Савельева И., Полетаев А. Знание о прошлом: теория и история. Конструирование прошлого

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть II. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ

Глава 8. Роль истории

Содержание исторического знания и, соответственно, создаваемой в рамках этого знания картины прошлого, определяется признанными в данном обществе функциями истории, которые задают цели конструирования прошлого, и правилами такого конструирования, являющимися локальными критериями «истинности» той или иной панорамы исторической реальности. Эти два аспекта исторического знания тесно связаны между собой — соответствие принятым установкам (целям, функциям) является одним из критериев «правильности». В свою очередь создание «истинной» картины прошлого всегда считалось одной из важнейших функций истории.

Большинство рассуждений о функциях исторического знания относится к тем смыслам термина «история» и соответственно к тем временам, когда она понималась как род литературы или как обществоведение в целом. В связи с тем, что в XX в. радикально изменяется характер исторического знания и история отделяется от социальных наук, логично предположить: должны были произойти какие-то новации и подвижки в «назначении истории». В этой связи возникает вопрос: насколько вообще применимы предшествующие многовековые рефлексии по поводу функций истории к современной ситуации? Акцент на новых аспектах этой проблематики позволяет, как нам кажется, наметить подходы, более адекватные современному состоянию исторической науки, и переформулировать традиционную тему. Вариант ответа, который мы предлагаем, находится в прямой связи с нашей концепцией «значения и смысла» истории.

1. Lux veritatis

С древности и до недавнего времени важнейшей функцией исторического знания и, соответственно, задачей историков (независимо от того, какой конкретный смысл придавался слову «история»),

375

Вставка 14. История и истина

Аристотель (IV в. до н. э.): «...Историк и поэт различаются... тем, что один говорит о том, что было, а другой — о том, что могло бы быть» (Аристотель. Поэтика 1451Ь).

Цицерон (I в. до н. э.): «Кому же не известно, что первый закон истории — ни под каким видом не допускать лжи; затем — ни в коем случае не бояться правды; не допускать ни тени пристрастия, ни тени злобы» (Цицерон. Об ораторе II, 15, 62). «...В историческом повествовании следует соблюдать одни законы, в поэзии — другие... Ведь в первом все направлено на то, чтобы сообщить правду, во второй большая часть — на то, чтобы доставить людям удовольствие» (Цицерон. О законах I, 5).

Лукиан из Самосаты (И в. н. э.): «Единственное дело историка — рассказывать все так, как оно было» (Лукиан. Как следует писать историю 38).

Св. Августин (V в.): «Задача истории — рассказывать факты правдиво и в целях пользы» (Augustinus. De doctrina Christiana II, 28; цит. по: Вайнштейн 1964: 87).

Лев Диакон (X в.): «Постараюсь изложить свою историю по возможности подробно... стараясь как можно ближе держаться истины, ибо правдивость более всего приличествует истории. Люди, сведущие в науке, говорят, что риторике присуща сила выражения, поэзии — мифотворчество, истории же — истина» (Лее Диакон. История I, 1).

Иоанн Солсберийский (XII в.): «Историк должен служить истине, ибо стремясь понравиться немногим, он на свою погибель обманывает всех... Лживый историк обрекает на гибель и свою репутацию, и свою бессмертную душу» (John of Salisbury. Historia Pontificalis 1956 [1163]: 4, 17).

Вольтер (XVIII в.): «История — это изложение фактов, приведенных в качестве истинных, в противоположность басне, которая является изложением фактов ложных» (Вольтер 1978 [1765]: 7).

Л. фон Ранке (XIX в.): «История взяла на себя обязанность судить прошлое, поучать настоящее на благо грядущих веков. Данная работа («История романских и германских народов». — И. С.; А. П.) не может служить источником вдохновения для таких возвышенных целей. Ее цель состоит только в том, чтобы показать то, что происходило на самом деле» (Ranke 1957 [1824]: 10).

П. Конкин (XX в.): «История — это правдивый рассказ о человеческом прошлом» (Conkin, Stromberg 1971: 131).

считалось достижение «объективной истины»: историк должен «говорить правду», т. е. писать о том, что «было на самом деле» (см. Вставку 14). В последние десятилетия ситуация существенно изменилась. Конечно, упоминания о том, что исторические дискурсы

376

должны быть истинными, до сих пор встречаются в литературе, хотя в основном — в учебных и вводных изданиях для студентов младших курсов. Причиной ослабления внимания к проблеме истины стала прежде всего существенная общая релятивизация данного понятия и ряда других связанных с ним.

а) «Истина», «объективность» и «факт»

Согласно определению, данному В. Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме», объективная истина — это такое содержание человеческих представлений, которое «не зависит от субъекта, не зависит ни от человека, ни от человечества» 1 . Конечно, ныне эта формулировка выглядит анекдотически, но какие-то неявные идеи такого рода, по-видимому, присутствуют в умах отдельных историков и по сей день. На самом же деле в XX в. представления о том, «что есть истина», равно как «объективность», «реальность» и «факт», претерпели существенные изменения. Не претендуя на исчерпывающий анализ, мы попытаемся вкратце охарактеризовать современные подходы к концептуализации перечисленных понятий.

1. Истина

Прежде всего возникли радикально новые подходы к самому понятию истины. Традиционное философское определение, идущее от Аристотеля, трактовало истину как соответствие утверждения реальности (так называемая корреспондентская или корреспондент-ная концепция истины). Это определение в свою очередь было тесно связано с трактовкой знания: считалось, что корпус знания состоит именно из истинных высказываний. Но начиная с И. Канта анализ «истины» стал теснее связываться с мыслительной деятельностью 2 , а в философии XX в. именно это направление стало доминирующим. В настоящее время условно можно выделить три основных философских подхода к концептуализации понятия «истины».

Первый подход развивался в рамках формально-логической разновидности неопозитивизма (логического позитивизма). В принципе, здесь сохранялось исходное аристотелевское требование соответствия высказывания реальности, но акцент был смещен в сторо-

1 Ленин 1959 [1909]: 123.

2 Напомним, что в общем виде Кант понимал истину как согласие мышления с самим собой, и прежде всего с так называемыми априорными формами мышления.

377

ну логического анализа самих высказываний 3 . Было разработано так называемое семантическое определение истины, в рамках которого центральным является требование логической непротиворечивости. Первоначально данная концепция истины разрабатывалась в рамках семантики формализованных языков, но позднее она была расширена до уровня неформализованных, естественных языков.

Второй подход сформировался в рамках прагматистской философии, родоначальником которой считается Ч. Пирс. Что касается истины, то она была определена Пирсом как общезначимое принудительное верование, к которому по каждому исследуемому вопросу пришло бы беспредельное сообщество исследователей, если бы процесс исследований продолжался вечно. Идеи Пирса были развиты психологом У. Джеймсом, который окончательно отказался от корреспондентской теории истины и сформулировал ее четкое прагма-тистское понимание: истинность идеи (высказывания) определяется ее успешностью или работоспособностью, ее полезностью для достижения той или иной цели, которую ставит и осуществления которой добивается человек 4 .

