Лосев А. История античной эстетики. Поздний эллинизм.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Вторая. КЛАССИЧЕСКИЙ ПЕРИОД ПОЗДНЕГО ЭЛЛИНИЗМА,
ИЛИ НЕОПЛАТОНИЗМ

I. ПРОИСХОЖДЕНИЕ И КАТЕГОРИАЛЬНОЕ РАЗДЕЛЕНИЕ

§1. Эпоха неоплатонизма как последний результат античного социального развития
1. Трудности изучения предмета

Трудности понимания неоплатонизма и его изучения весьма велики. Однако это не значит, что мы не можем ставить в качестве своей ближайшей цели его социально-историческую характеристику. Одной из постоянных уловок буржуазной методологии является откладывание социально-исторических характеристик того или иного явления в истории до полного и окончательного его изучения. Как хорошо известно самим же буржуазным ученым, никакое полное и окончательное изучение предмета никогда не может иметь места ввиду неисчерпаемости и бесконечности изучаемых в науке явлений природы и общества. Отложить социальную историю данного исторического явления до полного и совершенного его изучения – это значит раз навсегда отказаться от всякой социальной истории в данном вопросе, ибо никакое явление никогда не будет изучено окончательно. С другой стороны, марксистско-ленинская теория очень часто обладает возможностью получения общих выводов на основании небольшого количества частных проявлений этого общего, совершенно не нуждаясь в привлечении всего необозримого количества относящихся сюда частностей. Очень часто какой-нибудь отдельный факт, кажущийся при формалистическом подходе к предмету чем-то весьма незначительным, какое-нибудь отдельное замечание или выражение, какой-нибудь отдельный образ дают возможность сделать гораздо более важное обобщение, чем десятки и сотни менее выразительных фактов, как бы тщательно и подробно они ни были зафиксированы и изучены. Все это делает социально-исторический подход к неоплатонизму, по крайней мере, возможным.

Другое дело – это резюмирующий, итоговый и синтезирующий характер неоплатонизма. Как было уже указано выше, это заставляет нас при изучении неоплатонизма очень часто обращаться назад, в глубину веков предшествующего социального и философского развития древнего мира, и здесь, конечно, волей-неволей оказывается важным выходить весьма далеко за пределы социальной эпохи самого неоплатонизма. Однако и в данном случае марксистско-ленинская теория имеет большие преимущества перед всякой другой методологией, поскольку при ее помощи уже получены весьма глубокие и острые результаты в характеристике основных движущих сил античного общества.

2. Общинно-родовая и рабовладельческая формация

Неоплатонизм развивается в последний период античного общества и литературы, а именно в период окончательного развала античной рабовладельческой формации, то есть в период ее перехода в феодализм. Это есть период феодализации Римской империи. Ясно, таким образом, что для правильного понимания развала рабовладельческой формации и его идеологии необходимо точно представлять себе, что такое рабовладельческая формация вообще и в чем заключается ее идеология.

Известно суждение Энгельса о прогрессивном характере рабства в сравнении с предшествующим ему общинно-родовым строем. В чем же заключается этот прогресс? Общинно-родовой строй есть основанный на родственных отношениях коллективизм труда, коллективизм владения средствами производства, а отчасти и орудиями производства, коллективизм распределения продуктов труда. Здесь мы имеем максимально обнаженную жизнь рода, еще не дошедшую до классового разделения и до государственного оформления, и, так как мировоззрение всякой эпохи определяется ее социальными условиями, то, очевидно, природа и мир на ступени общинно-родовой формации тоже должны пониматься в свете этой последней, то есть представлять собою в той или иной степени обобщенную картину тех же самых общинно-родовых первобытно-коллективистических отношений. Что же это были за природа и мир, если они тоже состояли здесь из живых индивидуумов, порождающих друг друга и составляющих некую универсальную родо-племенную общину? Такая природа и такой мир, очевидно, суть мифологические, ибо античный мир богов, демонов и героев и есть не что иное, как некая космическая родовая община. Мифология, и притом в своем наиболее чистом, наиболее буквальном и непосредственном виде, мифология, еще не тронутая никакой рефлексией, это и есть основная идеология общинно-родовой формации и ее основная эстетика. И это нам нужно очень хорошо запомнить, потому что неоплатонизм, как мы далее увидим, в основном есть не что иное, как реставрация наиболее архаической мифологии в ее непосредственном виде, и социальная эпоха неоплатонизма есть не что иное, как попытка частичного возврата тоже к своего рода архаическим общинным отношениям. Это – первое основное слагаемое неоплатонизма и его эпохи.

Рабовладельческая формация, пришедшая в первую треть I тысячелетия до н.э. на смену формации общинно-родовой, уничтожившая родовые авторитеты и создавшая вместо них новый коллектив, уже государственный и рабовладельческий, вместе с тем уничтожила и безраздельное господство чистой и непосредственной мифологии и обеспечила господство свободных и сознательных индивидуумов, – правда, на данной ступени только в виде сравнительно небольшой прослойки "свободно-рожденных", живущих путем эксплуатации огромного рабского или отчасти рабского населения. В этом и заключался прогрессивный характер рабовладельческой формации. И так как рабовладельческая идеология есть второе основное слагаемое неоплатонизма, то сейчас необходимо формулировать и ее, конечно, в кратчайшей форме.

3. Раннее античное рабовладение

Рабовладельческая формация имела свою длинную тысячелетнюю историю. Первый ее период, представляющий собой эпоху классической Греции, то есть VI-V вв. до н.э., есть тот период, который можно назвать периодом простого или непосредственного рабовладения. Родо-племенная община, которая в результате своей перезрелости уже не могла собственными силами обеспечить своего существования, перешла к эксплуатации тех, которые не были связаны с нею родственными узами; она должна была перейти к внешним завоеваниям, к приобретению чужих людских ресурсов, попадавших теперь к ней в рабское состояние. Но это рабовладение в первые века своего существования могло быть только вполне непосредственным, подобно тому как сельский хозяин эксплуатирует домашних животных, следя за каждым их движением и направляя в нужную сторону их деятельность. Раб на этой стадии социального развития есть только домашнее животное, и более ничего; и потому его эксплуатация происходит путем непосредственного соприкосновения с ним его господина. Этот дух непосредственности, ясности и простоты отличает собою всю полисную рабовладельческую систему классического периода и всю ее идеологию.

Общество этого времени есть сплошной монолит, в котором отдельная личность еще далека от какого бы то ни было обособления и самоуглубления, от какого бы то ни было противоречия с государством и обществом. Она все получает от государства и все отдает государству; государство освящает и защищает все рабовладельческие отношения, и всякий рабовладелец отдает себя в распоряжение этому государству. Это и было тем молодым и героическим периодом греческой полисной рабовладельческой системы, который создал прославленных героев Марафона и Саламина и обеспечил культурный и социальный расцвет классической Греции. Тем же самым вполне непосредственным характером отличается и содержание полисной рабовладельческой системы эпохи расцвета. Государство здесь еще очень далеко от функционирования в чистом и абсолютизированном виде; оно здесь дано в своей непосредственной связи с гражданской общиной, каждый член которой принимает непосредственное участие в решении самых основных государственных дел. Наконец, если рассматривать это рабовладельческое государство как целое, то оно является в этом периоде миниатюрным полисом, который можно обозреть одним взглядом, в котором все дела известны всем и в котором всякий участвует так же непосредственно, как и в жизни собственной семьи. Городские и государственные функции такого полиса настолько тождественны между собою, что наилучшим переводом греческого слова "полис" является не "государство" и не "город", но именно "государство-город".

Общественно-личная монолитность, непосредственно гражданский характер, миниатюрность и партикуляризм греческого классического полиса является азбучной истиной всех достаточно полных обзоров греческой истории; однако только марксистско-ленинская теория может дать этому замечательному историческому явлению необходимое и убедительное объяснение. Оно коренится в непосредственности и простоте рабовладения классической греческой эпохи.

4. Гилозоистическая эстетика

Что дала такая социальная база для идеологии и, в частности, для эстетики? Ясно, что она уже не являлась трудовым коллективом родственников и потому не вырастала из отношений между родственниками, то есть между живыми индивидуумами, которые были бы связаны кровными узами. В рабовладельческой формации люди вступали между собою в гораздо более отвлеченные связи; и отношения между господином и рабом были, конечно, гораздо более абстрактными, чем коллективно-трудовые отношения между родственниками. И господин и раб продолжали оставаться одушевленными существами, но вместо родственных отношений между ними вырастали только производственные связи. И вот эта-то' существенная особенность рабовладельческой формации данного периода и налагала неизгладимую печать на идеологию. Поскольку люди здесь все еще находились в атмосфере связей между одушевленными индивидуумами, эта одушевленность не могла не переноситься на внешний мир, и в этом смысле рабовладельческая идеология вполне совпадала с архаической мифологией, давая то же учение о всеобщем одушевлении природы и мира.

Однако, поскольку самая связь между этими одушевленными индивидуумами мыслилась теперь уже не родственно, а производственно, постольку природа и мир начинали представляться теперь хотя и одушевленными, но уже не по типу родственных связей, а по типу материального происхождения одной вещи из другой согласно тем или другим производственным, то есть формообразующим, принципам. Вот почему основной идеологией и эстетикой рабовладельческой формации классического периода является не мифология, но учение об одушевленной материи, или так называемый гилозоизм, то есть учение о происхождении мира и человека из живых и одушевленных стихий земли, воды, воздуха, огня и эфира под действием тех или иных формообразующих принципов, вполне имманентных этим стихиям и точно так же просто и непосредственно направляющих и организующих эти стихии. Демокрит однажды, может быть, случайно и незаметно для себя самого, формулировал эту связь тогдашних учений о формообразующих принципах с рабовладением. Он говорит (В 270, Diels9): "Пользуйся слугами, как членами своего тела, употребляя одного из них для одного дела, другого для другого". Такие учения, как Фалеса о водяном единстве, или Диогена Аполлонийского о воздушном мышлении, или Гераклита об огненном Слове, отличаются от архаической мифологии только критикой антропоморфизма, но вполне совпадают с ней в учении о всеобщем одушевлении, заменяя прежних богов и героев учением о тех или иных формообразующих принципах одушевленной материи, находящихся с ней в простом и непосредственном соприкосновении. Отдельные этапы этого гилозоизма и его быстрое перерождение в течение VI и V вв. прослежены нами раньше (см. главы, посвященные досократовской философии, ИАЭ I с. 255-500).

5. Систематически-логическая реставрация старого гилозоизма у Платона и Аристотеля

Однако если иметь в виду непосредственно неоплатоническую философию, то на нее влиял не тот чистый и простой гилозоизм, который характерен для восходящей эпохи классического рабовладения. Это последнее уже во второй половине V в. до н.э. начинает заметно колебаться и расшатываться, и вышеуказанный общественно-личный монолит начинает давать здесь заметные трещины. Прежнее простое и непосредственное тождество человека и гражданина уже изживало себя; полис начинал нуждаться в использовании частной и свободной инициативы, основанной не на общих государственных предписаниях, но на чисто личной предприимчивости и изобретательности. Однако в связи с этим появляется индивидуалистическая философия софистов и Сократа, противопоставляющая себя прежнему объективному гилозоизму и зовущая к субъективному самоуглублению человека. Этот краткий период шатания и брожения завершается в IV в. мощными философскими системами Платона и Аристотеля, в которых произошло объединение старого гилозоизма и нового учения о человеке и в которых учение о формообразующих принципах мира и человека достигло своего предельного (для греческой классики) и систематического развития. О различии систем Платона и Аристотеля, которое будет играть существенную роль в нашем дальнейшем изложении, в данном месте нет нужды распространяться. Тут важно только то, что и платоновское учение об идеях и аристотелевское учение о формах одинаково есть учение о формообразующих принципах гилозоистического мира и что обе эти философские системы являются только утонченной логической обработкой, а значит, и реставрацией прежнего гилозоизма, характерного для периода восхождения классической рабовладельческой идеологии. Надо было восстановить юность греческого полиса. Но в IV в. это восстановление могло быть только реакционным. Оно не могло происходить тут свободно и естественно, но оно могло происходить здесь только в результате сознательных планомерных и субъективных усилий отдельных человеческих индивидуумов. Поэтому и характерная для идеологии юного греческого полиса непосредственность связи между одушевленной материей и формообразующими принципами должна была неизбежно стать предметом сознательной рефлексии, то есть перейти из непосредственности в целую логическую систему отношений между формами, или идеями, с одной стороны, и материей – с другой. Так возникло платоновское учение об идеях и аристотелевское учение о формах как результат систематически-логической реставрации старого гилозоизма.

