, используемого в исторических исследованиях. Ключевым элементом этих классификаций было введенное И. Дрой-зеном и развитое Э. Бернгеймом разделение «исторических остатков» и «исторических преданий» (традиций, известий). По Бернгей-му, основными формами «исторических известий (преданий)» являются:

— устная традиция (песня, рассказ, сага, легенда, анекдот, крылатые слова, пословицы);

13 Knowles 1963: 65—97.

14 См.: Фриман 1893 [1888]; Бернгейм 1908 [1889]; Ланглуа, Сенъобос 1899 [1898].

301

— письменная традиция (исторические надписи, генеалогические таблицы, биографии, мемуары, брошюры и газеты);

— изобразительная традиция (иконография исторических личностей, географические карты, планы городов, рисунки, живопись, скульптура).

Второй тип исторических источников — «остатки», которые Бернгейм классифицирует следующим образом: непосредственные следы жизни древних времен; данные языка; существующие обычаи, нравы, учреждения; произведения всех наук, искусств, ремесел как свидетельства о потребностях, способностях, взглядах, настроениях, состояниях; деловые акты, протоколы и всевозможные административные документы; монументы и надписи, не содержащие каких-либо сведений (пограничные знаки, монеты и медали); законодательные, делопроизводственные и тому подобные документы.

Подход Дройзена и Бернгейма, который, на первый взгляд, выглядит довольно убедительно, не лишен внутренних противоречий. Не вполне понятно, например, как разделять на «предания» и «остатки» произведения искусства и вообще любые знаковые или символические системы. Сложность здесь заключается в том, что любое изображение социальной реальности одновременно является элементом этой реальности. Здесь проявляется, кстати, еще одно радикальное отличие социальной реальности от природной — в последнем случае сама реальность и ее изображение (описание и объяснение) четко разделены.

в) Информация

В XX в. инструментарий историков, традиционно изучавших письменные источники с помощью текстологии, палеографии, эпиграфики и т. д., существенно обогатился методами сопредельных социальных наук. Благодаря появлению квантитативной истории в обиход вошли процедуры критики статистических источников, а социология, антропология и демография способствовали укоренению в исторических штудиях контент-анализа, устного анкетирования и т. д., вплоть до технических процедур климатологии, примененных Э. Ле Руа Ладюри.

Однако главное изменение в эмпирической базе исторических исследований произошло не в самом материале и методах его обработки, хотя прогресс здесь очевиден, а в новом понимании роли эмпирического материала. Это новое понимание можно условно обо-

302

значить как переход от «источника» к «информации». С конца XIX в., т. е. с начала превращения истории в науку, понятия информации и источника по сути начинают разделяться. Если раньше считалось, что каждый источник несет конкретную и фиксированную информацию, то теперь стало ясно, что один и тот же документ или предмет может быть источником разной информации.

Формально информационный подход или анализ информационных систем не получил в исторических исследованиях сколько-нибудь заметного распространения. Слово «информация» используется в исторических работах, но не как четкое научное понятие, а лишь как синоним «сведений», «данных» и т. д. В частности, даже в период всплеска интереса к теории информации число работ по применению информационного анализа в истории было сравнительно невелико 15 . Тому есть как минимум две причины.

Первая и достаточно очевидная — высокий уровень формализации общей теории систем, теории информации и, соответственно, их комбинации — теории информационных систем. Традиционное для историков отсутствие математической подготовки естественным образом сдерживало попытки освоения этих теорий и их приложения к историческим исследованиям.

Второе, не менее важное обстоятельство — незавершенность самой теории информационных систем и ее недостаточная разработанность, которая отчетливо проявляется при попытке ее приложения к сложным социальным объектам. Если первая причина не требует комментариев, то на второй следует остановиться более подробно. Но вначале напомним некоторые основные понятия информационной теории (см. Вставку 11).

В рамках системно-информационного подхода весьма важным является различие между «информацией» и «данными» («сведениями», «сообщениями»), которые могут рассматриваться как синоним традиционного термина «источник» (хотя «источник» также используется в значении «носитель информации»). Применение системно-информационного подхода позволяет наглядно структурировать основные проблемы, связанные с применением эмпирического материала в исторических исследованиях. В частности, можно сказать, что здесь существует своего рода «системная неопределенность», которую можно продемонстрировать на конкретном примере.

15 Наиболее известной можно считать работу И. Ковальченко, где также приведена библиография нескольких предшествующх работ по этой теме (Ковальченко 1987: 106—127, библиогр. на с. 114).

303

Вставка 11. Понятие информации

«В теории информации рассматривается система, включающая: получателя информации; систему-объект, на котором получатель задает априорное распределение вероятностей его состояний (в случае полного незнания все состояния объекта равновероятны для получателя); передаваемое по каналу сообщение (сигнал), которое изменяет это распределение вероятностей состояний объекта у получателя сообщений. Соотношение апостериорного (после того, как сообщение принято) и априорного распределения вероятностей или уменьшение неопределенности знаний получателя об объекте здесь рассматривается как информация. В классическом случае шенноновской теории система включает: приемник, передатчик, связывающий их канал, по которому передается сигнал или последовательность сигналов, воспроизводящих состояние передатчика. Затем эта система усложняется введением помех, отражающих воздействие внешней среды, и т. д. ...

Информация — не вещь, а некоторое отношение между средой и данной системой, объектом и наблюдателем, отправителем и получателем, которые вместе, в свою очередь, образуют рассматриваемую информационную систему... Сами по себе любые сведения, данные о каких бы то ни было объектах не тождественны информации об этих объектах. Данные и соответствующие сообщения можно охарактеризовать с разных сторон — по содержанию, по числу символов, их записи и т. д. Но сообщения несут информацию лишь постольку, поскольку они снимают неопределенность, увеличивают знание получателя, потребителя этих данных об интересующем его объекте. Следовательно, информация зависит от соотношения априорного и апостериорного знания получателя об объекте (до и после получения сообщения), от способности получателя понять сообщение и сопоставить его с прежними сведениями, данными (если он ими располагал). Необходимой предпосылкой является также включение объекта, о котором поступает сообщение, в систему, рассматриваемую наблюдателем. В противном случае данные об этом объекте как бы не фиксируются наблюдателем и не несут для него никакой информации» (Майминас 1971: 241, 244—245).

Предположим, что мы имеем некий «источник» типа «исторических преданий» по Бернгейму, например, написанный в XI в. текст о крестовом походе. При работе с этим текстом возможны следующие системно-информационные подходы.

1. Мы считаем системой-объектом общество (социальную реальность) XI в., автора текста рассматриваем как канал передачи сообщения об объекте, сам текст — сообщением, а себя рассматриваем как систему-приемник сообщения, которое несет для нас информацию в той мере, в которой оно уменьшает неопределенность наших знаний об объекте (обществе XI в.).

304

2. Мы по-прежнему считаем себя системой-приемником, а системой-объектом — общество XI в., но рассматриваем автора текста в качестве элемента этой системы (или как самостоятельную систему). В этом случае текст является сообщением об авторе (его мышлении, знаниях и т. д.), и только через него — сообщением об обществе, составной частью которого он являлся.

3. Наконец (что самое подлое) сам текст может рассматриваться как система-объект (в данном случае стационарный, а не динамический, т. е. не изменяющий своего состояния, что по существу не меняет дела). При чтении этого текста мы осуществляем его мыслительную интерпретацию. Если мы фиксируем эту внутреннюю интерпретацию в виде текста, предполагая самим фактом его написания, что его кто-то прочитает, то дальше происходит переход к одному из двух предшествующих вариантов, с той разницей, что в качестве системы-приемника сообщения выступает читатель нашего текста: v

За) наша интерпретация рассматривается как сообщение о тексте как системе-объекте, а мы сами — как канал передачи сообщения;

36) наша интерпретация рассматривается как сообщение о нас как о системе-объекте или как об элементе (подсистеме) нашей социальной реальности в целом. В этом случае наш текст может трактоваться как сообщение о нашей социальной реальности или о нас как о системе личности.

Это реально существующее разнообразие подходов к анализу текстов, с точки зрения теории информационных систем (более того, на практике эти подходы смешиваются в рамках одного исследования), корреспондирует с разнообразием подходов к интерпретации текстов в рамках герменевтики и семиотики.

«В течение 1960-х годов складывается противостояние двух основных подходов к интерпретации (текстов): экзистенциально-герменевтического и структурно-семиотического. В основе герменевтической интерпретации лежит представление о тексте как объективации духа. В качестве смыслообразующих компонентов здесь выступают „индивидуальность", „жизнь", „внутренний опыт", „объективный дух" и т. д. Методологическую основу структурно-семиотической интерпретации составляет трактовка текста как совокупности определенным образом взаимосвязанных элементов (знаков); смыслообразующими компонентами здесь выступают не зависимые от субъекта „порядки", по которым эти знаки организованы. В герменевтике интерпретация направлена на постижение смысла текста как сообщения, адресованного потенциальному читателю, в структурализме — на расшифровку кода, обусловливающего взаимодействие знаков» (Современная западная философия 1998: 169—170).