Наконец, третий основной подход к концептуализации понятия истины берет начало в феноменологии Э. Гуссерля. Здесь было сформировано онтологическое понимание истины, противостоящее традиционному гносеологическому подходу. В частности, Гуссерль определял истину и как определенность бытия, т. е. единство значений, существующее независимо от того, усматривает его кто-то или нет, и как само бытие, «бытие в смысле истины»: истинный друг, истинное положение дел и т. д. Трактовка истины у Гуссерля тесно связана с концепцией интуиции понимаемой им как «сущностное видение», «идеация», непосредственное постижение «идеальных | сущностей» («эйдосов»), а не фактов (переключение внимания с 1 факта на смысл именуется «редукцией»). В дальнейшем гуссерлев- I ские концепции истины и интуиции были развиты в немецком (М. Хайдеггер) и французском (Ж.-П. Сартр) экзистенциализме. При всех различиях здесь под истиной понимается «истинное бытие», или «бытие в истине», а интуиция, также утрачивающая в экзистенциализме свои гносеологические характеристики, оказывается одним из основных способов такого бытия.

8 Этот подход получил развитие в работах А. Тарского, Р. Кармана, Б. Рассела, К. Поппера, П. Дэвидсона и др.

4 В XX в. прагматистская философия получила развитие в работах Дж. Дьюи, Р. Рорти и др.

378

Вставка 15. Истина и детективная литература

«Главное содержание детектива составляет... поиск истины... Соответственно в истории детектива можно выделить три <его> разновидности.

Первой хронологически был аналитический детектив, связанный непосредственно с гениальными умами Шерлока Холмса, Эркюля Пуаро и мисс Марпл. Это английский детектив, его особенностью было то, что действие... могло быть редуцировано к аналитическим рассуждениям о методах раскрытия преступления... Англия недаром страна, в которой (в стенах Кембриджа) родился логический позитивизм... Задача у детектива-аналитика и аналитического философа, в сущности, была одна и та же — построить идеальный метод, при помощи которого можно обнаружить истину...

Второй хронологической (1920-е годы)... разновидностью детектива был американский „жесткий" детектив Д. Дэшила Хэммета... Истина здесь оказывается синонимом хитрости, силы и ловкости ума. Это прагматический детектив (истина в прагматизме — это „организующая форма опыта").

Теперь, видя как прочно массовая культура связана с национальным типом философской рефлексии, мы не удивимся, что в третьем (и последнем) типе классического детектива — французском — господствует идеология экзистенциализма. Сыщик здесь, как правило, совпадает с жертвой, а поиск истины возможен лишь благодаря некоему экзистенциальному выбору, личностно-нравственному перевороту» (Руднев 1998: 79—80).

Три указанные подхода к определению понятия истины (логический, прагматический и интуитивистски-экзистенциальный) В. Руднев наглядно поясняет на примере детективной литературы — соответственно, английской, американской и французской (см. Вставку 15).

Применительно к истории можно обозначить два современных уровня концептуализации «исторической истины»: первый связан с философской рефлексией по поводу исторического знания, второй — с историографической практикой.

В рамках философии исторического знания проблема «исторической истины» трансформируется в вопрос о том, каково «истинное содержание» данного типа знания. Можно выделить три основных подхода, доминировавших во второй половине XX в. В некотором смысле они сопрягаются (хотя и не полностью) с выделенными выше общими философскими концепциями истины — аналитической, прагматической и интуитивистской.

379

Первый подход к пониманию истины имеет очевидный коррелят в философии исторического знания — речь идет об аналитической философии истории. Это направление, представленное известными работами К. Гемпеля, Э. Нагеля, У. Дрея, М. Уайта, А. Данто и других, особенно активно разрабатывалось в 1950—1960-е годы 5 . При всех различиях, перечисленных авторов объединяет стремление обнаружить «истинную суть» исторического знания через анализ структуры и логики высказываний, содержащихся в историографических работах.

Второе по времени появления направление философии исторического знания — постмодернизм, или постструктурализм, возникший как общефилософское течение в 1960-е годы, — начал применяться к истории уже в 1970—1980-е годы. Связь постмодернизма (точнее, постструктурализма как собственно философской составляющей этого интеллектуального течения) с упомянутым выше праг-матистским подходом к понятию истины не столь очевидна, но тем не менее она все же просматривается. Достаточно вспомнить о том, что крупнейший представитель современного прагматизма Р. Рорти одновременно был одним из основоположников так называемого «лингвистического поворота», ставшего затем ключевым символом постмодернистской философии истории 6 .

Другим символом этого направления, позволяющим связать его с прагматизмом, можно считать концепцию «дискурсивной практики», предложенную М. Фуко. Наконец, постмодернизм объединяет с прагматизмом (в его крайнем варианте) полный отказ от корреспондентской концепции истины. Впрочем, постструктурализм можно связать с чем угодно, поэтому мы не будем подробнее развивать тему его отношений с прагматизмом. Как отмечает Н. Автоно-мова,

«...среди ориентации внутри постструктурализма особенно важны две — с акцентом на текстовую реальность и с акцентом на политическую реальность. Девиз одной — „вне текста нет ничего" (вариант: „нет ничего, кроме текста" — Деррида), другой — „в конечном счете всё — политика" (Делёз)» (Современная западная философия 1998: 331).

В постструктуралистских философских рефлексиях по поводу исторического знания доминирует «текстовое» направление, в то время как в историографической практике — «политическое» (к

5 Подробнее см.: Кукарцева 1998.

6 Работа «Лингвистический поворот» (Linguistic Turn) была выпущена под редакцией Р. Рорти в 1967 г.

380

этому вопросу мы вернемся чуть ниже). Основные характеристики постмодернистской (постструктуралистской) философии исторического знания, одним из признанных основоположников которой является X. Уайт, уже достаточно подробно обсуждались в отечественной литературе 7 , поэтому мы не будем специально останавливаться на этой теме. Отметим только, что постмодернисты сводят «истинную суть» исторического знания прежде всего к тому, что это знание представлено в форме текстов, которые в этом случае оказываются «истиной в себе».

Дело в том, что любой текст, конструирующий любую реальность, обладает неким автономным существованием; более того, автономное существование приобретает и сконструированная в данном тексте реальность (изображение или описание реальности). Если мы остаемся только в рамках данного текста, то и критерии истинности также формируются только в пределах самого этого текста как замкнутой системы. В результате к любой текстовой реальности (создаваемой в рамках конкретного текста), включая вымышленные реальности, оказывается применимо понятие эндогенной (внутренней) истины. В рамках философии вымысла и семантики возможных миров, высказывания, относящиеся к вымышленной реальности, могут быть как истинными, так и ложными, но прежде всего — в зависимости от их соотнесенности с данным конкретным текстом 8 . Понятно, что эти критерии немедленно меняются как только мы делаем систему открытой, т. е. соотносим данный текст с другими текстами, не говоря уже об иной информации.

