Батай Ж. Литература и зло

ОГЛАВЛЕНИЕ

Кафка

 

Нужно ли
жечь Кафку?

Вскоре после войны один коммунистический еженедельник "Аксьон" развернул дебаты вокруг неожиданной темы: "Нужно ли жечь Кафку?" Идиотизм вопроса бросался в глаза, тем более что никто предварительно не спросил: нужно ли жечь книги? А если жечь, то какие? Что ни говори, у редакторов наблюдался отменный вкус. Глупо было напоминать о том, что автор "Процесса" - "один из крупнейших гениев нашей эпохи". Однако по большинству писем можно сделать вывод об оправданности подобной смелости. Но еще до начала опроса редакция "Аксьон" получила ответ от самого автора, которого при жизни или во всяком случае на пороге смерти мучало желание сжечь свои книги.

До последних дней Кафка, как мне кажется, пребывал в нерешительности. Сначала он эти книги написал. Впрочем, следует уяснить, что между моментом написания рукописи и той минутой, когда принимается решение ее сжечь, проходит некоторое время. Он все-таки принял промежуточное решение, поручив совершить аутодафе одному из своих друзей, но получил отказ.

Умирая, Кафка объявил о своей воле, которая должна была быть неукоснительно выполнена: сжечь все, что после него осталось.

Как бы то ни было, идея сжечь Кафку, даже если она смахивала на провокацию, вполне укладывалась в логику коммунистов. Воображаемое пламя помогает лучше понять, что книги и предметы, предназначенные, по правде говоря, для костра, существуют, чтобы исчезнуть; они как бы уже уничтожены.

105

Кафка, земля обетованная
и революционное общество

Кафка возможно был самым хитрым писателем - во всяком случае он не дал себя провести... В отличие от позиции многих его современников, для него "быть писателем" значило то, к чему он стремился. Он понял, что литература и то, что он хотел, не давали ему ожидаемого удовлетворения, но тем не менее он продолжал писать. Сказать, что литература его разочаровала, было бы неверным. То есть, если сравнивать ее с другими целями, она его не разочаровала. Она была для него тем, чем для Моисея стала земля обетованная.

Кафка сказал о Моисее: "То, что ему пришлось увидеть землю обетованную лишь накануне смерти, представляется неправдоподобным. Единственный смысл этой высшей перспективы - понять, насколько человеческая жизнь является лишь одним кратким мгновением; такая жизнь (ожидание земли обетованной) могла бы длиться бесконечно, но всегда кончалась бы одним мгновением. Моисей не пришел в Ханаан не потому, что его жизнь была слишком короткой, но потому, что она была жизнью человека"*. Это разоблачение тщетности не только того или иного блага, но всех целей, тоже лишенных смысла: цель всегда безнадежно плавает во времени как рыба в воде, как некая точка движется во вселенной: ведь речь идет о человеческой жизни.

Можно ли представить себе что-либо столь же несообразное с коммунистической позицией? Мы вправе сказать, что коммунизм есть действие в полном смысле этого слова, действие, изменяющее мир. Здесь цель - измененный мир, размещенный во времени, а именно в будущем, - подчиняет себе существование и деятельность данного момента, смысл коей лишь в стремлении к определенной цели - миру, нуждающемуся в изменении. Здесь у коммунистов не возникает никаких принципиальных трудностей. Человечество склонно подчинять настоящее время безусловной власти императивной цели. Никто не сомневается в ценности действия и не посягает на его истинную власть.

Остается одна незначительная оговорка: мы сами себе говорим,

* Journal intime. Esquisse d'une Autobioqraphie, Consideration sur Le Peche. Meditations. Inrtoduction et tradiction par Pierre Klossowski. Grassel. 1949. P. 189-190 (19 октября 1921 г .).

106

что действие никогда не мешало жить... Так, единственной заботой мира действия была определенная цель. Цели различны по намерениям, но при их разнообразии и даже противоположности всегда еще остается индивидуально выбранный путь. Только по дури или по недомыслию можно отказаться от одной цели, не имея перед собой другой, более достойной. Сам Кафка сначала дает понять, что над Моисеем смеялись, так как, согласно предсказанию, он должен был умереть в тот момент, когда достигнет цели. Однако он логично добавляет далее, что истинная причина его разочарования кроется в его "человеческой жизни". Цель помещена во время, а время ограничено - одно это привело Кафку к тому, чтобы считать цель в себе иллюзией.

