Лосев А. История античной эстетики. Поздний эллинизм.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Первая. УНИВЕРСАЛИСТСКИЕ ТЕНДЕНЦИИ В ПРОЦЕССЕ ПОДГОТОВКИ ПОЗДНЕЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЙ ЭСТЕТИКИ

III. ПОЗДНИЕ ПЛАТОНИКИ II ВЕКА,
НЕПОСРЕДСТВЕННЫЕ ПРЕДШЕСТВЕННИКИ НЕОПЛАТОНИЗМА

§1. Поздние платоники

Платоники II в. н.э. продолжали линию Антиоха, который, как мы видели выше (ИАЭ V, с. 726-729), оставил скептические пути Средней и Новой Академии и уже стал переходить к положительным построениям. Тем самым платоники так же подготовляли неоплатонизм, как и Посидоний, хотя начинали это с противоположной стороны.

1. Гай

Наибольшее значение имела здесь, по-видимому, школа Гая (первая половина II в. н.э., известен только по позднейшим упоминаниям). Кто был этот Гай, собственно говоря, мы совсем не знаем. Не нужно только путать его с знаменитым римским юристом Гаем. С другой стороны, однако, этот Гай несомненно возглавил целую школу платоников II в. н. э., стараясь расширить и углубить традиционный платонизм с некоторым внесением в него, как это можно догадываться из известий об его учениках, новых оживляющих черт. (Procl. In R. P. II 96, 10-11 Kroll, Porph. V. Plot. 14 Henry-Schwyzer).

2. Альбин

Учеником Гая является Альбин (II в. н.э.), от которого остались введение в чтение Платона дидактического характера и философско-систематический трактат "Введение в философию Платона". Альбин, овеянный духом времени, стремившегося к последнему универсализму, пытался объединить Платона не только со стоиками, но и с Аристотелем. У него тоже философия состоит из двух больших областей, теоретической и практической, с подробным их подразделением. Теоретическая философия делится у него на теологию, физику и математику; практическая же – на этику, экономику и политику. Обращает на себя внимание большая зависимость от логики Аристотеля. Логика, или диалектика, делится у него на учение о разделении, определении, индуктивном доказательстве и силлогистике. Такая упорная систематическая тенденция в духе Аристотеля для платонизма была новостью и несомненно подготавливала умы к внутреннему и окончательному слиянию платонизма с аристотелизмом.

Альбин считал, что разрыв между высшим богом и миром слишком велик, почему выстраивал целую систему посредствующих сущностей, с помощью которых осуществляется связь между "невыразимым" (arretos) и "невоспринимаемым" (aleptos, или "воспринимаемым только умом") богом и осмысливаемым им миром. Это первобожество у Альбина уже не является умом, но сущностью и причиной ума, почему оно оказывается воспринимаемым только для непосредственно предстоящего ему ума. Оно не качественно, не бескачественно, и даже предикат блага не принадлежит ему, так как тогда ему следовало бы быть причастным благости, а он выше этого. Мы в своем стремлении уподобиться Богу, считает Альбин, не можем уподобиться самому первобожеству, этому "занебесному (hyperoyranios) Зевсу", но только "небесному (epoyranios) богу". Иерархия нисходящих от бога к миру сущностей у Альбина довольно четко продумана. Вслед за высшим богом следует ум "актуально мыслящий все сразу и вечно" (ho cat' energeian panta noon hama cai aei) и мыслящий при этом себя самого; за ним идет ум "неба в целом" (sympantos oyranoy), мировая душа, обитающая внутри космоса. За ней следуют видимые боги, звезды и порядки демонов, которые наполняют соответственно эфир, огонь, воздух и воду, и охватывают всю область между луной и землей, и от которых люди получают прорицания и предзнаменования73.

Приведенные рассуждения Альбина являются прямым предшествием неоплатонизма не только в смысле близости к Аристотелю, но и в смысле иерархии идеального мира, особенно в смысле помещения разных демонических разрядов между богом и миром. Что же касается бога, то он тоже достаточно высоко стоит у Альбина над нусом – умом, хотя отчетливое учение о неоплатоническом едином у него пока отсутствует. Кроме того, и нус – ум у Альбина не отличается плотиновской четкостью и пока все еще трактуется иерархически, будучи то умом более высоким и далеким от мира, то умом более низким, а именно тождественным с небом в целом. Душа, как третья ипостась, тоже напоминает собою учение неоплатоников о Мировой Душе.

3. Апулей

В конце II в. среди поздних платоников, непосредственно предшествующих неоплатонизму, имел большое значение также и Апулей.

Апулей родился в конце 20-х или в начале 30-х годов второго столетия нашей эры, в римской колонии Мадавре, на границе Нумидии и Ге-тулии. Он получил образование в Карфагене и молодым еще человеком совершил поездку в Афины и затем в Рим. Кроме его знаменитого романа "Метаморфозы (Золотой осел)" до нас дошли его чисто философские сочинения: "О мире" (De mundo), "Об учении Платона" (De dogmate Piatonis), "О боге Сократа" (De deo Socratis) и отрывки трактата "Об истолковании" (peri hermeneias).

Апулей в этих трактатах стремится объединить глубоко переживаемый им платонизм с учениями позднейших философских школ. В качестве начал он называет божество, понимаемое им как совершенно невыразимый и неизмеримый ум, который выше всякой аффекции и даже деятельности, а также материю и идеи. Здесь он тоже почти неоплатоник. Эти идеи Апулей определяет как "простые и вечные" (Dogm. Plat. I 6), но вместе с тем они у него также "небезусловные, безвидные и не различенные ни по облику, ни по качественному признаку".

Речь у Апулея идет также и о душе, которая наряду с умом и идеями является сущностью, принадлежащей высшей природе. Нельзя сказать, чтобы Апулей говорил здесь об иерархически строга упорядоченной структуре этих трех начальных принципов. Но не в этом его значение и не этим определяется его историческое место в ряду предшественников неоплатонизма.

