Лосев А. История античной эстетики. Ранний эллинизм

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Вторая. ТРИ ОСНОВНЫЕ ФИЛОСОФСКО-ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ШКОЛЫ РАННЕГО ЭЛЛИНИЗМА

I. НЕОБХОДИМОСТЬ ТЩАТЕЛЬНОГО ПЕРЕСМОТРА ЭСТЕТИКИ ДАННОГО ПЕРИОДА В СВЯЗИ С НЕДОСТАТКАМИ ПРЕДЫДУЩИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

§4. Из иностранной литературы
1. Вступительные замечания

Иностранная литература по вопросам и раннего и позднего эллинизма представляет собой безбрежное море, обозреть которое нет никакой возможности, да и нет никакой надобности. Прежде всего нас должны интересовать те работы, которые специально посвящены истории античной эстетики, хотя и в общих изложениях истории философии часто содержатся некоторые более или менее ценные историко-эстетические наблюдения. Любопытно отметить, что некоторые даже специальные изложения античной эстетики начисто исключают ранний эллинизм из своего обзора. Повсеместно присутствует только неоплатонизм, да и то исключительно Плотин, хотя неоплатонизм развивался в течение четырех столетий. Такие обзоры, как Юлиуса Вальтера52, Эмиля Утица53, В.Перпета54 или Дж.Г.Уэрри55, целиком исключают ранний эллинизм и после Аристотеля без всяких оговорок или намеков прямо переходят к Плотину. Это особенно удивительно в отношении Ю.Вальтера, у которого античной эстетике посвящен огромный том и который часто дает весьма тщательный анализ (во многом теперь уже устаревший) даже разного рода греческих терминов, иной раз весьма дифференцированных.

Другие, более старые излагатели античной эстетики56 кое-что говорят об ее эллинистически-римском периоде, но зато усиленным образом подчеркивают неоригинальность этой эстетики, так что оригинальными оказываются только досократики, Платон и Аристотель, а Плотин если и выставляется здесь в качестве оригинального эстетика, то только с подчеркиванием его зависимости от Платона. Неоплатонизм в лице Плотина излагается, можно сказать, везде. Но позитивистски настроенные излагатели античной эстетики большею частью выдвигают в Плотине только мистические стороны и не понимают теоретических и, в частности, диалектических достижений эстетики Плотина. В маленьком обзоре иностранной литературы, который мы сейчас предпримем, нам удастся коснуться только весьма малого количества работ.

2. Эд.Мюллер

Самый давний и самый далекий от нас излагатель античной эстетики, а именно Эдуард Мюллер57, дал изложение если не всего эллинизма, то, во всяком случае, стоиков в очень подробном и доказательном виде. Излагая эстетические воззрения послеаристотелевских философов, Мюллер останавливается на Теофрасте и Аристоксене58, а затем переходит к стоикам. Теория искусства у стоиков (Зенона, Клеанфа, Хрисиппа и других позднейших) являлась частью диалектики, которую стоики рассматривали как основу для философии вообще. Диалектика, по стоикам, имеет дело не только с понятиями, суждениями и умозаключениями, но также и с обозначениями мысли через звуки и слова. Но стоики не ценили так изящные искусства, как Аристотель и его ученики, искусство вообще не имело для них столь большого значения59. Посидоний определял понятие поэтического произведения (poiёma) и противопоставлял ему понятие поэзии (poiёsis) (Diog. L. VII 60). Согласно Сенеке (Epist. 88), Посидоний различал четыре вида искусств: vulgares et sordidae (technai banaysoi), ludicrae (mataiotechnia и pseydotechnia), pueriles и liberales, то есть обыкновенные и неблагородные, играющие, энкиклические и просветительные и свободные. К первым относятся ремесленные искусства, ко вторым театральные, поражающие только глаза и уши, затем идут искусство и науки, необходимые для воспитания свободнорожденного, и, наконец, искусство, которое единственно только и направлено на заботы о добродетели, то есть философия, причем преимущественно практическая. Важно не многознание, а добродетель, подлинной мудрости можно достичь и без наук60.

Для стоиков интересен не поэт как таковой, но поэт, подражающий философу или заимствующий у него философскую истину. В связи с этим у стоиков развивается искусство толкования, и Хрисипп особенно прославился в толковании Орфея, Мусея, Гомера и Гесиода. Зенон, Клеанф, Диоген Вавилонский и другие стремились отыскать скрытый в мифах смысл и хотели понять всю мифологию как систему физических и моральных учений (Cic. De nat. deor. I 15, III 24)61.

По стоикам, продолжает изложение Мюллер, сущность добродетели состоит в гармонии, которая правит человеком. Но, с другой стороны, на согласованности частей и целого покоятся также и произведения природы и подражательные искусства, почему мы и восхищаемся в них порядком, гармонией и симметрией. По Хрисиппу, телесная красота состоит в соразмерности членов, а здоровье – в симметрическом соотношении элементов тела (Diog. L. VII 100; Plut. De Stoic, repugn.). Стоики признавали глубокое родство между чувством по отношению к чувственно прекрасному и знанием по отношению к нравственной красоте. Наиболее достойным рассмотрения является красота в природе, которую стоики считали искуснейшей художницей, она – "состояние, подвижное само от себя согласно семенным логосам" (Diog. L. VII 148; Cic. De nat. deor. II 58, De off. I 4, De fin. III 6). Но идет ли речь о природе или об искусстве, все же между чувственно прекрасным и нравственно прекрасным стоики утверждают прочную границу: чувственно прекрасное относится к вещам, оно связано с внутренним чувством, которое есть род инстинкта. Доброе же, нравственно прекрасное принадлежит к области разума, и разум говорит нам, что нравственно прекрасно (особенно Cic. De fin. III 6, 21; De off. I 4)62.