305

Легко видеть, что здесь обсуждаются практически те же проблемы, которые возникают при анализе текстов в рамках информационного подхода. В рамках герменевтического подхода системой-объектом является автор текста и через него — окружавшая его реальность (см. выше случай 2); в рамках структурно-семиотического подхода системой-объектом является сам текст (см. выше случай 3).

В последние десятилетия в дискуссиях об историческом знании много говорится о так называемом «лингвистическом повороте», начало которому положила известная работа X. Уайта «Метаисто-рия» 16 . На самом деле это название вводит в заблуждение: в соответствии с общепринятым определением метатеорий, выработанным в логической семантике (см. гл. 3), работа Уайта относится не к мета-истории, а к металингвистике (метариторике, метапоэтике, мета-стилистике и т. д.) и является по сути не историческим, а семиотическим исследованием. Объектом истории является прошлая социальная реальность, т. е. человеческие действия' и их результаты, а сами тексты являются объектом семиотики.

Тот факт, что историки имеют дело с текстами, не означает, что единственным объектом их изучения должны быть сами эти тексты. Например, физики имеют дело с показаниями приборов, но ведь из этого не следует, что единственным объектом их изучения должны быть эти приборы. Впрочем, чтобы не злоупотреблять сравнениями с естественными науками, обратимся к опыту наук общественных. Все обществоведы работают с текстами (в широком смысле, включая статистические данные и т. д.). Однако это не означает, что тексты договоров, к которым обращаются специалисты по международным отношениям, являются конечным объектом их исследования, равно как изучение текстов и таблиц, характеризующих выполнение государственного бюджета или финансовую деятельность фирмы, отнюдь не является конечной целью экономистов. Эти утверждения достаточно очевидны для любого обществоведа.

Конечно, существуют научные дисциплины, в которых именно текст может рассматриваться как конечный объект исследования — в семиотике, филологии и т. д. Однако не вполне ясно, почему представители этих специальностей вдруг стали настойчиво убеждать историков, что конечной целью исторических исследований также должно быть изучение текстов, по сути возрождая девиз Н. Фюстель де Куланжа: «Тексты, тексты, ничего кроме текстов». Еще менее

16 Уайт 2002 [1973]. 306

понятно, почему сами историки переполошились по этому поводу и включились в полемику.

Вообще, складывается впечатление, что историки отличаются от других обществоведов и гуманитариев прежде всего повышенной эмоциональностью и душевной ранимостью. На протяжении едва ли не полутора столетий историческое знание неизменно оказывается в центре разнообразных методологических дискуссий. При этом, с одной стороны, обсуждением проблем методологии истории занимаются все кому не лень — от физиков до филологов, с другой — историки не только терпят это вмешательство, но и весьма чувствительно переживают по поводу этих «советов посторонних». Утешает, впрочем, то, что (несмотря на душевные муки) они в конечном счете все равно продолжают заниматься своим делом.

г) История и общественные науки

Одной из основных характеристик эмпирического материала, используемого в научном знании, является интерсубъективность этого материала, его доступность для любого исследователя. Но особенность социальной реальности, радикальным образом отличающая ее от природной, состоит в том, что значительная часть объектов исследования имеет ограниченно интерсубъективный характер. В предыдущей главе мы уже отмечали тот факт, что в основе социальной реальности как продукта человеческой деятельности лежат акты мышления, недоступные для прямого наблюдения. Поэтому в качестве первичного объекта при изучении социальной реальности выделяются человеческие действия (социальные и культурные, как мы их определили в гл. 2). Однако человеческие действия (res ges-tae) локализованы во времени и пространстве и являются ограниченно интерсубъективными. Эти действия интерсубъективны только в момент их совершения и в силу локальности оказываются доступны для наблюдения лишь для ограниченного числа людей. Любое данное конкретное действие имеет разовый, единичный характер и не воспроизводимо как объект для повторных наблюдений. В связи с этим в общественных науках, в том случае, когда речь идет об изучении человеческих действий, полностью интерсубъективными являются только данные наблюдений, а не сами объекты.

Более того, в общественных науках требованию интерсубъективности полностью отвечают только результаты или продукты культурных действий, в нашем определении — элементы системы культуры, имеющие предметную форму. При этом интерсубъектив-

307

ный характер имеет не только сама предметная форма, но и символическое содержание этих предметов. Строго говоря, устойчивым (сохраняющимся во времени) интерсубъективным характером обладают только материальные объекты и заключенные в них сообщения, представленные в знаковой форме.

Вообще для того, чтобы заниматься анализом какого-либо общества, его не обязательно видеть. Например, можно заниматься американской экономикой, политикой и т. д., ни разу не будучи в США (в советские времена так оно и было). И даже если побывать в стране, это вряд ли даст вам больше для ее понимания, чем чтение нескольких книг, что отмечал еще Ф. Бродель:

«Клод Леви-Строс утверждает, что один час беседы с современником Платона сказал бы ему о монолитности (или же, наоборот, разобщенности) древнегреческой цивилизации больше, чем любое современное исследование. И я с ним вполне согласен. Но он прав только потому, что в течение многих лет слушал голоса многих греков, спасенных от забвения. Историк подготовил ему путешествие. Час в сегодняшней Греции не сказал бы ему ничего или почти ничего о монолитности или раздробленности современного греческого общества» (Броделъ 1977 [1958]: 131).

Тезис о том, что историческое познание отличается от других общественных наук тем, что историки не имеют возможности наблюдать исследуемый объект, по существу, конечно, верен. Однако на самом деле подавляющее большинство обществоведов также не занимается непосредственными наблюдениями, в отличие от ученых-естественников, которые в среднем уделяют наблюдениям достаточно много времени. Обществоведы, так же как и историки, имеют дело с данными (сообщениями) об объекте (см. гл. 5). Конечно, здесь есть и исключения — например, культурная антропология, в значительной мере психология и отчасти лингвистика (в рамках изучения живых естественных языков) действительно активно опираются на прямые наблюдения. Однако в большинстве общественных и гуманитарных дисциплин — экономике, социологии, политологии, международных отношениях, праве, не говоря уже о филологии, — ученые имеют дело с сообщениями (данными, текстами и т. д.).

В этом смысле историческая наука, где прямые наблюдения вообще отсутствуют, представляет собой лишь крайний случай общей ситуации, присущей всем общественным наукам. Отсюда понятно значение, которое в XX в. приобрел анализ текстов, знаковых сообщений и символических систем. Наука Нового времени ориентирована на изучение реальных объектов. Очевидно, что безоговорочный

308

статус «реальности» или «существования» в социальном мире имеют только знаки (язык, текст, символы, дискурсы и т. д.), в отличие от обозначаемых ими объектов, статус реальности и существования которых зачастую не определен. Поэтому сдвиг интереса к сторону текстов есть, в некотором смысле, следование традиционным правилам «научности». Применительно к истории это обстоятельство отметил Ж. Дюби:

«У историков появилось стремление видеть в документе, в свидетельстве, т. е. в тексте, самостоятельную научную ценность... Они отдают себе отчет в том, что единственно доступная им реальность заключается в документе» (Дюби 1992: 58).

Вместе с тем ясно, что конечной целью исследования в общественных науках в целом и в истории, в частности, является сама социальная реальность, а не знаки сами по себе, что иногда забывают сторонники «лингвистического поворота».

В качестве одного из доводов в пользу отличия эмпирической базы истории от других общественных наук выдвигается также тезис об отсутствии в исторических исследованиях обратной связи между теорией и эмпирическими данными. Подразумевая под теоретической составляющей научного знания, в самом широком смысле, постановку вопросов и поиски ответа на них, можно сказать, что для ответа на новые вопросы исследователь нуждается в новой информации. Эта новая информация может возникать как за счет новых данных (сведений), так и благодаря новому использованию имеющихся данных.

В XX в. историческая наука продемонстрировала колоссальные возможности развития и того и другого; т. е. как вовлечения в оборот новых данных (сообщений) или «источников» на языке историков, так и извлечения радикально новой информации из уже использовавшихся ранее «сообщений» («источников»). Конечно, здесь есть какие-то ограничения — историк не может организовать социологический опрос, обследовать конкретное предприятие или провести психологическое тестирование какого-то человека. Однако следует заметить (и, думаем, с этим согласится каждый обществовед), что наличие у специалистов по «нынешней реальности» потенциальной возможности получения радикально новых данных имеет мало отношения к реальным возможностям.

Социолог, который сам не работает в каком-либо центре по изучению общественного мнения, имеет весьма слабые шансы добиться включения интересующего его вопроса в опросные листы (кстати, и для сотрудников самих этих центров это не так просто). Специалист

309

по международным отношениям в подавляющем большинстве случаев не может поприсутствовать на переговорах (кроме небольшого числа отобранных МИДом экспертов, да и то не всегда). Экономист не может получить доступ к документам конкретной фирмы, и почти невозможно добиться, чтобы статистические органы начали собирать новые данные (в лучшем случае на это уходят годы). Психолог вряд ли может рассчитывать на то, что ему удастся затащить в свою лабораторию сколько-нибудь известную личность и уговорить ее пройти парочку тестов. Ну а юристы и литературоведы в принципе лишены возможности инициирования новых данных в соответствии со своими исследовательскими интересами. Как заметил еще Р. Коллингвуд,

«...историки не снаряжают экспедиций в страны, где происходят войны и революции. И они не делают этого не потому, что менее энергичны и смелы, чем естествоиспытатели, или же менее способны добывать деньги, которых бы потребовала такая экспедиция. Не делают они этого потому, что факты, которые можно было бы добыть с помощью экспедиции, равно как и факты, которые можно было бы получить путем преднамеренного разжигания революций у себя дома, не научили бы историков ничему такому, что они хотят знать» (Коллингвуд 1980 [1946]: 238).