Третье, самое «молодое» и относительно менее известное течение современной философии исторического знания обычно именуется как «новая философия истории». Это направление возникло в 1980—1990-е годы и представлено прежде всего работами Ф. Анкерсмита. «Новая философия истории» прямо соотносится с интуитивистски-экзистенциальным подходом к понятию «истины», в данном случае — «истинной сути» исторического знания: главным объектом интуитивного постижения здесь является экзистенциальный

7 См., например, обсуждение этой темы в альманахе «Одиссей» за 1996 г. (статьи Г. Зверевой, Л. Репиной, В. Визгина, И. Ионова и А. Гуревича).

8 Воспользовавшись популярным примером, можно сказать, что в пределах реальности романов Конан Доила высказывание «Шерлок Холмс жил на Бейкер-Стрит» может рассматриваться как истинное, а высказывание «Шерлок Холмс жил на Лейн-Роуд» — как ложное. О проблеме вымысла и истины см. также подборку статей Дж. Серла, Д. Льюиса, Г.-Н. Кастанеды, Б. Миллера и В. Руднева в специальном выпуске журнала «Логос» (1999, № 3).

381

опыт самого историка и отражение этого опыта в создаваемых им произведениях 9 .

Переходя от философии истории (исторического знания) к историографической практике, мы также можем обнаружить три разных подхода к «исторической истине» — аналитический, прагма-тистский и интуитивистский. Но понятие «истины» в историографии и в философии исторического знания различны: в философии, как отмечалось выше, делается попытка определить «истинную суть» исторических произведений; в историографии же подразумевается «истинная картина» прошлого.

Понятие «истинной картины» при этом трактуется весьма широко: речь идет не обязательно о соотнесенности с реальностью (хотя такая соотнесенность прокламируется в большинстве случаев). По сути же речь идет о «правильной» картине прошлого, и здесь более уместен термин «историческая правда» 10 . Кроме того, в отличие от появлявшихся относительно последовательно трех направлений философии исторического знания три основных направления в историографии существовали параллельно на протяжении большей части XX в.

Предшественниками современной аналитической линии в историографии являлись, с одной стороны, субстанциальная философия истории, с другой — позитивистская историография. Унаследовав их достоинства, аналитическая историография смогла обеспечить создание четкой и логичной картины прошлого. Речь идет о таких известных направлениях, как структурная история, различные направления так называемой новой истории («новая социальная», включая «новую рабочую», «новая экономическая», «новая политическая»), клиометрику и т. д. — короче, весь спектр «сциентистских» исторических исследований, как на макро-, так и на микроуровне.

Второе направление современной историографии, условно обозначаемое как «прагматистское», является преемником партийно-политической и националистической историографии XIX в. Пройдя через период крайностей, реализовавшихся в нацистской и советской историографии, в последней трети XX в. это направление приняло менее экстремистские формы — истории женщин, истории меньшинств (расовых, этнических, сексуальных) и т. д., хотя и здесь иногда встречаются перегибы. Это направление во всех его разновидностях вырастает из практики, прежде всего политиче-

9 Подробнее см.: Зверева 1999.

10 Напомним, что в русском языке слово «правда» имеет значение не только «истина», но также «правильность» и «справедливость».

382

ской. В историографии этого типа в полной мере реализуется философия постструктурализма — по сути речь идет о практической реализации провозглашенного Ж.-Ф. Лиотаром принципа борьбы с традиционными «большими наррациями» или «метанаррация-ми».

Наконец, третье, интуитивистское» направление в историографии XX в. связано со стремлением к «погружению» в прошлое, конструированию его самобытных фрагментов, воссозданию его «духа». В XIX в. начало этому направлению положили историки-романтики. Такие способы конструирования прошлого, как «вчувствова-ние» и «погружение», в XX столетии получили развитие в трудах литературно одаренных историков, стоящих несколько особняком (например, И. Хёйзинги), а с середины прошлого века эти мотивы зазвучали в авангардных историографических школах — от истории ментальностей до истории частной жизни и повседневности. Основная задача историка в рамках этого подхода — дать читателю «почувствовать» прошлое, и прежде всего прошлое как другую социальную реальность.

В целом в XX в. радикально изменился подход к соотношению истины и знания: классическая философия познания все больше вытесняется социологией знания. В рамках философии познания полагается, что истина является первичной, т. е. что сначала определяется конечный статус высказывания (истинное—ложное), а затем из истинных высказываний формируется корпус знания. В рамках социологии знания на первый план выдвигается проблема «знания», т. е. того набора представлений о реальности, которые признаются знанием той или иной социальной группой. Все что, признано данной группой в качестве знания, автоматически считается истинным (поэтому здесь, в отличие от философского подхода, претендующего на абсолютное, конечное определение истины акцентируется культурная и социальная обусловленность «знания»/«истины»), В частности, как отмечал еще К. Манхейм в 1920-е годы:

«Не только представление о знании вообще зависит от конкретно имеющегося, считающегося парадигматическим знания и от осуществленных в его рамках типов знания, но и „понятие истины" обусловлено существующими в данный период типами знания» (Манхейм 1994 [1929]: 244).

Таким образом, выработка «исторической истины» по существу оказывается результатом формирования социального запаса исторического знания. Этот процесс включает постоянную оценку и отбор как новых «мнений», так и переоценку признанных ранее «знаний» на основе разнообразных, изменчивых и не всегда формализуемых

383

критериев. Но именно механизм социального отбора и оценки знаний и обеспечивает достижение «исторической истины».

2. «Объективность»

Существенное влияние на релятивизацию понятия объективной истины оказали исследования в области психологии, прежде всего психологии науки. Вплоть до начала XX в. считалось, что базовые характеристики научного знания — рациональность и взаимная соотнесенность эмпирики и теории — являются не только необходимыми, но и достаточными условиями для обеспечения «истинности» и «объективности» научных дискурсов. При этом «научная истина» предполагалась абсолютной, некоей вещью в себе.

Что касается истории, то, независимо от вкладываемого в это слово смысла, всегда существовало понимание субъективности индивидуальных исторических дискурсов. Уже античные критики пытались выделить факторы, влияющие на авторов исторических сочинений и на содержание их произведений. Однако все эти попытки были связаны со стремлением выявить причины появления «неправильных» или «лживых», с точки зрения критиков, «историй». Тем самым предполагалось, что существуют некие «объективные» исторические работы, авторам которых удалось полностью избежать субъективных «искажений» действительности.

Например, еще Полибий упоминал о том, что картина истории часто «искажается» под влиянием личных симпатий и антипатий историка 11 . Лукиан писал о том, что на создание «лживых» сочинений историка толкают «страх перед имеющим власть, надежда на вознаграждение с их стороны, расположение или, напротив, неприязнь к тем, о ком он пишет» 12 . Аммиан Марцеллин также полагал, что «искажению» истории часто способствуют страх перед властителями и те выгоды, которых может добиться историк, прибегающий к «мерзкой лести» 13 . Уже в конце XIX в. Ш. Сеньобос, продолжая ту же традицию, попытался существенно расширить список факторов, вызывающих появление «неправильных» исторических сочинений:

«...автор старался обеспечить себе практическую выгоду; действовал в неправовой ситуации; имел групповые, национальные, партийные, региональные, семейные и другие пристрастия, философские, религиозные или политические предпочтения; был побуждаемые личным или групповым тщеславием; хотел понравиться публике и др.» (Seignobos\ цит. по: Медушевская 1998: 131).