Общее наше заключение об Эд.Мюллере, очевидно, должно сводиться к тому, что этот историк эстетики, не давая себе полного отчета в субъективистском принципе эллинистической эстетики, все же сумел высказать несколько важных тезисов и как раз – о наименее изученном раннем периоде эллинизма. Эд.Мюллер, во всяком случае, умеет или стремится объединять этику и эстетику у стоиков. Стоическая красота, по Эд.Мюллеру, заключается не только в симметрии или гармонии, но и в структуре морального сознания человека. Имеется тенденция у Эд.Мюллера понимать стоическую красоту и как некоторого рода самодовлеющую область, хотя существенных доказательств для этого у Эд.Мюллера не приводится.

3. M.Шаслер

В своей истории эстетики Макс Шаслер посвящает стоикам лишь несколько кратких замечаний63. Стоики, по Шаслеру, искали критерий истины в мысли, рассматривая истину как согласование предмета с сознанием, и потому особенно много занимались формальной логикой, диалектикой. Эта их диалектика, по Шаслеру, изучала, однако, не формальные категории мышления, но содержание последнего, и потому она была не только общим методом философских наук, но и самой сущностью философской науки. В этой связи у стоиков не только эстетика вообще понимается как метафизика прекрасного, но даже ее конкретные части, как, например, учение о видах поэзии и пения, рассматриваются тоже как отделы диалектики. В их риторике было развито учение о звучащем слове как выражении идеального содержания. Однако в сравнении с Аристотелем эстетические вопросы у стоиков кажутся Шаслеру поверхностными. Случайным и внешним называет он определение поэзии и классификацию искусств Посидония. Эту последнюю Шаслер излагает по Эд.Мюллеру. Ограниченность стоических воззрений на искусство Шаслер выводит из той же причины, что и ложное (как он думает) понимание прекрасного у Платона64. Подобно Платону, стоики частично подчиняли прекрасное благу, частью же путали его с благом; и у Платона и у стоиков по-настоящему прекрасно то, что служит добродетели. Стоики отождествляют принцип порядка и закономерности, заключающийся в моральной последовательности, с природной закономерностью мира и приходят к внешне остроумному, однако по своему существу нефилософскому выводу о том, что

"природа есть художник, производящий из простейших начал закономерным образом совершеннейшее и величайшее, то есть прекраснейшее; ибо что природа стремится не только к полезному, как казалось Аристотелю, показывает, например, великолепный хвост павлина, совершенно ему не нужный" (Cic. De fin. III 6, 18 и Plut. De Stoic. repugn. 21).

У стоиков Шаслер находит65 лишь одно случайное определение красоты (это определение приводил также и Эд.Мюллер)66, имеющее философский характер: это "приятное по природе, всегда желанное само по себе и никогда не притупляющееся вследствие пресыщения" (Zonaras с. Phot. ed. Tittman, t. II, 1159). Помимо этой природной красоты они знали лишь нравственно-прекрасное; однако их синтез и высшая форма прекрасного вообще, художественно-прекрасное, совершенно ими отвергались.

"Впрочем, как и Платон, стоики отмежевывались от эстетического в узком смысле; поэтому их объяснения и восклицания в области нравственно-прекрасного не имеют с эстетической точки зрения никакого философского интереса"67.

Оценка стоической эстетики у Шаслера производит двойственное впечатление. Его суждения об отношении стоиков к Платону и Аристотелю вполне устарели. Его понимание стоической эстетики как обычной метафизики и онтологии прекрасного не учитывает специфики стоиков и приравнивает их к античным философам вообще. А пренебрежительный дух Шаслера в оценке стоицизма с точки зрения современной науки вообще является чисто вкусовым предприятием и плохо мирится с принципиальным объективизмом историко-эстетического исследователя.

С другой стороны, однако, от взгляда Шаслера на стоиков не укрылось кое-что такое, что им самим ценится не очень высоко или даже вовсе не считается ни философией, ни эстетикой, но что для нас в настоящее время как раз является очень ценным, особенно его последняя цитата из Зонары. Эд.Мюллер, тоже приводивший эту цитату, одинаковым образом не делает из нее принципиальных выводов для стоической эстетики. Тончайшей специфики стоической логики и диалектики Шаслер тоже не понимает и связывать стоическую эстетику с логикой, диалектикой и риторикой стоиков он тоже не умеет. Само собой разумеется, работа Шаслера уже имеет за собой столетнюю давность, и потому наличие в ней слабой и очень пестрой методики никого сейчас не может удивить.