Но в полной мере это относится ко всем обществоведам (конечно, если речь идет об ученых).

Наконец, представление о науке как об эмпирико-теоретиче-ском знании включает как тезис о том, что не только теория должна опираться (при всех возможных оговорках) на эмпирические данные, так и утверждения о том, что теоретические построения должны каким-то образом проверяться с помощью эмпирических данных («на практике»). Последнее обстоятельство служит еще одним поводом для сомнений в «научности» исторического знания, поскольку считается, что историки, в отличие от других обществоведов, не имеют возможности «проверять» свои концепции «на практике».

На это прежде всего следует возразить, что, как показано во множестве современных исследований в области социологии и философии науки, на самом деле теории не опровергаются и не подтверждаются только с помощью эмпирических данных, и проверки такого рода — лишь один, и далеко не самый существенный, механизм формирования социального запаса научного знания.

Идея о том, что история отличается от «нормальной» науки тем, что в истории невозможен эксперимент, базируется на естественнонаучном представлении о научных «нормах» и по сути представляется архаичной. Другой крайностью является попытка «подогнать» историческую науку под стандарты естественнонаучного зна-

310

ния. Например, как полагает М. Хайдеггер, «естественнонаучному эксперименту соответствует в историко-гуманитарных науках критика источников» 17 . На самом деле эксперимент, если подразумевать под ним искусственные манипуляции с объектами исследования с целью получения исследовательских результатов, невозможен практически ни в одной общественной науке (исключение составляет только психология). Тот факт, что некоторые мероприятия отдельных правительств начинают постфактум именовать «экспериментами» (большевистский эксперимент, фашистский эксперимент и т. д.), не имеет никакого отношения к научному экспериментированию, даже если в основе этих практических действий и лежали некоторые научные или псевдонаучные концепции (социальные, экономические, расовые и т. п.).

В сущности ни один обществовед не может провести научный эксперимент в реальности, и историки в этом смысле отнюдь не являются каким-то исключением. Если же говорить о мыслительных экспериментах, то здесь у историков точно такие же, если не большие, возможности, как у любого экономиста или политолога.

Характеризуя в целом эмпирическую составляющую исторического знания, можно сказать, что в своей основе она принципиально не отличается от эмпирической базы других общественных наук. Отличия имеют прежде всего количественный характер и определяются объемом данных (сведений), с которыми имеют дело историки. Понятно, что эти количественные различия в эмпирической базе истории и других общественных наук естественным образом возрастают по мере удаления в прошлое. Но гораздо более существенное, на наш взгляд, отличие эмпирической основы истории от других общественных наук связано с возможностями освоения имеющегося материала. Поясним, что мы имеем в виду.

В целом в современном обществе сбор данных и их первичная обработка вынесены за рамки науки или играют в ней вспомогательную роль, которую берет на себя «младший научный персонал». В основном первичным сбором и обработкой экономической, социальной, политической и другой информации занимаются государственные статистические ведомства, центры, проводящие социологические опросы, информационные агентства и т. д. Но все эт© относит-

Хайдеггер 1993 [1950]: 45.

311

ся лишь к существующей, сегодняшней реальности — для прошлого эту работу должны выполнять сами историки. *

Как показывает практика, современные общества выделяют на изучение прошлого (в том числе на создание информационной базы для описания и объяснения прошлой реальности) гораздо меньше ресурсов (людских и финансовых), чем на изучение настоящего. Конечно, в последние десятилетия благодаря развитию компьютерных систем сбора, хранения и обработки информации в исторической науке также наблюдается значительный прогресс. Но, несмотря на расширение информационной базы исторических исследований, она все равно увеличивается гораздо медленнее, чем информация, используемая в большинстве других общественных наук. По-прежнему историки вынуждены тратить значительную часть времени на подготовительные операции и выполнять их самостоятельно. Объем, характер и первичная обработка эмпирического материала в большинстве случаев ограничены пределами возможностей одного индивида, реконструирующего тот или иной фрагмент прошлой реальности.

2. Теория в исторических дискурсах

В предшествующем параграфе мы рассмотрели некоторые вопросы, возникающие в связи с эмпирическим характером исторического научного знания. Здесь же мы обсудим существующие в историческом знании проблемы теории и теоретизирования. К сожалению, при обсуждении данной темы продолжают циркулировать архаичные представления о том, что теория — это что-то вроде закона Бойля—Мариотта. В соответствии же с современными представлениями о науке, теория трактуется гораздо шире и означает «всего-навсего» осмысление в понятиях тех или иных эмпирических наблюдений. Это осмысление (наделение смыслом, приписывание смысла) является синонимом теоретизирования. Так же как и сбор информации (эмпирических данных), теоретизирование — неотъемлемый компонент любой науки, в том числе и исторической.

Надо сказать, что идея о том, что в любом историческом дискурсе присутствует понятийный или концептуальный теоретический компонент, отнюдь не нова. В явном виде ее сформулировал, насколько нам известно, еще Г. Гегель, хотя в его времена «история» понималась значительно шире, чем в XX в., и сближалась с современным понятием «обществоведения». В частности, Гегель отмечал, что

312

«...даже обыкновенный заурядный историк, который, может быть, думает и утверждает, будто он пассивно воспринимает и доверяется лишь данному, и тот не является пассивным в своем мышлении, а привносит свои категории и рассматривает данное при их посредстве» (Гегель; цит. по: Wehler 1994: 12—13).

Существенное развитие тезис о том, что историческое знание является теоретическим, получил в работах Г. Риккерта в конце XIX—начале XX в. И хотя Риккерт также пользовался расширительной трактовкой исторического знания, сближая его с общество-знанием («науками о культуре») в целом, в его работах впервые прозвучала мысль о роли осмысления в понятиях как сути теоретического анализа. Дальнейший вклад в становление современных представлений о роли теории в историческом знании внес в начале прошлого века М. Вебер, который развил и конкретизировал идеи Риккерта. В частности, Вебер подчеркивал, что любое историческое исследование теоретично, поскольку ученый

«...с самого начала — в силу ценностных идей, которые он неосознанно прилагает к материалу исследования, — вычленил из абсолютной бесконечности крошечный ее компонент в качестве того, что для него единственно важно... Установление значимого для нас и есть предпосылка, в силу которой нечто становится предметом исследования» (Вебер 1990 [1904]: 380, 374).

«Уже первый шаг к вынесению исторического суждения — и это надо подчеркнуть — являет собой, следовательно, процесс абстрагирования, который протекает путем анализа и мысленной изоляции компонентов непосредственно данного события (рассматриваемого как комплекс возможных причинных связей) и должен завершиться синтезом „действительной" причинной связи. Тем самым уже первый шаг превращает данную „действительность", для того чтобы она стала историческим „фактом", в мысленное построение — в самом факте заключена, как сказал Гёте, „теория"» (Вебер 1990 [1905]: 472).

Конечно, присутствие теории в историческом исследовании проявляется не только в выборе темы исследования или объекта анализа. То же самое относится ко всем остальным стадиям исследования. В частности, существенную роль в истории, как и в других науках, играют гипотезы, что подчеркивает, например, известный археолог О. Гийом:

«По нашему мнению, наука — это интеллектуальная процедура, состоящая из формулировки гипотезы, на основании которой делаются выводы... Ценность выводов зависит от ценности гипотезы. Поэтому последние должны проверяться. Историк часто „забывает", что посылки, на которых он основывает свою реконструкцию, имеют статус ги-

313

потезы, и склонен рассматривать их как установленную истину, из которой он делает правильные выводы» (Guillaume 1990: 112).

Но историк не должен игнорировать гипотетический статус исходных посылок, и они не должны восприниматься им как истины. Выводы, используемые при реконструкции, также должны соотноситься с гипотезами, а не с постулатами.

В результате конечный итог работы историка, — исторический дискурс, даже самый «простенький», — содержит в явном или неявном виде огромное количество теоретических концепций, на которые имплицитно опирается историк, начиная хотя бы с датировки описываемого события (идет ли речь об эпохе или просто указании года в некоей системе летоисчисления). Конечно, многие исследователи понимают, что любой исторический дискурс основан на концепциях или понятиях. Например, Р. Козеллек подчеркивает:

«Очевидно, что такие понятия как „Потсдамские соглашения", „античная рабовладельческая экономика" или „Реформация" определяют исторические события, явления или процессы» (Koselleck 1985 [1979]: 268).