Гораздо более ощутимо стремление к окончательному синтезу сказалось у Апулея в его развитой системе божественных и демонических порядков, образующих связь между первобожеством и миром. Непосредственным порождением высшего бога являются, двенадцать олимпийских богов, которые принадлежат к разряду невидимых, вечных и чистых умов. Далее следовали и видимые боги, или звезды. Но, поскольку боги все же непосредственно не соприкасались с миром, возникала необходимость ввести промежуточные разряды демонов. Этих хранительных демонов Апулей воспринимает довольно натуралистически, полагая, что Сократ, например, своего демона не только слышал, но и видел. Именно к этим демонам, по мнению Апулея, направлены молитвы, ради них приносятся жертвы и совершаются богослужения. Прорицания и откровения, получаемые людьми, – также от этих демонов-посредников.

Только низшие духи могут нисходить в смертное тело. К числу этих низших духов принадлежит и человеческая душа. Однако наша душа, несмотря на свое падение, хранит в себе стремление к соединению с одним из благих духов или даже с самим высшим божеством. Здесь тоже нельзя не находить прямого предшествия неоплатоническому иерархизму.

4. Аттик

Этот платоник тоже действовал в конце II в. н.э. и, между прочим, тоже комментировал платоновского "Тимея", чем несомненно углублял неоплатоническую линию, которая, в сущности говоря, тоже является не чем иным, как углубленным комментарием этого знаменитого диалога Платона. Основные сведения об Аттике мы имеем у Евсевия (Рrаер. evang. II 1, 2; XV 4, 1.3.6.16.19; XV 5, 3; XV 6, 2.10; XV 7, 1-2; XV 8, 1; XV 9, 1; XV 12, 13; XV 13, 1-5 Mras), на основании которого мы сможем сделать следующие замечания.

Рассмотренный у нас (ИАЭ V, с. 726-729) платоник I в. до н.э. Антиох уже оставил тот путь эклектизма, на который встала Средняя и Новая академия. Но делать это ему удавалось только путем использования эклектических методов. Аттик же как раз интересен именно тем, что этот эклектизм он совсем изгоняет из Платоновской академии. Он прямо считает Аристотеля учеником Платона, что видно из целого ряда его высказываний. Прежде всего, он критикует отсутствие у Аристотеля учения о провидении, на том основании, что по самому же Аристотелю божество является началом, серединой и концом всего сущего, подобно тому как это мы находим и у самого Платона (Legg. IV 715 е). Если стать подлинно на точку зрения Аттика, то подобного рода отсутствие провидения делает Аристотеля чем-то весьма близким к полному безбожию. Изгоняет Аттик из Аристотеля также и учение этого последнего о безначальности мира, но признает бесконечное существование мира после того, как он появился во времени. Не устраивает Аттика также и отрицание у Аристотеля бессмертия души и понимание ее только в виде безличного ума, истекающего из первоначального Ума, не говоря уже о признании Аттиком самостоятельного существования идей. Все это, однако, нельзя считать у Аттика чистым платонизмом. Он вполне отчетливо признает существование Мировой Души, проникающей собою все существующее и объединяющей все бытие в единое и нераздельное целое, которую, как это для нас очень важно, он к тому же признает и мировой красотой. Поэтому, в конце концов, Аттика ни в каком случае нельзя считать абсолютным противником Аристотеля. Наоборот, у него мы находим весьма интенсивную попытку объединить Платона и Аристотеля и даже сохранить некоторые остатки старого стоицизма. Среди более известных учеников Аттика можно назвать Гарпократиона из Аргоса.

5. Hумений из Апамей (Сирия)

Возможно, что к стоическому платонизму принадлежал также и Нумений (вторая половина II в. н.э.), поскольку он тоже сильно приближал к миру свой второй Нус и учил о сперматических логосах. Однако этот непосредственный учитель Плотина настолько далеко выходит за пределы стоического платонизма, что его с полным правом можно отнести и к пифагорейцам и к чистым платоникам.

Нумений, биографические сведения о котором почти не сохранились74, но который тем не менее был популярен уже среди современных ему философов, является непосредственным предшественником философии неоплатонизма. В его философии сильны пифагорейские мотивы. Нумений считал, что и Платон стоял посредине между Пифагором и Сократом, и сам Сократ – ученик пифагорейцев. И Пифагор и Платон многое почерпнули у браманов, магов, египтян и иудеев (frg. 1 а). Поэтому и Нумений, наряду с необходимостью изучения Пифагора и Платона, признавал и необходимость изучения Ветхого и Нового завета и стремился согласовать их со своим учением (frg. 10 а). Именно, он относился с глубоким почтением к Моисею, использовал писания пророков (frg. 1 b 6-8; 1 с), и знаменитое выражение о Платоне – "Моисей, говорящий по аттически" – принадлежит Нумению (frg. 8). Влияние Филона здесь неопровержимо.

Первое начало трактуется у Нумения недостаточно определенно. Это у него одновременно сущность и сущее (frg. 6, 7; 7, 12-15; 8, 1-9), и первый ум (frg. 20, 12), и единое (frg. 16, 1-3; 19, 14), и благо (frg. 2, 5), и благо-в-себе (aytagathon) или идея блага. Толкуя соответствующее место из "Государства" Платона (R. Р. VI 508 е), Нумений замечает: "Идеей демиурга является благо, ибо он является для нас благим по причастию к первому и единому [богу]" (frg. 20, 6-7). Этот первый бог у Нумения выступает также и как пифагорейская монада, противопоставленная материи как неопределенной двоице (frg. 11, 14-15 tёi hylёi dyadi oysёi; 52, 5-6), которая у него тождественна со злой душой мира, противостоящей замыслам благого божества (frg. 52, 64 – 75). Ввиду трансцендентности первого божества оно не может непосредственно воздействовать на чувственный мир, так что и его нельзя постичь средствами чувственности (frg. 2, 6), поэтому Нумений говорит о втором боге, или демиурге. Первый бог прост, недвижен (hestos. frg. 15, 2) и есть "благо-в-себе" (aytagathon frg. 16, 14), он не соприкасается с областью материи и потому, будучи "отцом" бога-демиурга и "царем всего", он бездеятелен (frg. 12, 1-3; 12-13 to men proton theon argon einai ergon sympanton cai Basilea). Второй бог благ только по причастию к благости первого (frg. 20, 8). Он одновременно может обращаться и к первому богу, которому он подражает (mimёtёs frg. 16, 7), и к материи (ho de deyteros peri ta noёta cai aisthёta frg. 15, 5).