Вот эта-то платоно-аристотелевская ступень классической рабовладельческой философии, то есть не ступень ее молодого героизма, но уже ступень ее реставрации в период ее отмирания и в период нарождения нового, а именно уже эллинистического рабовладения, вот эта-то систематическая философия Платона и Аристотеля с ее утонченными логическими методами и ложится в основу неоплатонизма наряду с упомянутой выше архаической мифологией и рабовладельческой идеологией вообще. Это есть третье основное слагаемое неоплатонизма и его эпохи.

Каким образом совместилась в неоплатонизме прежняя антропоморфная мифология с неантропоморфным отвлеченным платоно-аристотелевским идеализмом, этот вопрос специально будет рассматриваться ниже.

6. Логическая реставрация юности рабовладельческого полиса

Для понимания платоновских и аристотелевских элементов неоплатонизма (конкретно о них речь будет ниже) очень важно сделать все выводы из того, что дает нам здесь марксистско-ленинская теория. Из этих выводов в данном месте нашего изложения во всяком случае необходимо указать следующих два.

Во-первых, в традиционных изложениях философии Платона и Аристотеля обыкновенно не ставится вопроса о социальном происхождении самого содержания учения об идеях и учения о формах. Тем не менее то, что платоновские идеи и аристотелевские формы, призванные объяснить весь мир и всего человека в его личном и общественном бытии, ровно ничего не содержат в себе ни личностного, ни общественного, это обстоятельство целиком зависит именно от рабовладельческой формации, поскольку последняя основана на производственно-вещевом понимании человека. Когда в платоновском "Федре" изображается восхождение в идеальный мир, то этот идеальный мир оказывается состоящим не из чего другого, как из отвлеченных понятий, взятых в своем абсолютном бытии – "справедливости", "целомудрия", "знания", – так что это идеальное бытие оказывается "бесцветным", "безобразным", "неосязаемым" (Phaedr. 247 cd). Эта отвлеченность платоно-аристотелевских идей и форм, очевидно, есть результат того отвлеченного представления о человеке, которое было принесено критикой антропоморфизма в период восхождения рабовладельческой формации. Уже в эпоху общинно-родовой формации, то есть в период возникновения самой мифологии, ввиду первобытного и стихийного коллективизма, не было никаких оснований для представления о богах и демонах как о настоящих личностях, ибо боги и демоны являлись там гораздо больше обожествлением сил природы, то есть демоническими принципами тех или других областей природы и общества, чем личностями, неповторимыми и единственными, в настоящем смысле слова. Еще меньше того было оснований в эпоху возникновения философских учений об идеальных сущностях трактовать эти последние как личности. Вместо живых богов старой мифологии и их управления миром мы имеем здесь идеи и формы, то есть неантропоморфные формообразующие принципы; платоновские идеи – это не просто боги, но логические конструкции богов. Таков же Нус Аристотеля, понимаемый им только как "форма форм". Без такого вывода платоно-аристотелевских идей и форм по их содержанию из глубин рабовладельческой формации классического периода не будет понятна и связь неоплатонизма с этой рабовладельческой формацией.

Во-вторых, необходимо поставить вопрос также и о социальном происхождении того принижения чувственного мира, которое мы находим у Платона и которое целиком перешло от него и в неоплатонизм. Это принижение, несомненно, кроется опять-таки в глубинах той же самой рабовладельческой формации, потому что только с появлением этой последней мир узнал, что человек есть вещь или, в крайнем случае, домашнее животное, то есть что человек есть товар, и притом не самый ценный, что существование его не обладает никакой принципиальной ценностью, что оно текуче, эфемерно и ненадежно и что всякий человек существует только благодаря своему приобщению к чему-то над-человеческому, благодаря его безусловному повиновению этому последнему. Таким образом, принижение всего чувственного в античном платонизме и неоплатонизме есть не что иное, как результат той ограниченности сознания, которая вытекала из самых глубоких оснований рабовладельческой формации. Без этого также не может быть правильного понимания неоплатонизма. Относительно Аристотеля дело в этом вопросе обстоит несколько сложнее, потому что у него рядом с принижением чувственного и материального мы находим и элементы очень высокой оценки этих видов бытия и знания. Но зато Аристотель – это уже канун того нового учения о человеке, которое было создано новым этапом рабовладельческой формации, а именно эпохой эллинизма.

Приводя здесь последовательную марксистско-ленинскую точку зрения, необходимо сделать еще одно уточнение относительно социально-исторической значимости платонизма. Поскольку платоновские идеи не суть антропоморфные боги, но только их логическая конструкция, постольку Платон есть представитель и выразитель не общинно-родовой, но рабовладельческой формации. Поскольку, однако, эти идеи не находятся у него в таком же простом и непосредственном взаимоотношении с материей, как Ноэсис Диогена Аполлонийского или как Логос Гераклита и Демокрита, но во взаимоотношении логически опосредствованном, постольку подобная философия могла вырастать только из опыта весьма углубленной личности, которой уже хорошо знакома рефлексия не только над космическим целым, но и над собственным мышлением. В этом смысле, но только именно в этом и ни в каком другом смысле слова, Платон, можно сказать, также стоит в начале эллинизма, как и в литературе Еврипид и в практической жизни – сократовские школы. Но Платон углубляет человеческую личность вовсе не для того, чтобы ее изолировать и психологизировать на манер эллинизма, в отрыве от объективных основ природы и общества. Он ее углубляет ровно настолько, насколько это ему нужно для утверждения объективно идеальных основ все той же природы и все того же общества, то есть для сознательной и логической реставрации юности рабовладельческого общества. И в этом смысле он нисколько не эллинист, но представитель именно классической рабовладельческой идеологии. Таково двойственное положение Платона в истории классовой идеологии Древней Греции.

7. Эллинистическое рабовладение

Переходим к социальным связям эстетики неоплатонизма непосредственно с эпохой эллинизма. Простое и непосредственное рабовладение, которым характеризуется эпоха греческой классики, могло существовать только до тех пор, пока была гармония между количеством рабов и качеством рабского труда, с одной стороны, и жизненными потребностями рабовладельческого общества и государства – с другой. Когда рабов становится слишком мало или когда их становится слишком много, простое и непосредственное рабовладение приходит к концу. Становится гораздо более выгодным частично освободить раба, посадить его на определенный участок земли и предоставить ему полную свободу в обработке земли обязавши только определенными размерами оброка и барщины. Тут уже не нужно ходить за рабом и прослеживать каждый мельчайший этап его работы. Гораздо целесообразнее самому рабу соображать о характере этой работы, то есть гораздо целесообразнее понимать этого раба не как домашнее животное, но уже как человека, относительно разумного и относительно свободного. В конце концов такая эволюция рабовладения приводит его к полной катастрофе и замене его крепостничеством, то есть к феодализму.

Полного феодализма не образовалось в пределах античного мира, гак как полный феодализм – это уже совсем другая, а именно средневековая эпоха. Однако черты феодализации и крепостничества не только сильно развились в эпоху рабовладельческой формации, но они-то как раз и составляют самый существенный признак того этапа рабовладельческой формации, который обычно носит название эллинизма. Эллинизм, следовательно, есть эпоха зарождения крепостного хозяйства рабовладельческой формации и развития его до тех размеров, которые были совместимы с этой последней. Другими словами, эллинизм есть система косвенного, сложного и опосредствованного рабовладения в противоположность прямому, простому и непосредственному рабовладению эпохи классики.

Эта косвенность и опосредствованность пронизывает собою весь культурный облик эллинизма. От того общественно-личного монолита, который мы находим в молодом и героическом периоде рабовладения, не осталось здесь и следа. Личность, отдельный человеческий субъект уже не вырастает здесь естественным путем на лоне общественной и государственной жизни, но он резко противопоставляет себя и обществу и природе; он углубляется в себя, изолируется от всего окружающего, живет преимущественно своими изолированными переживаниями, замыкается в себе; и если он общается с природой, то это происходит у него не естественным и стихийным, органическим путем, но лишь в результате его сознательных усилий, усилий умственных, эмоциональных и волевых, путем преломления фактов природы и общества в крайне сложном аппарате его внутренней и самодовлеющей жизни. Государство для него есть нечто внешнее и насильственное, природа для него есть только источник его научных построений и эстетических переживаний; и общество и весь народ есть чуждая ему и тоже насильственная для него среда, с которой он имеет дело только в силу необходимости. Такая личность, конечно, всегда аполитична и ставит единственной задачей своей деятельности только охрану своего изолированного существования и создания в ней внутреннего и непоколебимого покоя, который мог бы всегда успешно выдерживать любой напор общественных и природных сил.

Что такое эллинистическая государственная жизнь в ее отличии от аристократического или демократического государства периода классики? Это, конечно, уже не та простая и непосредственная жизнь гражданского общества, в которой каждый гражданин участвует для удовлетворения своих непосредственных жизненных потребностей. Эллинистическое государство обездушено тем, что каждая подчиненная ему личность находит подлинную живую жизнь только внутри себя самой, а в государстве видит только внешнюю для себя необходимость. Это превращает государство в огромную бюрократическую машину, в чисто формальный аппарат проведения в жизнь отвлеченного законодательства. При этом специфические особенности нового государства делаются для нас особенно оригинальными, если мы посмотрим на это государство как на целое. Тут мы уже не имеем миниатюрного полиса классической эпохи. Перед нами огромное, многонациональное государство, в конце концов, мировая империя Рима, управляемая тоже общими над-национальными законами, общей бюрократической и иерархической машиной и возглавляемая опять-таки единой личностью (потому что для эллинизма все живое обязательно есть личное и личностное), то есть вместо прежнего аристократически-демократического полиса мы имеем огромное военно-монархическое государство вполне абсолютистского типа. Покамест греческий полис был объединением рабовладельцев, ограниченных непосредственными отношениями с рабами, до тех пор и полис был чем-то непосредственным, ограниченным и обозримым. Когда же пришлось развязать личную предприимчивость рабовладельца, то сам полис оказался в руках безгранично растущей личной инициативы. А это и значит, что, во-первых, он стал монархическим и, во-вторых, безгранично растущим вплоть до известных и доступных в те времена географических пределов. Таким образом, огромное пространство и непрерывная экспансия, военно-политическая и торгово-промышленная, отсутствие непосредственной обозримости и замена ее громоздкой чиновной иерархией является вместе с военно-монархической организацией таким же необходимым и очевиднейшим результатом эллинистического субъективизма и индивидуализма, как оба эти последние являются результатом опосредствованного рабовладения, переходившего в Дальнейшем в прямую феодализацию всего античного мира.

8. Эллинистическая эстетика

Нетрудно представить себе, какая могла быть эстетика в эпоху эллинизма на такой социальной базе и при такой политической надстройке.