4. Б.Бозанкет

Еще в 1892 г. Б.Бозанкет издал "Историю эстетики", которая в дальнейшем не раз переиздавалась68. Здесь отводится довольно много места эллинистически-римской эстетике, но позиция автора при изложении этого предмета не только не отличается какой-либо ясностью, но даже сам автор заявляет о невозможности дать в словах такую точную характеристику этого периода, которая соответствовала бы тому, что мы в ней реально чувствуем. Такая позиция историка является в настоящее время уж чересчур осторожной и мало что дает для конкретного исследования. Б.Бозанкет так и пишет: "Определить направление этого периода по сравнению, например, с направлениями века Перикла в Афинах – это задача, которая смущает нас вследствие недостатка абстрактного языка"69. В частности, этот автор не находит возможным противополагать классику и эллинизм как теорию объекта и теорию субъекта, как теорию общественности и теорию индивидуальности, поскольку члены этих противопоставлений существенно перемешиваются между собою. Точно так же классика отнюдь не была более аскетична, чем эллинистическая эстетика, а эта последняя – не более романтична, чем эстетика классическая.

"Культура "упадка" была одновременно и более "объективной" и более "субъективной", индивидуалистической и одновременно более восприимчивой к идее гуманности в целом, более аскетической и вместе с тем более романтической, чем культура предыдущей эпохи"70.

Тем более странным является у Б.Бозанкета заголовок перед изложением стоицизма и эпикурейства. Этот заголовок гласит: "Рефлективная эстетика". Почему автор заговорил здесь о рефлексии, определить очень трудно. Это не только противоречит его же собственным словам о невозможности дать общую характеристику эллинизму, но также ничем не подтверждается и в характеристике стоической и эпикурейской эстетики. Та характеристика, которую этот автор дает, например, стоической эстетике, наполнена разными терминами уже вполне положительного, а не просто скептического типа, который им только что выдвигался в качестве основного.

"Механический взгляд на воображение, негативный или интеллектуалистский взгляд на чувства, полное подчинение "теоретического" интереса "практическому", характерное для эпохи, когда практика становится преимущественно предметом теории, все эти влияния удерживали стоиков от того, чтобы сформировать собственную точку зрения на место человека в природе при помощи адекватной теории эстетического выражения"71.

Здесь мы имеем целый ряд весьма ярких черт стоической эстетики, вполне противоречащих объявленному в самом начале скептицизму автора. Кроме того, откуда автор почерпнул эти черты, остается неизвестным.

В отношении эпикурейской эстетики у Б.Бозанкета также высказан интересный и причем отнюдь не скептический, но в то же самое время ничем не доказанный взгляд. А именно – этот автор из утверждаемого эпикурейцами факта необходимости чувственного восприятия делает вывод, что в условиях атомизма это вполне равносильно формализму, поскольку чувственное восприятие и, следовательно, связанная с ним эстетика базируются исключительно на геометрической форме атомов. Этот правильный взгляд, как мы увидим ниже, будет развивать в 60-х гг. французский исследователь Р.Байе.

Несколько страниц Б.Бозанкет посвящает обзору искусствоведческих теорий эпохи эллинизма. Однако для чего он это, собственно говоря, делает – не очень ясно, потому что для эстетической значимости искусствоведческой теории необходима та или иная теория красоты, но "теория красоты может быть плодотворной только для мысли, которая схватывает жизнь в целом"72, а как раз ничего этого Б.Бозанкет в эллинизме не находит. Все философские теории в период эллинизма для Б.Бозанкета являются только "полусистемами" и потому не приспособлены быть подлинными теориями красоты и искусства.

Нам думается, что скептицизм в истории эстетики – метод весьма полезный. Но в том своем виде, как он представлен у Б.Бозанкета, он является мало плодотворным.

5. Б.Кроче

У Б.Кроче читаем, что "хотя стоики связывали язык с сознанием, а не с фантазией, они, по-видимому, чувствовали нелогическую природу языка и поместили между мыслью и звуком некое нечто, называемое по-гречески lecton, а по-латински effatum или dicibile"73. Однако, по Кроче, мы не знаем в точности, что они по-настоящему имели здесь в виду, – желали ли они с помощью этого расплывчатого термина отличить лингвистическое представление от абстрактного понятия (что приблизило бы их к современным учениям), или они, скорее, хотели вообще отличить значение от звука74.

К какому из четырех теоретико-эстетических отклонений в античности – гедонизм, морализм, педагогизм и ритористическое отрицание – должен быть отнесен у Кроче стоицизм, неясно, так как прямых указаний на это у автора нет.

От чересчур краткого изложения античной эстетики на протяжении каких-нибудь двадцати пяти страниц нечего и ожидать анализа стоической эстетики, да еще в ее специфическом отличии от прочих построений эстетики в античности. Но очень важно, что Кроче обратил серьезное внимание именно на то, чем язык отличается у стоиков от мышления, и что выставлялось у стоиков как именно словесная предметность. Правда, в этом замечательном стоическом учении о лектон Кроче не разобрался ни терминологически, ни понятийно. Однако для времени написания "Эстетики" Кроче (начало XX в.), вероятно, было еще рано ставить и решать столь огромную проблему для всего стоицизма. Важно уже и то одно, что на этот термин было обращено внимание в первые же годы XX века.