Распространяясь в области материи, демиург разделяется этой последней и вовлекается в ее движение (frg. 11, 14-15). Как кормчий, ведущий свой корабль в открытом море и направляющий его кормилом по пути, который указывают ему звезды, так и "демиург... связывает материю гармонией, но сам помещается над ней... он направляет ее сообразно с гармонией [tёn harmonian ithynei], и управляет с помощью идей [tais ideais oiacidzon], и смотрит, обращая взгляд не на небо, а на горнего бога [eis ton ano theon], и от созерцания [его] получает способность судить [criticon], а от стремления [к первому богу] – способность приводить в движение [hormeticon]" (frg. 18, 6-13), таким образом, что этот низший чувственный материальный мир управляется демиургом с помощью идей. Это взаимоотношение между демиургом и упорядочиваемой им материей Нумений рисует следующим образом: sympheromenos de tёi hylёi dyadi oysёi henoi men aytёn, schidzesthai de hyp' aytёs. По своей сущности этот второй бог, или демиург, принадлежит высшей природе, но его деятельность, таким образом, направлена на низшее. Иногда эта его устремленность к низшему осмысливается у Нумения настолько интенсивно, что он говорит о тождестве и единстве "второго и третьего бога" (frg. 11, 13-14 ho theos mentoi deyteros cai tritos estin heis), то есть о единстве демиурга и созданного им мира.

Таким образом, у Нумения мы находим следующую последовательность: Бог – отец, Бог – творец и бог – созданный мир (frg. 21, 1-5). Эта тройная напряженность божественности в мире объединяется и с тройственным пониманием ума: высшего и первого ума (frg. 16, 2), не допускающего причастности себе (frg. 17, 4-5), второго, творящего ума, допускающего такую причастность (frg. 22, 1-5), и третьего ума, сотворенного, эту причастность высшему началу осуществляющего (frg. 22, 4-5). У Нумения в связи с этой иерархией намечается также и иерархия благости, переходящей в красоту. Так, "первый бог – благо-в-себе [aytagathon], a благой демиург подражает ему; у первого [бога] одна сущность, и другая у второго; подражанием ей является прекрасный космос, получивший свою красоту благодаря участию в красоте [второго бога]" (frg. 16, 14-17). Таким образом, эстетика Нумения сводится к подражанию третьего бога, или космоса, второму богу, который еще не является благом-в-себе, но который уже благой и уже сам по себе прекрасен.

И все-таки Нумений еще не был неоплатоником, поскольку его высший Ум, хотя и выше всего (подобно неоплатоническому Единому), но все-таки он трактуется у Нумения именно как ум, то есть как единство раздельного, а не как абсолютное единство до всякого разделения. Нумений своим разделением основных субстанций уже непосредственно подходит к триаде неоплатоников, хотя и тут надо остерегаться безоговорочных суждений. Первый Нус у него, действительно, очень далек от мира и тем близко напоминает неоплатоническое Единое, но все же это есть нечто умственное, а вся реформа неоплатоников заключалась именно в отрицании всякой мыслимости для первого начала. Второй Нус Нумения напоминает соответствующую концепцию Логоса у Филона. Третью же субстанцию он понимал, по одним источникам, как мир, а по другим, как мировую душу. В последнем случае была бы близкая аналогия к третьей субстанции неоплатоников.

Но то, в чем Нумений уже вне всякого сомнения является непосредственным предшественником и учителем неоплатоников, это есть его доказательство нематериальности души, которая до сих пор толковалась в стоическом платонизме как огонь или теплота. Эти доказательства Нумения (совместно с Аммонием Саккасом), исходящие, в основном, из необходимости для цельности физического тела оформляющей и сдерживающей его силы и для движения тел – наличия какого-нибудь самодвижущего начала, сохранены нам в очень яркой форме у Немесия (De nat. hom. 2). Доказательства эти интересны еще и тем, что Нумений с ними выступает прямо против стоиков.

В итоге, стоический платонизм был преобразован и в этике (где стоическая апатия и атараксия уже давно были заменены умозрением, вдохновением и даже экстазом), и в логике, и в физике, и в космологии. Оставались только две проблемы, в которых стоический натурализм ввиду их чрезвычайной абстрактности, сидел очень крепко и откуда выбить его было труднее всего. Это – проблема Ума и проблема Единого. Из первой проблемы натурализм был изгнан Аммонием Саккасом и из второй – Плотином, вследствие чего Аммоний Саккас и считается прямым провозвестником неоплатонизма, а Плотин – его первым крупным представителем.

6. Аммоний Саккас Александрийский (ок. 175-242 гг.)

Аммоний, крещенный родителями, но впоследствии вернувшийся в язычество, первоначально носильщик по профессии (откуда и его прозвание Саккас, то есть Мешочник), является непосредственным учителем Плотина. Сам он ничего не писал, но, по Гиероклу у Фотия (cod. 214, 251), проповедовал совмещение Платона и Аристотеля, а, по Немесию (De nat. hom. 3), давал критику понимания ума как материального или телесного начала (подобно тому как вместе с Нумением он опровергал стоическое учение о том, что душа есть тело). После этого оставалось только исключить всякий натурализм также и из проблемы Единого, то есть трактовать его не как единство раздельного, но как вполне самостоятельную субстанцию, и вся неоплатоническая система уже получала свое полное завершение.