В начальный период эллинизма, когда движимая материальной нуждой старая полисная система только еще устанавливала свои первые связи с другими нациями и когда ради приобретения жизненных ресурсов и расширения рабовладения ей впервые пришлось участвовать в создании больших международных военно-монархических организаций, в эту эпоху эстетика эллинизма, конечно, находится только еще на стадии своего становления. И эллинистический субъект, призванный новой стадией рабовладельческой формации к самоутверждению и самоуглублению, еще не в состоянии настолько себя абсолютизировать, чтобы и во всем внешнем мире, то есть в природе и обществе, видеть только себя. Этот субъект занимает здесь пока главным образом оборонительную и пассивную позицию – подобно тому как и вся Греция этого времени со всей ее экспансией на Восток является пока только орудием внешних сил (Македония, а потом Рим) и более или менее пассивным материалом для формирования мировой империи. Греция здесь была завоевана извне, потому что новый тип государства уже не был органической ветвью гражданской общины, но был внешней для общества и индивида принудительной силой. И философские системы раннего эллинизма, стоицизм, эпикурейство и скептицизм, ставят своей главнейшей задачей оградить человеческий субъект от всякого рода волнений, проповедуют полный аполитизм и антиобщественность и хотят снабдить отдельного человека таким орудием, которое давало бы ему возможность покойно и безмятежно существовать среди любых катастроф и трагедий жизни. В этой ранней эллинистической эстетике весьма заметны черты пассивности и отрешенности, которые заставляют здесь даже в науках о природе находить единственный смысл, это – смысл охранения человеческого субъекта от всех внешних беспокойных воздействий.

Такая эстетика, конечно, могла быть только в начальный период эллинизма, в его первые два столетия; и параллельно с упрочением социально-политической системы эллинизма, с переходом от первоначальных завоеваний и эллинистических монархий к римскому принципату упрочивается также и самочувствие человеческого субъекта, углубляется его самоутверждение; и он начинает смелее рассматривать природу и общество и весь мир в свете своего растущего абсолютизма. Это возвышение и укрепление человеческого субъекта началось у греков уже давно. Подобно тому как эллинистическое искусство коренится еще в Еврипиде, то есть во второй половине V в., так же и эллинистический субъективизм и имманентизм коренятся еще в Демокрите, впервые выставившем свой макро- и микрокосмический тезис (В 34 Diels9, Маков.):

"И подобно тому как во вселенной мы видим, что одни [вещи] только управляют, как, например, божественные, другие – и управляют и управляются, как, например, человеческие [а именно – они и управляются божественными и управляют неразумными животными], третьи же – только управляются, как, например, неразумные животные, точно так же и в человеке, который есть, по Демокриту, микрокосм (малый мир) наблюдается то же самое. И [в, человеке] одни [части] только управляют, как разум, другие же повинуются и управляют, как сердце... Третьи же только повинуются, как вожделение".

Однако для абсолютного самоутверждения должны были быть приведены и соответствующие абсолютные основания; а это значило, что объективное бытие уже не могло теперь трактоваться ни как мировая, насквозь текучая огненная пневма (наподобие стоиков), ни как атомистические вихри и чисто материальные "видики" (наподобие Демокрита и Эпикура), ни как безразличная, неопределенная и алогичная текучесть вообще (наподобие скептиков), но как мир абсолютных и вечных идей, от которых зависит всякая материальная текучесть. Другими словами, на очереди здесь стала реставрация систем Платона и Аристотеля и переработка в духе этих мыслителей раннеэллинистического субъективизма.

Нечего и говорить о том, что тут не могло быть простого повторения платонизма и аристотелизма. Три века эллинистической философии создали такую культуру психологизма, насущно-жизненного практицизма, такого постоянного дрожания за судьбу человеческой личности, что отныне античные философы уже оказывались неспособными к размышлению над объективной реальностью как таковой и всякую объективную реальность отныне они могли допускать только в меру охвата ее психологическими усилиями отдельной личности. Это – то, что иной раз называется имманентизмом; и это – то, что находится в резком противоречии с объективным идеализмом Платона. Тот платонизм, который реставрируется теперь, обязательно охватывает и все достижения ранней эллинистической мысли, и прежде всего стоицизм с его гераклитовским материализмом и острой жаждой интимно-человеческого успокоения, избавления от жизненных несовершенств и совсем неоплатонической болью о личном спасении. Такая эллинистическая реставрация платонизма есть четвертое основное слагаемое неоплатонизма и его эпохи.

Первым ярким представителем такого стоического платонизма является Посидоний, философ I в. до н.э., который вместе с тем характерен и вообще для поворота греческой философии от секуляризации мысли и бытия в раннем эллинизме к их сакрализации в позднем эллинизме. Первые два века нашей эры, объединяемые обычно под названием философского эклектизма, и есть не что иное, как длинная и пестрая история попыток переработать субъективизм в духе Платона, Аристотеля и пифагорейцев.

9. Рост платоно-аристотелевской диалектики в период эллинизма

Тут-то мы впервые и подходим к эпохе неоплатонизма, который в социальном смысле не есть ни эпоха становления эллинизма, ни эпоха упрочения упомянутого выше косвенного рабовладения, то есть принципата, но эпоха уже окончательного развала рабовладельческой системы вообще и эпоха феодализации Римской империи, то есть переход от принципата к доминату, и эпоха самого домината как последней системы, пытавшейся спасти гибнущую рабовладельческую формацию. Но и эта феодализация, основанная на непосредственно личных отношениях, уже была возвратом к новой непосредственности, что не замедлило сказаться в эстетике, ставшей теперь тоже чем-то непосредственным, а именно реставрацией политеизма, и не в том его отвлеченном логически-конструктивном виде, как это делала некогда диалектика самого Платона, но в самом буквальном и абсолютно-реальном смысле. Поэтому в философском отношении неоплатонизм не есть ни стоицизм, с которым он находится в состоянии перманентной борьбы, ни даже стоический платонизм и эклектизм, с которым в прежнее время очень многие охотники его объединяли и даже отождествляли. Как мы не раз убедимся в дальнейшем, система неоплатонизма имеет мало общего и с Посидонием, хотя она в нем исторически и коренится, и с родственным Посидонию Филоном Александрийским, не говоря уже о прочих стоических платониках первых веков нашей эры, как еврейских и христианских, так и чисто языческих. В неоплатонизме мы находим уже окончательное преодоление и стоицизма и стоического платонизма при помощи реставрации философии Платона и Аристотеля, причем их философия, прошедшая сквозь эллинистический субъективизм, оказывается здесь на новой ступени, являясь, как мы только что сказали, в то же время реставрацией и еще более давних периодов человеческого мышления. Чтобы понять эту общегреческую резюмирующую роль неоплатонизма, необходимо всмотреться в этот поздний этап социально-политического развития древнего мира, в этот период окончательной катастрофы всей рабовладельческой формации вообще. В этом полном подчинении стоического натурализма, материализма и практицизма платоно-аристотелевской диалектике и заключается пятое основное слагаемое неоплатонизма и его эпохи.

10. Итог предыдущего

Таким образом, неоплатонизм и его эпоха действительно являются не только последним этапом античного социального и идеологического развития, но и последним его обобщением и итогом. Неоплатонизм, во-первых, есть реставрация общинно-родового строя и, следовательно, мифологии. Во-вторых, он реставрирует рабовладельческую формацию, и потому он никогда не может остановиться на простой мифологии, но обязательно выдвигает еще и рационалистическое отношение к природе и обществу. В-третьих, он реставрирует именно классику рабовладельческого общества, и потому он есть платонизм и аристотелизм. В-четвертых, он прошел сквозь горнило раннего эллинистического субъективизма, и потому его платонизм остро-субъективистский и жгуче-интимный. И, наконец, в-пятых, он есть детище последнего этапа эллинистически-римского мира, и потому он преодолевает все соблазны чистого субъективизма и в его свете трактует и всю старинную мифологию во всей ее буквальности, возвращаясь тем самым к доклассическим временам вполне непосредственного и дорефлективного сознания.

Таковы основные историко-социальные слагаемые неоплатонизма; и теперь возникает вопрос, как эти слагаемые, при столь большой их разнородности, объединились в нем в единое и нераздельное целое.

§2. Общая социально-историческая характеристика неоплатонизма
1. Универсализм и катастрофизм

Первый фундаментальный факт социальной истории эпохи неоплатонизма, факт, наиболее бросающийся в глаза и бесспорный, это факт мировой социальной катастрофы, когда погибала не какая-нибудь отдельная ветвь культуры, не какая-нибудь отдельная маленькая страна и не какая-нибудь малозначительная социальная группировка или какая-нибудь кратковременная культурно-социальная тенденция, но погибала огромная всемирно-историческая рабовладельческая формация, имевшая тысячелетнюю историю и давшая грандиозные результаты во всех областях социального и культурного развития. Процесс этой гибели длился мучительно долго, и он занял собою несколько столетий. Это – те катастрофические столетия Римской империи, которыми началось новое летосчисление. Античный мир, организовавшийся в виде мировой Римской империи, начиная с I в. н.э., то больше, то меньше, но все время и неизменно стремится к упадку, вплоть до падения Западной Римской империи под натиском варваров в V-VI вв. н.э. Из этих страшных веков всеобщего развала и мировой разрухи особенно скорбную картину представляет собою III в., как раз век первых неоплатонических систем, век Плотина и Порфирия.

Древнему Риму для поддержания его существования необходимо было постоянное приобретение новых территорий и расширение рабовладения. Для этого нужны были войны и завоевания, то есть для этого нужно было вступить в экономические, политические и военные связи с многочисленными неримскими нациями, вслед за чем должны были возникать и связи культурные. Чем больше разных наций входило в состав Римской империи, тем больше должен был расширяться военно-политический и административный аппарат Римской империи, тем более должен был углубляться и расширяться римский абсолютизм. Однако никакой военный и политический абсолютизм не может расширяться и углубляться бесконечно. Он может крепнуть только до тех пор, пока его существование и укрепление не требует для себя больше средств, чем это может дать подвластное ему население. Но рабовладельческое государство, и не только греческий классический полис, но даже и Римская империя, по самой своей сути не могло представлять собою достаточно гибкого аппарата, и оно всегда требовало для своего поддержания огромных жизненных средств, которые нельзя было покрыть никакими завоеваниями. Всякое новое завоевание, давая Риму новые жизненные ресурсы, в то же время приводило к большему напряжению военно-политическую и государственную машину и увеличивало центробежные силы Римской империи. В конце концов, это необъятное многонациональное государство стало трещать по швам, и III в. представляет в этом отношении наиболее яркую картину.

Источники говорят нам о невероятном обнищании низового населения Римской империи III в., которое уже давно не было в состоянии выносить всю налоговую и податную тяжесть, а без этих огромных налогов и податей государство тоже не могло существовать. Толпы рабов и колонов бросали своих господ и свои земельные участки, организовывались в разбойничьи шайки и банды, а иной раз и в целые армии, неплохо вооруженные и материально и идейно, наводя ужас на имущие классы и угрожая благополучию самого государства. Армия тоже не была достаточно снабжена и часто волновалась, бунтовала, убивала своих начальников и выбирала собственных императоров, и притом не только в центре, но и в отдаленных провинциях. В период династии Северов, то есть в первые три десятилетия III в., императорская власть вынуждена ликвидировать последнюю видимость республиканских форм и переходить к чистейшему абсолютизму, а с 30-х гг. до Диоклетиана, то есть до середины 80-х гг., армия оказывается единственной верховной властью, ставящей и уничтожающей этих чисто солдатских императоров. В течение пятидесяти лет мы имеем здесь сплошные перевороты. Кроме того, на севере укреплялись и организовывались многочисленные германские племена, отбиравшие у Рима одну провинцию за другой; на востоке римлян теснила могущественная Персия в лице своих знаменитых Сассанидов; и так же неблагополучно было на юге и в Африке, где варвары грозили самому городу Риму. Голод, болезни, расстройство транспорта, отсутствие подвоза необходимых жизненных средств, постоянное волнение среди рабов, колонов и солдат, разграбление имений и вилл, обнищание муниципий, всеобщее смятение и дрожание за свое существование – вот та унылая картина, которую мы находим в III в. в Римской империи, и вот та социально-политическая атмосфера, в которой рос и укреплялся неоплатонизм.