6. К.Гилберт и Г.Кун

В 1939 году появилась весьма ценная работа К.Гилберт и Г.Куна75. Эта работа не блещет своей логической расчлененностью; и не видно, чтобы авторы заботились о точной характеристике эллинистически-римской эстетики. Однако не может не вызывать приятного удивления то обстоятельство, что эллинистически-римской эстетике отведено здесь достаточное место и что, несмотря на эссеистский тон изложения, многие приводимые здесь факты весьма интересны и остаются не без пользы также и для общего анализа всего этого огромного периода эстетики от Аристотеля до Плотина.

Похвально прежде всего уже то одно, что эти авторы считают заброшенную и почти забытую в истории эстетики эпоху от Аристотеля до Плотина явлением весьма значительным в истории культуры "как по количеству созданных произведений искусства, так и по интересу к ним"76. В отношении всей эллинистически-римской эстетики говорится:

"О более серьезном подходе к изучению вопросов искусства свидетельствует большой перечень ученых трудов, изданий произведений Гомера, теоретических трактатов, исторических исследований, грамматик, каталогов и книг критического содержания"77.

В связи с таким весьма важным взглядом разбираемых авторов на эллинистически-римскую эстетику необходимо сказать, что искусствознание этой эпохи обычно либо целиком пропускается в историях эстетики либо рассматривается только искусствоведчески, но не специально эстетически.

Для понимания всей этой огромной искусствоведческой литературы периода эллинизма рассматриваемые нами авторы выдвигают и соответствующую принципиальную позицию, которую никак не мог наметить, например, тот же Б.Бозанкет. У них мы читаем: "Вместе с творчеством в области искусства и его изучением появилось новое понимание красоты, рассматривающее художественные ценности как таковые независимо от вызываемых ими моральных или интеллектуальных ассоциаций"78. Это чрезвычайно важный принцип, весьма талантливо подхваченный в эллинизме данными авторами. Заметим от себя, что, несмотря на все традиционные вопли об упадке эллинизма, в этом пункте эллинизм явился совершенно новой ступенью античной эстетики. Так, Платон и Аристотель весьма глубоко чувствовали стихию красоты. Но красота для них была слишком онтологична, слишком неотделима от самого бытия, хотя она и была только одним из моментов этого последнего. Но красота как самостоятельный феномен, как самодовлеющая предметность, как вполне бескорыстная созерцательность, такая красота впервые стала формулироваться именно только в период эллинизма. К.Гилберт и Г.Кун при этом не очень понимают абстрактно-субъективистское происхождение этой эстетической автономии. Но можно их поблагодарить и за то одно что от них все же не ускользнула подлинная новость эллинистически-римской эстетики или, по крайней мере, один из существеннейших моментов этой новизны.

Несомненно положительной является также и та осторожность, с которой авторы говорят здесь об этой новизне. Они вполне отчетливо понимают то, что эллинистические авторы, перегруженные огромными художественными материалами, не имели возможности создать привычку к постоянным исследованиям явлений красоты, причем тут имеется ссылка на Б.Бозанкета, рассуждающего на этот раз исторически правильно79. И при всем том, что касается самого понимания красоты, то "одновременно получила признание и красота художественной формы как таковой и красота природы"80. В этом отношении, с точки зрения авторов, период эллинистически-римской эстетики обладает невиданным разнообразием. Здесь мы находим и глубокого знатока и ценителя искусства с тонким вкусом. Здесь и болтун, панегирист. Здесь и "ультраутонченный, доверяющий лишь своим чувствам, эстет". Здесь и собиратели коллекций, включая и императоров, часто тоже бывших знатоками и меценатами. Наконец, в эту эпоху не было недостатка и в страсти к показному и в вульгарной алчности к разным произведениям искусства.

В области критики искусства здесь была тоже целая гамма понимания и учености, начиная от чувств, близких к философии, и кончая технической работой над восстановлением памятников81.

Все это в известной мере вело эстетику к некоторого рода измельчанию, однако весьма полезному в смысле прогресса в анализе деталей. Ученики Аристотеля, Феофраст и Аристоксен, не столь принципиальны, как сам Аристотель. Но эстетические идеи того времени развивались "в сторону более тонкого анализа мастерства художника, к конкретному образу вместо отвлеченной идеи, к отказу от преклонения перед метафизикой"82.

К сожалению, приходится тем не менее отметить, что такие важные принципы, установленные двумя излагаемыми у нас авторами для всей эллинистически-римской эпохи (от Аристотеля до Плотина), совершенно не проведены ими с необходимой отчетливостью в отношении многих отдельных областей этой эстетики. В своем месте мы укажем стоические тексты, которые как раз и говорят о чистой и бескорыстной оценке явлений красоты и искусства у стоиков. Но в анализируемой нами книге о стоиках говорится мало и не очень вразумительно. Говорится об их большом техническом прогрессе в области грамматики и риторики, но о самой эстетике стоиков не сказано ни слова. Поэтому становится непонятным то заключение, которое делается об эстетике стоиков и эпикурейцев в целом:

"Таким образом, знакомясь с высказываниями стоиков и эпикурейцев, мы убеждаемся, что теоретические исследования в области эстетики в послеаристотелевский период становятся более выдержанными, более тщательными, более научно-обоснованными и реалистичными"83.