Это и выпало на долю Плотина, ученика Аммония Саккаса, вместе с Эреннием, Оригеном (тождество его с известным учителем церкви не доказано) и филологом Лонгином.

Немесий Эмесский сохранил нам два поучительных отрывка, один из которых он относит к Нумению и Аммонию вместе, а другой – только к Аммонию. Кто хочет ясно представлять себе диалектику развития античной философии и четко осязать подступы к неоплатонизму, тот должен хорошо усвоить себе содержание этих обширных отрывков. Приведем первый отрывок (Nemes. De nat. hom. 2; частично приведено в Numen. Fragm. 4 b Des Places, Владиславлев).

Хотя излагаемые здесь мысли с виду кажутся трудноватыми, на самом деле здесь приводится один общеизвестный и часто повторяемый в античности аргумент, ярче всего и проще всего представленный у Платона. Именно античная мысль исходит здесь из представления о вечной текучести вещей. Все вещи необходимым образом текут, меняются, каждый момент становятся все другими и другими и потому, взятые в чистом виде, являются некоторого рода непознаваемым маревом и туманом. Чтобы где-нибудь остановиться в этом всеобщем потоке и быть в состоянии сказать хотя бы одно слово об этой остановленной точке, необходимо выйти за пределы чистой текучести и перейти к тому, что уже не текуче, есть именно одно, а не что-нибудь в то же самое время другое. Для становления вещей необходимо существование того, что именно становится, так как без знания становящегося мы не можем познать и самого становления этого становящегося. Вот этот простейший и понятнейший античный аргумент как раз и приводится в том тексте Нумения и Аммония Саккаса, который дошел до нас в изложении Немесия Эмесского.

Читаем:

"Тела, по природе своей изменчивые, тленные и во всех частях способные делиться в бесконечность, так что ничего не может оставаться от них неизменного, нуждаются в сдерживающем, сводящем, собирающем и господствующем начале, которое мы называем душою".

Итак, тела, взятые сами по себе, вечно меняются, то есть вечно рассыпаются на отдельные неуловимые части, и если мы захотим говорить о какой-нибудь вещи как таковой, то это значит, что мы должны выйти за пределы ее чисто иррационального становления, то есть использовать такой принцип, который сам уже не становится и не меняется, а является предпосылкой всякого становления и изменения. Он движет что-нибудь другое, но сам уже не движется, почему и называется душой.

Нумений и Аммоний называют этот принцип именно душой. Спрашивается: при чем тут душа и зачем тут нужна именно душа, а не что-нибудь иное? Но и на этот вопрос ответ у Нумения и Аммония является тоже типично античным; и для тех, кто вчитывался в античные тексты, он ровно ничего не содержит в себе необычного или непонятного.

Действительно, пусть мы зафиксировали какую-нибудь одну точку в сплошном и иррациональном становлении. Чтобы ее объяснить, мы сначала хватаемся за другую точку, которая могла бы быть причиной для определенности и устойчивости первой точки. Но ведь эта вторая точка тоже становится и меняется ежемгновенно. Очевидно, она вовсе не способна быть причиной для устойчивой опредленности нашей первой точки. Тогда мы ищем какую-нибудь третью точку в поисках нужного нам причинного объяснения для первой точки. Но и с третьей точкой происходит то же самое, И сколько мы таких материальных точек ни будем брать, ни одна из них не будет способной объяснить устойчивость нашей первой точки. Следовательно, мы должны уходить в дурную бесконечность в поисках этих определяющих точек и никогда никакого причинного объяснения для устойчивости нашей первой точки не получим. Значит, ясно: материальную текучесть нельзя объяснить только одной материей. Нужно найти такое начало, которое уже не требует для себя какого-либо предшествующего объяснения и которое движется от себя самого, то есть которое уже само для себя является причиной своего собственного движения.

Это новое и уже не материальное начало Нумений и Аммоний называют душой. При этом дело, конечно, вовсе не в термине. Этот самодвижущий принцип можно называть как угодно. Однако дело заключается вовсе не в нашей собственной терминологии, и излагать мы хотим вовсе не нашу собственную точку зрения. Но тогда нужно прислушаться к тому, что же такое эта душа у Нумения и Аммония. Они понимают ее как принцип самодвижения и, следовательно, как принцип для движения всего другого. Это именно они так смотрят. А как смотрим мы теперь, об этом, конечно, вопроса в данном изложении вовсе не ставится.

Продолжаем в связи с этим читать текст Нумения и Аммония:

"Итак, если душа есть какой-нибудь вид тела, даже из самых тонких частей, то что же сдерживает ее? Ибо уже доказано, что всякое тело нуждается в сдерживающем начале; и так мы будем идти в бесконечность, пока не дойдем до чего-либо бестелесного".

Дальше тоже необходимо проявить терпеливое внимание к греческому тексту. Именно – то нематериальное, что сейчас было установлено для понимания подвижности материального, можно понимать по-разному. Его можно понимать прежде всего чисто внешне, когда оно рассматривается с точки зрения воздействия на те или иные тела. Тогда оно будет причиной возникновения разного рода качеств и свойств подвижной материальной действительности. Но можно взять тело и само по себе, независимо от его причинной связи с окружающими телами. Тогда этот принцип самодвижения очевидно станет для нас причиной всех движений, совершающихся внутри данного тела, то есть станет тем, что обычно называется душою тела. Другими словами, стоики, будучи материалистами, все более тонкое, что совершается в материи, объясняли только напряженностью самого же материального, почему любое тонкое свойство материи тоже оказывалось у них не чем иным, как опять-таки той же материей, только взятой в менее напряженном виде. Нумений и Аммоний считают такое стоическое воззрение ложным. Внутреннее, душевное движение отличается от внешнего и материального движения вовсе не тонкостью материи. Между внутренним и внешним существует смысловой скачок, который заставляет нас переходить от одной сущности к другой, а не представляет одну и ту же сущность, но только в разных по своей тонкости и степени формах.