Когда люди теряют свою материальную базу и у них нет никакой перспективы на материальное возрождение и когда их духовный склад не может примириться с этой материальной катастрофой (а античный человек всегда отличался именно таким духовным складом), тогда люди начинают искать правды на небе, начинают углубляться в себя, уповать на вечное бытие и искать своего самоутверждения именно в этом последнем. Неоплатонизм в этом отношении представляет собою одно из самых замечательных явлений. В человеческой истории были очень редки периоды такой отрешенности, такого ухода человека в себя, таких настойчивых попыток уйти от всего земного, как это мы находим в неоплатонизме. Философы-неоплатоники разработали небывалую практику и технику мистического восхождения; и вся их теоретическая философия есть не что иное, как обоснование этой безусловной отрешенности. И невозможно не видеть корней этой отрешенной философии в той социальной катастрофе, которая разыгралась в то время, потому что новая социальная эпоха с ее культурой и идеологией еще не давала в то время прочных ростков, а тысячелетняя рабовладельческая культура уже разрушалась, и людям было некуда деваться. А то, что при слабых экономических ресурсах возможна та или иная пышная идеология и вообще надстройка, этому Маркс учит нас на примере греческой мифологии, которая не только была возможна в эпоху незрелой экономики общинно-родовой формации, но, по Марксу, только в такую эпоху и была вообще возможна. Это и понятно: более зрелая и более здоровая экономика, конечно, не дала бы человеку даже и физической возможности строить мифологию или отрешенную идеологию на неоплатонический манер.

2. Феодализация Римской империи как результат ее универсализма и катастрофизма

Однако посмотрим, чем же заполнялась такая идеология неоплатонизма по существу, так как отрешенность по существу своему, несмотря на ее центральное значение для неоплатонизма, есть все же нечто отрицательное.

Для этого необходимо вспомнить то новое и оригинальное, чем отличалась Римская империя последних веков и благодаря чему она все еще могла влачить свое существование, несмотря на катастрофу. Новым и оригинальным было здесь, как и вообще в эллинистически-римский период, частичное освобождение рабов и превращение значительного их количества в полукрепостное население, что, как было сказано выше, явилось результатом жизненной необходимости и нерентабельности простого и механического рабства при столь разросшихся потребностях государства и общества.

Еще в конце республики стал входить в жизнь один мощный фактор, а именно институт вольноотпущенников, с которыми оказалось гораздо выгоднее иметь дело, чем с рабами. Дальше этот институт только расширялся. Получал большую жизненную силу так называемый пекулий, то есть предоставление хозяином разного рода зависимым от него лицам во временное и условное пользование земли, скота, инвентаря и даже денег с наложением на этих лиц известного рода экономических или гражданских обязательств. Рабы, пользуясь таким пекулием, получали некоторого рода условное освобождение и начинали работать уже не просто из-под палки, но с применением собственной инициативы, потому что чем больше вырабатывал такой полусвободный работник сверх того, что он должен был отдать своему хозяину, тем больше полученных им ресурсов отходило в его собственное пользование. Поместья и виллы уже давно перестали давать высококачественную сельскохозяйственную продукцию, оправдывать себя и давать доход, так как главными производителями в них оставались только рабы, не заинтересованные ни в каком качестве продукции. Но рабское хозяйство становилось нерентабельным и для массовых экстенсивных культур, потому что последние требовали такого огромного количества рабов, которого неоткуда было получить. Поэтому ни по своему качеству, ни по своим количественным размерам чисто рабский труд уже не мог прокормить многомиллионную и многонациональную, децентрализующуюся империю.

Так же еще со времен республики широкое распространение получил институт так называемой клиентелы. В последние же века Римской империи развился родственный этому обычай патроциниев, когда бесправное население, задавленное нуждой, бесконечными налогами и бесчинством чиновников и солдат, отдавало себя и свои земли в полное владение соседям – магнатам, на которых оно вместе с этим начинало теперь работать, но которые зато защищали его и отвечали за него перед государством. Это было, конечно, частичным переходом в рабство и превращением свободного производителя в полусвободного бессрочного арендатора, но это тотчас же вносило во всю социальную культурную жизнь низового населения небывалый, и для строго-рабовладельческого общества невозможный, принцип, а именно принцип личных отношений между господами и работниками.

Только в период общинно-родовой формации возможно было производство на основе такого рода личных отношений; но там они не могли развиться в полной мере потому, что сама личность в те времена тонула в первобытном коллективизме и не имела потребности к самоутверждению. Что же касается той личности производителя, которая зарождалась в последние века Римской империи, то она уже давно вкусила сладость собственной жизненной инициативы под влиянием обрисованного выше общего эллинистически-римского субъективизма, и теперь эта свободная инициатива личности значительно укреплялась и получала огромный экономический смысл. Правда, фактическое закабаление трудящихся часто в этих случаях нисколько не ослабевало и лишь принимало новую форму. Однако раз пробудившееся свободное сознание личности уже не могло погибнуть, и взгляд на рабство как на явление природное, вполне естественное и закономерное, постепенно исчезал идеологически, подобно тому как он становился невыгодным и ненужным экономически. Однажды возникшее под давлением материальной необходимости чувство свободной личности отныне уже не умрет никогда; и отныне оно само уже будет влиять преобразующе на социальные основы жизни, какую бы фактическую кабалу эти последние ни представляли для свободной личности.

Наконец, общеизвестным отличием как всего, эллинизма, так особенно последних веков Римской, империи является то, что обычно называется колонатом и что надолго отсрочило окончательную гибель рабовладельческой формации. Колонат – это мелкая полусвободная аренда земли на условиях денежного или натурального оброка, диктовавшаяся все той же экономической необходимостью компенсировать нерентабельный рабский труд, возместить недостаток притока новых рабов (а он прекращался с прекращением завоеваний) и экономически использовать свободную инициативу производителя. Колонатные отношения тоже были, в конце концов, личными отношениями между хозяевами и работниками вместо бывших отношений хозяина к рабу как к вещи или, самое большее, как к домашнему животному. Развитие колонатных отношений в поздней империи порождало и укрепляло характерный для средневекового феодализма частно-правовой, вотчинный взгляд на общество и государство. И хотя тут было еще далеко до средневекового феодализма (социальная основа Рима накануне его гибели все еще оставалась рабовладельческой), все же колонат – это достаточно широкая и глубокая особенность поздней империи, и он тоже порождал небывалые представления о значении личной инициативы и об ее культурно-социальной неизбежности.

3. Реставрация древней мифологии

В этой феодализации поздней Римской империи, принимавшей столь разнообразные формы и уходившей своими корнями еще в последний период республики, содержится разгадка одной из самых глубоких сторон положительного содержания неоплатонизма. Выше мы уже не раз убеждались, как идеология являлась весьма чутким барометром общесоциальных сдвигов. Могло ли теперь остаться без всякого влияния на идеологию это могучее чувство личности, возникшее столь не случайно, столь неизбежно и на такой большой глубине тогдашней социальной жизни? Да, античная идеология не могла теперь не претерпеть от этого огромных изменений, подобно тому как уже в раннем эллинизме мы отмечали черты субъективизма, порожденные теми же социальными сдвигами. Но теперь эти социальные сдвиги приняли обширные размеры, и порожденная ими личность абсолютизировалась все больше и больше. Наиболее внешнюю и, можно сказать, наиболее грубую форму это получило в так называемом доминате в отличие от республиканской видимости принципата. Но гораздо более тонкую форму эта абсолютизация личности получила в философии неоплатонизма, которую в этом смысле прямо можно назвать философией цезаризма или, если угодно выразиться более точно, философией домината. Тут характерны две черты.

Во-первых, если опыт личности всерьез явился в силу социальной необходимости и не был случайным, искусственным и оранжерейным явлением, он не мог не перекрасить собою решительно всей картины природы и мира, не мог не рассматривать этих последних как тоже некоторого рода личностное бытие. Природа и мир с точки зрения такого личностного сознания всерьез должны были населяться теми или иными личными силами, то есть теми или иными одушевленными, разумными и свободно действующими существами. Если, действительно, личность начинала трактоваться как нечто абсолютное, она должна была обязательно выходить за пределы чисто человеческой области и распространяться на все бытие, во всю его ширь и во всю его глубину. При этом природа и мир должны были не просто быть населены богами и демонами, но именно сами по себе быть чисто божественными и демоническими, так что не личности и живые субъекты должны были появляться из неодушевленной природы, но, наоборот, сама неодушевленная природа должна была оказаться лишь проявлением и несущественным предикатом божественно-демонической реальности. Это, конечно, значило, что неоплатонизм воскрешал старую мифологию, подобно тому как экономическое использование личных отношений в поздней Римской империи было не чем иным, как известного рода реставрацией доклассовых общинно-родовых отношений. При этом используемая здесь мифология вовсе не была только поэзией, только метафорой, только мышлением мифа в каком-нибудь переносном смысле, Мифология здесь воскрешалась во всей своей жуткой и буквальной реальности, с твердым убеждением в том, что именно самая основа бытия, самая основа природы и мира есть нечто божественно-демоническое, то есть мифическое.

В античной философии за все ее многовековое существование еще не было никогда такой веры в непосредственную значимость демонологии, потому что до сих пор философы или не привлекали богов и демонов в свои философские системы, или толковали их аллегорически. Неоплатонизм в этом смысле есть самая настоящая, самая неаллегорическая мифология, вполне равная той, которую знало доклассовое и дофилософское греческое общество. Для неоплатоников демоны суть реальные существа, с которыми они вступают в непосредственную жизненную связь, которых они вызывают, на которых и с помощью которых они действуют, так что эти философы в такой же мере являются чародеями и магами, в какой и теоретическими мыслителями.

Однако, несмотря ни на какую непосредственность общения с богами и демонами, неоплатоники, конечно, не могли быть просто мифологами. Времена чистой и непосредственной мифологии прошли безвозвратно вместе с породившей их общинно-родовой формацией. Античный мир уже больше тысячелетия жил в атмосфере рабовладельческой формации, которая принесла с собою описанное у нас выше освобождение личности (конечно, то частичное и условное, на которое способна эта формация) и вместе с ним критическое отношение к мифологии. Это тоже делало рабовладельческую идеологию раз навсегда критической и, несмотря ни на что, вносило в нее ничем неискоренимую секуляризацию. Эллинистически-римское освобождение личности, углубившее эту принципиальную свободу до такой степени полной изоляции этой личности, в последние века Римской империи стало уже переносить на эту личность демонические, то есть мифологические, свойства. Но и в таком виде все равно не могло получиться прежней и непосредственной мифологии.

Воспитанная на тысячелетнем критицизме, человеческая личность того времени не могла не перерабатывать этой мифологии в свете своих внутренних переживаний, не могла не преломлять ее сквозь призму своего субъективного мышления и своих глубоких и развитых чувств. Простая, непосредственная и объективно-реальная мифология была бы для нее несносной скукой, чем-то слишком наивным и детским, чем-то пустым и бессодержательным. Поэтому старая греческая мифология реставрируется в неоплатонизме как предмет очень глубоких размышлений и как предмет весьма интенсивных и острых внутренних ощущений и чувств.

Реставрированная во всей своей непосредственной данности, греческая мифология здесь, конечно, не нуждалась в доказательствах. Однако она нуждалась в том, чтобы найти для себя мыслительную, логическую обработку, в том, чтобы стать предметом философии. Поэтому каждое божество и каждый тип демонов рассматриваются в неоплатонизме как необходимое звено в системе человеческого знания о мире, в системе человеческого мышления вообще. Можно сказать, что боги и демоны рассматриваются здесь как необходимые логические категории, так что теология и демонология превращаются здесь в тончайше развитую таблицу категорий. Неоплатонизм есть поэтому не просто мифология, на философия мифологии,

4. Диалектика мифа

Если формулировать основной метод этой философии мифологии, то необходимо вспомнить те философские системы эпохи греческой классики, которые ставили своей специальной задачей увековечить открывшийся им гилозоистический космос, то есть объяснить его при помощи теории идей и форм. Другими словами, неоплатонизм был также реставрацией платонизма и аристотелизма, так что его философия мифологии оказалась не чем иным, как платонически-аристотелистской диалектикой мифа.