В то же время исторический дискурс настолько «пропитан» теорией, что часто историки просто не замечают этого. Так, известный американский историк М. Каммен пишет: «Совершенно очевидно, что все еще возможно писать великолепные работы, в которых теория вообще ничего не значит» 18 . В качестве примера он перечисляет целый ряд современных работ, в том числе монографию Э. Ве-бера «Из крестьян во французы: модернизация сельской Франции, 1870—1914» 19 . Но даже из названия этой работы видна роль теории в этом исследовании. По сути название все состоит из теоретических понятий или концептов: крестьяне, французы, модернизация, сельская Франция, и, наконец, просто Франция, не говоря уже о рассматриваемом периоде, который, как мы покажем во втором томе, концептуализируется в первую очередь в рамках циклических и стадиальных моделей развития европейской экономики.

Утверждения о нетеоретичности исторического знания отражают архаичные представления о знании в целом и совершенно неадекватны современным философско-научным взглядам. Как справедливо заметил Ф. Эбрамс,

«...утверждения „охвостья" профессиональных историков, что теория не является частью их ремесла, постепенно становятся все менее эф-

18 Kammen 1987: 32.

19 Weber 1976.

314

фективной базой для „институционализации" истории и все более откровенной и бессмысленной формой ностальгии» (Abrams 1982: 300).

Теоретизирование (осмысление в понятиях) может принимать разные формы. Существуют разнообразные способы структурирования теорий, типов их классификации. Например, Дж. Тернер выделяет восемь типов теоретических подходов, от простых эмпирических обобщений до метатеории 20 . Можно вспомнить концептуализированное Р. Нортоном понятие «теорий среднего уровня», и т. д. и т. п. Не вдаваясь в детальное рассмотрение типов, видов, уровней теоретического анализа, мы используем наиболее простую концепцию, которая достаточно широко распространена в современной философии науки, в отличие от множества других более детальных схем, создаваемых отдельными авторами.

Вернемся к дихотомии «описание — объяснение», подробно рассмотренной нами в предыдущей главе. В рамках данной схемы научные теории подразделяются на два «идеальных типа» — описание и объяснение. Пропорции, в которой эти части присутствуют в той или иной теории, могут существенно варьироваться, равно как может варьироваться и степень взаимопроникновения этих двух компонентов теоретического анализа. Этим двум частям или типам теории соответствуют философские понятия частного и общего (единичного и типичного). Любое описание прежде всего оперирует частным (единичным), в свою очередь объяснение опирается на общее (типичное). По сути дела продолжающиеся уже более двух тысячелетий споры по поводу исторического знания (какой бы смысл ни вкладывался в это понятие в ту или иную эпоху), сводятся именно к дискуссиям об описании и объяснении и тем самым о единичном и типичном. Еще в начале XX в. М. Вебер писал:

«В наши дни неоднократно делалась попытка защитить своеобразие социальных наук посредством установления границ между ними и „естественными науками". При этом известную роль играла молчаливо принятая предпосылка, будто в задачу „истории" входит только собирание фактов или только чистое „описание"; в лучшем случае она якобы поставляет „данные", которые служат строительным материалом для „подлинной" научной работы. К сожалению, и сами историки в своем стремлении обосновать своеобычность „истории" как профессии немало способствовали предубеждению, согласно которому „историческое" исследование есть нечто качественно иное, чем „научная" работа, так как „понятия" и „правила" „не представляют интереса для историка"... Впрочем, в дальнейшем мы еще увидим, насколько дале-

20 Тернер 1994 [1987]: 130.

315

ко от истины распространенное наивное представление, будто история является „простым" описанием преднайденной действительности или только изложением „фактов"» (Вебер 1990 [1905]: 417, 436).

Забегая вперед, скажем, что, на наш взгляд, историческое знание (как и любое другое научное знание), может быть и преимущественно описанием (впрочем, неизбежно включающим некоторые элементы объяснения), и преимущественно объяснением (но непременно включающим некоторые элементы описания), равно как и представлять эти два типа теории в любой пропорции. Другое предварительное замечание состоит в том, что даже если научное знание выступает преимущественно в виде описания, это не означает, что оно не теоретическое или «менее теоретическое», чем знание, выступающее преимущественно в форме объяснения. Некоторая путаница возникает из-за того, что до начала XX в. научно-теоретическое знание в форме описания именовали «фактографией», а научно-теоретическое знание в форме объяснения — «теорией». К сожалению, этот архаичный понятийный и терминологический аппарат продолжает до сих пор использоваться некоторыми авторами.

а) Эволюция представлений (от античности до XIX в.)

Различение описания и объяснения возникает на заре развития философской мысли, и уже в Древней Греции в ходе обсуждения этого различения начинает так или иначе фигурировать история. Забавно, что, по мнению современных исследователей, у ионийских логографов обычно обзоры именовались «теориями» (???????), а исследования — «историями» (????????) 21 . Исходя из сегодняшних представлений, основоположниками двух типов исторического дискурса — описания и объяснения — являются Геродот и Фукидид. На это различие (в чуть иной терминологии) явно указывал Р. Кол-лингвуд: «... Геродота главным образом интересуют сами события, главные же интересы Фукидида направлены на законы, по которым они происходят» 22 .

Заметим попутно, что тот факт, что Геродот отдавал предпочтение описаниям, не означает, что его труд был менее аналитическим или концептуальным, чем труд Фукидида. Просто Геродот отвечал на другие вопросы — не о причинах и следствиях, а, например, о

21 Словарь античности 1989 [1987]: 234.

22 Коллингвуд 1980 [1946]: 31.

316

степени вины или ответственности 23 . Конечно, ни сами Геродот и Фукидид, ни их ближайшие последователи, насколько нам известно, не осмысливали свои работы в виде четкой оппозиции описание—объяснение. Однако уже в эллинистическую эпоху дискуссия о том, должна ли история (в том смысле, который тогда имел этот вид знания или дискурса) быть прежде всего описанием или объяснением, приобретает явный характер.

Например, ярым сторонником истории-объяснения был Поли-бий. При этом, правда, следует иметь в виду, что в понятие истории как знания Полибий вкладывал достаточно специфический смысл, весьма отличный от современного (с этой проблемой, о которой шла речь выше в гл. 1, мы будем сталкиваться и дальше). А. Тахо-Годи отмечает:

«История, по Полибию, есть критический, т. е. причинно-объясняющий, и притом обязательно только имманентный, анализ военно-политической жизни, когда она берется в ее постоянной изменчивости и становлении, в ее последовательности и логической необходимости и, наконец, в ее непосредственно-опытной и, лучше всего, если в зрительной, картинной и жизненно-ощущаемой данности» (Тахо-Годи 19696: 131).

В пределах такого смыслового наполнения термина «история», она должна быть, по Полибию, прежде всего объяснением: «По нашему мнению, наиболее необходимые элементы истории — те, в которых излагаются последствия событий и обстоятельства, но особенно их причины» 24 . Сторонников истории-объяснения можно найти и среди римских авторов. В частности, эта позиция была четко выражена Цицероном:

«... так как в рассказе о событиях читатель хочет узнать сначала о замыслах, затем о действиях и, наконец, об их исходе, то необходимо, говоря о замыслах, дать понять, что в них писатель одобряет; говоря о действиях — показать не только что, но и как было сделано или сказано; говоря об исходе событий — раскрыть все его причины, будь то случайность, или благоразумие, или безрассудство» (Цицерон. Об ораторе II, 15, 63).

Но у других авторов можно обнаружить совершенно определенные высказывания в пользу истории-описания, отталкивавшейся от традиций римских анналистов. Такой подход мы находим, в частности, у Лукиана (II в. н. э.) в трактате «Как следует писать историю».

23 См.: Немировский 1986: 53—54.

24 Полибий. Всеобщая история III, 32, 6.

317

С упрочением христианства в эпоху поздней Римской империи, и в еще большей степени — после ее падения и начала эпохи, именуемой ныне Средними веками, эти дискуссии сходят на нет. История (исторический дискурс) становится практически исключительно описанием, а история-объяснение на долгие века исчезает из практики. Причины такого изменения весьма четко сформулировал М. Барг:

«Средневековая историография в сравнении с античной следовала принципиально иной концепции причинности. Вместо причины и следствия, расположенных на оси времени, средневековая историография, поместив ряд причин в сферу вечности, оставила в истории только ряд следствий... Одновременно господствовало представление об истории как совокупности разрозненных „вызовов", бросаемых время от времени человеческими действиями Господу, и ответных „реакций" Всевышнего» (Барг 1987: 23)

В эпоху Ренессанса (начиная с трудов Лоренцо Баллы) история фигурирует преимущественно в значении текста, а не знания, и изучение истории есть прежде всего изучение древних текстов. Радикальное изменение отношения к истории наступает только в XVI в. В качестве объясняющего фактора, помимо Провидения и индивидуальных мотивов, все чаще фигурирует Фортуна, постепенно теряющая антропоморфный мифологический образ и все больше напоминающая некую безличную историческую силу. В трудах Н. Макьявелли и Ж. Бодена история начинает трактоваться как нечто вроде политологии (используя современную терминологию). Наконец, во второй половине XVI в. совершается настоящий прорыв в осмыслении истории как вида знания. И на протяжении немногим более полувека, как мы уже упоминали в гл. 1, появляются десятки истори-ко-методологических трактатов.