Поэтому у Нумения и Аммония мы читаем следующее:

"Если скажут, подобно стоикам, что душа есть напряженное движение (tonicё cinёsis) вокруг тел, движение внутрь и вовне, что движение вовне определяет величину и качества, движение внутрь – единство и сущность, то следовало бы спросить говорящих так, какая это сила, так как всякое движение выходит из силы, и в чем состоит ее сущность (oysiotai) ? Если эта сила есть материя, то относительно ее мы спросим опять о том же, если же не материя, но нечто существующее в материи (enylon), тогда, спрашивается, что же это такое? Существующее в материи не то, что сама материя; так называется только то, что участвует в материи (to metechon tёs hylёs). Что же это такое участвующее в материи: есть ли оно материя или нет? Если не материя, то как же оно существует в ней, не будучи само материей? Если же оно не материя, то и не материально, если не материально, то и не тело: ибо всякое тело есть enylon. Если скажут, что тела имеют три измерения и что душа, пребывающая во всем теле, имеет также три измерения, и что, следовательно, она есть тело, то на это мы ответим, что действительно всякое тело имеет три измерения, но что не все, имеющее три измерения, есть тело: в самом деле, качество и количество, бестелесные сами по себе, могут быть изменяемы в объеме. Таким образом, и душе, непротяженной в себе самой (cath' heaytёn), но находящейся случайно в теле, имеющем три измерения, можно приписывать три измерения".

Наконец, по мнению Нумения и Аммония, душа и тело вовсе не отличаются тем, что тело, которое движется среди прочих тел и является по отношению к ним чем-то внешним, есть действительно тело, а тело, которое берется в своем внутреннем движении, есть не тело, а душа. Тогда, рассуждают эти философы, одно и то же в одном случае было бы телом, а в другом случае душой, что нелепо и противоречит человеческому здравому смыслу. Никак нельзя сказать, что душа в одних случаях одушевлена, а в других случаях неодушевлена. Она не есть что-нибудь одушевленное или неодушевленное и даже вовсе не есть само одушевление. Если выражаться точно, то она есть принцип одушевления, а не просто само одушевление; и она есть причина одушевления, а не просто само же одушевление.

Читаем:

"Притом, всякое тело движется или вовне или вовнутрь. Движущееся вовне неодушевлено, движущееся внутрь – одушевлено. Если бы душа, будучи телом, двигалась вовне, она была бы неодушевленною, если же душа станет двигаться вовнутрь, то она одушевлена. Но очевидно нелепо утверждать, что душа одушевлена или неодушевлена. Следовательно, душа не есть тело. Воспитываемая душа питается чем-то бестелесным – науками. Но ни одно тело не питается чем-нибудь бестелесным, следовательно, душа не есть тело".

Если мы вникнем во все эти рассуждения Нумения и Аммония, то мы можем с полной определенностью сказать, что здесь, в конце II в. н.э., стоицизм был окончательно опровергнут, и в учении о душе здесь восторжествовала старая платоническая точка зрения.

Прочитаем второй обширный отрывок из Немесия, принадлежащий уже только одному Аммонию (Nemes. De nat. hom. 3 Владиславлев). Здесь прежде всего демонстрируется мысль о том, что умственные предметы не могут смешиваться с чувственными предметами. Аммоний хочет доказать, что смысл вещи вовсе не есть сама вещь и смешивается с ней отнюдь не вещественно. Один элемент может переходить в другой элемент и смешиваться с ним вполне вещественно. Но когда мы говорим, что огонь есть огонь или вода есть вода, то, указывая на смысл этих предметов, мы никоим образом не смешиваем их смысл с самими этими предметами. Функция ума или смысла заключается только в осмысливании этих предметов. Но это осмысливание не имеет ничего общего с вещественным на них воздействием. Здесь Аммоний касается одной из самых существенных сторон смысла, а именно той стороны, что смысл вещи сам по себе вовсе не веществен. Мы можем сколько угодно кипятить воду, но идея воды от этого вовсе не закипит. И вода может сколько угодно замерзать, но идея воды никак не может замерзнуть. Смысл воды не имеет ничего общего с замерзанием или кипением воды или, как сказал бы Аммоний, ум воды или ум огня ни в каком смысле не подвержен ни замерзанию, ни кипению и вообще никакому вещественному изменению. Смысл или ум воды может только покинуть воду, после чего она уже перестанет быть водой. Но от этого ни смысл воды, ни ее ум ни в какой мере не станут вещественными.

Аммоний пишет:

"Мыслимые предметы (ta noёta) имеют такую природу, что соединяются с тем, что может их воспринять, наподобие предметов изменяющихся, и, соединяясь, остаются не слитыми и нетленными, как предметы, помещающиеся рядом (ta paraceimena). В телах единение безусловно (pantos) производит изменение вещей соединяющихся: они изменяются в другие тела, как, например, из стихий происходят смешения (sygcrimata), пища переходит в кровь, кровь в плоть и в остальные части тела. В мысленных же предметах единение происходит, но смешение не следует за ним. Не относится к природе чего-либо мысленного изменяться по своей сущности. Напротив, или оно удаляется (existatai), или теряется в не-сущем, но не принимает изменения. Однако оно и не уничтожается в не-сущее, ибо в таком случае оно не было бы бессмертным и душа, будучи жизнью, превращаясь при смешении, изменялась бы и не была бы бессмертною. Какую приносила бы она пользу для тела (to de syneballeto toi somati), если бы не сообщала ему жизни? Душа, следовательно, не изменяется при единении".