Все это настолько парадоксально и настолько идет вразрез с коммунистической позицией (позиция Кафки не просто противоположна политическим устремлениям к тому, чтобы ничего не имело значения, если только не происходит революция), что мы обязаны рассмотреть проблему дважды.

Идеальное ребячество
Кафки

Задача не из легких.
Когда Кафка решал четко выразить свою мысль, он всегда осуществлял задуманное (в своем дневнике или просто на страницах лирических отступлений), но в каждом слове оказывался тайник (он возводил опасные сооружения, где слова не подчинялись логическому порядку, а налезали одно на другое, будто хотели удивить и запутать, будто они были адресованы самому автору, казалось, не устающему постоянно переходить от удивления к заблуждению).

Абсолютно бесполезно искать смысл в литературных произведениях, где зачастую видно то, чего нет на самом деле, или, в лучшем случае, сие нечто скрывается, не успев появиться, при малейшем незначительном утверждении*.

Прежде всего мы должны разъяснить наши оговорки. Идя по лабиринту, мы следуем за общим смыслом поступка, открывающегося, естественно, только тогда, когда мы выходим из лабиринта, и я

* Я не мог дате иного ответа Иосифу Габелю, против меня ополчившемуся ("Критик", № 78, ноябрь. 1953. С. 959). Оклахомского цирка недостаточно, чтобы ввести в произведения Кафки историческую перспективу.

107

считаю возможным сказать, что в своих книгах Кафка стоит в основном на совершенно ребяческой позиции.

Я полагаю, недостаток нашего мира в том, что он считает ребячество особой областью, бесспорно, в некотором смысле нам не чуждой, но остающейся вне нас и не способной ни являться истиной, ни означать ее - тем, что она есть на самом деле. Так же, как никто не считает, что правда состоит из ошибок... "Это по-детски" и "это не серьезно" - синонимичные выражения. Для начала замечу, что во всех нас без исключения есть что-то детское и, надо сказать, удивительное: именно так (через детскость) человечество проявляет свою сущность на раннем этапе развития. Животным несвойственно ребячиться, но юное человеческое существо вдохновенно приносит ощущения, полученные от взрослого, кому-то другому, кто не позволяет себя ни к чему свести. Таков мир, к которому мы принадлежим и который в первое время сладостно пьянил нас своей невинностью, где каждая вещь на некоторое время освобождалась от смысла жизни, сделавшего ее вещью (в том механизме ощущений, где за ней следит взрослый).

Кафка оставил после себя то, что издатель назвал "наброском к одной автобиографии"*. Приведенный ниже отрывок касается только детства и только одной его особенности. "Мальчику, углубившемуся вечером в захватывающую историю и остановившемуся на самом интересном месте, никогда не смогут внушить через обычное доказательство, что он должен прервать чтение и отправиться спать". Дальше Кафка пишет: "Во всем этом важно то, что осуждение моего неуемного чтения в моих собственных глазах доходило до того, что я тайком прогуливал уроки и в итоге приходил к удручающим результатам". Взрослый автор настаивает на том, что осуждение отражалось на вкусах, формировавших "особенности ребенка": принуждение вело либо к "ненависти к обидчику", либо к признанию защищаемых особенностей незначительными. "Если я обходил молчанием, - пишет он, - одну из особенностей, то начинал ненавидеть себя и свою судьбу и считать себя гадостью или проклятием".

Тот, кто читал "Процесс" или "Замок", легко узнает атмосферу и композицию романов Кафки. За преступным чтением последовало преступное сочинительство, когда он уже был взрослым. Как только встал вопрос о занятиях литературой, в отношении окружающих, особенно отца, почувствовалось неодобрение, подобное тому, которое сопровождало чтение. Кафка был повергнут в отчаяние. Как раз по

* "Journal...". P. 235 - 243.

108

этому поводу Мишель Карруж [1] сказал: "Он ужасно переживал, что к самым серьезным его занятиям относились так несерьезно". Описывая сцену, где презрение родственников проявилось со всей жестокостью, Кафка восклицает: "Я остался, где был, по-прежнему в заботах о моей семье... но в действительности меня выбросили из общества одним ударом..."*