11 Полибий. Всеобщая история I, 14; XVI, 14.

12 Лукиан. Как следует писать историю 39.

13 Аммиан Марцеллин. Римская история (Res Gestae) XXX, 8, 1.

384

В рамках современных представлений общий подход к этой проблеме претерпел существенные изменения. Было признано, что процесс «производства знаний», т. е. соответствующей мыслительной деятельности, всегда субъективен: не существует никакого идеального «объективного» знания, в том числе и научного. Процесс производства научных дискурсов в целом (и исторических в частности) в огромной степени зависит от индивидуальных психологических характеристик исследователя 14 . Характер дискурса определяется также эмоциональными характеристиками личности: как заметил еще Ф. Бэкон, «наука часто смотрит на мир глазами, затуманенными всеми человеческими страстями» 15 . Существенно также, что производство научных дискурсов представляет собой причудливое смешение как сознательных, так и бессознательных мыслительных актов, и в большинстве случаев ученый не может четко сформулировать, почему он действовал таким или иным образом.

Процесс собственно производства научного (т. е. эмпирико-тео-ретического) знания условно можно разделить на несколько этапов. На первом этапе происходит выбор темы исследования, определяется объект изучения. Второй этап — это работа с первичными данными (наблюдениями, эмпирическим материалом): сбор, отбор, систематизация, обработка, анализ и т. д. Третий — интерпретация имеющегося материала и формулирование высказываний о существовании отдельных элементов реальности. Четвертый этап — превращение отдельных высказываний в их связанный набор (построение «текста» или «дискурса» в современной терминологии), т. е. создание целостной картины некоего сегмента «реальности». Субъективный, индивидуальный характер научного творчества проявляется на каждом из этапов производства нового знания (точнее, «мнения», так как «знание» формируется на коллективном уровне). В предшествующих главах мы уже подробно обсуждали эти вопросы, поэтому здесь ограничимся лишь самой краткой их характеристикой.

Уже самый первый этап производства знания — выбор темы или объекта исследования — является, как отмечал еще М. Вебер, субъективным творческим актом. Применительно к истории психологические факторы, влияющие на выбор темы, подробно обсуждались, в частности, в послевоенной немецкой литературе. Стремление к избавлению от психологической травмы, связанной с фашистским прошлым, выражалось или в подсознательном «забывании»,

14 См.: Аплахвердян и др. 1998. !5 Цит. по: Юревич 1998: 275.

13 Зак N 4671 385

уходе от истории межвоенного периода или, наоборот, в постоянном навязчивом возврате к этому периоду немецкого прошлого. Во втором случае происходило что-то вроде фрейдовского психоаналитического «катарсиса», достигаемого за счет перевода подсознательных комплексов на уровень сознания 16 .

В свою очередь выбор объекта исследования хотя бы отчасти очерчивает границы того эмпирического материала, который может использоваться для анализа этого объекта. Но и здесь возникает широкий простор для творчества — успехи исторической науки в Новое время, и прежде всего в XX в., были во многом связаны именно с использованием новых, нетрадиционных источников данных о традиционных объектах.

Еще более индивидуализированным и субъективным является процесс извлечения информации из используемых данных (в том числе и из личных наблюдений). В соответствии с современными представлениями, радикально отличающимися от взглядов позитивистов XIX в., одни и те же данные могут быть источником разной информации об одном и том же объекте. Кроме того, одни и те же данные могут выступать в качестве источника информации о самых разных объектах, что возвращает нас к предыдущему этапу — отбору данных, рассмотрение которых полагается уместным при анализе выбранного объекта.

Процесс «извлечения» информации из данных включает множество мыслительных аналитических операций. Прежде всего речь идет об оценке «качества» данных, которая в каждой области научного знания имеет свою специфику. В истории этот процесс эволюционировал от анализа устных свидетельств «очевидцев» к детально разработанным приемам «критики источников», включая их датировку, атрибуцию, аутентичность и т. д. Заметим, что в общественных науках, в том числе в истории, обсуждение данных также может вестись с точки зрения их «истинности». В естественных науках сами сообщения (данные) не могут иметь статус «истинности» или «ложности» — таковой статус придается только интерпретациям сообщений (данных). В общественных же науках в качестве первичных данных (сообщений) часто выступают вторичные по своей сути высказывания (в терминологии Э. Бернгейма, историки имеют дело не только с «остатками», но и с «преданиями»).

Но оценка «качества» является лишь одним из этапов процедуры отбора «релевантных» данных, которые исследователь считает носителями «нужной» ему информации. Если на первом этапе при-

16 Ludtke 1993. 386

нимается решение о том, какие данные включать в рассмотрение, то на втором —- решается вопрос о том, какие из отобранных ранее данных не рассматривать. И в этом случае решение в огромной степени зависит от индивидуальных мыслительных процедур, испытывающих влияние множества разнообразных факторов.

Большое внимание в психологии науки в последние десятилетия уделяется творческим аспектам научной деятельности, проблеме «открытий», «озарений», «гениальных догадок» и т. д. В истории эта сторона производства дискурсов играет меньшее значение, чем в естественных науках. Зато в истории индивидуальные творческие способности ярко проявляются в особенностях формы создаваемого дискурса (текста). В принципе, влияние на исторические произведения литературного таланта, авторского стиля, композиционных способностей историка и т. д. осознавалось достаточно давно. Об этом ярко писал, например, Р. Коллингвуд:

«Различия между научным мировоззрением Геродота и Фукидида не менее заметны, чем различия их литературных стилей. Стиль Геродота легок, спонтанен, убедителен. Стиль Фукидида угловат, искусствен, труден. Читая Фукидида, я спрашиваю самого себя, что происходит с этим человеком, почему он так пишет. И отвечаю: у него больная совесть. Он пытается оправдать себя за то, что вообще пишет историю, превращая ее в нечто такое, что не является историей» (Коллингвуд 1980 [1946]: 30).

Но как объект специального анализа литературная, стилистическая сторона процесса производства исторических дискурсов стала привлекать особое внимание специалистов в последние десятилетия, в рамках упомянутого выше «лингвистического поворота»; одними из первых эту тему начали разрабатывать X. Уайт и П. Гей в первой половине 1970-х годов 17 .

Процесс создания научных дискурсов не был обойден вниманием и философов науки, прежде всего представителями аналитической философии и философии языка. Применительно к истории в рамках этого подхода было показано, что сами процедуры научного исследования, например: редуцирование, генерализация и т. д. — предполагают некие манипуляции с образом прошлого, поскольку неизбежно подразумевают «включение» в анализ или «исключение» тех или иных данных (сведений) из рассмотрения. Например, Г. Коммаджер писал:

«Мы объединяем тысячи вещей и называем их Просвещение. Мы идем даже дальше. Мы требуем, чтобы все события этого периода уклады-

17 Уайт 2002 [1973]; Gay 1974.

387

вались так или иначе в Просвещение, в противном случае, мы отвергаем их» (Commager 1970: 305).