Здесь Аммоний высказывает тонкую, но в то же самое время и весьма понятную мысль. Не будем говорить о душе, о которой многие имеют свои собственные и большей частью неправильные представления. Возьмем кусок камня, кусок дерева, кусок металла, какую-нибудь часть стола, кровати, потолка и т.д. Спросим себя, где же в кровати находится ее кроватность и где в тарелке находится ее тарелочность. Покамест кровать или тарелка предстоят перед нами как нечто целое, совершенно невозможно сказать, где в них находятся кроватность или тарелочность. Тарелочность находится решительно во всякой части тарелки, но и в самой мельчайшей части тарелки самое тарелочность мы тоже найти не можем. А тем не менее, разбивши тарелку на мелкие куски, мы теряем эту тарелку, она прекращает для нас быть именно тарелкой. Она в данном случае является мусором так же, как и вообще куча любых бесформенных предметов. Из этого следует, что смысл вещи существует в самой вещи вполне невещественно, хотя без него не существует и самой вещи. Точно так же обстоит дело и с душой. Душа, взятая как таковая, есть именно душа, а не топор и не камень. Что же делает ее душой? Ведь она очень крепко соединена с телом и дробится так же легко, как и тело. Но можно ли сказать, что она и по существу своему дробится телесно, то есть является телом? Нет, она, присутствуя во всякой мельчайшей части тела, сама по себе вовсе не есть тело. Она есть смысл тела, а не само тело, так же, как и назвавши топор топором, мы сразу же заметили смысл топора как именно топора, и этот смысл сразу же нашли в мельчайших частях топора. И этот топор можно раздробить и даже уничтожить, но идею топора нельзя разбить или уничтожить. Топор может быть теплым или холодным, острым или тупым, а идея топора никак не может быть ни теплой или холодной, ни острой или тупой. Поэтому ум может находиться в душе, как и острота топора в самом топоре, но ум души не есть просто душа, как и острота, взятая сама по себе, не обязательно должна быть остротою топора, она может быть и остротой иголки или куска дерева.

На этом основании Аммоний рассуждает так:

"Итак, если доказано, что мысленные предметы по своему существу неизменны, то отсюда необходимо следует, что они не погибают с тем, с чем были соединены. Душа соединена с телом и соединена притом без смешения с ним. Соединение с ним доказывается (hё sympatheia deicnysi) тем, что она страдает с телом: ибо живое существо страдает с ним всецело, будучи как бы одним существом. Соединение же с ним без смешения доказывается способом отделения души от тела во время сна: она оставляет его как труп, вдыхая в него жизнь настолько, чтобы оно не погибло совсем, сама по себе действует в сновидениях, предугадывая будущее и приближаясь к мысленным предметам. То же самое происходит, когда она рассматривает в себе какой-либо умственный предмет: тогда она по возможности отделяется и делается самостоятельною, дабы вознестись к истинно-существующим вещам. Действительно бестелесная, она проникает всюду, наподобие вещей, изменяющихся при единении, оставаясь, однако, неизменною и неслитною, сохраняя сходство в себе, своею жизнью изменяя вещи, в которых она бывает, но сама не изменяясь от них. Наподобие того, как солнце своим присутствием превращает воздух в свет, делая его световидным, и соединяет воздух с светом, не смешивая их, и, однако, сливая, так и душа; соединенная с телом, остается вполне не слитного, отличаясь от солнца тем, что последнее, будучи телом и ограниченное известным местом (topoi perigraphomenos), не везде следует за светом, как это бывает и с огнем. Огонь остается в лесу и связан как бы на месте с воспламененным светочем, тогда как душа, будучи бестелесною и не ограниченная местом, проникает всюду всецело вслед за своим светом и за телом, и нет ни одной освещенной его части, в которой она не находится всецело. Она не управляется телом, но сама управляет им и не находится в нем, как бы в сосуде или в мешке; напротив, тело существует в ней. Мысленным предметам не препятствуют тела; они переходят, проницают всякий род тела, не удержимые никаким телесным местом. Будучи мысленными, они и находятся в мысленных местах. Они находятся или в самих себе, или в высших мысленных предметах (en tois hyperceimenois noёtois). Там душа находится то в себе самой, когда она мыслит, то в уме, когда она умосозерцает (noёi). И когда говорится о ней, что она находится в теле, то подразумевается не то, что она находится в нем как в месте, но состояние ее в этом случае подобно, например, присутствию в нас Бога. Когда говорится, что душа связана с телом известным отношением, стремлением или расположением, то подразумеваются отношения, связывающие, например, возлюбленных, – конечно, не телесно, пространственно. Действительно, душа не имеет величины, объема, частей, не представляет ни одном части, могущей быть ограниченною каким-то местом. Как же нечто, не имеющее частей, может быть ограничено местом? Место существует с объемом: место есть предел содержимого, поскольку оно содержит его. Если бы кто-нибудь сказал: моя душа находится в Александрии, Риме и везде, то он, без сомнения, указывал бы для души место, ибо это обозначение – "Александрия" и вообще слово "здесь" указывает место. Но душа никак не находится в месте, а в отношении; уже доказано, что она не может быть обнимаема местом. Когда нечто мысленное поставляет себя в отношение к месту или предмету, находящемуся в известном месте, то в несобственном только смысле говорится, что она находится там, в том смысле, что она там деятельна, понимая под местом отношение, деятельность. Мы должны были бы сказать: она там деятельна, а говорим: она находится там".