Сохранение
детской ситуации

В характере Кафки странно то, что он в общем-то хотел, чтобы отец понял его и примирился с детскостью его чтения, а позже - с занятиями литературой, чтобы ее не выбрасывали за пределы общества взрослых, поскольку только она нерушима и с самого детства нерасторжима с сущностью и особенностью бытия Кафки. Отец был человеком властным, для него выгода ограничивалась ценностями непосредственного действия; отец означал главенство цели над текущей жизнью - принцип, которого придерживается большинство взрослых людей. Кафка жил по-ребячески, как любой настоящий писатель, руководимый сиюминутным желанием. Он действительно подвергался пытке кабинетной работы и постоянно жаловался либо на тех, кто принудил его к такому труду, либо на несчастную судьбу. Он все время чувствовал, что отринут обществом, его эксплуатировавшим, но не придавал значения (считал ребячеством) тому, чем он был в глубине самого себя, и чему он отдавался с исключительной страстью. Отец отвечал ему глухим непониманием, естественным для мира деятельности. В 1919 году Франц Кафка написал, но, к счастью, видимо, не отправил отцу письмо, отрывки из которого нам известны**: "Я был беспокойным, но упрямым, как все дети; моя мать, вероятно, баловала меня. Несмотря на то, что со мной было сложно, я не думаю, чтобы приветливое слово, молчаливое пожатие руки, добрый взгляд не могли сделать из меня что угодно. Ты можешь обращаться с ребенком только согласно своей собственной натуре - отсюда и насилие, и взрывы негодования, и гнев... Ты сам добился

* Michel Carrouges, Franz Kafka. Labergerie, 1949. Р. 83.
** "Journal...". P. 39- 49.

109

высокого положения, и поэтому твоя вера в собственные силы была безгранична... В твоем присутствии я начинал заикаться... Рядом с тобой я потерял веру в себя, но приобрел ощущение своей безграничной виновности. Вспоминая об этом безграничном ощущении, я как-то раз написал об одном человеке*: "Он боялся, что останется только страх..." Во всех написанных мною книгах речь шла о тебе, я проливал там слезы, которые не смог выплакать у тебя на груди. Это было освобождением от тебя, намеренно долго затянутым..."

Все свои произведения Кафка хотел озаглавить: "Искушение вырваться из-под отцовского влияния"**. Но мы не должны забывать, что Кафка не хотел вырваться оттуда по-настоящему. Он хотел жить там как изгой. Он с самого начала знал, что его изгнали. Не кто-то и не он сам. Просто он вел себя так, что становился невыносим для мира заинтересованной деятельности, мира промышленности и торговли; он желал остаться в ребячестве грез.

Бегство, о котором идет речь, существенно отличается от того, каким его представляют в литературно-критических статьях - это скорее неудавшаяся попытка сбежать, попытка, обреченная на провал и к нему стремящаяся. Банальное бегство сводится к компромиссу и кривлянью, если ему не хватает чувства глубокой вины, преступления нерушимого закона, ясного и безжалостного самосознания. Беглец, попавший на страницы статей, - дилетант, он доволен и развлекается, но он еще не свободен в высшем понимании этого слова, когда свобода самовластна. Чтобы быть свободным, ему нужно было, чтобы господствующее общество признало его таковым.

В ветхой феодальной Австрии единственным обществом, которое могло бы признать юного еврея, был круг деловых знакомых отца, не допускавших завихрений сноба, влюбленного в литературу. В среде, где уверенно утверждался и властвовал отец Франца, царило суровое соперничество в работе, исключавшей капризы и ограничивающей рамками детства дозволенное ребячество, до определенных границ умилительное, но в принципе осуждаемое. Позицию Кафки нужно было уточнить, а ее крайности - осудить. Кафку должна была признать власть, абсолютно не расположенная его признавать (потому что он раз и навсегда решил, что ей не уступит), а у него не было никогда даже малейшего намерения ни свергнуть эту власть, ни бороться с ней. Он не желал бороться с отцом, лишающим его жизненных сил, однако сам не хотел быть ни отцом, ни взрослым. Он

*О Йозефе К., герое "Процесса", явном двойнике автора.
** Carrouges. Op. cit. P. 85.

110

по-своему вел смертельную битву, чтобы войти в отцовское общество полноправным членом, но согласился бы на это при одном условии - остаться таким же безответственным ребенком, как раньше.

До последнего вздоха он неотступно и обреченно боролся. Последняя надежда была потеряна, оставался единственный выход - вернуться через смерть в мир отца и расстаться со своими особенностями (прихотями, ребячеством). В 1917 году он сформулировал следующий вывод, многократно повторившийся в его романах: "Я бы доверился смерти. Остаток веры. Возвращение к отцу. Великий день примирения"*. В свою очередь он мог совершить достойный отца поступок, женившись. Однако он ускользнул от брака, несмотря на свое стремление к нему, по вполне уважительным причинам: два раза он разрывал помолвку. Он жил "обособленно от предыдущих поколений" и "не мог... стать основой для новых"**.