Почему это именно так, у приводимых нами авторов никаких доказательств не имеется. И вообще характеристика стоической и эпикурейской эстетики у излагаемых нами авторов, можно сказать, совсем не удалась. Зато общая характеристика эллинистически-римской эстетики развита у этих авторов с достаточной глубиной и даже, мы бы сказали, нарядно. Жаль только, что проводимый авторами эссеистский метод делает изложение эллинистически-римской эстетики несколько беспорядочным и не сведенным воедино. На самом же деле, как нам кажется, здесь есть и свой внутренний план и своя система, которые нам, однако, приходится обнаруживать, конечно, с некоторым риском и не везде с достаточной достоверностью. В этом плане бросаются в глаза прежде всего две основные линии эллинистически-римской эстетики: теоретически-эстетическая и практически-искусствоведческая. Обе эти линии у К.Гилберт и Г.Куна обрисованы ярко.

Что касается теоретической линии, то вопреки всяким традиционным оговоркам и оговоркам у самих же анализируемых нами сейчас авторов, она, даже без стоиков, эпикурейцев и скептиков, оказывается весьма развитой в эту эпоху эллинизма. Характеризуются и уточняются отдельные эстетические модификации. У Плутарха мы находим глубокий эстетический анализ такой, например, категории, как уродство84, у Псевдо-Лонгина такой категории, как возвышенное85, и такой огромной эстетической области, как творческое символическое воображение, – у Диона Хрисостома и Филострата (в "Жизнеописании Аполлония Тианского")86. Цицерон, вообще говоря, был сторонником проведения чистой художественной формы и горячим поборником использования этой формы в ораторских речах. Однако никто другой, как именно он, дал замечательные образцы чисто жизненного преломления простых риторических форм и методов, когда его речи потрясали аудиторию и приводили ее в восторг. И это было у Цицерона не только практикой, но и теорией87.

В эллинистически-римской эстетике намечаются вполне естественные для нее две тенденции, одна – изощренно-искусственная и другая – зовущая к простоте и наивности. Первая блестяще представлена у Атенея (начало III в. н.э.), который изображает пир ученых людей, по каждому пустяку изливающих свои тончайшие и изысканнейшие эстетические суждения88. Вторая тенденция представлена весьма частыми в эллинизме порывами к простой сельской жизни, к природе и свидетельствами о красоте растений и животных, превышающей всякую красоту в искусстве89. Все эти вполне теоретические искания в области эстетики завершаются Плотином, который дал теорию чистого художественного удовольствия, не базированного на подражательных процессах, но базированного на внутренней гармонии духа с "признанием и исследованием роли душевной энергии в экстазе и воображении и признанием красоты отдельных эстетических элементов"90. И вообще в анализируемой нами сейчас книге, несмотря на ее краткость и частую разбросанность изложения, мы находим довольно полную характеристику не только эстетики Плотина как максимально синтетической для всей античности, но и характеристику подготовивших ее культурно-исторических явлений, то есть также и исторического происхождения всей неоплатонической эстетики91.

Что касается искусствоведческой линии эллинистически-римской эстетики, то у К.Гилберт и Г.Куна она тоже представлена, можно сказать, богато. Основным здесь является неизменно прогрессирующее развитие в сравнении с Аристотелем, который тоже начинал глубоко интересоваться деталями искусства, несмотря на все его спекулятивные интересы в этой области. Не только Феофраст прославился своим углубленным психологическим анализом человеческих типов (черта, тоже характерная для времен дифференцированной индивидуальности), и не только Аристоксен своей теорией чистой музыкальной слышимости – уже тут мы наблюдаем прогрессирующую детализацию аристотелевского эмпиризма, – но наследие великого философа поздней классики часто приводило к возникновению на основах аристотелизма целых отдельных эстетических дисциплин. "Темы поэтического искусства, учение о музыкальных строях, методы создания характеров в драматическом произведении и история развития литературных типов – все это было составными частями первоначальной эстетической теории"92. Теперь уже стали говорить не просто о художественных стилях, но обычным занятием у литературных критиков и риторов стало методическое сравнение одних стилей с другими. Тут необходимо целиком присоединиться к излагаемым у нас сейчас авторам, потому что сравнение стилей – это действительно одна из главнейших задач тогдашнего литературоведения, правда, укорененного все в том же Аристотеле. Мы только приведем то место излагаемой нами книги, где передается одно рассуждение Квинтилиана (XI, 76-80):

"Квинтилиан говорит о стиле и лаконичности языка Демосфена и его энергичном стиле, о более многословном и менее энергичном стиле Эсхина; о том, что речь Лисия скорее напоминает журчание ручейка, чем гул мощной реки, а тонкая и изысканная манера Исократа вести полемику больше подходит для фехтовальной школы, чем для поля битвы"93.