Этот замечательный отрывок обнаруживает большую зрелость мысли. Тут уже воочию заметно, как античная мысль покидает тесные пределы эллинистически-римского субъективизма и переходит на позиции вселенско-римского универсализма. Именно здесь в самой четкой форме поставлены проблемы и намечены решения 1) для перехода ума к душе и 2) для перехода души к телу. Ум – чистая мысленная сущность. Но он сообщается душе и телам и их осмысливает. Ум неделим, недробим, он абсолютно вне всяких натуралистических обстояний. Но он и делится, дробится по душам и телам, оформляя и осмысливая их. Душа – неделима, недробима, "бессмертна". Но она и делится и дробится по отдельным "смертным" телам, одушевляя их и двигая ими. Точно так же и красота отныне есть планомерное, умно-душевно-телесное синтетическое обстояние, в котором все эти моменты совершенно различимы один в отношении другого и в то же время совершенно объединены в одно неразрушимое целое.

Следовательно, ко времени Плотина диалектика ума и души, а с другой стороны, диалектика души и тела, уже были разработаны в яснейшей форме. Оставалась только проблема Единого, которое все эти поздние платоники возвышали решительно над всем существующим, но никак не могли дать такое Единое, которое было бы абсолютом, превышающим даже и самый ум. Но такое Единое превыше всякого ума и всякой сущности было разработано только Плотином, которого поэтому и нужно считать первым ярким представителем, а может быть, даже и основателем всей неоплатонической школы.

§2. Общее заключение о поздних платониках
1. Значение логики

Поздние платоники, конечно, тоже напирают на магию и демонологию, что тоже нисколько не делает их оригинальными для данного времени. В теоретическом же отношении эта школа вводит одну большую новость, которой в дальнейшем в сильной степени воспользуется неоплатонизм. А именно – Альбин вводит в число основных философских наук логику, понимая ее, в основном, по Аристотелю, но с гораздо более широким толкованием.

В этой же школе возобновляется также аристотелевское учение о формах, которое тут объединяется с Платоном путем толкования идей как прообраза для форм. Этим был положен конец стоическому натурализму в физике и космологии. В теологии Альбин, тоже прибегая к разделению стоически-платонического Нуса, также старается поставить как можно выше первый Нус, хотя уже самое обозначение его в качестве Нуса не говорит о приближении к неоплатонизму, так что здесь важна только тенденция.

Даже несговорчивые и надменные в своем консерватизме перипатетики не избежали модного в те времена сближения с другими школами. Об этом говорит ярче всего упоминавшийся у нас (ИАЭ V, с. 739-752) трактат Псевдо-Аристотеля "О мире". В результате всех этих взаимных сближений мы получаем следующую картину.

2. Итог

Посидоний совершает великий перелом от раннего эллинизма к позднему эллинизму, открывая широкий путь от секуляризации первого к сакрализации последнего, что удалось ему сделать при помощи соединения стоицизма с платонизмом и через обоснование стоическим платонизмом мифологии, демонологии и мантики. Этим была создана платформа для дальнейшего объединения философских школ и приближения к неоплатонизму. Приближение к неоплатонизму совершалось путем отхода стоического платонизма от его первоначальных натуралистических позиций и постепенной замены их усложненной аристотелевской натурфилософией. Эта критика натурализма назревала уже и в среде самих стоических платоников, так что в конце концов Нумений прямо критикует стоиков за материалистическое представление о душе.

Действительно, тот Ум, та Душа, те сперматические логосы, о которых учит Посидоний, представляют собою совершенно нерасчлененное и некритическое смешение, с одной стороны, вполне чувственного, вполне вещественного, вполне материального огня, или теплоты, а с другой стороны, вполне отвлеченного, вполне идеального смысла и оформления. Когда задумались над этим некритическим смешением, то вспомнили старинное аристотелевское разделение формы и материи, которым здесь и заменили нерасчлененную концепцию сперматических логосов. Эти последние, как и все подобные понятия, стали теперь трактоваться уже расчлененно, но это расчленение имело своей единственной целью объединение, ставшее теперь уже систематическим и продуманно-методическим. Кроме того, старая имманентистская материально-чувственная закваска стоицизма здесь нисколько не умерла, но нашла свое новое выражение в том, что аристотелевская натурфилософия стала отныне служанкой демонологического построения космологии, потому что аристотелевские формы, являвшиеся у Аристотеля живыми энтелехиями, стали мыслиться здесь насквозь материально-чувственно и в то же время без всякой потери своей идеальности, а это и значит, что они стали мыслиться в качестве демонов. Точно так же и неопифагорейцы стараются изменить самый метод стоического платонизма и сделать его из эмпирически-позитивного математическим. Школа Гая уже вполне методически изгоняет натурализм из физики и космологии и вводит утонченные методы логики Аристотеля.

3. Заключение о римско-эллинистической эстетике

Пересматривая всех этих поздних платоников II в. н.э., приходится поражаться огромной силе и крепости того, что нужно именовать стоицизмом, который признавал все существующее телесным, а все идеальное только иррелевантно-смысловой данностью. Правда, в этом чистом виде стоицизм удержался в античности недолго. Даже и первые стоики признавали телесность мира не просто как непознаваемое бытие, но как такое, познаваемость которого определялась только переносом субъективно-логических категорий на объект. Объективная действительность никогда не исчезала из поля зрения античных философов. Оставалась она и в стоицизме. Но, будучи изображена в виде огня, она в то же самое время трактовалась как Логос, то есть как словесно-умственное построение, вполне аналогичное тому, что совершалось и в субъективном языковом мышлении. О последующих философах и говорить нечего.

Чем дальше, тем больше они расширяли и углубляли познавательную картину мира, и его красота становилась все более и более внушительной. Уже у первых стоиков красота была чудовищным хаосом космического бытия, которое осмысливалось в своей полной и непосредственной данности, так что хаос и Логос на фоне мировой судьбы оказывались страшным зрелищем для эллинистического субъекта, не умевшего ввиду своего изолированного существования представить мир более гармоничным. В дальнейшем мы видим – и особенно с Посидония, – как ранний стоический аллегоризм переходит в красивую и стройную платоническую теорию небесных сфер. Но и это далеко еще не было выходом первоначального эллинистического субъективизма за пределы собственных индивидуальных умозрений. Уже у Цицерона, уже в анонимном трактате "О космосе", у Плутарха (хотя и далеко не всегда), у некоторых позднейших стоиков (например, у Марка Аврелия) твердая и определенная красота вечно подвижного космоса, и подвижного по твердым законам, становится традиционной философско-эстетической картиной. Но стоицизм далеко не был опровергнут такого рода эстетикой.