"Основное препятствие к моей женитьбе, - пишет он в "Письме к отцу", - это моя уже окончательная уверенность в том, что для обеспечения существования семьи, и особенно управления ею, необходимы качества, которыми ты, насколько я знаю, обладаешь..."*** Нужно - отметим это - быть тем, что ты есть, и предать то, чем являюсь я.

У Кафки был выбор между ребяческими, невинными скандалами, прихотями, самовластным настроением, не обращающим ни на что внимания, ничего не подчиняющим обещанному счастью - и поисками счастья, действительно обещанного за усердную деятельность и мужественную власть. У него был выбор, так как он это доказал; он сумел не отринуть себя и не потеряться в дебрях неблагодарной работы, а, по крайней мере, выполнить ее добросовестно. Кафка предпочел показать неуемные прихоти своих героев, их ребячество, тревожную беззаботность, скандальное поведение и явную неправоту позиций. Одним словом, он желал, чтобы существование некоего беспричинного мира, где чувствами нельзя управлять, было самовластным, возможным в той мере, в какой оно взывает к смерти.

Он желал этого неутомимо и безоговорочно, не соглашаясь на то, чтобы оставить хоть какой-нибудь шанс выбрать самовластность ценой оговорки. Он никогда не лукавил и не требовал, чтобы само-

* Carrouges. Op. cit. P. 144.
** Ibid. Р . 85.
*** "Journal...". P. 40.

111

властность, проявляющаяся лишь в отсутствие законов, считалась бы серьезной. Не являются ли прихоти, гарантированные законом и властью, ничем иным, как хищниками в зверинце? Он чувствовал, что истина и естественность прихоти подразумевают болезнь и сдвиги до-самой смерти. Право, как сказал о нем Морис Бланшо, есть вещь действия, а "искусство (прихоть) против действия бесправно"*. Мир представляется благом для тех, кому была выделена земля обетованная, для тех, кто, если надо, работает вместе и сражается, чтобы добиться своего. Нужно было обладать молчаливой и отчаянной силой Кафки, чтобы не стремиться восстать против власти, отказывающей ему в праве на жизнь и на отход от всеобщего заблуждения, что привело бы к отношениям соперничества с властью. Тот, кто отверг принуждение, если он и оказался в конце концов победителем, становится, в свою очередь, для себя и окружающих похожим на тех, кого он победил и кто принуждал его. Ребяческая жизнь, самовластная прихоть и бескорыстие не могут выжить после победы. Обладание самовластностью возможно при одном условии: быть лишенным реальной власти - то есть действия - примата будущего над текущим моментом и примата земли обетованной. Не бороться, уничтожая жестокого противника, тяжелее всего - это означает приближение к смерти. Чтобы вынести это, не предав себя, необходимо вести безоговорочную, суровую и тревожную борьбу, которая представляет собой единственную возможность помочь лихорадочной чистоте, никогда не связанной с логическим намерением, выбивающейся из упорядоченности действия, чистоте, погружающей всех его героев в грязь растущего чувства вины. Можно ли найти более ребячливого или молчаливого и несуразного человека, чем К. из "Замка" или Йозеф К. из "Процесса"? Сей двойной персонаж, "одинаковый для обеих книг", мрачно, бескорыстно и беспричинно агрессивен: он гибнет от нелепой прихоти и слепого упрямства. "Он многого ожидает от доброжелательности непреклонных властей, ведет себя как бессовестный нахал в присутственном месте (в присутствии чиновников), в школьном дворе, у своего адвоката... в зале для аудиенций Дворца Правосудия**. В "Приговоре" сын высмеивает отца, всегда уверенного в том, что основательное, изнурительное, неотвратимое, непреднамеренное уничтожение смысла его целей будет отмщено; инициатор беспорядка, спустив собак и не удостоверившись в наличии убежища, сам станет первой жертвой, потерпев поражение в темноте. Видимо,

* "La Part du Feu". Gallimard, 1949.
** Carrouges. Op. cit. P. 26.