Такого рода эстетическая и художественная детализация проявилась в эпоху эллинизма еще и в виде весьма настойчивого исторического интереса. Представитель поздней классики Аристотель и здесь оказался прямым предшественником эллинизма. Но его замечания по истории драмы в "Поэтике" или по истории предшествовавшей ему философии в "Метафизике" все же носили спорадический и вполне случайный характер. Но совсем другое дело в эллинистически-римской эстетике. Уже в Александрии составлялись списки поэтов и давнего и недавнего прошлого (Аристофан Византийский), а в дальнейшем эти списки стали обрастать разнообразными историческими сведениями, в Александрии же зародились и методы изучения прежних писателей не только с точки зрения их общественного окружения (Аристарх Самофракийский). И этот историзм уже не умирал в течение всей эллинистически-римской эстетики94.

Наконец, – и это тоже вполне понятно, ввиду необычайного роста и эстетической и искусствоведческой областей, – эллинистически-римская эпоха богата еще и учебной литературой, без которой теперь уже невозможно было охватить столь широкую и столь разросшуюся эстетику. В литературе здесь можно упомянуть имена Неоптолема Парионского и Филодема Гадарского, которые были источниками и учителями для Горация, также самого Горация, "Поэтика" которого была не чем иным, как руководством для начинающих поэтов, далее Витрувия с его архитектурным руководством или Квинтилиана с его ораторскими наставлениями.

В заключение критического обзора суждений К.Гилберт и Г.Куна об эллинистически-римской эстетике мы должны выдвинуть два обстоятельства, которые из предыдущего, как кажется, вытекают сами собой. То, что авторы не обладают никакой социально-исторической методологией, это безусловно мешает им как объяснять появление тех или других эстетических теорий, так и давать их критику95. С другой стороны, однако, обилие приводимых ими ценнейших фактов из истории эстетики, частая свежесть их интерпретации и их постоянное стремление уйти от поверхностного обзора к разного рода глубинным наблюдениям, все это делает у них эллинистически-римскую часть весьма оригинальной и серьезной. Поэтому даже разбросанность и логическая неточность исторической планировки не в силах заглушить у них новизну анализа и живость изложения. Можно с полным правом сказать, что после появления труда К.Гилберт и Г.Куна уже стыдно историкам эстетики игнорировать эллинистически-римскую эстетику или излагать ее в небрежных и эскизных тонах.

7. Р.Байе

В 1961 г. появилась работа Р.Байе "История эстетики"96, в которой эллинистическая эстетика излагается несколько подробнее, чем это мы находим в обычных историях эстетики. Правда, этот автор не счел нужным давать общей характеристики эллинистической эстетики. Зато он начинает с эпикурейцев, а не со стоиков и эпикурейскую эстетику тоже излагает несколько живее, чем это делается обычно.

После общих указаний на принцип удовольствия и внутренней безмятежности у эпикурейцев данный автор рассуждает так: этот идеал покоя означает для эпикурейцев некоторое безразличие по отношению к большинству деятельных аспектов эстетического опыта. По Диогену Лаэрцию, только мудрец способен правильно толковать о музыке и поэзии, и притом сам не писать стихов.

Учение эпикурейцев противоположно стоической вере в провидение и в определенную связь, существующую между человеком и природой. Так, эпикурейцы не верят в объективную ценность искусства как выражения разумного удовлетворения. "Музыка, – говорит Филодем, – иррациональна, не может воздействовать на душу и чувства, и как искусство она не более выразительна, чем кулинария".

Каков же основной характер эстетического учения эпикурейцев? Это прежде всего аскетический сенсуализм. По Эпикуру, сенсуализм состоит в ощущаемом удовольствии, соединенном с воображением и теми воображаемыми удовольствиями, которые ему сопутствуют вследствие возбуждения и феноменальных впечатлений. Эпикурейская симметрия есть, в сущности, вычисление: коль скоро это так, мы допускаем возможность научного определения того, что может служить для нашего счастья. Итак, идея вычисления, расчета лучше всего характеризует это учение: это квазинаучный сенсуализм. Итак, в этот сенсуализм вводится рассудочный элемент: для подавления плоти Эпикур обращается к мысли. Но в этом нет никакой непоследовательности, если учесть, какое видное место занимают в эпикурейском учении антиципация и предварительное знание. Это мышление дологическое.

Можно пожалеть, что Р.Байе рассуждает здесь слишком кратко. На самом же деле относительно эстетики Эпикура здесь выдвигается весьма редкое, но в то же время весьма основательное суждение. Ведь никто не говорит о рассудочных элементах в философии Эпикура и тем более в его эстетике. Однако иначе и вообще было бы трудно говорить о своеобразии эпикурейской эстетики: она действительно базируется на принципе удовольствия и безмятежного покоя, а также на атомистической картине мира; но где находится та граница, на которой встречается иррациональное удовольствие и сугубо рациональный атомизм, об этом обычно не говорится ни слова. Р.Байе бесстрашно формулирует эту область как рассудочную, хотя и находит в ней некоторые элементы фантастики. Это никак не обосновано у Р.Байе текстами, но, как мы увидим в своем месте, в отношении эпикурейской эстетики дело обстоит именно так.