Возникшую дилемму между философской «объективностью» и психологической «субъективностью» современная теоретическая социология разрешила с помощью концепции «интерсубъективности» (в философии первым это понятие ввел И. Фихте, а развил Э. Гуссерль), т. е. механизмов, обеспечивающих взаимодействие между субъектами, в том числе символическое. Эта концепция играет клю-чевую роль в теории социального действия, символическом инте-ракционизме, феноменологической социологии. Требование интер-субъективности в последние десятилетия все активнее прилагается и к историческим работам и суждениям, что отмечает, в частности, Г. Зверева:

«Реальность, создаваемая и передаваемая автором как культурная реальность, неотделима от процесса понимания, интерпретации и устанавливается в тексте во имя согласованней (в пределах правил культуры, парадигмы, эпистемы), интерсубъективной истинности» (Зверева 1996: 13).

3. «Факт»

В большинстве типов знания (в частности, в религии, филосо-фии, естественных и общественных науках) как отдельные выска-зывания, так и их связанные наборы могут иметь значения «исти-на» и «ложь». В науке высказывания, которым придается значение «истины», обычно именуются «фактами». Это слово также может иметь разные значения, но в строгом определении к «фактам» относят высказывания о существовании каких-либо элементов реальности, которым (высказываниям) приписывается значение «истины».

Заметим, что процесс придания значений высказываниям происходит как на индивидуальном, так и на групповом уровне. В процессе индивидуального научного творчества, формулируя некое вы-сказывание о существовании чего-либо (явления, связи, действия и т. д.), автор высказывания придает ему значение «истины» и называет «фактом». Однако «фактом» как элементом знания это высказывание становится только в случае его социального признания в качестве «истины». Тем самым содержание данного высказывания превращается в элемент реальности для соответствующей социальной группы.

Иными словами, так же, как мы распознаем индивидуальные «мнения» и социально признанное «знание», следует различать такой конкретный вид «мнений» как «истинные высказывания», именуемые в науке «фактами». В частности, на индивидуальном (автор-

388

ском) уровне мы предпочли бы обозначить этот класс высказываний как «утверждения» или «суждения» (которые в логике определяются как «мысль о предмете, в которой что-либо о нем утверждается или отрицается»), зарезервировав слово «факт» для социально признанных истинностных высказываний. К сожалению, такое различение практически не проводится в литературе, что может вносить некоторую терминологическую путаницу.

Заметим также, что, в принципе, слово «факт» происходит от лат. factum (сделанное, деяние, дело; действие, поступок), поэтому в строгом смысле это слово относится лишь к высказываниям о совершенных действиях и их результатах. Поэтому с этимологической точки зрения, данный термин применим только к утверждениям о социальной и трансцендентной реальностях, где предполагается наличие субъектов действий. Однако в современной практике слово «факт» приобрело расширительное значение и применяется, в том числе, к высказываниям и о природной реальности.

Что касается проблемы исторических фактов, то здесь уместно вспомнить высказывание Дж. Лукача, заметившего, что речь идет не столько «о том, сколько фактов в истории, сколько о том, сколько истории в слове „факт"» 18 . Уже просветители придали «факту» значение категории реальности, но в отделении «истины» от «лжи» решающую роль они, как и средневековые авторы, все еще отводили вере. Именно так проблематизируется «факт» в энциклопедии Дидро и Д'Аламбера:

«Факт. Этот термин трудно определить: сказать, что он употребляется при всех известных обстоятельствах, когда что-либо вообще перешло из состояния возможности в состояние бытия, — отнюдь не значит сделать его яснее... Мы знаем о некоторых фактах все то, что наш разум и наше положение могут позволить нам знать; и мы должны... либо отбросить эти факты как лживые, либо принять как истинные... Но что же научит нас отличать эти возвышенные истины?.. Вера» (Дидро 1978 [1756]: 18, 20).

В XIX в. факт становится «эмпирическим» в полном смысле этого слова. Мироздание и познающая внеположенную реальность наука основываются прежде всего на Фактах. Тип историографии, который может быть назван позитивистским, развился под воздействием естественнонаучного подхода, предполагающего установление фактов в непосредственном чувственном восприятии и разработку законов путем обобщения фактов посредством индукции. Э. Kapp не случайно назвал девятнадцатый век «великой эпохой

Lukacs 1968: 99.

389

фактов» 19 . В соответствии с установками позитивного метода представители историзма второй половины XIX в. стремились утвердить в исторической науке примат объективного факта.

Историки-позитивисты признавали реальность прошлого, считая, что оно непосредственно дано прежде всего в виде «остатков»: исторических документов и вещественных памятников. В соответствии с требованиями позитивного знания историк не может знать больше того, что заключено в документах. То, чего нет в документе (мнения, слухи), не существует для истории. Поэтому задача состоит в том, чтобы возможно более точно воспроизвести прошлое по документам.

Современная наука отказалась от концепции эмпирического факта XIX в., в рамках которой факт определялся как нечто, «объективно» существующее и лишь воспринятое и зафиксированное наблюдателем. Представления о соотношении между результатами наблюдений и интерпретациями, превращающими их в «факты», все более усложняются. Как отметил П. Фейерабенд, «наука вообще не знает „голых" фактов, а те „факты", которые включены в наше познание, уже рассмотрены определенным образом, а следовательно, существенно концептуализированы» 20 .

Развивая эту мысль, А. Юревич пишет:

«Результаты наблюдения приобретают статус фактов. В то же время факты не идентичны результатам наблюдения, а включают их определенные интерпретации. Научный факт не существует как таковой — в виде „чистых" данных, он всегда включен в определенную интерпре-тативную структуру... В мышлении эмпирический факт вытекает из интерпретативной структуры, а не порождает ее. Более того, факты просто бессмысленны вне определенных концептуальных рамок, которые формируются до фиксации фактов и всегда предопределены вне-эмпирическими обстоятельствами... В результате одни и те же данные могут видеться по-разному — в зависимости от способа их интерпретации... В современной науке соотношение между результатами наблюдений и интерпретациями, превращающими их в „факты", все более усложняется... Наблюдение интерпретативно в самой своей основе и собственно наблюдением может быть названо условно» (Юревич 1998: 253—254).

Интерпретация факта в исторической науке XX в. также представляет собой решительный разрыв с его позитивистским толкованием. Современную трактовку факта предложил Л. Февр в лекции, прочитанной в Коллеж де Франс в 1933 г., заявив, что исторические

390

19 Сагг 1961: 9.

20 Фейерабенд 1986 [1975]: 149.

Вставка 16. Исторические факты

«Установить факт — значит выработать его. Иными словами — отыскать определенный ответ на определенный вопрос» (Февр 1991 [1933]: 15).

«...Научный историк рассматривает утверждения источников не в качестве констатации исторических фактов, а как основание для своих суждений» (Коллингвуд 1980 [1946]: 261).

«Исторические факты не могут быть полностью объективными, ведь они становятся историческими фактами лишь в силу значения, которое придает им историк» (Сагг 1961: 120).

«Исторические факты, даже те, что в научном обиходе фигурируют как „твердо установленные", можно считать лишь „относящимися к делу" аспектами явлений прошлого, соответствующими интересам исследователя в тот момент, когда он проводил свои изыскания» (Postan 1970: 51).