112

такова судьба всего, что самовластно по-человечески, самовластность может стать длительной только в самоотрицании (самый незначительный расчет, и все повержено, не остается ничего, кроме рабства и главенства расчета над текущим моментом) или в длящейся смерти. Смерть - единственный способ не допустить отречения самовластности. После смерти нет рабства. После смерти нет ничего,

Радостная вселенная
Франца Кафки

Кафка не говорит о самовластной жизни, но, наоборот, считает, что жизнь в самых прихотливых проявлениях невероятно скучна. В "Процессе" и "Замке" эротизм лишен любви, желания и силы, это опустошенный эротизм, которого надо бежать любой ценой*. Но все запутывается. В 1922 году Кафка пишет в "Дневнике": "Когда я был доволен, мне хотелось быть неудовлетворенным и всеми возможными традиционными способами нашего столетия я все глубже погружался в неудовлетворенность: теперь я желал бы вернуться к моему изначальному состоянию. Я был всегда неудовлетворен даже своей неудовлетворенностью. Странно, что у этой комедии при некоторой систематизации смогла появиться определенная реальность. Мой духовный упадок начался с детской игры, честно говоря, осознанно детской. Например, я прикидывался, что у меня дергается лицо, или прогуливался, заложив руки за голову, - отвратительное ребячество, но имевшее успех. Также развивалось и мое литературное самовыражение, к несчастью, позже прервавшееся. Если было бы возможно вынудить несчастье произойти, это было необходимо сделать"**. Вот еще один отрывок без даты: "... я жажду не победы, меня радует не борьба, она может доставить мне радость только как единственная вещь, которую надо сделать. Борьба как таковая действительно наполняет меня радостью, переливающейся через край моей способности радоваться и проявлять себя, и я в конце концов склоняюсь скорее не к борьбе, а к радости"***.

Ему хотелось быть несчастным, чтобы себя удовлетворить: в

* Carrouges. Ор cit. P. 26-27.
** "Journal...". P. 203.
*** Ibid. P. 219-220.

113

укромном уголке этого несчастья была спрятана такая неуемная радость, что он говорил, что умрет от нее. Вот следующий отрывок:

"Он склонил голову набок: на обнажившейся шее - дымящаяся плоть и кровь - рана, нанесенная все еще сверкающей молнией". В разряде ослепительной молнии, длящемся во времени, больше смыс-ла, чем в предшествующей ей долгой депрессии. В "Дневнике" (1917) есть удивительный вопрос: "Никогда не мог понять, как почти любой человек, умеющий писать, может, испытывая боль, выразить ее и сделать это настолько удачно, что, например, страдая, с головой, раскалывающейся от горя, я могу сесть и сообщить кому-либо в письме: я несчастен. Идя далее, я могу, в зависимости от степени моей одаренности, не имеющей никакого отношения к горю, импровизировать всячески на данную тему, выражаясь просто, антитезами или целыми сочетаниями ассоциаций. Это не ложь и не снятие боли, это излишек сил, дарованный благодатью в тот миг, когда боль истощила мои последние силы и продолжает мучить меня, сдирая шкуру живьем. Что же это за излишек?" Повторим вопрос: что это за излишек?

"Приговор" - одна из самых интересных притч Кафки:
"Сию историю, - гласит дневниковая запись от 23 сентября 1912 года, - я написал на одном дыхании в ночь с 22 на 23, между 10 часами вечера и 6 часами утра. Я еле-еле вытащил из-под себя затекшие ноги. С невероятным напряжением и радостью я видел, как передо мной разворачивается сюжет, будто я рассекаю волны. В течение ночи я неоднократно ощущал свой вес на собственной спине. Каким образом может быть выражена любая вещь, каким образом готовится огромный костер, где исчезают и возрождаются все мысли, пришедшие в голову, самые страшные идеи..."*

"Эта притча повествует, - как пишет Карруж, - о молодом человеке, который поссорился с отцом из-за друга и который потом в отчаянии кончает с собой. В нескольких строчках, гораздо более лаконичных, чем долгое описание ссоры, автор рассказывает нам о смерти молодого человека: "Выскочив из калитки, он перебежал через улицу, устремляясь к реке. Вот он уже крепко, словно голодный в пищу, вцепился в перила, перекинул через них ноги, ведь в юношеские годы, к великой гордости родителей, он был хорошим гимнастом. Держась слабеющими руками за перила, он выждал, когда появится автобус, который заглушит звук его падения, прошеп-

* "Journal...". Р. 173. 113

113

тал: "Милые мои родители, и все-таки я любил вас", - и отпустил руки. В это время на мосту было оживленное движение"*.