С другой стороны, эллинистически-римский субъективизм проявился здесь не только в виде развитой логической системы мифологии, но и в виде весьма утонченных и искусных методов перевода объективной мифологии на язык интимных человеческих переживаний, в виде глубоко продуманных теорий аскетизма и всякого рода внутренних постижений и экстазов. Демонология ценилась здесь как внутренняя культура человеческих переживаний, как теория всякого рода умозрений и вдохновений. Здесь, как и в упомянутой только что диалектике мифологии, сказался косвенный и опосредствованный характер всего эллинистически-римского мира, который уже не мог исповедовать старинной мифологии в ее прямом и наивном смысле, то есть порождать ее из себя в стихийном и естественном порядке. Он мог создавать эту мифологию только своими собственными сознательными усилиями; и она для него была интересна не сама по себе, но как трамплин для зрелой культуры мысли и чувства. Неоплатоники брали из жизни античного духа самое далекое, самое старинное, самое непохожее на какую-нибудь цивилизацию или критическую мысль; и это была мифология. Но эту максимальную старину они реставрировали при помощи максимально новых, максимально цивилизованных и культурных методов; и это была диалектика, в своем утончении доходившая до схоластической эквилибристики, до какого-то исступленного балета логических категорий. И этот синтез самого старого и самого нового в неоплатонизме так же естествен и понятен, как и породившая его эпоха феодализации Римской империи, когда одряхлевшая и умирающая рабовладельческая формация пыталась оживить и воскресить себя реставрацией общинно-родовых отношений, которых, конечно, нельзя было реставрировать целиком, но которые можно было путем сознательных усилий все же довести до степени патроната, патроциниев, пекулия, колоната и вообще до рационального экономического использования личных отношений между живыми людьми. В этой феодализации поздней Римской империи тоже причудливым образом объединилось старчество и детство античного мира; и тут тоже трудно решить, есть ли это конец античного мира и его общественной формации или это начало нового мира и новой, еще небывалой общественной формации.

Но прежде чем идти дальше, остановимся некоторое время на характеристике изображенной только что неоплатонической философии и диалектики мифа, ибо здесь особенно нужно избегать общих фраз и давать более точные разъяснения.

Что это за диалектика и в чем ее существенные особенности?

5. Реальная картина неоплатонической диалектики мифа

Эту неоплатоническую диалектику нужно самым резким образом отличать не только от материалистической диалектики, созданной классиками марксизма-ленинизма, но и от диалектики чисто логических понятий, созданной немецкими идеалистами начала XIX в. на основах европейского буржуазного индивидуализма, а также и от средневековой диалектики, которая известна нам либо как теория изложения мыслей и теория спора, либо как диалектика мистических сущностей на основах арабской, еврейской и христианской теологии. Диалектика неоплатонизма, как и вообще античная диалектика, вырастающая на базе рабовладельческой формации, уже по одному этому есть диалектика материальных основ жизни природы и общества, вследствие чего в основном она всюду отличалась выдвижением на первый план либо производственных процессов (в природе это будут производительные процессы), либо вообще того или иного материально-чувственного отношения к бытию.

Что касается производственного элемента, то он сказался в античной диалектике в виде энергийного и динамического понимания мира, в виде изображения творчески-текучего состояния мира. Этот знаменитый гераклитовский поток, это аристотелевское учение об энергии, эта стоическая концепция мирового огненного пневматизма, вся эта, повторяем, производственно-бытийная точка зрения на мир осталась целиком и в неоплатонической диалектике, которая, как мы увидим ниже, соединяет это общеантичное учение об энергизме с платоновским учением об абсолютном единстве и с аристотелевским учением о перводвигателе, вследствие чего этот энергизм преобразуется здесь в учение об эманациях. Диалектика неоплатонизма есть диалектика эманации всего чувственного и сверхчувственного мира, всех людей, демонов и богов из абсолютного единства. Это не есть, таким образом, ни диалектика голых понятий, ни диалектика обнаженных мистических сущностей, ни диалектика просто материального мира. Это есть энергийно-эманативная диалектика античного мифа, который сразу и одновременно и материален, и демоничен и потому не вмещается ни в один тип последующей диалектики, ни средневековой, ни новоевропейской.

Далее, ввиду постоянной опоры на материальные основы природы и общества античная диалектика наряду с производственно-производительным энергизмом всегда выдвигает на первый план, как сказано, и вообще чувственное отношение к миру. Здесь, конечно, не место входить в анализ материально-чувственных основ античной диалектики, но две ее стороны, как раз нашедшие в неоплатонизме самое яркое выражение, должны быть отмечены даже в самом кратком очерке.

Именно, античная диалектика, и особенно диалектика неоплатонизма, основывается на очень интенсивных зрительных восприятиях и образах. Уже у Платона и Аристотеля зрительная область играет большую роль даже в самых отвлеченных рассуждениях. Что же касается неоплатоников, то они превратили зрительные и световые восприятия в самую настоящую мистику, и без упоминания о свете и о зрении у них не обходится буквально ни одна страница. Абсолютное единство есть, по их учению, прежде всего свет; и объединение в нем в.сего сущего квалифицируется у них главным образом как бездна бесконечного света. Мир идей, и по Платону и по неоплатоникам, тоже есть прежде всего царство света; а эманации и энергии, исходящие из абсолютного единства и из мира идей, суть прежде всего "световидные" принципы, принципы освещения. Мышление человека есть тоже свет и освещение. Даже и все телесное в меру своего эманативного существования есть та или иная степень освещения. И только одна грубая и земная материя есть тьма; но зато она и не есть что-нибудь сущее.

Другим ярким выражением особенностей неоплатонической диалектики как диалектики, уходящей в материально-чувственные основы жизни, являются весьма интенсивные эротические чувства. Уже у Гесиода Эрос является в числе первых мировых потенций; и его космогоническая роль хорошо известна по орфикам. Мировой Эрос играет большую роль в системах Парменида, Эмпедокла, Платона. Исключительно важная роль отведена ему и в неоплатонизме, который воскрешает его вместе со всей старинной мифологией и который наполняет им всю свою эманативную диалектику.

Далее, в неоплатонической диалектике мифа в самом ярком виде сказалась и та общая особенность античного мышления, которая состоит в объединении чувственности (и, в частности, зрительной и эротической) с мышлением. Воспитанная на двух начальных формациях человеческой истории, античная диалектика, даже на самых отвлеченных и самых мистических своих ступенях, никогда не могла оторваться от материально-чувственных интуиции, ибо античность не знала ни области чистого духа, ни абсолютной самодовлеющей личности, ни чистых, основанных самих на себе, логических понятий. И когда она доходила до отвлеченного философствования, – а неоплатонизм есть очень отвлеченное философствование, – она неустанно квалифицировала все свои мыслительные и логические построения как обязательно световые и вообще зрительные и как эротические. Поэтому не будем удивляться, если мы найдем у неоплатоников квалификацию идей как "умных изваяний" или как картинного письма и если самый чистый ум и самая далекая чувственность и мышление будут у них квалифицироваться на каждом шагу как нечто "световое", "световидное", непосредственно зримое, как нечто эротически-вожделенное.

В истории философии такое объединение максимальной отвлеченности с максимальной зрительностью и эротикой попадалось не раз. Но то, что мы находим в этом отношении у неоплатоников, решительно превосходит все исторические аналогии, так что и всю неоплатоническую диалектику необходимо назвать диалектикой зрительного, светового, вожделенного и вожделеющего ума или диалектикой мысленного света. И если выше мы пришли к тому, что уже в силу своего социального происхождения и назначения неоплатонизм должен был объединять максимальную старину, мифологию, с максимальным новшеством, диалектикой, то теперь мы конкретно видим, какая тут диалектика мифа получилась.

Наконец, античная диалектика у неоплатоников достигла и того своего предела, когда воочию обнаружилось исконно греческое, если не прямо первобытногреческое, отождествление мышления и материи, где материя начинала играть уже свою настоящую роль, затемненную в периоды философских исканий разного рода абстрактными построениями. А именно – неоплатонизм пришел к прямому оправданию материальной жизни, как она должна осуществляться в те времена, когда все божественное было только отражением материальных сил природы и общества. Именно неоплатонизм пришел к полному узаконению всего, что творится на свете, к полной законности зла, к полной безответственности отдельного индивидуума, к оправданию и позволенности всего существующего. Ниже у Плотина мы найдем блестящие страницы, направленные на доказательство того, что решительно все существующее существует именно так, как и надо ему существовать. Плотин доходил до полной безоценочности всего существующего, до абсолютизации всякой неправды жизни, всех преступлений, всех бедствий и неудач, всего дисгармоничного. Плотин в этом именно и видел подлинную гармонию существующего, которая, следовательно, оказывалась у него не только гармонией порядка, но и гармонией любого беспорядка. Правда, проповедь войны как отца всех вещей мы находим еще у Гераклита. Это полностью воспроизведено у Плотина. И это вполне понятно, потому что божественное, построенное по типу природного, приводило к пантеизму, а пантеизм приводил к оправданию и узаконению и любого природного порядка, и любого природного, а вместе с тем и общественного беспорядка и хаоса. И весь этот хаос, природный и общественный, трактуется у Плотина просто как необходимость, так что тут недалеко и до учения о судьбе. Но ни судьба, ни промысел уже не нужны были Плотину. Они были настолько имманентны природному и общественному хаосу, что даже и не нуждались в своем отделении от него. Это – самая крайняя ступень понимания божества как отражения материальных сил природы и общества. Потрясающие тексты на эту тему читатель найдет в конце нашего анализа эстетики Плотина. А что признание законности и необходимости природного и общественного хаоса и что нахождение эстетики в этом крайнем разложении тысячелетних жизненных порядков было только лишь отражением предсмертного разложения всей тогдашней Римской империи, это понятно само собой.

В итоге о существе неоплатонической диалектики необходимо сказать следующее: 1) Она есть античная диалектика. Это значит, что она призвана отражать собою общинно-родовую и рабовладельческую формации. Это значит, что она отражает собою жизнь человека в условиях его неумения управлять природой и обществом, то есть отражает производственно-производительный процесс жизни в его наиболее обнаженном, стихийном и телесном виде, еще до того глубокого раскрытия человека, которое принесли с собою три последующие великие формации. Это значит, что диалектика здесь эротична, поскольку любовь есть внутренняя сторона жизненного процесса, и пластично-зрительна, поскольку внешним проявлением жизни являются живые тела и организмы. 2) Эта диалектика есть диалектика эллинистически-римская. Это значит, что общежизненный, общетелесный, общекосмический производственно-производительный процесс она отражает не в его объективном явлении, но в его субъективно-человеческом преломлении, в его имманентно-личном понимании и конструировании. 3) Эта диалектика есть диалектика поздняя эллинистически-римская. Это значит, что она отражает собою феодализацию Римской империи. Это значит, что она отражает собою попытки объединения рабовладельческой формации с элементами личных отношений на манер формации общинно-родовой. Это значит, что внутренне-человеческой имманентизации подчиняется здесь сама мифология. Это значит, что такая диалектика мистична. Это значит, что такая диалектика не только есть любовь, но и любовь к идеальному и вечному, поскольку это последнее мыслится здесь в качестве истока и абсолютной базы для производственно-производительного процесса жизни. А это означало, что материальное как таковое уже теряло свою абсолютность, то есть диалектика оказывалась здесь как раз принижением всего материального и чувственного, то есть смертью, то есть рождением в вечности, то есть созерцанием всего сущего в его идеальных основах, то есть охватом всего сущего в одном порыве, то есть духовным исступлением, то есть экстазом. Вот какую форму приняла здесь диалектика как философия производственно-производительных основ жизни, то есть как диалектика общинно-родовая и рабовладельческая, накануне гибели античного мира. И вот почему хороша та характеристика диалектики Плотина, одного из крупнейших представителей неоплатонизма, которую дает Маркс в нижеследующем рассуждении из "Тетрадей по эпикурейской философии".