Р.Байе идет даже еще дальше. Именно, согласно этому автору, влияние Платона на эпикурейскую философию не подлежит сомнению. Апокрифический диалог "Аксиох" (III в. до н.э.) представляет собой смешение учений Эпикура и Платона. Ибо, действительно, в учении Эпикура можно обнаружить некоторые идеалистические черты, что и позволило сблизить воображаемый мир Эпикура с идеальным миром Платона. Но, конечно, есть существенная разница между идеями Платона и игрой воображения в учении Эпикура. Вместе с тем сам утилитаризм Эпикура, в сущности, в некотором смысле есть идеализм. Идеалистичен и глубинный оптимизм Эпикура, который полностью доверяется всеблагой природе. По этому поводу необходимо сказать, что указание Р.Байе на псевдоплатоновского "Аксиоха" весьма уместно, а для истории эллинистической эстетики даже обязательно. Но сам Р.Байе едва ли разобрался в подлинном соотношении Эпикура и Платона, так что его утверждение о влиянии платонизма на эпикурейство звучит для нас чудовищно.

Сама этика Эпикура атомистична: ее цель в достижении неделимого счастья. Поэтому она сужает удовольствие и поле деятельности мудреца. Слишком много действовать значит страдать. Истинное удовольствие неподвижно и лишено временной протяженности. Порождение удовольствия состоит в поступательном и непрерывном исключении страдания. При этом Эпикур считает, что время как протяженность не имеет значения. Если страдание слишком велико, оно расторгает временную протяженность, так как приводит к смерти. Длительность жизни не соотносима с количеством полученного удовольствия. Даже один только раз пережитое истинное удовольствие способно озарить целую жизнь. Итак, философия Эпикура есть философия конечного и прерывного, случайного происхождения и моментального возникновения, то есть философия мгновения: вот что значит введение в учение понятия спонтанного отклонения атомов, "clinamen". И здесь также мы находим у Р.Байе весьма оригинальную черту. Ведь никто и никогда не объединяет эпикурейское учение об удовольствии с учением тех же эпикурейцев о спонтанном отклонении атомов. А эта связь у Р.Байе хотя и чересчур кратко, но все-таки намечена.

Несколько менее оригинально изложена у Р.Байе эстетика стоиков. Начинает он ее с пантеистического очерка. Но от него не ускользнула оригинальность стоического учения о материи, которая была у них движущим принципом. Не ускользнула от автора также историческая связь добродетели и красоты, что звучит даже и оригинально, поскольку стоиков обычно рисуют уж чересчур мрачными ригористами. По Р.Байе, среди надлежащих действий человек обнаруживает чудесный порядок и согласие, и он приходит к тому, что начинает предпочитать этот порядок самим надлежащим действиям. С этого момента цель уже не просто в том, чтобы исполнять надлежащее, но в том, чтобы в результате исполнения надлежащего устанавливался порядок. Порядок же этот есть не что иное, как красота. Итак, стоическая мораль эстетична. Тенденция эта уже намечалась в греческой этике, однако стоики первые выдвинули ее как концепцию. Конечно, Аристотель покушался определить to calon и to agathon, но красота слишком быстро была сведена Аристотелем к истине, так что эстетическое направление не успело выявиться и было заменено направлением логическим. Мало того, стоики вкладывают точный смысл в понятие нравственной красоты и часто сравнивают ее с красотой телесной, как, например, Хрисипп и Эпиктет.

Хрисипп в своем сочинении "О прекрасном" считает, что благо субстанциально эквивалентно прекрасному. Для Сенеки "благо проистекает от honestum ("достойное", "благородное"), но honestum существует независимо". Но кроме общих формулировок мы обнаружим у стоиков следствия, выведенные из эстетической концепции нравственности. Поскольку нравственность состоит не в достижении естественной цели, а в действовании сообразно с тем, чтобы ее достигнуть, значение внешней цели сводится к нулю, и таким образом надлежащие действия не обладают самостоятельной нравственной ценностью, а лишь предоставляют нам возможность выявить нашу нравственность в процессе их достижения. Нравственная цель даже не является действием, но красотой в ее совершенстве. "Наша цель, – пишет Плутарх, – не есть получение природных благ, а, наоборот, стремление к этому благу есть цель получения". Средства сами по себе составляют нравственную цель. Естественные цели заданы изначально, затем в дело вмешивается разум и перерабатывает их подобно тому, как художник перерабатывает исходный материал. Таким образом, моральная жизнь сравнивается с искусством, но именно с таким, где результат искусства и само искусство составляют одно целое, как это бывает в игре актера или в движениях танцора.

В этом пункте изложение Р.Байе становится прямо-таки оригинальным. Вместо обычного резкого противопоставления морали и красоты для случая стоиков Р.Байе, отнюдь не отрицая такого противопоставления, в то же время указывает, и притом в совершенно ясной форме, как же именно нужно понимать это совпадение морального и прекрасного у стоиков. Р.Байе употребляет здесь термин, который до нас почти никто не употреблял в отношении эллинистической эстетики, а именно – этот автор говорит о всеобщей взаимной имманентности, то есть об имманентности как бога и мира, так и бога и человека. А отсюда сама собой вытекает также и имманентность морали и красоты. Моральное не есть только прекрасное, и прекрасное не есть только моральное. Но мораль стоики берут в ее действенных проявлениях и в ее борьбе ради достижения красоты. А это значит, что и сама моральная область всегда содержит в себе ту или другую упорядоченность, то есть красоту. Сами принципы их системы заставляют стоиков сводить цель к средствам. Эпиктет писал, что жизнь подобна игре в мяч. И здесь и там попадаются плохие игроки. Но разница между ними определяется не тем, хорош или плох сам мяч, но тем, как его бросают и ловят.