«...Исторические факты являются результатом отбора, (поэтому) необходимо установить критерии, по которым они отбираются... Используемые историком критерии значимости определяются характером исторической проблемы, которую он стремится разрешить» (Тош 2000 [2000]: 158).

факты создаются, а не являются данными (см. Вставку 16). С тех пор ничего радикально нового, пожалуй, предложено не было (если отвлечься от постмодернистских крайностей, выводящих факт за пределы исторического исследования). В последующих работах эта фундаментальная идея Февра лишь развивалась и конкретизировалась. Но несмотря на то что современная трактовка исторического факта была сформулирована много десятилетий назад, часть историков все еще живет представлениями XIX в., искренне полагая, что существует некий идеальный вариант историописания «как это происходило на самом деле».

Однако хорошо известно, что выбор тех или иных событий в качестве «исторических фактов» зависит от эпохи — присущих ей знаний, идеологических установок и т. д., равно как и от субъективных представлений и концептуальных подходов конкретного историка: у каждого автора свой набор фактов и, соответственно, своя «область исключенного». Это же верно и на уровне любой социальной группы или общества в целом в каждый конкретный период времени. Как писал Ю. Лотман, «можно было бы составить интересный перечень „не-фактов" для различных эпох» 21 .

21 Лотман 1996 [1990]: 303.

391

Впрочем, производство «фактов», т. е. отдельных «истинных» высказываний о существовании элементов реальности, является лишь промежуточной задачей любого исследователя. Б. Капустин совершенно правильно замечает, что «история, сведенная только к „фактам", есть... не история, а музей истории» 22 . Конечной целью любого историка можно считать создание некоей более или менее общей целостной картины прошлой социальной реальности или по крайней мере ее сегмента. В этом случае исследователь, в соответствии с правилами, принятыми при производстве научного знания, опирается на «факты», но опять-таки занимается их интерпретацией. Результаты интерпретации «фактов», а тем самым и получаемая картина реальности, могут быть самыми разными. Например, как заметил П. Гей л по поводу Наполеона, существует более дюжины интерпретаций его личности и карьеры, основанных на одних и тех же фактах (история Наполеона очень хорошо документирована) и полностью противоречащих друг другу 23 .

Л. Февр в уже упоминавшейся лекции определял историческое повествование как «хитросплетение... фактов, созданных, воссозданных, вымышленных или сфабрикованных историком при помощи гипотез и предположений» 24 . Действительно, на основе одних и тех же исходных данных и даже одного набора «фактов» можно сконструировать самые разные дискурсы. В частности, речь идет как о базовых типах научных дискурсов (описание и объяснение), так и о конкретном виде того или иного дискурса — временной последовательности, каузальных связях и т. д.

б) Формирование социального запаса исторического знания

Процесс конструирования социальной реальности, т. е. форми- ,

рования социального запаса знания, по терминологии А. Шюца, можно условно разделить на два этапа. На первом — на индивиду- !

альном уровне происходит создание дискурсов (мнений). На вто-ром — осуществляется социальная оценка дискурсов, в результате \

чего индивидуальные мнения отвергаются или признаются некими социальными группами. Оценка «мнений» осуществляется на основе критериев, специфичных для данной социальной группы. В слу-

22 Капустин 1998: 301.

2 3 Цит. по: Guillaume 1990 [1987]: 114.

24 Февр 1991 [1933]: 14.

392

чае признания, «мнение» обретает статус знания в пределах данной группы, а его содержание становится частью ее социальной реальности.

И сами авторы исторических текстов, и их читатели всегда руководствовались определенными параметрами или критериями, которым должны соответствовать исторические произведения. Авторы старались следовать принятым в данный момент правилам или делали вид, что они их соблюдают, а профессиональная экспертная группа пыталась оценить, насколько данное произведение «на самом деле» соответствует установленным критериям.

Попытки выработки правил или критериев разделения «фактов» и «вымысла», «истинных» и «ложных» дискурсов, «правильного» и «искаженного» описания прошлой реальности возникают еще в глубокой древности. Например, как отмечает В. Топоров,

«...в первых образцах „исторической" прозы (хотя бы в условном понимании этой историчности) „историческими" признаются только „свои" предания, а предания соседнего племени квалифицируются как лежащие в мифологическом времени и, следовательно, как мифология» (Мифы народов мира 1980, 1: 572).

В дифференцированных обществах процесс формирования социального запаса знания, механизм признания «мнений» становится гораздо более изощренным. В гл. 3 мы подробно рассмотрели этот механизм в общем виде, в частности, выделив три типа критериев «знания» — внутренние (специфичные для данного типа знания или дисциплины), внешние (соотнесенность с другими типами знания) и, наконец, метакритерии (семантические и логические), которым должны соответствовать любые дискурсы. В полной мере это относится к истории. Конкретное содержание всех трех типов критериев могло меняться во времени (хотя и не так значительно, как это представляется), в несколько большей степени модифицировались способы «проверки» или механизмы признания исторических дискурсов, но общие принципы оставались в целом неизменными.

Важнейшим внутренним критерием, которому должны соответствовать исторические произведения, является работа с «источниками». Начиная с Геродота историки так или иначе старались использовать «истинные» сведения или по крайней мере заявляли, что они это делают. Процесс отбора «истинных» сведений, которые могут быть использованы при написании «истории», в Новое время получил название «критики источников», но в той или иной форме он существовал всегда.

393

Как известно, изначально в качестве «источников» выступали личные впечатления автора и устные свидетельства других людей, затем к ним стали относится и письменные тексты. В свою очередь устные свидетельства так или иначе подразделялись на индивидуальные и «молву», письменные включали предшествующие исторические сочинения, тексты, написанные «не историками», в Средние века к ним добавляются документы и даже надписи, прежде всего на могильных камнях. Тогда же в зачаточной форме начинают использовать в качестве источников предметы материальной культуры, а в Новое время спектр «источников» начинает быстро расширяться (см. гл. 6).

Историк всегда должен был (согласно существовавшим канонам) использовать наиболее надежные источники, и это служило важным критерием оценки его труда. Но иерархия источников постепенно менялась. В эпоху античности и Средних веков на первом месте шло увиденное (visa), на втором — услышанное (audit) и лишь на третьем — прочитанное (lecta). Считалось, что исторические сочинения должны содержать прежде всего рассказ об увиденном самим автором, как наиболее надежное «свидетельство». Соответственно автор должен был описывать в первую очередь «настоящее», а не «прошлое». Сами историки также веками способствовали поддержанию этой иллюзии, постоянно упоминая о том, что были очевидцами описываемых ими событий. Но на самом деле удельный вес собственных наблюдений автора в любом античном или средневековом историческом труде был ничтожен, шла ли речь о военном сражении или царствовании какого-нибудь правителя.

Тем не менее «современность» автора описываемым им событиям много веков считалась одним из основных показателей «истинности» сочинения и основанием для его признания в качестве знания. Именно по этой причине «История о разрушении Трои», якобы написанная ее непосредственным участником Даретом Фригийским, много столетий считалась истинным историческим сочинением, а, скажем, «История королей Британии» Гальфрида (Джоф-фри) Монмутского, написанная в XII в. и рассказывающая о короле Артуре и о Мерлине, якобы живших в VI в., сразу стала вызывать сомнения у профессиональных историков, в частности Уильяма Ньюбургского (хотя легенды о короле Артуре по сей день продолжают пользоваться успехом у политиков, деятелей искусства и «широких масс»).