"Смерть и любовь, – пишет Маркс, – являются мифами отрицательной диалектики, потому что диалектика есть внутренний простой свет, проникновенный взор любви, внутренняя душа, не подавляемая телесным материальным раздроблением, сокровенное местопребывание духа. Итак, миф о ней есть любовь; но диалектика есть также бурный поток, сокрушающий вещи в их множественности и ограниченности, ниспровергающий самостоятельные формы, погружающий все в единое море вечности. Итак, миф о ней есть смерть.

Таким образом, она есть смерть, но в то же время и носительница жизненности, расцвета в садах духа, пена в искрометном кубке тех точечных семян, из которых распускается цветок единого духовного пламени. Поэтому Плотин называет ее средством, ведущим к "упрощению" души, т.е. к ее непосредственному единению с богом, – выражение, в котором смерть и любовь и в то же время "теоретическое познание" Аристотеля соединены с диалектикой Платона. Но так как эти определения, так сказать, предопределены у Платона и Аристотеля, а не развиты в силу имманентной необходимости, их погружение в эмпирически индивидуальное сознание проявляется у Платона как состояние, а именно состояние экстаза"1.

К этому рассуждению Маркса можно прибавить только то, что Плотин есть по времени первый представитель неоплатонизма и что у него не вполне определилась еще одна черта диалектики, получившая огромное развитие в последующем неоплатонизме. Именно: эта диалектика была не только мифом, любовью, смертью, жизнью, созерцанием четких форм и экстазом, но она была еще и неимоверной эквилибристикой тончайших логических категорий. Удивляться тут нечему, потому что, несмотря на все отличие этой стороны диалектики от предыдущих, она имеет и тот же самый социальный корень, и ту же самую жизненную ориентировку (а именно она есть – тоже отрешенность от жизни), и ту же самую конечную цель (перевод объективного мифа на язык субъективного сознания человеческой личности). Диалектика материальных основ жизни оказалась здесь диалектикой в отношении самой себя, то есть она перешла в свою противоположность, то есть она стала диалектикой смерти, то есть она перестала быть диалектикой, то есть она умертвила себя.

Итак, если в отрицательном смысле неоплатонизм есть философия отрешения от всего земного и материального, то в положительном смысле он есть реставрация старинной греческой мифологии и платоно-аристотелевской диалектики, а также и необходимая для этого весьма утонченная культура внутренних ощущений и умозрений. Дальнейшее, что необходимо добавить к этой характеристике неоплатонизма, является только уточнением и разъяснением указанных особенностей этой философии.

6. Неоплатонизм как эстетика домината в ее высших категориях

Прежде всего необходимо обратить внимание на те социальные стороны рассматриваемого исторического периода, которые с неизбежностью приводили к такому крупному и ярко очерченному явлению, как доминат, становление которого относится еще к эпохе Северов, то есть к первым десятилетиям III в., и расцвет которого начинается с конца III в. Дряхлеющая империя судорожно искала выхода из своей тяжелой и неизлечимой болезни, и, как это часто бывает с неизлечимо больным, она искала эти выходы в самых разнообразных и часто даже противоречивых направлениях. Таким вопиющим противоречием и был доминат в отношении указанных выше элементов феодализации. Римская империя уже не могла жить прямым и непосредственным рабским трудом, и она искала и частично находила выход в полуосвобожденном труде. С другой стороны, разросшаяся дальше всяких нормальных пределов империя, во избежание децентрализации и распада, должна была усиливать абсолютистскую государственность, ликвидировать всякие элементы самоуправления и переходить на военно-бюрократические рельсы. Доминат последних трех веков Римской империи и представляет собою объединение военно-бюрократического, чиновно-иерархического государства, отменившего всякие намеки на республиканские черты, и развитие сельского самоуправления и частно-правового понимания государства, возникавшего в результате прогрессирующей феодализации. Этот оригинальный абсолютизм накладывал неизгладимую печать на идеологию того времени; и, как мы сказали, неоплатонизм был как раз той самой философией, которая ближе всего выражала особенности доминатного мировоззрения.

В самом деле, во всей античной философии никогда не существовало школы, которая в такой мере проводила бы в своем мировоззрении принципы иерархии. Конечно, иерархическое построение бытия мы находим еще в классическом платонизме, поскольку высшее место там занимает мир идей, а все остальное, вплоть до земной материи, находится в большей или меньшей зависимости от этого. Однако то, что мы находим у самого Платона в сравнении с неоплатонизмом, есть нечто наивное и совсем неразработанное. Неоплатоники, можно сказать, охвачены какою-то страстью к установлению бесконечных иерархических ступеней бытия; и тут у них не какие-нибудь две или три ступени, но десятки и сотни разного рода ступеней, каждую из которых они формулируют с восторгом и с какой-то неиссякаемой энергией. Сам идеальный мир, по учению неоплатоников, имеет массу всякого рода рангов, чинов и разрядов; и переход от идеального мира к материальному также заполняется у них многочисленными ступенями бытия, которые разрабатываются и воспеваются у них на все лады и во всех стилях. Грубо поступают те социологи, которые подобного рода бытийную иерархию прямо выводят из военно-бюрократического и абсолютистского государства. Однако совершенно несомненным является тот факт, что обе эти иерархические надстройки, политическая и философская, появляются на одной и той же социальной почве; и в этом отношении они, конечно, оказываются явлениями родственными.

И еще, с другой стороны, неоплатоническая философия связана с доминатным абсолютизмом, причем также и здесь связь эта не прямая и не непосредственная, но связь по происхождению из одной социальной основы. Это есть возглавление всей бытийной иерархии в неоплатонизме тем, что эти философы называют Единым. Неоплатоники, конструируя длинную лестницу ступеней бытия, оканчивают ее наверху совершенно особой ступенью, которая не идет ни в какое сравнение ни с одной из прочих ступеней. Это Единое, по учению неоплатоников, есть бытие, не охватываемое никакой логической категорией, никаким познанием или мышлением, никаким именем или мышлением, никаким именем или названием. Оно есть лишенная всяких измерений точка бытия, в которой сосредоточено и сгущено все бытие и которая потому и не может быть чем-нибудь в отдельности, потому что она охватывает в себе всякую отдельность и потому выше ее; из нее изливается и порождается всякое бытие, и идеальное и материальное, и она есть сила, держащая всякую вещь и все вещи мира и потому превыше всякой вещи и всего мира в целом. Чтобы выработать подобную концепцию Единого, необходимо было иметь соответствующий внутренний опыт такого абсолютного единства; а чтобы иметь такой опыт, для этого нужны были соответствующие социальные условия. Этим условием была феодализация Римской империи, впервые пробудившая в античном мире чувство абсолютной ценности личного начала, вместе с доминатным абсолютизмом, который возвел это личное начало в абсолют.

Заметим, однако, что здесь мы все еще продолжаем быть в пределах рабовладельческой формации, которая, несмотря ни на какую свою феодализацию, все еще продолжала быть основой социальной жизни. Рабовладельческая же формация – и на это мы тоже указывали – выдвигала на первый план не личные отношения между людьми, но гораздо более абстрактные отношения господина и раба, то есть в человеческой личности она ценила главным образом только известного рода производственную единицу. Мы уже видели, как это отражалось в истории античного сознания и как это прежде всего превратило живых богов старинной мифологии в гипостазированные понятия, или так называемые идеи у Платона. Теперь немаловажно будет указать, что и в учении о высшем принципе, несмотря ни на какую его единственность и абсолютность, несмотря ни на какую его точкообразную индивидуальность, ни Платон, ни неоплатоники не дошли до концепции личности в полном смысле слова, а только поняли его как некую производственную единицу, какое-то Единое, которое производит из себя все бытие и весь мир. В этом арифметизме и в этой абстрактности абсолютной индивидуальности, лишенной всякого имени и всякого личного оформления, сказался основной характер той рабовладельческой формации, на почве которой подобная концепция и появилась. Вот почему неоплатоническая концепция Единого не имеет никакого существенного сходства с абсолютом монотеистических религий и сходится с ним только абстрактно-арифметически и, так сказать, производственно.

Наконец, очень важно отдавать себе отчет еще в одной особенности неоплатонического Единого, возникшего на почве феодализации античного мира и на почве римского абсолютизма. Если формулировать рациональное зерно этого учения, оставив в стороне окутывавшие его мистические настроения, то мы должны сказать, что неоплатоники имели здесь в виду изобразить выставляемое ими бытие (включая общество, природу, всю историю, все мироздание, всех демонов и богов) как существующее вне всякого человеческого сознания, раньше всякого человеческого сознания и независимо ни от какого человеческого сознания и мышления. Другими словами, выставляя свой мифологический мир, неоплатоники хотели утвердить его абсолютную реальность, и потому они постулировали независимость этого бытия от сознания и превосходство его над всяким мышлением, хотя бы и самым идеальным. Здесь действовал, несомненно, очень напряженный реалистический инстинкт, так что античная мифология после длинного ряда интерпретаций у разных философов, то ли положительных (как, например, конструктивно-логических у Платона), то ли отрицательных и критических (каковы, например, аллегоризм стоиков или субъективный идеализм Эвгемера), впервые только здесь у неоплатоников принималась во всей своей непосредственности, наивности и простоте, во всей своей независимости от каких-либо интерпретаций. Опорой и основанием такого абсолютного реализма мифологии было у неоплатоников именно их Единое, потому что именно на нем и из него существовали, по их учению, все боги, демоны и мир, а не в меру того или иного человеческого разумного, воспринимающего и вообще сознательного или мыслительного их построения. Разумеется, эта абсолютная утвержденность мифологии как чего-то независимого от человеческого сознания нисколько не мешала неоплатоникам давать те или иные произвольные и даже ошибочные толкования отдельных мифов. Но, как бы они их фактически ни толковали, мифы для них были все же абсолютно реальным и вполне непосредственно данным бытием; и такой абсолютности мифологии, такой ее независимости от всякого сознания и мышления они достигали только при помощи своего учения об Едином. Это рациональное зерно учения об Едином мы должны энергично выставлять против подавляющего большинства буржуазных ученых, всегда находивших в этом Едином, с восторгом или с ненавистью, только лишь один мистический туман и глупую фантастику. У одного Плотина вопросу об Едином как принципе цельности мира и бытия специально посвящено два трактата, VI 4 и 5 (ср. особенно VI 5, 4).

Так завершается иерархическая система бытия в неоплатонизме сверху. Не менее любопытно эта система завершается и снизу.