Мишель Карруж недаром заостряет внимание на поэтической ценности последней фразы. Сам Кафка, беседуя с набожным Максом Бродом [2], вкладывал в нее иной смысл: "Ты знаешь, - говорил он, - что означает последняя фраза? Когда я писал ее, я думал об обильной эякуляции"**. Подобное "потрясающее заявление" может быть приоткрыло бы "эротический задний план" или выделило бы "в акте сочинительства некую компенсацию за проигранную у отца партию и нереализовавшуюся мечту переделать свою жизнь"***. Не знаю, но в свете этого "заявления" вновь прочитанная фраза означает самовластность радости, переход самовластности бытия к некоему ничто, тому, чем в его понимании являются все остальные.

Самовластность радости оплачивается самим фактом смерти****. Самовластности предшествовала тревога как осознание неизбежности такого выхода - и уже как боязнь пьянящего момента осуждения, боязнь освобождающего головокружения смерти. Несчастье - не только наказание. Смерть Георга Бендемана [3] для Кафки - его двойника - означала высшее блаженство: добровольное осуждение было продолжением потерянного чувства меры, его вызвавшего;

однако оно гасило тревогу, окончательно даруя отцу любовь и уважение. У него не было другого способа оказать глубочайшее почтение и осознанно отказаться от выражения такого почтения. Такова цена самовластности, она никогда не действует и не требует прав, принадлежащих одному лишь действию, ибо действие никогда по-настоящему не обладает самовластностью, поскольку в нем заложен рабский смысл, присущий поиску результатов и действию, всегда чему-то подчиненному. Могло ли быть в сообщничестве смерти и наслаждения нечто непредвиденное? Наслаждение, получаемое бескорыстно и против всякой корысти, будучи принадлежностью или признаком

* Carrouges. Op. cit. P. 27 - 28.
** Ibid. P. 103.
*** Ibid.
**** Я, видимо, должен процитировать здесь одну фразу, написанную для другого издания: "Мы совершенно напрасно уделяем пристальное внимание переходу от бытия одной формы к другой. В силу своей ущербности мы познаем других, как если бы они были лишь снаружи, а они такие же, как мы изнутри. Когда мы представляем себе смерть, мысль об остающейся за ней пустоте начинает нас преследовать, однако мир состоит из заполненностей. Оставляя ощущение пустоты, нереальная смерть нас и тревожит и манит, поскольку эта пустота существует под знаком полноты бытия. Ничто, пустота или другие одинаково соотнесены с безличной - непознаваемой - полнотой.

115

существа самовластного, наказывает смертью, которая тоже является способом получить наслаждение.

Все уже сказано. Вспышка молнии и радость возникают не в эротические моменты. Если эротизм и есть, то для того чтобы усугубить беспорядок, подобно тому как в детстве Кафка понарошку "дергал" лицом, чтобы "спровоцировать несчастье". Ибо только переживаемое вдвойне несчастье и жизнь, которую решительно невозможно защитить, делают необходимыми борьбу и сжимающую сердце тревогу, без которой невозможны ни избыток чувств, ни благодать. Несчастье и грех - борьба уже в них самих; если смысл борьбы - добродетель, то ей неважен результат. Без тревоги борьба не была бы "единственной вещью, которую надо сделать". Так, в несчастьи Кафка "наполнен... радостью, переливающейся через край [его] способностей радоваться и проявить себя", радостью настолько полной, что именно от нее, а не от борьбы он ждет смерти.

Счастливая экспансивность
ребенка оказывается
вовлеченной в движение
самовластной свободы
смерти

В сборнике "Китайская стена" есть рассказ "Детские годы", где видно, что в счастливой экспансивности Кафки заметен парадокс. Как и во всех остальных произведениях, там нет ничего, что было бы накрепко связано с заведенным порядком и определенными отношениями. Такой же смутный туман, то медленно, то быстро разгоняемый ветром; то же вечное отсутствие четкой, ясно поставленной цели, которая могла бы придать смысл безграничности, также пассивно обладающей самовластностью. Когда Кафка был маленьким, он вместе играл со своими приятелями.

"Мы врывались в вечер, очертя голову. День ли, сумерки, - время обрывалось! То пуговицы наших жилеток стучали друг об друга как зубы, то мы бежали гуськом, сохраняя между собой одинаковую дистанцию, с высунутым языком - как звери в джунглях. С дикими воплями, выпятив грудь и уподобившись кирасирам, мы неслись, распихивая друг друга, вниз по маленькой улочке и по инерции взбегали почти до вершины противоположного холма. Кое-кто прыгал в канаву, но, исчезнув на время в темных кустах, снова

116

появлялся на дороге, шедшей вдоль полей, пристально смотрел на нас как на незнакомцев..."