Следующее изменение в трактовке теоретических основ истории происходит в XVII в., и этот переворот совершает Ф. Бэкон в работе «О достоинстве и приумножении наук» (1623 г.). Бэкон, в частности, возрождает античное различение описания и объяснения, смыкая его с анализом исторического знания.

«История... имеет дело с единичными явлениями (individua), которые рассматриваются в определенных условиях места и времени... Все это имеет отношение к памяти... Философия имеет дело не с единичными явлениями и не с чувственными впечатлениями, но с абстрактными понятиями, выведенными из них... Это полностью относится к области рассудка... Историю и опытное знание мы рассматриваем как единое понятие, точно так же как философию и науку» (Бэкон 1977— 1978 [1623]: 149—150) 25 .

2Г) Перевод уточнен нами. — И. С.; А. 77. 318

Иными словами, под историей Бэкон подразумевает любые описания, а под философией/наукой — любые объяснения.

Схема Ф. Бэкона получила широкую известность и использовалась многими философами XVII—XVIII вв. Она оказала огромное влияние на развитие представлений о месте исторического знания и его функциях. С одной стороны, Бэкон необычайно возвеличил историю, отведя ей самое почетное место в системе познания и придав ей исключительно широкий смысл. С другой стороны, с его легкой руки «исторические науки» по существу стали синонимом «описательных наук» или «фактографии», и это стойкое представление во многом не преодолено до сих пор.

Т. Гоббс, воспроизведший бэконовскую схему в своей известной работе «Левиафан» (1651 г.), еще отчетливее подчеркнул синонимичность «истории» и «описательных наук», с одной стороны, и «философии» и «объясняющих наук» — с другой.

«Имеются два рода знаний, из которых первый есть знание факта, второй — знание последовательной зависимости одного утверждения от другого. Первый род знаний есть не что иное, как ощущение и память, и является абсолютным знанием... Второй род знания называется наукой и является условным... Запись знания факта называется историей, которой имеются два вида. Один называется естественной историей и является историей таких фактов или явлений природы, которые не зависят от человеческой воли... Другой вид называется гражданской историей и является историей произвольных действий людей в государствах. Записями науки являются такие книги, которые содержат доказательства последовательной зависимости одного утверждения от другого и обычно называются философскими книгами» (Гоббс 2001 [1651]: 57—58).

Впоследствии представления о структуре знания, сформулированные Бэконом и Гоббсом, были в значительной мере восприняты и популяризованы французскими энциклопедистами — Д. Дидро и Ж. Д'Аламбером. В результате вплоть до конца XVIII в. под историей понималось научно-описательное знание, которое противопоставлялось научно-объясняющему знанию. В терминологии того времени это сводилось к противопоставлению фактов и теории. В современных терминах, напомним, фактом является высказывание о существовании или осуществлении, признаваемое истинным (соответствующим критериям истинности, принятым в данном обществе или социальной группе). Иными словами, факты — это составная часть описания. В свою очередь то, что во времена Бэкона и Гоббса называлось теорией, ныне именуется объяснением, а под теоретическими подразумеваются в том числе и описательные высказывания.

319

Взгляды Бэкона, Гоббса и французских энциклопедистов на историческое знание отчасти унаследовали позитивисты XIX в. При этом в позитивистских исследованиях, так же как в работав XVII—XVIII вв., не проводилось различия между естественными и общественными науками. Последние не имели четкого дисциплинарного деления и зачастую были представлены всего лишь двумя-тремя общими названиями. В исходной контовской схеме, например, к общественным наукам относились две обобщенные дисциплины: объясняющая («теоретическая») наука об обществе — социология, и описательная («фактографическая») наука об обществе — история 26 .

В работах последователей Конта в области методологии науки — О. Курно, Дж. С. Милля, Г. Спенсера, Ф. Энгельса — эта схема в целом сохранялась. И хотя они постепенно расширяют список общественных наук за счет экономики, психологии и т. д., под историей продолжают понимать описательную часть общественнона-учного знания, которой придается второстепенный, вспомогательный статус по отношению к объясняющей части обществознания 27 . В схеме Ф. Энгельса (в «Анти-Дюринге») общественные науки были представлены только «историей», но под ней подразумевалась кон-товская «социология» или «исторический материализм», в последующей марксистской терминологии.

Под влиянием позитивистских установок утверждалась спецификация истории как области познания конкретных фактов в противоположность «настоящей» науке, занимающейся познанием общих законов. О. Конт первый назвал социологией «историю, в которой нет имен индивидов и даже имен народов» (Р. Коллингвуд), считая, что эта новая наука должна начаться с открытия фактов о жизни человека (решение этой задачи он отводил историкам), а затем переходить к поиску причинных связей между этими фактами. Социолог тем самым как бы поднимал историю до ранга науки, осмысливая научно те факты, о которых историк мыслит только эмпирически 28 . Позитивистские установки О. Конта и его последователей, требовавших, чтобы исторические факты использовались в качестве сырья для чего-то более важного и интересного, чем сами факты, разделялись не только философами, но и многими историками. Эта концептуальная граница между историками и «учеными» на практике отдаляла историков от читателей, так как историче-

26 Конт 1899 [1830]: 24—25.

27 См.: Шамурин 1955—1959; Савельева, Полетаев 1997, гл. 1. 2 « Коллингвуд 1980 [1946]: 123—124.

320

ские работы становились слишком специальными, сухими и скучными.

В последней трети XIX в. начинается антипозитивистская «контрреволюция». Одно из ее программных заявлений принадлежит популяризатору дарвинизма Томасу Хаксли, который предложил проводить различие между проспективными науками — химией, физикой (где объяснение идет от причины к следствию), и науками ретроспективными — геологией, астрономией, эволюционной биологией, историей общества (где объяснение исходит из следствия и «поднимается» до причины) 29 . Два типа наук, по его мнению, предполагают соответственно два типа причинности. Проспективные науки предлагают «достоверные» объяснения, в то время как ретроспективные (по существу исторические) науки, в том числе история общества, могут предложить лишь объяснения «вероятные». По существу Хаксли первым сформулировал идею о том, что в рамках научного знания могут существовать разные способы объяснения. Это создавало возможность для отказа от иерархии научного знания, уравнивания «научного статуса» разных дисциплин. Но эта идея, к которой мы вернемся чуть ниже, была востребована только в 50-е годы XX в.

Гораздо более существенную роль в развитии философии науки в последней трети прошлого столетия сыграла борьба за суверенность обществознания в рамках философского течения, которое условно можно обозначить как «историзм». Историзм возник в Германии в XIX в. и как течение, противостоящее антиисторизму просветителей, а впоследствии контовско-спенсеровскому «натурализму», стремившемуся превратить историю в придаток социологии с ее «объясняющими законами». Представителей «историзма» объединяла прежде всего идея о принципиальном различии естественных и общественных наук, отказ от попыток построения «социальной физики». Основной задачей историцистов в этой области было доказательство «инакости» обществознания и борьба с представлениями о второстепенности этого иного, по сравнению с естественнонаучным, вида знания.

Этот новый подход был обобщен в середине XIX в. И. Дройзе-ном в «Очерке историки» 30 . Как писал в 1922 г. Э. Трёльч,

29 Huxley 1881. В русской транслитерации до сих пор принято написание «Гексли», хотя его внуки, биолог Джулиан и писатель Олдос, пишутся как «Хаксли». Благодаря этому возникают забавные фразы типа: «О. Хаксли, внук Т. Гексли» (находка С. Афонцева).

30 Droysen 1958 [1858J.

11 Зак. №4671 321

«...в общем в этой важной книге затронуты все новейшие понятия, связанные с логикой истории: понятие исторического времени; понимание в противоположность объяснению; преобразование, но н^ отражение прошлого в исторических понятиях; идиографический и но-мотетический метод; иррационализм истории и свободы в противовес рационализму в естественных науках; понятие относительно-исторического и потому относительно закономерного; диалектика; формула историзма» (Трёлъч 1994 [1922] ]: 541 сн. 55).

Дальнейшее развитие эти идеи получили у В. Дильтея, В. Вин-дельбанда и Г. Риккерта, работы которых приобрели гораздо большую известность, а «первопроходческое» сочинение Дройзена оказалось незаслуженно забытым.

В рамках нового подхода понятие «история» в значении «знания» снова меняет свой смысл. Если у Бэкона, Гоббса и энциклопедистов под «историей» понималось все описательное знание, а у позитивистов — описательная часть общественнонаучного знания, то «истори-цисты» начали обозначать «историей» все общественнонаучное знание (или совокупность общественных наук начинает именоваться «историческими»). Подчеркнем, что в этих работах «история» все еще обозначает не самостоятельную дисциплину, а группу дисциплин, но специфицированную иным образом, чем это делали Ф. Бэкон или О. Конт.