7. Неоплатонизм как эстетика домината в ее низших категориях

Чтобы понять эту низшую иерархическую ступень бытия у неоплатоников, необходимо привлечь еще одну сторону социальной истории позднего Рима, которая хотя и должна была иметься в виду в обрисованной выше картине позднего Рима, но которая еще специально у нас не была формулирована. Речь идет о закрепощении сельского населения, то есть колонов и рабов, а также о закрепощении и прочего населения, в первую очередь ремесленников и куриалов. Это закрепощение вытекало с железной необходимостью из самого факта превращения рабов в полусвободное население, работавшее на определенных участках земли по собственной инициативе на условиях того или иного оброка и повинностей в отношении своих хозяев. Полное и безусловное освобождение рабов в таких условиях было в те времена вполне бессмысленным. Оно создавало бы недопустимую для государства текучесть рабочей силы и ставило бы под вопрос правильное поступление налогов, игравшее во всем этом деле основную роль. Колоны и рабы в условиях полной свободы своего труда в те времена могли бы менять своих господ по собственному произволу и путем своевременного перехода от одного хозяина к другому очень легко уклоняться от несения своих повинностей. Закрепощение рабов и колонов, то есть прикрепление их к определенной земле, было настоятельной экономической необходимостью; и в IV в., начиная с Константина, оно получает все более и более глубокое законодательное оформление. Рабы и колоны отныне считаются уже "рабами земли", а не собственностью отдельных господ. И это было вполне естественно, потому что личность производителя уже давно действовала по собственной инициативе и потому была в значительной мере свободна, а тем не менее о полной свободе производителя не могло быть речи не только в этот период развала рабовладельческой формации, но ее не могло быть даже и в последующих, экономически гораздо более развитых формациях, феодальной и капиталистической. Личность производителя неминуемо оставалась здесь связанной фактическими условиями труда, то есть низким состоянием техники и необходимостью кустарно-ремесленного способа производства, дававшего эффект только в зависимости от физического усилия производителя. Такой труд, чтобы не быть текучим и неопределенным, обязательно должен был приковываться к таким средствам и орудиям производства, которые были рассчитаны на индивидуальные физические усилия работников и в этом смысле индивидуально оформляли, то есть ограничивали его работу. Вот почему закрепощение всех работников поздней Римской империи, и в первую очередь закрепощение сельского населения, то есть приковывание к земле, является необходимым экономическим и логическим результатом всего социального развития позднего Рима.

Можно спросить себя: если подобное разнообразное закрепощение населения в позднем Риме не было явлением случайным и искусственным, но закономерно вытекало из последних глубин социальной жизни, могло ли оно остаться чем-то изолированным и могло ли оно никак не влиять на жизнь духа вообще и в частности на тогдашнюю идеологию? Разумеется, такое глубокое и широкое социальное явление приучало людей мыслить и чувствовать соответствующим образом также и в области идеологии, то есть оно создавало и укрепляло также и внутри человека сознание вечной прикованности его духа к земле, получавшей при этом квалификацию духовной тюрьмы, какой-то могилы для свободного человеческого духа. Чем дальше, тем больше люди приучались чувствовать антагонизм духовной свободы и земной материи, понимать жизнь духа как невместимую в рамки земной материи, а земную материю как злую текучесть, разрушающую все внутреннее и духовное и потому являющуюся для него темницей, оковами и могилой.

Выше мы уже встретились с весьма отрицательной оценкой материи и материального мира в классическом платонизме. Но там мы объясняли это ограниченностью рабовладельческого сознания, понимавшего человеческую личность как вещь или, в крайнем случае, как домашнее животное и тем более неспособного находить в материи что-нибудь живое в человеческом смысле или какую-нибудь социальную полноту. Такая расценка земного человека и земной материи в классический период рабовладельческой формации была явлением вполне естественным, и иному представлению о человеке там вообще неоткуда было получиться.

Однако мы уже столкнулись с фактом поразительной скороспелости и кратковременности периода классики рабовладения; и уже V в. до н.э. есть и его кульминация и начало его глубокого распада. Поэтому Платон в IV в. до н.э. уже вполне мог отражать черты нового представления о человеке и уже мог квалифицировать его жизнь на земле как мучительную тюрьму для его духа. Это новое представление о человеке, когда человек начинал мыслиться уже не как вещь и животное, но как свободная и разумная личность, – причем от классического рабовладения тут оставалось сознание прикованности свободного духа к темной и злой земле, – такое представление о человеке в последние века Римской империи, согласно всему вышесказанному, могло только развиваться и укрепляться; и вместе с универсальным фактом феодализации Римской империи оно здесь составляло теперь нечто единое и неразрывное, подготовляя собою всю основную социологию и идеологию средневекового феодализма. Духовное рабство человека у темной и злой материи отныне считалось уже фактом противоестественным, хотя и необходимым, ибо теперь уже никто не считал, что человек может быть рабом по одному своему рождению или рабом по самому своему внутреннему существу; теперь уже все начинали думать, что решительно всякий человек по своему внутреннему существу духовен и свободен и только в результате какой-то противоестественной необходимости он находится в рабском подчинении у темной и злой материи.

Это и создавало как для неоплатонизма, так и для последующей феодальной идеологии черты некоторого своеобразного романтизма, чуждого художественному материализму классической Греции, и заставляло неоплатоников, с одной стороны, учить о пребывании и всякой отдельной души и общей души всего мира в оковах злой материи, а с другой стороны, постоянно проповедовать выход из подобной тюрьмы путем личных и чисто духовных усилий. Отсюда и получалась у неоплатоников та низшая ступень бытия, которая в нашем анализе еще оставалась незаполненной, а именно темная, неопределенная, вечно текучая и злая материя, а также и весь материальный мир, космос как тюрьма и оковы для вечно живой и вечно жаждущей свободного бытия Мировой Души. Правда, имея в виду указанный у нас выше иерархизм бытия у неоплатоников, мы должны даже и материальный космос неоплатоников рассматривать как целую лестницу разного рода ступеней, наверху которой находится бесплотное и светлое небо, а внизу – тяжелая, неподвижная и темная земля. Но это уже детали, а принципиально низшая ступень бытия, по учению неоплатоников, все равно остается темной и злой материей, из-под власти которой дух постоянно стремится освободиться.

8. Эстетика античного неоплатонизма в ее отличии от монотеистических и романтических концепций

При установлении этого факта, антитезы свободного и стремящегося ввысь духа, с одной стороны, и косной, тянущей вниз темной материи, с другой стороны, нужно, однако, избегать тех антиисторических преувеличений, которыми полна вся буржуазная история философии. А именно: неоплатонизм в этом отношении ни в каком случае нельзя христианизировать, ни в средневековом смысле слова, ни в смысле европейского романтизма. И средневековый монотеизм (между прочим, не только христианский) и европейский романтизм исходят из опыта абсолютно неповторимой личности, для которого в греко-римском мире не было совершенно никаких социальных оснований.

Та личность, о которой учили пифагорейцы, орфики, платоники и неоплатоники, хотя и трактуется как бессмертная, но она тут вполне повторима и представляет собою, в конце концов, все же типичное явление природы, как оно и должно быть в обеих начальных общественных формациях человечества, безусловно сходящихся, при всех своих расхождениях в трактовке человека как чего-то внеличного, то есть природного и, в конце концов, вещественного. Самым ярким показателем этого природного, вполне астрономического представления о человеческой личности и ее судьбе является общее орфико-пифагорейское, платоническо-неоплатоническое учение о мировом круговороте душ и их перевоплощениях, учение, вполне аналогичное тоже общеантичному учению (и прежде всего у Гераклита и стоиков) о круговороте вещества в природе. Души ниспадают с неба на землю и опять восходят туда же совершенно так же, как происходит круговорот дождя и обратного испарения и как происходит движение светил, то есть вполне метеорологически и астрономически. И вот эта-то антиисторическая история души, сущность каковой заключается только в круговороте природных процессов, она-то и есть печать рабовладельческого понимания человека как вещи, и она вносит ничем не устранимый корректив в указанное у нас выше "романтическое" представление о человеке. Будем всегда помнить, что это еще не феодализм, но только феодализация рабовладельческого Рима; и потому при всех возможных совпадениях с духовными устремлениями средневековья и новоевропейского романтизма здесь всегда залегала непроходимая пропасть; только полное невнимание к этим проблемам было причиной существенного сближения этого античного романтизма с позднейшими типами романтизма.

Поэтому в неоплатонизме нет ни мистики грехопадения, ни слез раскаяния и покаяния падших душ, ни страстной воли к борьбе с грехом и злом, ни жажды искупления, ни ужаса перед вечной гибелью, вытекающего из неповторимости земного существования, ни блаженной надежды на вечное спасение. Здесь вечная гибель не страшна и вечное спасение не блаженно, потому что вообще не существует ни того, ни другого; а не существует их здесь потому, что всегда возможно переселение и перевоплощение человеческой души в другом месте мира и в другом теле, а это перевоплощение всегда может разрушить и ужас дурного и блаженство благого существования по неисповедимому "закону Адрастии" (Plat. Phaedr. 248 с). Здесь каждый человек вполне повторим; и в его судьбе нет ничего безвозвратного и невосстановимого. Человек много раз, а может быть и бесконечное число раз, перевоплощается; это вносит в учение о душе тот спокойный и недраматический, эпический характер, который превращает всю эту мистику и все эти порывы в нечто как бы беспорывное и холодное и в такой же мере естественное, как движение светил. Недаром уже Платон объяснял судьбу душ исключительно астрономически, что мы находим и в "Федре", и в "Государстве", и в "Критии", и в "Тимее".

С другой стороны, если отдать себе точный отчет в идеологии неоплатонизма, то станет вполне понятным и все отличие его мистики от новоевропейского романтизма. В ней нет ни аффектации, ни экзальтации; в ней нет никакой нервозности и фантастики; нет никакой декадентской взвинченности и духовного приключенчества. Нет никакой тоски отчаяния и нет никакой отчаянной тоски. Эта мистика горит абсолютно ровным светом; в ней нет ничего, что связано с новоевропейским индивидуализмом и субъективизмом, с культом изолированной личности, презирающей толпу и все общественное только из-за собственной гордости, своеволия и титанизма.

Можно сказать, что неоплатонизм есть не только очень консервативная система в социальном смысле и не только весьма реакционный образ мыслей в отношении политическом, но и мистически это есть удивительным образом бесперспективная позиция. У неоплатоника нет никакого будущего; и неизвестно, к чему он, собственно, стремится. Все наилучшее будущее, которое он только может представить, весьма шатко и ненадежно, ибо самое "умное" и "заумное" состояние мира не гарантирует от новых распадений, ниспадений и всякого рода катастроф. Несмотря на огромный аппарат мысли и чувства, отличающий неоплатоников от до-сократиков, все же, в конце концов, неоплатоники никуда не ушли дальше учения Гераклита о периодическом воспламенении вселенной или учения Эмпедокла о космических периодах Любви и Вражды, подобно тому как Гераклит и Эмпедокл в основном никуда не ушли дальше Гомера в его знаменитом сравнении человеческой жизни с вечным расцветом и увяданием древесной листвы (II VI 146). У неоплатоников эта внутренняя и тонкая печаль вечного возвращения ввиду их огромного культурного аппарата оказывается только более заметной и еще более безысходной. Неоплатоники рассказывают о своих мистических восхождениях так, как астрономы рассказывают о восходе солнца или ботаники о цветении растений.

Это накладывает на весь неоплатонизм неизгладимую печать бесстрастия, эпической уравновешенности и спокойной, уже достигнутой гармонии, о каких бы восхождениях они ни рассказывали, хотя гармония эта есть у них не что иное, как примирение с необходимостью вечного возвращения. И разгадка этого – во внеличной основе двух общественных формаций, на которых выросла эта неоплатоническая мистика и из которых одна внелична своим первобытным и стихийным коллективизмом, а другая своей производственно-вещевой эксплуатацией человека (а следовательно, и таким же его пониманием).

Это – та же внеличная и внесоциальная печать, которую мы выше находили и в учении неоплатоников об Едином и в учении всего античного платонизма об идеях.

С достижением этого последнего пункта мы сейчас получаем возможность дать уже в систематическом виде философское миросозерцание неоплатонизма, как оно появилось на основе социальной истории последних трех или четырех веков Римской империи, уходя своими корнями в весьма отдаленные эпохи рабовладельческой и даже общинно-родовой формации и являясь небывалой по силе реставрацией этих последних.

§3. Общее содержание и разделение неоплатонизма

Неоплатонизм как философская система сводится к учению об иерархическом строении бытия и к конструированию таких нисходящих его ступеней, эманирующих путем постепенного ослабления из первой ступени: Единое, Числа, Ум, Душа, Космос, Материя.