Моральная ценность приписывается только добродетели, которая тождественна ловкости, а ловкость черпает свою ценность непосредственно из прекрасного. Ловкость есть добродетель. Ловкость есть совершенная деятельность. Добродетель не имеет градаций. Нет различных добродетелей. Тот, кто обладает одной, обладает всеми. Добродетель есть искусство жить.

Подводя общий итог интересному анализу стоической эстетики у Р.Байе, мы должны здесь выставить несколько идей, которые в отношении стоиков обычно не выдвигаются. Р.Байе прекрасно почувствовал то, что он называет артистическим характером эстетики стоиков, то есть красоту самой борьбы аффектов внутри человека, когда он стремится к добродетели. Этот автор, далее, не забывает сказать и о том, что стоики называли бытием нейтральным (adiaphoron). Так, сначала для стоиков norme было средство, а сохранение жизни было целью. Затем волевое расположение стало целью, а сохранение жизни стало "hyle", то есть безразличной материей. Это и называется adiaphora, или перестановка ценностей, которая порождает коренной дуализм добродетели и естественных наклонностей. Не понимая этой перестановки, Плутарх писал: "Они превращают лекарства в цель здоровья". К сожалению, Р.Байе не делает отсюда всех выводов, например вывода о бескорыстии эстетического предмета. Но уже самый факт введения принципа нейтральности в эстетику чрезвычайно важен.

Далее, Р.Байе глубоко понимает историческую неудачу и ложность основной позиции у стоиков. Их артистическая добродетель, основанная на гармонии стремлений или аффектов или на их разнообразном тоносе, не является полным и решающим ответом на вопрос о судьбе общемирового блага или зла внутри человека. Благо, которое вскрывает логос, стремящийся к логосу универсальному, не тождественно счастью, которое остается подчиненным тоносу стремлений и их эмпирическому разнообразию. Благо свободно от стремлений, чисто и лишено материи. Счастье усмиряет стремление, но оно есть область эмпирического и, следовательно, составляет alogon. Итак, благо трактуется слишком высоко и недостижимо для человека, почему стоикам здесь и приходится возвращаться к эстетике Аристотеля, построенной на откровенных интеллектуалистических принципах. Так, крайняя и основная апория стоической морали от эстетической концепции блага снова пришла к концепции метафизической. Как и для Сократа и Аристотеля, благо у стоиков есть развитие сущности, а эта сущность мыслится исключительно интеллектуально. Понимать для стоиков, как и для Аристотеля, является верховным благом. Отсюда они выводят теорию свободы: свобода состоит в том, чтобы подчиниться порядку мира, поняв его. Fata volentem ducunt, nolentem trahunt. Итак, приведенное нами делает изложение стоической эстетики у Р.Байе явлением чрезвычайно важным, а для общих руководств по истории эстетики даже и редчайшим.

8. Э.Граcси

Удивительнее всего то, что еще в начале 60-х годов нашего столетия находились такие историки античной эстетики, которые ухитрялись совершенно пройти мимо стоической специфики и излагать эстетику стоиков в стиле традиционного античного пантеизма, который без труда можно находить во всей античной литературе от Гомера до поздних неоплатоников. Именно Э.Грасси97 вначале говорит несколько слов о божественной гармонии космоса, а потом сразу же переходит к такому позднему стоику, как Сенека (I в. н.э.), из которого опять приводит мысли только весьма абстрактного и общеантичного характера. Говорится, например, о совершенстве человеческого разума, которым человек только и отличается от животных, по которому он живет и по которому расценивается. Всякое искусство, по стоикам, есть подражание природе, как будто бы Э.Грасси не знает всей длинной истории категорий, относящихся к подражанию, и как будто бы стоики в этом учении о подражании чем-нибудь отличаются от других античных теоретиков. Высказывается рискованное суждение, и притом без всякого анализа, что человек при помощи своего искусства создает свой собственный мир подобно тому, как Бог тоже создает свой мир. Хотя об этом и говорит Сенека (Epist. 65, 3), но это требует строгого исторического анализа, который у Э.Грасси полностью отсутствует. Далее, у Сенеки идея существует в Боге, то есть тоже до художественного произведения, а эйдос в самом художественном произведении, и значит, прежде всего в сознании художника (там же, 58, 21), – тезис тоже у Грасси никак не обоснованный. Ригористическое отношение стоиков к моральным функциям искусства имело бы для нас смысл только в том случае, если бы Э.Грасси сопоставил этот ригористический морализм стоиков с Платоном, а иначе опять всякая специфика стоической эстетики для нас пропадает. Все это нужно сказать и о прочих вопросах стоической эстетики, которым Э.Грасси находит нужным уделить внимание (Op. cit, S. 152-157).

Изучение книги Э.Грасси показывает нам, насколько мы должны быть бдительными при изложении и анализе стоической и вообще раннеэллинистической эстетики. И если мы в ней не найдем никакой специфики, то нечего и вообще излагать ее как отдельную главу в истории эстетики98.