Дройзен, Дильтей, Виндельбанд и Риккерт отказались от традиционного разделения описательного и объясняющего знания, поскольку в XIX в. «описание» по-прежнему имело устойчивый второстепенный статус. В качестве обобщающего признака общественных наук они начали использовать термин «понимание», которое и противопоставлялось ими естественнонаучному «объяснению» (см. гл. 5). Идеи Риккерта и Виндельбанда получили широкую известность в конце XIX—начале XX в. Во многих работах они воспроизводились буквально или с небольшими вариациями. В частности, среди последователей неокантианцев можно указать на целый ряд российских философов истории начала XX в. 31 Более того, как не удивительно, противопоставление «понимания» и «объяснения» до сих пор продолжает время от времени всплывать в методологических дискуссиях, в том числе и по поводу исторического знания.

31 См., например: Хвостов 1919 [1909]; Л an по Данилевский 1911—1913; Шлет 2002 [1916].

322

б) Современные взгляды

В XX в. проблема соотношения двух типов теории — описания и объяснения — стала обсуждаться в явном виде, и оказалась едва ли не центральной в дискуссиях вокруг роли теории в современном историческом знании. Прежде всего речь шла о том, присутствует ли в историческом знании теоретизация в форме объяснения. На самом деле, этот вопрос имеет относительно частный характер: теория может существовать и в виде описания. Но так или иначе вопрос об историческом объяснении оказался в центре методологических штудий, быть может по инерции, идущей от дебатов XIX в. В результате обсуждение проблемы объяснения в истории в значительной мере стало частью общей дискуссии по проблеме объяснения в общественных науках в целом. Благодаря этому обсуждению, т. е. по существу лишь во второй половине XX в., завершился (на концептуальном уровне) процесс размежевания естественнонаучного и общественнонаучного типов знания, начавшийся в конце XIX в.

Современные взгляды на специфику общественнонаучного знания мы рассмотрели в целом в гл. 5. Напомним, что еще М. Вебер четко показал, что понимание и объяснение неразрывно связаны в общественных науках (в частности, в социологии и истории). Именно поэтому Вебер ввел понятие «объясняющего понимания» 32 , которое позволяет ликвидировать это искусственное противопоставление. В самом деле, даже на уровне обыденной семантики вряд ли можно дать объяснение тому, что ты не понимаешь, точно так же, как понимание (прежде всего человеческих действий) достигается прежде всего через их объяснение. Но только в 1960—1970-е годы в философии науки укоренилось представление о том, что объяснение в такой же мере присуще гуманитарным (общественным) наукам, как и естественным, просто характер объяснения (процедуры, правила, приемы и т. д.) в этих двух видах научного знания заметно различаются. Общественным наукам, имеющим дело с социальной реальностью, т. е. с человеческими действиями, их причинами и результатами, присущи свои, особые методы объяснения, отличные от естественных наук.

Эти общие положения в полной мере распространяются и на историю как один из видов общественнонаучного знания. В качестве примера можно привести позицию У. Дрея, который противопоста-

32 Вебер 2002 [1921]: 78.

323

вил неопозитивистской концепции охватывающего закона теорию рационального объяснения^.

«Анализируя действия исторических персонажей, исследователь путем рационального воссоздания мотивов поведения действующих лиц стремится понять взаимосвязи между специфическими условиями ситуации и конкретными историческими поступками. При этом рациональность объяснения рассматривается скорее как методологическое требование к воссоздающему ее историку, но не как непременная эмпирическая характеристика человеческого поведения» (Современная западная философия 1998: 140).

К сожалению, многие историки, да и философы, не знакомы или мало знакомы с работами аналитических философов, и сохраняют свои собственные представления об историческом объяснении. Типичный пример — работа на эту тему, написанная Г. Люббе, где говорится:

«Историческому объяснению подлежит то, что не может быть объяснено ни логикой поведения, ни законами функционирования системы, а также не выводится из каузальных или статистических причинно-следственных связей. Историческое объяснение в этом смысле идет не путем обращения к разуму действующих лиц и не через законы логики. То, что оно объясняет, оно объясняет, рассказывая историю» (Люббе 1994 [1977]: 214).

То обстоятельство, что уважаемый немецкий автор не знаком с англоязычными работами по аналитической философии истории 1960—1970-х годов, еще можно «понять и объяснить». Однако по сути уничтожающую критику такого рода представлений дал еще в начале века все тот же М. Вебер. Мы позволим себе привести соответствующий фрагмент полностью (см. Вставку 12).

В середине прошлого века уже другой немецкоязычный автор столь же ясно высказался по поводу исторического объяснения:

«Основанное на критике источников историческое объяснение, конечно, не сводит факты к законам и правилам. Однако оно не ограничивается и простым сообщением о фактах. В исторических науках, не меньше чем в естественных, метод имеет целью представить постоянное и сделать его предметом» (Хайдеггер 1993 [1950]: 45).

Важным направлением концептуализации исторического объяснения стал логико-лингвистический анализ, проведенный в работах представителей аналитической философии истории. В монографиях У. Гэлли «Философия и историческое понимание» (1964 г.),

33 Dray 1957; Дрей 1977 [1963]. 324

Вставка 12. M. Вебер об историческом знании

«... Для формулирования исторической каузальной связи необходимо применение абстракции в ее обеих разновидностях — изолировании и генерализации... Даже самое элементарное историческое суждение об историческом „значении" „конкретного факта" очень далеко от простой регистрации „преднайденного" и представляет собой не только конструированное с помощью категорий мысленное образование, но и чисто фактически обретает значимость лишь благодаря тому, что мы привносим в „данную" реальность все наше „помологическое" опытное знание.

Историк возразит на это, что весь фактический процесс исторического исследования и фактическое содержание исторического изложения носит совсем иной характер. Историк открывает „каузальные связи" с помощью врожденного „такта" или „интуиции", а отнюдь не посредством генерализаций и применения „правил"... Наконец, изложение, данное историком, также всецело зависит от его „такта", от наглядности его сообщения, которое воздействует на читателя, заставляет его „сопереживать" события, подобно тому как и сам историк интуитивно пережил и увидел, а не рассудочно измыслил их... В аргументации такого рода происходит смешение различных сторон, а именно: психологического процесса возникновения научного познания и избранной для „психологического" воздействия на читателя „художественной" формы изложения познанного, с одной стороны, и логической структуры познания — с другой.

Ранке „угадывал" прошлое; впрочем, историк более низкого уровня тоже вряд ли преуспеет, если он вообще не обладает даром „интуиции"; в этом случае он навсегда останется своего рода мелким чиновником от истории. Однако и там, где речь идет о действительно крупных открытиях в области математики и естествознания, дело обстоит совершенно так же: они внезапно озаряют в виде „интуитивной" гипотезы, порожденной фантазией исследователя, а затем „верифицируются", то есть исследуются с точки зрения их „значимости" посредством применения к ним уже имеющегося опытного знания, и логически корректно формулируются. Совершенно то же происходит и в истории» (Вебер 1990 [1905]: 474—475).

А. Данто «Аналитическая философия истории» (1965 г.), М. Уайта «Основы исторического знания» (1965 г.), а также в работах Л. Минка, Д. Халла, X. Фейна, У. Уолша, Л. Ноэлл-Смита и др. было показано, что с формально-логической точки зрения в описательных высказываниях также может заключаться ответ на вопрос «почему?», т. е. высказывания, не имеющие канонической Поп-пер-Гемпелевской формы также оказываются объясняющими 34 .

34 См.: Gelly 1964; M. White 1965. Ch. VI; Данто 2002 [1965]; Novell Smith 1970. См. также: Порк 1981; Graham 1983; Кукарцева 1998: 116—119.

325

Иными словами, элементы объяснения (т. е. каузального анализа) содержатся даже в простейших нарративных высказываниях о прошлой социальной реальности. v

Надо сказать, что, несмотря на все усилия представителей аналитической философии, идея о том, что в истории, как и в любой науке непременно присутствуют элементы объяснения, до сих пор не является общепринятой, а тезис о присутствии объяснений в нарративном историческом дискурсе продолжает вызывать настороженное отношение. По сути речь идет даже не столько об объяснении, сколько об явном и неявном отрицании научного характера исторического знания, причем это отрицание принимает разные формы. Одним из ярких примеров является работа X. Уайта, который формально претендовал как раз на анализ проблемы объяснения в истории:

«Я различаю три типа стратегий, которые могут использоваться историками для получения различного рода „эффекта объяснения". Я называю эти стратегии объяснением посредством формального доказательства, объяснением посредством построения сюжета и объяснением посредством идеологического подтекста. В рамках каждой из этих стратегий я выделяю четыре возможных способа артикуляции, посредством которых историк может достигать разного рода эффекта объяснения. Для доказательства — это модусы Формиз-ма, Органицизма, Механицизма и Контекстуализма; для превращения в сюжет — это архетипы Романа, Комедии, Трагедии и Сатиры; и для идеологического подтекста — это тактики Анархизма, Консерватизма, Радикализма и Либерализма. Конкретная комбинация этих типов составляет то, что я называю историографическим „стилем" данного историка или философа истории» (Уайт 2002 [1973]: 18).