1. Единое (hen)

Наивысшей ступенью и последним завершением всего бытия является Единое. Оно представляет собою охват всего существующего в одной неделимой точке, которая настолько полно и всесторонне охватывает все сущее, что кроме него уже больше ничего не остается другого, так что нет ничего такого, от чего оно чем-нибудь отличалось бы. Это значит, что оно вообще не может быть чем-нибудь, то есть ему не свойственно никакое качество, никакое количество, оно ускользает от всякого мышления и познания, оно выше всякого бытия и сущности, оно не есть какое-нибудь понятие или категория, и оно выше всякого имени и названия. Концепцию этого Единого неоплатоники разрабатывали на основе 20-й главы платоновского "Парменида" (137 с – 142 а) и учения о солнце бытия в VI книге платоновского "Государства" (508 а – 509 с).

2. Числа

Единое не есть какая-нибудь форма, ибо оно есть источник всякой формы. Будучи источником всякого оформления, оно само из себя порождает свое инобытие и тем самым расчленяется в себе. Эта первая определенность бытия, еще лишенная всякого качества, есть числа. По образцу пифагорейцев и платоников неоплатоники понимают числа не как абстрактные элементы счета, то есть не чисто арифметически, но как самостоятельные и объективные субстанции, которые ввиду своей бескачественности являются чем-то гораздо более первичным, чем само бытие и чем идеи, вследствие чего неоплатоники называют их "сверхсущными (hyperoysioi) единицами". Это общее пифагорейско-платоническое учение о числах неоплатоники продолжают ближайшим образом на основе учения Платона о соединении "беспредельного" и "предела" в "число" в "Филебе" (16 а – 17 а).

3. Ум (noys)

Если бы было только одно Единое, то ни оно само, ни что-нибудь вообще не было бы познаваемо, и ничто не было бы именуемо. А если кроме Единого были бы только одни числа, то все бытие было бы расчленено и разделено, но оно все-таки не было бы познаваемо, так как ему не хватало бы качественности и оно по этому самому все-таки еще не было бы чем-нибудь. Это "что-нибудь" образуется в результате дальнейшей эманации из чисел, подобно тому как сами числа были эманацией из Единого. Числа, вступая в синтез с окружающим их инобытием, наполняются этим инобытием и потому получают качество, становятся тем или иным "нечто", то есть впервые образуют собою бытие. Это бытие, конечно, еще очень далеко от чувственного бытия и от материи, но оно уже есть "нечто" и оно уже есть некий смысл, и притом определенным образом оформленный смысл. Конечно, нечего и говорить о том, что этот смысл у неоплатоников не имеет ничего общего с абстрактными понятиями буржуазной философии, так как этот смысл есть одновременно и объективное бытие и объективно-реальная субстанция. Кроме того, этому осмысленному бытию свойственно и адекватное ему сознание, так как оно само себя же самого и с самим же собой соотносит. Это значит, что такой оформленный и бытийный смысл есть идея, которая по этому самому опять-таки не имеет ничего общего с абстрактными понятиями буржуазной философии, но мыслится у Платона и неоплатоников как объективно-реальное бытие, лежащее в основе всякого другого бытия. Все идеи, взятые вместе, или мир идей, и есть то, что неоплатоники называют умом. Он есть первообраз всех вещей. Его концепцию неоплатоники развивали на основе Анаксагора и XII книги "Метафизики" Аристотеля. Что же касается основных категорий этого Ума, то неоплатоники развивали их главным образом на основе 21-й главы платоновского "Парменида" (142 b – 157 b).

На основе этого учения об идеях неоплатоники развивали и свою диалектику мифологии. Каждая идея, по их учению, отражает на себе весь мир идей целиком и является, таким образом, этим цельным миром идей, но данным с какой-нибудь специфической стороны. Такая отдельная специфическая идея и есть бог. Богов, таким образом, столько же, вообще говоря, сколько идей; и расчленение всех идей на диалектические ступени есть диалектическое расчленение всего греческого Олимпа. Каждый бог поэтому, или, как неоплатоники выражаются, каждый ум, есть первообраз для соответствующей области бытия и есть та предельная сила и то предельное оформление, которым держатся все вещи и все явления данной специфической области бытия. Поэтому каждая идея, или каждый ум, или каждый бог и весь мир идей и богов целиком является демиургом и первообразом. Учение о демиургах и первообразах неоплатоники развивали на основании платоновского "Тимея" (29 е – 47 d).

4. Мировая Душа

Мир идей в свою очередь объединяется с окружающим его инобытием и тем самым переходит в становление, но становление все еще пока не материальное и не чувственное, но смысловое и осмысляющее. Отдельные идеи или умы, переходя в такое становление, оказываются движущими и одушевляющими силами или вторичными богами, демонами; а все эти одушевляющие принципы, взятые вместе, образуют мировую душу, которая является источником одушевления и движения всего существующего.

5. Космос

Это становление Мировой Души, исчерпывая самого себя, останавливается и переходит в ставшее, которое движется уже не само от себя, но движется от другого, а именно от души. Это само по себе неподвижное ставшее, но находящееся в вечном движении от другого есть Космос. Этот Космос с неподвижной Землей в центре представляет собою ряд планетных сфер, завершающихся высшей сферой неподвижных звезд, которую неоплатоники, по примеру Аристотеля, понимали как перводвигатель, то есть как ту границу, где Ум переходит в Мировую Душу. Пространство Космоса, его время и движение, его физические качества, все это является совершенно различным в разных сферах Космоса и представляет собой иерархию физического бытия, начиная от эфирного неба неподвижных звезд с его тончайшей и легчайшей материей и кончая тяжелой, максимально плотной и неподвижной землей. Учение о Космосе у неоплатоников целиком базируется на платоновском "Тимее".

6. Материя

С переходом в Космос мы впервые получаем вместо ума и души тело. И покамест мы берем Космос в целом, включая его наружные сферы, тело все еще достаточно тонкое и светоносное. С переходом же к дальнейшему, то есть к внутрикосмическому становлению, мы уже сталкиваемся с тем новым видом инобытия, который называется чувственной материей. Неоплатоники, и опять-таки вслед за Аристотелем (Met. VII 10. 11), учили о двух видах материи. Первый тип материи-это та материя, которая заключается уже в самом Уме, ибо раз идеи суть некоторые качества, и притом определенным образом оформленные качества, то они не могут не состоять из материи и формы. Однако материя здесь, или так называемая интеллигибельная ("умная") материя, совершенно тождественна с самими идеями, подобно тому как в геометрических телах есть нечто как бы материальное, но эта материя здесь совершенно неотделима от формы и смысла тел, и она вместе с этой формой тел тоже является их сущностью.

Другое дело – чувственная материя, которая имеет место не в идеях и в уме, но за их пределами, то есть внутри Космоса, и которая всю свою сущность имеет как раз в том, что в ней нет никакой сущности, она есть чистое ничто, или она есть только восприемница возможных форм и смысла, только вечная возможность воплощения и оформления. Материя есть вечное иное, или инаковость, то есть она не есть "что-нибудь", но только иное "что-нибудь". Следовательно, если нет этого "чего-нибудь" (а "что-нибудь" это всегда есть какой-нибудь смысл и идея), то нет ничего для него и иного. Это значит, что чувственная материя, по учению неоплатоников, возможна только там, где есть распадение и рассеяние ума и души; она и есть не что иное, как принцип этого распадения и рассеяния, то есть она существует в меру угасания ума и души. Чем здоровее ум и душа, тем меньше в них чувственной материи, то есть тем больше их чувственная материя приближается к материи умной; и чем больше распадаются и рассеиваются ум и душа, тем сильнее становится чувственная материя. Таким образом, чувственная материя, взятая в чистом виде, есть точно так же предел распадения всего бытия, как и Единое есть предел его объединения и конденсации. И то и другое лишено формы. Но одно лишено этой формы потому, что оно есть источник всяких возможных форм, а другое – потому, что оно есть их распыление и смерть.

Тем не менее материя, у неоплатоников вовсе не есть абсолютное ничто, так как иначе нечего было им и строить о ней какую-нибудь теорию. Она у них есть возможный принцип воплощения и оформления сверхчувственной идеи, или, как говорили платоники, эйдоса. Без этого эйдоса не могло бы возникнуть никакой чувственной красоты и, следовательно, самого космоса. Но и без материи тоже ничего не могло бы возникнуть телесного, вещественного и материального. Но только воплощение это может быть и совершенным и несовершенным. В первом случае, согласно неоплатонической эстетике, мы получаем прекрасное тело; во втором случае – тело ущербное, уродливое и безобразное. Кроме того, и в чистом Уме тоже имеется своя собственная, уже умственная материя, без которой он состоял бы только из абстрактных понятий, а он, с точки зрения неоплатоников, тоже состоит из своего рода умственных статуй или изваяний. Умственная материя и есть материал для этих умственных изваяний. Следовательно, никакая эстетика и никакая мистика не могли заставить неоплатоников отбросить материю как нечто в абсолютном смысле несуществующее. Несуществование материи у неоплатоников является только относительным и потенциальным, получающим свой полный смысл только вместе с тем или иным воплощением эйдоса. И только в этом смысле материя у неоплатоников занимает в системе бытия низшее место. Место это действительно низшее, но для телесного функционирования эйдосов, или идей, как в чувственном, так и в умственном смысле совершенно необходимое. Учение о материи как об инаковости бытия неоплатоники развивали на основе концепции "иного" в "Пармениде" (гл. 22-23, 157 b – 160 b) Платона и материи как "лишения" у Аристотеля (Phys. I 7).

7. Круговорот вещества и душ и задача человека

В космосе совершается вечная жизнь в виде ниспадения вещества из высших его сфер в низшие и обратного его восхождения. Тут мы имеем картину круговорота вещества, очень близкую к досократикам, но, конечно, досократовский одушевленный космос является здесь подчиненным более высоким областям Души, Ума и Единого, которые у досократиков намечены только в самой общей и притом вполне натуралистической форме. Точно так же совершается, по учению неоплатоников, и вечный круговорот душ с их вечными перевоплощениями. Задача человека заключается в осознании своего духовного заключения в темницу земной материи и подготовке себя к выходу из нее путем внутреннего восхождения от телесной жизни к жизни души, от души к уму и от ума к тому высшему сосредоточению всего человеческого существа, которое ведет к общению с Единым. Как на стадии физической жизни он есть только животное тело, так на стадии ума он есть только чистый ум, в котором замирают даже все душевные процессы; и точно так же на стадии высшего единства у него замирает даже ум со всеми его умозрениями, и человек превращается в единый и нерасчлененный сверх-умный экстаз.

Нужно, однако, остерегаться от впадения в колоссальную и многовековую ошибку буржуазной истории философии, видевшей в неоплатонизме только одну беспросветную мистику, только одну оголтелую фантастику, только беспредметную игру ума и чувств. Неоплатонизм всегда занимался логикой, ничуть не меньше, чем мистикой, всякого рода логическими дедукциями, определениями, расчленениями, классификациями, всякого рода математическими, астрономическими, натурфилософскими и физическими построениями, всякого рода филологическими, историческими и комментаторскими изысканиями. И эта особенность неоплатонизма развивалась в нем чем дальше, тем больше, достигая, в конце концов, степени вполне схоластической систематики всего тогдашнего философского и научного знания. Мистика и утонченнейшая логика всегда тут шли рука об руку; и все предыдущие пункты неоплатонической философии находили здесь совершенно в одинаковой степени и мистическую и логическую разработку. Так ведь нужно было этого ожидать с самого начала, потому что здесь перед нами перезрелая и престарелая античная культура, уже давным-давно изжившая свое прогрессивное социальное строительство и ушедшая в культивирование субъективных глубин индивидуально-человеческого сознания. Мистика и логика были здесь разными формами одного и того же отрешения от жизни.

Таково общее содержание неоплатонизма, если не вникать в отдельные этапы его четырехвекового развития.