Установка на «современность» довольно долго сдерживала становление истории как знания о прошлом и начала преодолеваться только в Новое время. Это не значит, что исторические сочинения

394

не включали никаких сведении о прошлом, выходящих за пределы жизни самого автора, но в этом случае следовало пользоваться предшествующими сочинениями, написанными современниками этого «прошлого». Еще в XV в. Лоренцо Балла заявлял: «Ведь всякий, кто сочиняет историю о прошедшем времени, либо говорит по внушению Святого Духа, либо следует авторитету древних авторов, и именно тех, которые писали о своем времени» 25 .

Но главным источником все же были чужие свидетельства, которыми пользовался автор, и именно они в первую очередь подвергались оценке. Собственно говоря, это делали и сами авторы — отсюда шли бесконечные упоминания о «надежных свидетельствах». Простейшим критерием надежности выступала личность свидетеля — насколько он «достоин доверия», «авторитетен» и т. д., а это представление в свою очередь определялось социальными позициями: например, в Средние века — тем, является ли свидетель или очевидец (источник, информатор) клириком, человеком благородного происхождения и т. д. Учитывая расплывчатость таких оценок, начиная с Геродота сложилась практика «дистанцирования» автора от свидетеля в тех случаях, когда истинность его «показаний» внушала сомнения. В принципе, надежность любых сведений могла подвергаться сомнению, но в Средние века из этого общего правила была исключена Священная история.

«...Средневековое историческое знание... делилось в зависимости от источника на два различных типа: историю священную и историю светскую («профанную»). Источник первого из них трансцендентный — „живое божественное откровение"; второй же основывается на человеческом опыте и человеческой памяти. Священная история — объект веры... абсолютная истинность ее „сообщений" обусловлена их божественным происхождением. Что касается светской истории, то... ее „сообщения" изменчивы в зависимости от места и времени, поэтому их правомернее относить к разряду „мнений", нежели к разряду истин» (Варг 1987: 190—191).

Для любого средневекового хрониста эпизоды библейской истории были «историческими фактами» в гораздо большей степени, чем непосредственно описываемая им вчерашняя битва. О том, насколько не подвергалась сомнению истинность Божественного откровения, свидетельствует, например, такое высказывание Ф. Бэкона: «Священная история обладает прерогативой рассказывать о фактах, как до того как они произошли, так и после этого» 26 .

25 Цит. по: Гене 2002 [1980]: 223, сн. 52.

26 Цит. по: Болингброк 1978 [1735/1752]: 22.

395

Постепенно все большую роль в исторических работах начинали играть письменные источники, и на смену оценке надежности свидетелей приходит оценка текстов — сочинений предшествующих историков, а затем и документов. Ненадежность предшествующих исторических сочинений и необходимость критического отношения к ним осознавалась уже в античности (поскольку они в сущности были разновидностью свидетельств). В Средние века, с началом более широкого использования неисторических текстов, возникла проблема фальшивых или поддельных документов. Иногда такие документы создавали сами историки, но гораздо чаще этим занимались другие. Хорошо известно, что изготовление фальсификатов и использование их в качестве основы для исторических сочинений пышно расцвело начиная с IX в., когда Церковь впервые после падения Западной Римской империи почувствовала угрозу подрыва своего господства из-за усиления светской власти. «Лже-исидоровы декреталии» и «Константинов дар» положили начало множеству подделок, придуманных с целью подтверждения имущественных или политических прав того или другого монастыря, епископства, корпорации.

Следует, правда, иметь в виду, что отношение к эмпирическому материалу в тот период было совершенно иным, чем ныне. В современных условиях автор, при всех возможных оговорках, все же движется от эмпирического материала к финальной «картине мира». Такого рода движение является базовым правилом науки как эмпи-рико-теоретического знания. На донаучной стадии соотношение между картиной мира и эмпирическим материалом было иным — во многих случаях автор исходил из некоторой априорно заданной картины мира, а эмпирические данные конструировал в соответствии с этой картиной.

«Монастыри часто составляли те или другие грамоты и придавали им вид подлинных потому, что они были глубоко убеждены, что такого рода грамота существовала и что ее надо воспроизвести» (Косминский 1963: 32—33).

Так или иначе историки вынуждены были начать разрабатывать способы определения фальшивок. Одним из первопроходцев в этой области был Лоренцо Балла, и начиная с XV в. техника «критики текстов» постоянно совершенствовалась. Благодаря этому изготовление фальшивых документов и их использование в исторических сочинениях в целом начинает сокращаться, но по сути не прекращается по сей день.

Например, в работах В. Козлова собраны примеры наиболее известных фальсификатов, относящихся к русской истории и созда-

396

вавшихся на протяжении XVIII—XX вв., от «Соборного деяния на мниха Мартина Арменина» и «Сказания о Руси и вещем Олеге» до «Влесовой книги» и различных документов, связываемых с Лениным, Зиновьевым, Сталиным и т. д. 27

Среди знаменитых фальсификатов конца XIX — первой половины XX в. нельзя не упомянуть и «Протоколы сионских мудрецов» 28 . Подавляющая часть фальсификатов создавалась не самими историками, но многие из фальшивок активно использовались ими (не всегда ясно, по добросовестному заблуждению или по иным причинам).

Хотя историки в большинстве своем стараются бороться с фальшивками и использовать максимально надежные документы, экспертное сообщество также осуществляет контроль за качеством источников. Поэтому, в частности, система ссылок, которая изначально выполняла функцию «подкрепления» авторского текста авторитетами, в настоящее время играет и роль механизма контроля за материалом (хотя мотив ссылки на авторитеты тоже сохраняется). Одновременно читатели получают возможность узнать, какие источники не использовались при написании данной работы. Этот тип контроля связан с известной с древности проблемой умолчания.

Еще Аммиан Марцеллин в конце IV в. писал: «Историк, сознательно умалчивающий о событиях, совершает не меньший обман, чем тот, кто сочиняет никогда не происходившее» 29 . Согласно современным нормам, умолчание о каких-либо данных также является нарушением правил построения дискурса.

«Свидетельство, противоречащее аргументации, не может быть опущено или искажено, оно должно быть объяснено, даже ценой изменения аргумента или отказа от него... Историк должен не только искать свидетельства, подтверждающие его тезис, но и свидетельства его уязвимости» (Evans 1997: 121).

С этим положением вряд ли кто-нибудь будет спорить. Однако, учитывая, что граница между отбором существенных для данного исследования сведений и умолчанием является зыбкой, этот аспект оценки исторических дискурсов представляется гораздо более дискуссионным, чем создание несуществующих данных или их искажение.

Справедливости ради надо сказать, что различного рода фальсификации, искажения, подтасовка данных и т. д. наблюдаются от-

27 Козлов 1996; 2001.

2 8 См.: Кон 1990 [1981].

29 Аммиан Марцеллин. Римская история (Res gestae) XXIX, l, 15.