Самое интересное, что вся эта умопомрачительная классификационная схема сконструирована автором только для того, чтобы доказать что история не является наукой. Не вдаваясь в подробное рассмотрение концепции X. Уайта, заметим, что в ее основе лежат две посылки, которые вряд ли можно признать правомерными. Во-первых, автор намертво не различает разные типы знания, в частности, философию, науку, идеологию и искусство. Во-вторых, как уже отмечалось выше, в рассматриваемой работе осуществлена подмена объекта исследования: претендуя, якобы, на анализ знания, автор на самом деле анализирует «стилд», т. е. подменяет исследование содержания знания рассмотрением стилистической формы текстов.

Зачастую отрицание присутствия объясняющего теоретизирования в истории облекается в скрытую форму, путем перевода в

326

плоскость отрицания исторической генерализации. На самом деле, как показано в исследованиях по логической семантике, высказывания, содержащие объяснение (каузальных связей) должны быть обязательно основаны на генерализациях (обобщениях), и наоборот. Проще говоря, не вдаваясь в специальные логико-семантические вопросы, объяснение и генерализация — это, по существу, синонимы.

Тезис о том, что «история» занимается единичным, а не общим, идет, как известно, от Аристотеля, хотя он вкладывал в это слово совсем иной смысл, чем оно имеет в XX в., и более того, речь шла даже о другом значении имени «история». В раннее Новое время этот тезис был возрожден Ф. Бэконом, а своего апогея он достигает в работах В. Дильтея, В. Виндельбанда и Г. Риккерта. В конце XIX в. немецкие философы отстаивали тезис о том, что во всех социальных науках (науках о духе, культуре и т. д.) генерализация невозможна, что они все имеют дело только с единичными явлениями (см. гл. 5). Экономисты, социологи, психологи, политологи и представители других общественных наук в XX в. просто игнорировали эти заявления, что же касается истории, то здесь ситуация складывалась не так однозначно.

Надо сказать, что сами историки, занимающиеся вопросами методологии, давно и отчетливо отстаивают наличие генерализации (и, соответственно, объяснений) в современном научном знании и исторических дискурсах. Чтобы не злоупотреблять ссылками на авторитеты, приведем в качестве примера лишь наиболее категорично сформулированное мнение Ж. Ле Гоффа (хотя аналогичные суждения можно найти у Л. Стоуна, М. Барга, А. Гуревича и многих других известных историков): «Как и любая наука, история должна генерализировать и объяснять» 35 .

В то же время многие представители иных областей знания (быть может, в силу слабого знакомства с предметом рассуждений) и в XX в. продолжали утверждать, что история занимается единичным, особенным и т. д. Например, широко известна точка зрения философа К. Поппера по этому поводу: «Историк интересуется действительными единичными или специфическими событиями, а не законами и обобщениями» 36 . Точно так же и по мнению социолога И. Уоллерстайна, история «представляет собой изучение и объяснение частного и особенного, происходив-

Le Goff 1992 [1981]: 121. Поппер 1993 [1957]: 165.

327

шего в прошлом. Социальные же науки устанавливают общие законы, объясняющие человеческое/социальное поведение» 37 .

Как ни удивительно, но историки, специально не занимающие^ ся методологическими проблемами, также во многих случаях продолжают склоняться к тому, что в истории нет генерализаций и объяснений. С чем связана стойкость подобных убеждений — нам неизвестно. То ли речь идет о последовательном следовании принципу «нет пророка в своем (историческом) отечестве», то ли сказывается традиционное предпочтение авторитетов прошлого. Так или иначе, даже в самые последние годы приходится сталкиваться чуть ли не с программными заявлениями о том, что историки не должны заниматься генерализациями и объяснениями (хотя элементарный семантический анализ показывает наличие генерализаций и объяснений в любой исторической работе, в том числе и у авторов подобных казусных заявлений).

Как мы отмечали в гл. 5, генерализация в общественных науках в принципе отличается от генерализации в, естествознании — она имеет более локальный характер и ограничена рамками данного общества, культуры и т. д. Это служит объективной основой для представлений о том, что в исторической науке генерализация вообще невозможна — историки, в отличие от представителей большинства других общественных наук (за исключением, естественно, антропологов) имеют дело не с одним, а с многими обществами и культурами, и уложить их все в рамки единой научной теории практически невозможно (такие универсальные концепции разрабатываются только в субстанциальной философии истории). Но в любом случае какая-то генерализация или обобщения, выявление неких закономерностей или устойчивых (типичных, часто повторяющихся) связей в рамках каждого данного общества являются абсолютно неизбежными. Можно побиться об заклад, что не удастся написать серьезное историческое исследование, не используя при этом никаких общих понятий, категорий, концепций или терминов, которые и являются генерализациями того или иного рода.

Подчеркнем также, что в любой общественной науке в целом так или иначе сочетается анализ единичного и общего. Эти две категории неразрывно связаны между собой и, строго говоря, одна без другой не могут существовать. Применительно к исторической нау-

37 Wallerstein 1987: 313. Справедливости ради надо отметить, что всего пятью годами позже Уоллерстайн (Валлерстайн) радикально изменил свою точку зрения и стал утверждать, что история и универсализирующие социальные науки — это идентичные виды деятельности (Wallerstein 1992: 6).

328

ке это отметил еще в 1929 г. американский историк П. Смит в эссе «Место истории среди наук», где он писал, что главная проблема историка — использование единичного и общего в разумных пропорциях:

«Акцентировать единичное — значит делать историю ненаучной, совсем игнорировать единичное — значит делать наше исследование бесчеловечным (inhuman)» (Smith 1929: 213; цит. по: Kammen 1987: 7).

Теоретизирование, основанное на генерализации и объяснении, включает целый комплекс традиционных концептов, используемых в историческом знании. В частности, речь идет о таких понятиях, как «уникальный», «случайный», «выдающийся» и многие другие характеристики элементов прошлой социальной реальности. Даже с точки зрения обыденной семантики очевидно, что все рассуждения о казусах, случаях, выдающихся событиях или людях, уникальных явлениях и т. д. возможны, только если при этом хотя бы не явно определены, соответственно, закономерность, обыкновенное событие или личность, массовое явление и т. д.

По сей день приходится сталкиваться с утверждениями о том, что история не является наукой, поскольку не оперирует «законами». Но эти утверждения по сути воспроизводят давно ставшую архаикой полемику между позитивистами и историцистами в последней трети XIX в., которые пользовались понятием «закон», полностью позаимствованным из естествознания. Основу же современных представлений о «законах» и, соответственно, объяснении в социальных науках, по сути заложил опять-таки М. Вебер в начале XX в. Согласно Веберу, социальные законы —

«суть подкрепленные наблюдениями типичные шансы ожидаемого хода социального действия при наличии определенных фактов, [шансы], которые понятны, исходя из типичных мотивов и типичного смысла, предполагаемого действующим» (Вебер 2002 [1921]: 91)

Как подчеркивал Вебер, выявление «законов» или «закономерной повторяемости» в общественных науках является лишь средством познания, а не его целью 38 .

«Из сказанного следует, что „объективное" исследование явлений культуры, идеальная цель которого состоит в сведении эмпирических связей к „законам", бессмысленно. И совсем не потому, что, как часто приходится слышать, культурные или духовные процессы „объективно" протекают в менее строгом соответствии законам, а по совершенно иным причинам... Знание социальных законов не есть знание соци-

38 Вебер 1990 [1904]: 372.

329

альной действительности; оно является лишь одним из целого ряда вспомогательных средств, необходимых нашему мышлению для этой цели» (Вебер 1990 [1904]: 378—379).

Добавим к этому, что закономерность и случайность — это всего лишь аналитические концепты. Случай — это редкое событие, случайность — то, что нарушает закономерность. Например, «случайный исход сражения» означает, что при данных условиях обычно выигрывает сторона А (например, имеющая больше войск, выгодную позицию, лучших военачальников и т. д.), но в данном конкретном сражении победила сторона Б. Это произошло благодаря случаю (например, лошадь главнокомандующего понесла, он свалился с нее и сломал шею). Данное событие просто является относительно редким — как правило, лошади, приученные к сражениям, не несут, военачальники — хорошо держатся в седле, и обычно даже если человек падает с лошади это не кончается смертельным исходом. Ясно, что определение случайности и случая невозможно, если мы не знаем закономерности или наиболее вероятного исхода события, т. е. без генерализации и выявления некой закономерности.

Итак, в историческом дискурсе, как и в любой науке, можно выделить два «идеальных типа» теорий — описание и объяснение. В неявном виде эта идея формулируется уже во времена античности, когда «история» в значении знания еще имела совсем иные смыслы. В явном виде существование двух типов исторического дискурса начинает осмысливаться лишь в XX в. Заметим, что наряду с терминами «описание и объяснение» для различения двух типов исторического научного дискурса используются и другие названия. Например, еще в начале XX в. Н. Кареев предложил использовать термины «историография» и «историология» 39 . Довольно часто оперируют терминами «описательная» и «проблемная» история 40 . Однако все эти термины кажутся нам менее удачными, так как в этом случае создается впечатление, что в «описательном» дискурсе не анализируются проблемы.