Этим противоположностям (солнце - тоже явление, противоположное туману, но тем не менее оно - его скрытая истина), возможно, надлежит осветить данное, на первый взгляд, грустное произведение. Самовластное устремление его детства, кричащее от радости, впоследствии превратилось в порыв, поглощаемый смертью. Только смерть оказалась достаточно просторной и скрытой от "действия, преследующего - определенную цель", для того, чтобы еще больше возбудить бесовский настрой Кафки тем, что он был спрятан. Другими словами, в приятии смерти признается высшее право удачного действия, подчиненного цели, но этому действию задана граница смерти, внутри которой самовластность, ни к чему не стремящаяся и ничего не желающая, с быстротой молнии приобретает полноту благодаря упорному заблуждению, что с парапета сталкивает бродяжное детство. Самовластная позиция виновна, она несчастна, поскольку пытается убежать от смерти, но в последнюю секунду перед тем как умереть, не бросив вызова, порыв детства, не помня себя, снова упивается ненужной свободой. А тот, кто остался в живых и выдержал, отказывается от того, что ему дарит смерть: только она может уступить полновластному действию, и ей не обязательно от него страдать.

Оправдание враждебности
коммунистов

Итак, мы, наконец, можем выделить социальный, семейный, сексуальный и религиозный аспекты творчества Кафки. Однако это было бы натяжкой и, наверное, ненужной: в уже изложенных рассуждениях я хотел предложить такой взгляд на вещи, в котором эти различные аспекты сливались бы в один. Общее представление о новеллах Франца Кафки, видимо, не даст ничего для понимания их социального характера. Конечно, есть некий смысл в том, чтобы увидеть в "Замке" историю "безработного" или "преследуемого еврея", а в "Процессе" - "историю обвиняемого в эпоху бюрократизма" и чтобы сравнить с этими навязчивыми рассказами "Концентрационную Вселенную" Руссе [4]. Но это приводит Карружа к анализу комму-

117

нистической враждебности. "Если бы возникло желание, - пишет он, - предположить, что Кафка ограничился описанием капиталистического ада, было бы просто снять с писателя все обвинения в контрреволюционности"*. И далее: "Если Кафка отвратителен многим революционерам, то не потому, что впрямую ополчился против бюрократов и буржуазного (и такую позицию они с удовольствием приняли) правосудия, а потому, что он ополчился против всей бюрократии и всего псевдоправосудия"**. Хотел ли Кафка осудить именно те учреждения, которые нам надо было бы заменить другими, более гуманными? Карруж отмечает: "Он отговаривает нас от бунта? Но он и не убеждает в его необходимости. Он всего лишь констатирует подавленность человека - а читатель сам пусть делает выводы! И как же не взбунтоваться против отвратительной власти, мешающей землемеру заниматься своим делом?" Я думаю, что в "Замке", наоборот, отсутствует даже мысль о бунте. Карруж об этом знает, так как говорит: "Единственное, в чем можно упрекнуть Кафку, это в скептическом отношении к любому революционному действию, потому что он ставит не политические, а общечеловеческие и постреволюционные проблемы"***. Не глупо ли говорить о скептицизме и наделять проблемы, рассматриваемые Кафкой, неким смыслом в области, где действует и спорит политизированное человечество.

Вполне ожидаемая враждебность коммунистов тесно связана с пониманием Кафки.

Скажу больше. Перед лицом власти отца положение Кафки имеет смысл только как общая власть, исходящая из удачной деятельности. По-видимому, удачная деятельность, возведенная в ранг системы, основанной на принципе коммунизма, есть решение всех проблем, но она не может ни окончательно приговорить, ни стерпеть существование чисто самовластной позиции, когда настоящий момент отделяется от последующих. Это серьезная трудность для партии, которая руководствуется только одним принципом и которая в иррациональных ценностях, где появляются роскошная, никчемная жизнь и ребячество, видит лишь особую скрытую корысть. Единственная самовластная позиция, признаваемая коммунистами, - позиция ребенка, да и то ее низшая форма. Она отдана детям, которые не могут подняться до серьезности взрослых. А если взрослый человек наделяет ребячество высшим смыслом и занимается литературными

* Carrouges. Op. cit. P. 76.
** Ibid. P. 77.
*** Ibid. P. 77 - 78.