Из недр античной мысли должна была возникнуть непреодолимая и неопровержимая логическая тенденция, которая закрепила бы эту философско-эстетическую картину тоже как нечто непреодолимое и неопровержимое. Но для этого необходимо было философское функционирование еще одной античной стихии, уже зародившейся в раннем эллинизме, но получившей свое полное развитие только в позднем эллинизме, то есть по преимуществу в Риме. Только римское мышление могло придать греческим философским категориям это непреодолимое и неопровержимое значение. Только Римская империя смогла дать такую могучую картину мира, в которой могли бы совместиться и прежний начально-эллинистический субъективизм и поздняя социальная громада Римской империи.

И мы видим, как у поздних платоников неизменно назревает эта могучая значимость основных философских категорий, которые раньше продумывались в Греции очень глубоко, но не очень устойчиво и вдали от всякой железной систематики философско-эстетической мысли. Мы видим, как бьется мысль поздних платоников II в. н.э. за непобедимую устойчивость прежних философско-эстетических категорий. Стало уже давно всем ясно, что сдвинуть такую громаду, какой является космос, с места, может только такое же колоссальное начало, такая же непобедимая причина, а именно мировая Душа. Но ведь мировая Душа была только причиной движения космоса, но отнюдь не его вечной и неопровержимой закономерностью. Римское мышление требовало для своей эстетики обязательно неопровержимо-существующей мировой закономерности, обязательно и вечно действующего начала, которое не просто двигало бы миром, но делало бы этот мир именно миром, то есть внедряло в него определенную смысловую закономерность, определенный закон и определенную государственную субстанциальность. И здесь гоже становилось ясным учение, которое в гениальной форме было создано еще Аристотелем, если не прямо Платоном и Анаксагором. Это было учение о мировом Уме. Конечно, это уже не был стоический Логос, который для этих поздних времен был не только слишком материален, то есть состоял из огненной пневмы, но и чересчур материалистичен, потому что отрицал необходимую для вечной правильности космоса основу, а именно мир невещественных идей. И мы видим, какие огромные усилия затрачивают эти поздние платоники для того, чтобы формулировать этот мировой Ум, для того, чтобы его неопровержимым образом объединить с мировой Душой и чтобы сохранить эту мировую Душу, без которой материя была бы мировым трупом, а не принципом вечного самодовления.

Но и все эти проблемы еще кое-как получали у поздних платоников некоторого рода твердую и определенную систему. А вот что им уже совсем никак не удавалось – это понять мир как абсолютно неделимую субстанцию, как то Единое, которое превыше всякого Ума и всякой сущности. Даже Нумений, наиболее близко подошедший к этой проблеме, и тот все еще продолжал именовать свое наивысшее начало не чем иным, как только Умом. Он всячески отделял этот свой высший ум от того низшего ума, который вместе с душой движет космосом. Но все-таки даже и Нумений не имел такой универсальной интуиции, которой требовало от него римское мышление, именно интуиции такого Единого, которое превыше всякого Ума и всякой сущности, потому что обнимает и все то, что вне Ума и вне сущности.

И нетрудно понять, почему проблема Единого не могла получить достаточной разработки у поздних платоников наряду с другими философскими категориями. Дело в том, что стоицизм, который пытались преодолеть поздние платоники II в. н.э., упорно отстаивал позицию, заставлявшую его трактовать все бытие как чисто телесное. В этом мировом теле не так трудно было найти мировую Душу и мировой Ум, поскольку мировая Душа была реальным двигателем всего телесного, а мировой Ум трактовался как средоточие всего целесообразного, целенаправленного и точно сформированного, что было в мире. Но найти и формулировать такое Единое, которое держало бы весь мир как бы в единой точке и в котором совпадали бы все телесные, душевные или умственные противоположности, – это было задачей весьма тяжелой и требовало весьма тонкой и глубокой диалектики, на почву которой поздние платоники пытались становиться, но не всегда удачно, сводя диалектику как единство противоположностей только на логическое разделение и оформление стоического хаоса жизни. Не мудрено поэтому, что проблема Единого оказалась самой последней проблемой, которая торжествовала свою победу над материалистическим стоицизмом.

Неоплатоническое Единое нисколько не мешало общематериалистическому мироощущению, но оно было таким его окончательным заострением и завершением, формулировать которое было очень трудно и которое хронологически оказалось самой последней проблемой, завершавшей победу платонизма над стоицизмом.

Вот почему все центральные категории неоплатонизма уже были разработаны поздними платониками II в. н.э., но только не категория Единого. С появлением этого Единого и с его точной формулировкой как раз и начался неоплатонизм, началась завершительная сфера римского мышления, начался завершительный предел мировой Римской империи. Но тем самым, конечно, начался и конец и Римской империи и всего античного мира. С постепенным разрушением Римской империи, то есть с постепенным возвышением не языческого, не безличностного, но уже чисто христианского личного Единого, разрушалось и неоплатоническое учение об Едином. Но все-таки это разрушение продолжалось по меньшей мере четыре века.

Кроме общеизвестной греческой литературы, в которой коренится неоплатонизм, в настоящее время можно указать на так называемые кумранские рукописи, находимые с 1947 г. в районе Мертвого моря и относящиеся ко II в. до н.э. – I в. н.э., где, несомненно, содержатся намеки на неоплатоническое представление о благе и красоте. Об этом – Сadiоu R. Esthetique et sensibilite au debut du neoplatonisme. – "Revue philosophique de la France et de l'etranger", 1967, N 1, p. 71-78.