В ходе дискуссий о характере исторического знания, проходивших в XX в., концепция «описание—объяснение» была существенным образом уточнена. Во-первых, убедительно доказано, что в истории действительно используются оба вида теорий — описание и объяснение, а не только описание, как считали некоторые исследователи. Во-вторых, было показано, что теория-объяснение может принимать разные формы; в частности, в исторической науке она

^ Кареев 1915

40 См , например Furet 1975

330

имеет иную форму, чем, скажем, в физике. В-третьих, продемонстрировано, что описание и объяснение представляют собой равно-мощные типы теорий, в частности, теория-описание не является «менее теоретической», чем теория-объяснение. В-четвертых, акцентировано то обстоятельство, что сами описание и объяснение являются теоретическими конструктами («идеальными типами теорий») и на практике редко существуют в чистом виде: как правило, в любом описании есть элементы объяснения, и наоборот.

Теперь естественно рассмотреть вопрос о том, чем отличается история как теоретическое знание от других общественных наук. В самом общем виде здесь можно выделить два основных отличия (со всеми оговорками о различиях общественнонаучных дисциплин в целом).

Первое отличие состоит в том, что в истории удельный вес теории-описания выше, чем в большинстве других общественных наук, хотя среди них есть дисциплины, где роль описания столь же высока, как и в истории — например, в этнологии и в психологии. Одной из причин большего, по сравнению с историей, удельного веса объяснений в общественных науках (экономике, социологии, политологии), являются особенности разделения труда в системе знания. В современном обществе значительная часть работы по описанию этого общества вынесена за рамки «чистой» науки — в частности, ее берут на себя средства массовой информации.

Например, экономист может позволить себе написать статью, содержащую чистое модельное объяснение тех или иных аспектов существующей экономической реальности. Но он может это сделать лишь потому, что читатели уже обладают описанием этой реальности, причем это описание является интерсубъективным, т. е. разделяется большинством читателей. Отчасти это знание складывается на основе обыденного знания, хотя его роль не следует преувеличивать. Вненаучное или донаучное описание реальности в современном обществе все равно формируется с использованием понятийного аппарата, выработанного в научном знании. Но, так или иначе, ученый, который анализирует то, что происходит «здесь и сейчас», может тратить относительно меньше усилий на создание первичного описания реальности, чем когда речь идет об иной, «ненынешней» или «нетутошней» социальной реальности (см. Вставку 13).

Заметим также, что относительно высокий удельный вес описаний в исторических дискурсах всегда стимулировал идеи о близости историографии к художественной литературе. Эти идеи продолжают циркулировать и в современных дискуссиях, хотя ныне, в отличие, скажем, от эпохи античности, эти два типа дискурсов достаточно четко разделены. Одну из причин такого смешения исторических

331

Вставка 13. Объяснение и описание: страновой аспект

Роль объяснения и описания в экономике наглядно проявляется при сравнении работ, посвященных экономике своей собственной страны и других стран. В американской экономической литературе такое различие можно было наблюдать всегда, например, в работах по американской экономике и по экономике СССР: в первом случае доминировали работы в жанре «объяснения», во втором — в жанре «описания». Но раньше это относили за счет «уровня квалификации» — работы по американской экономике писали крупнейшие «теоретики», а работы по экономике СССР — «советологи», которых профессиональное экономическое сообщество держало за специалистов второго сорта.

Начавшиеся в конце 1980-х годов процессы разрушения социалистической экономики и формирования рыночной системы хозяйства привлекли внимание крупнейших теоретиков, которые в первой половине 1990-х годов стали активно писать о «переходных экономиках». Тут же выяснилось, что в этом случае значительную часть исследования приходится посвящать «описанию» этих переходных экономик, и лишь затем переходить к «объяснению» происходящих в них процессов. Более того, во второй половине 1990-х оказалось, что большинство «объяснений», созданных в первой половине десятилетия, «не работают» или «плохо объясняют». В свою очередь анализ этого провала «объясняющих теорий» показал, что причиной были некорректные «описания», обусловленные недостаточным знанием иной социальной реальности.

и литературных дискурсов сформулировал еще М. Вебер, заметив, что «каждое чисто описательное изложение событий носит в какой-то степени художественный характер» 41 .

Второе основное отличие истории от других общественных наук состоит не в том, что история менее теоретична, а в том, что она в меньшей степени занимается выработкой собственной теории, и в большей степени использует теоретический аппарат (включая теоретические понятия, концепции и способы объяснения) из других общественных наук. Еще в первой половине XX в., когда история уже стала самостоятельной научной дисциплиной, ситуация была иной: теория создавалась (а не только использовалась) в рамках собственно исторических исследований: достаточно вспомнить работы М. Ве-бера, Н. Элиаса и многих других авторов. Теперь такие работы встречаются гораздо реже. Во многом.это определяется ограниченностью ресурсов, выделяемых обществом для изучения прошлых социальных реальностей.

В отличие от конкретных общественных наук, специализирующихся на изучении какой-то одной части одной социальной реально-

41 Вебер 1990 [1904]: 409.

332

сти (данного общества), история изучает практически все элементы всех известных прошлых социальных реальностей. Конечно, в исторической науке также существует специализация, но если сравнить, например, количество историков, специализирующихся на изучении английской экономики раннего Нового времени (до промышленного переворота) с числом экономистов, занимающихся современной английской экономикой, ситуация станет очевидной. Более того, несмотря на специализацию, историки зачастую вынуждены заниматься изучением нескольких, а то и всех элементов той или иной прошлой реальности (особенно это относится к древним или мало известным обществам).

Потребности общества в научном знании о прошлых (или в целом «иных») социальных реальностях сохраняются, но они недостаточно велики по сравнению с потребностями в научном знании о своей собственной социальной реальности. Общество не может оплачивать труд такого количества историков, которое позволило бы части из них специализироваться по «теоретической истории», как это имеет место в других общественных науках. Точно так же, например, число американских экономистов, занимающихся, скажем, Нигерией или даже Германией, ничтожно мало по сравнению с теми, кто изучает собственную американскую экономику.

В связи с этим историки естественным образом оказались вынуждены выступать преимущественно в качестве «пользователей» теоретического аппарата, создаваемого в рамках общественных наук о настоящем. Соответственно, для поддержания современного уровня теоретического анализа, историк в идеале должен владеть теоретическими достижениями тех общественных дисциплин, которые связаны с объектом его исследований. Опять-таки сходная ситуация существует в любой области, когда речь идет об изучении «иной», «не своей» реальности (общества).

В принципе уже в первой половине XX в. историки, склонные к теоретизированию, обращались за методами к появлявшимся одна за другой социальным и гуманитарным наукам (французские историки назвали этот процесс «стратегией присвоения»). Но своего рода кульминацией в освоении историками теоретического аппарата других общественных наук стали 60—70-е годы XX в. В этот период активно развиваются и завоевывают крепкие позиции так называемые «новые» или «новые научные» истории — экономическая, социальная и чуть позднее — политическая. «Новая» история разительно отличалась от «старой». Исследования, написанные в духе «новой» истории, характеризовались отчетливо выраженным объясняющим (аналитическим), а не описательным (нарративным) подхо-

333

дом. В области обработки источников «новые» историки также произвели настоящий переворот, широко применяя математические методы, позволившие в свою очередь освоить огромные массивы статистики, дотоле недоступной историкам. Но главный вклад «новых историй» в историческую науку состоял не столько в распространении количественных методов или компьютерной обработки массовых источников информации, сколько в активном использовании теоретических объясняющих моделей для анализа прошлых обществ. Эти заимствования, как отмечает Р. Эванс, принесли много хороших результатов:

«Например, без марксистской теории городская и рабочая история была бы в огромной степени обеднена, и такая классическая работа как книга Томпсона „Формирование рабочего класса в Англии" никогда не была бы написана. Без современной экономической теории историки не понимали бы индустриализации и не знали бы как читать или использовать количественные и другие источники» (Evans 1997: 83).

В исторических исследованиях активно применяются концепции и понятия, выработанные в теоретической экономике, социологии, политологии, культурной антропологии, психологии. Причем если в 1960—1970-е годы историки брали на вооружение преимущественно макротеоретические подходы (экономические циклы, теория конфликта, модернизация, аккультурация, проблема власти, ментальность), то начиная с 1980-х годов они все чаще обращаются к микроанализу с привлечением соответствующих теоретических концепций (потребительской функции, ограниченной рациональности, сетевого взаимодействия и т. д. — подробнее см. т. 2).

Использование методологического аппарата социальных и гуманитарных наук необыкновенно обогатило и видоизменило историческое знание конца XX в., однако этот процесс наталкивается на ряд сложностей. Во-первых, существующая система исторического образования пока еще слабо ориентирована на освоение теорий, выработанных в других дисциплинах (хотя некоторые сдвиги в этом направлении и происходят). Во-вторых, как отмечалось выше, подавляющая часть теоретических концепций и понятий не имеет универсального характера, и возможности их применения к прошлым социальным реальностям довольно ограничены.

Но все это не означает, что история не является теоретической дисциплиной — любой исторический дискурс «насквозь пропитан» теорией. Просто с учетом имеющихся объективных ограничений и специфических функций исторического знания теоретизирование в нашей области знания принимает несколько иные формы, чем в других общественных науках.