118

экзерсисами, чувствуя при этом, что он прикасается к самовластной ценности, то ему нет места в коммунистическом обществе. В том, мире, где недопустима буржуазная индивидуальность, невозможно защитить необъяснимое ребяческое настроение взрослого Кафки. Коммунизм в принципе есть уже законченное отрицание, прямо противоположное значению творчества Кафки.

Но сам
Кафка согласен

Нет ничего, что он мог бы утверждать, во имя чего он мог бы говорить: то, чем он является, - он как ничто - существует лишь в той мере, в какой он приговорен удачной деятельностью; он является отказом от удачной деятельности. Вот почему он низко склоняется перед отрицающей его властью, хотя его поклон сильнее и жестче выкрикнутой фразы; он склоняется любя, умирая и противопоставляя молчание любви и смерти тому, что не смогло бы заставить его уступить, ибо то ничто, которое не смогло бы уступить, несмотря на любовь и смерть, как раз и есть он, во всей своей самовластности.

 

Комментарии :

В основу данного очерка, первоначально предназначавшегося Батаем для работы "Самовластность" ("La Souverainete'"), положена статья "Франц Кафка перед лицом коммунистической критики", которая появилась в "Критик" (№ 41, октябрь 1950) по случаю выхода книги Мишеля Карружа "Франц Кафка" (1949) и сборника повестей самого Кафки в переводах на французский язык (Franz Kafka. La Muraille de Chine et autres recite. - Gallimard, 1950).
Из современников Жоржа Батая наиболее интересно высказывались о Кафке Морис Бланшо в уже упоминавшейся книге "Жертвуемая часть" и в работах разных лет, составивших сборник "От Кафки к Кафке"; Андре Бретон в "Антологии черного юмора"; Андре Жид в "Дневнике"; Алъбер Камю в "Мифе о Сизифе"; Пьер Клоссовски в своем вступлении к французскому изданию "Интимного дневника" Кафки.
К сожалению, в опубликованные в России до 1993 г. выборки из дневников Кафки попали далеко не все процитированные Батаем отрывки. Поэтому перевод выполнен нами по французскому тексту.

1. Карруж (Carrouges), Мишель - французский писатель. Помимо книги о Кафке, ему принадлежат эссе "Элюар и Клодель", "Андре Бретон и основы сюрреализма", а также несколько романов и биографий.

2. Бpoд, Макс (Brod; 1884-1968) - прозаик и критик, принадлежавший к пражскому острову австрийской литературы. Ближайший друг, душеприказчик и биограф Кафки; публикатор его Дневников, редактор посмертного Собрания сочинений, автор неоднократно переиздававшейся в Чехии и Германии книги "Франц Кафка.Биография" (1937, 1945, 1954). Наиболее значительное из беллетристических произведений Брода - "Стефан Ротт, или Решающий год" (1931).

3. Гeopг Бендеман - персонаж "Приговора". К тому, чтобы говорить о нем как о литературном двойнике автора, подталкивают наблюдения самого Кафки:"Читая корректуру "Приговора", я выписываю все связи, которые мне стали ясны в этой истории, насколько я их сейчас вижу перед собой. Это .необходимо, ведь рассказ появился из меня на свет, как при настоящих родах, покрытый грязью и слизью, и только моя рука может и хочет проникнуть в самую плоть. <....> Имя "Георг" имеет столько же букв, сколько "Франц". В фамилии "Бендеман* окончание "май" - лишь усиление "Бонде", предпринятое для выявления всех еще скрытых возможностей рассказа. "Бенде" имеет столько же букв, сколько "Кафка", и буква "е" расположена на тех же местах, что и "а" в "Кафка"" (Запись от 11 февраля 1913 г.; перевод Е.А.Кацевой, цит. по кн.: Кафка Ф. Америка:Роман; Процесс: Роман; Из дневников. - М., 1991. С. 492-493).

4. Руссе, Давид (Rousset: p. 1912) - французский публицист. Геноцид против евреев в XX веке - главная тема его книг, вышедших вскоре после второй мировой войны в издательстве "Павуа". Первой в этой серии была упомянутая Батаем "Концентрационная Вселенная" ("L'Univers concentrationnaire", 1946). Далее последовали "Дни нашей смерти", на появление которых Батай откликнулся в "Критик" (№ 17, октябрь 1947) статьей "Размышления о палаче и жертве: СС и депортированные"; затем - "Паяц не смеется", "Восточная стена", "Воскресший Лазарь". Руссе был также одним из автором сборника "Беседы о политике" (вместе с Сартром и Жераром Розенталем).