397

нюдь не только в истории — в не меньшей, если не в большей степени они распространены в естественных науках 30 . В частности, ныне установлено, что такие выдающиеся естествоиспытатели, как И. Кеплер, Г. Галилей, И. Ньютон, Г. Мендель и другие, систематически «улучшали», а то и просто придумывали эмпирические данные, подтверждающие их идеи. Фальсификациями не брезгуют и представители общественных наук.

«Среди опрошенных М. Махони ученых 42% ответили, что хотя бы однажды сталкивались в своей исследовательской практике с подделкой данных, причем биологи (57%) чаще, чем представители гуманитарных наук — психологи (41%) и социологи (38%). А. Кон, обобщивший многочисленные случаи того, что он называет „мошенничеством" в науке, пришел к выводу, что оно носит массовый характер, является правилом, а не исключением» (Юревич 1998: 274).

Внутрицеховые критерии «истинности» или «правильности» исторических исследований весьма многообразны. В качестве основных В. Моммзен, например, выделяет следующие.

1) Были ли использованы относящиеся к данному вопросу источники и были ли приняты во внимание результаты предшествующих исследований, в том числе последних?

2) В какой мере в этих исторических суждениях интегрированы все имеющиеся исторические данные?

3) Являются ли явные или лежащие в основе данного суждения объясняющие модели строгими, когерентными и непротиворечивыми? (Mommsen 1978: 33).

К этим критериям, видимо, можно добавить и целый ряд других. Понятно, что полностью проверить выполнение всех критериев (равно как и полностью их выполнить) в каждой исторической работе практически невозможно. Поэтому в качестве дополнительного критерия «истинности» выступает оценка личности автора. Эта оценка всегда играла не менее важную роль, чем анализ самого исторического сочинения, и часто ставилась даже на первое место. Так, в 1453 г. Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа Пий II, писал:

«Не следует непременно верить всему написанному, и только Писание обладает таким авторитетом, что сомневаться в нем нельзя. В других случаях следует выяснить, кто автор, какую жизнь он вёл, какова его религия и какова его личная доблесть. Надобно также учитывать, с какими иными рассказами он согласен, с какими не согласен, правдо-

зо См., например: Barber 1952; Hagstrom 1965; Mahoney 1976; Kohn 1986; об этих работах см.: Юревич 1998: 272—275.

398

подобно ли сказанное им, созвучно ли времени и месту, о коих он повествует» (Aeneas Sylvius Piccolomini; цит. по: Гене 2002 [1980]: 166).

Итак, признание того или иного дискурса в качестве «истинного», «правильного» и т. д. в значительной степени определялось (и отчасти продолжает определяться) уровнем доверия к автору. Сочинения «авторитетного» человека считались «истинными» или «достоверными» книгами (libri authentic!). В Средние века, когда не существовало устойчивого профессионального сообщества, авторитет автора мог быть подтвержден кем-либо.

«Это мог быть папа или император, епископ, церковный капитул, светский государь; это мог быть любой знаменитый человек. А поскольку среди этих авторитетных лиц одни были значительнее других, то, соответственно, одни тексты оказывались более истинными, чем другие. Точно так же (как) одни свидетели оказывались более истинными, чем другие» (Гене 2002 [1980]: 158).

Позднее эта система упростилась, и в обиход вошел термин «одобренный», применявшийся уже не столько к авторам, сколько к конкретным книгам. Иногда такое «одобрение» давало профессиональное сообщество: например, когда некто Роландино Падуанский, нотариус, магистр грамматики и риторики в Падуанском университете написал в 1262 г. свою хронику, он устроил чтение своего текста в присутствии почтенных магистров, бакалавров и студентов университета и, как гласила надпись, сделанная затем в начале хроники, «специально собранные для этого, они своим магистерским авторитетом похвалили, одобрили и признали истинной указанную книгу, то есть хронику» 31 . Но такие случаи были достаточно редки, и обычно было достаточно получить «одобрение начальства». Следствием борьбы за «высочайшее одобрение» явилось возникновение официальной или государственной историографии, а затем и введение должностей официальных историографов, которые во многих странах Европы просуществовали до конца XIX в. Ну а в неофициальном виде «официальная» историография, как известно, сохранялась вплоть до конца XX в.

При оценке личности автора того или иного исторического сочинения традиционно учитывается его групповая принадлежность и внутригрупповой статус. Издавна внимание обращалось на происхождение и социальное положение. Начиная с Реформации существенную роль стало играть вероисповедание, с XVIII в. значимость приобретает национальность, а с XIX в. — партийная позиция авто-

si Цит. по: Гене 2002 [1980]: 161.

399

pa. Влияние групповой идентификации на индивидуальные дискурсы и, соответственно, на оценку этих дискурсов, было особенно сильным во второй половине XIX—первой половине XX в. В последние десятилетия, на наш взгляд, влияние этого фактора стало уменьшаться, но отнюдь не исчезло (более того, к традиционным групповым параметрам добавилась, например, тендерная принадлежность и даже сексуальная ориентация).

Но все же главным показателем в настоящее время является уровень квалификации, хотя роль этого параметра осознавалась уже в античности: так, еще Полибий писал, что «неправда» в исторических сочинениях может быть обусловлена просто недостаточным знанием материала, неведением 32 . Но в качестве существенного показателя уровень квалификации стал фигурировать только в Новое время. Например, Ж. Воден подчеркивал, что доверия заслуживают лишь авторы, компетентные в вопросах, о которых они пишут: «Поэтому я не могу принять мнение Полибия о религии или Евсе-вия о ратном деле» 33 .

В современной науке, в том числе и исторической, выработана разветвленная система прямой и косвенной оценки уровня квалификации авторов индивидуальных дискурсов. Прежде всего речь идет о «цеховой» квалификационной системе, начиная со свидетельств о профессиональном образовании, прослушанных курсах и успеваемости и кончая научными степенями и членством в различных профессиональных обществах. С этой системой тесно связана идентификация по месту работы и занимаемой должности — общий уровень того или иного учреждения многое говорит о квалификации работающего в нем ученого. О степени компетентности автора свидетельствует список его предшествующих публикаций и отзывов на них (от рецензий до системы ссылок). В результате косвенным параметром, позволяющим оценивать уровень квалификации, оказывается возраст — молодые авторы вызывают меньше доверия, и их работы чаще подвергаются тщательной проверке и перепроверке.

Об этом свидетельствует пример, приводимый Р. Эвансом 34 , и связанный с одной из ранних работ ныне весьма известного и уважаемого историка Л. Стоуна, опубликованной в 1948 г., когда он работал в Оксфорде. В своей статье Стоун доказывал, что с XVII в. начался процесс экономического упадка английской землевладельческой аристократии и одновременно усиление экономических по-

32 Полибий. Всеобщая история XVI, 20, 7—8; XXIX, 12, 9—12.

33 Воден 2000 [1566]: 53. ы Evans 1997: 116 ff.

400

зиций джентри, что в свою очередь рассматривалось им как предпосылка гражданской войны в Англии 35 .

Коллега Стоуна по университету X. Тревор-Роупер подверг его работу уничтожающей критике, продемонстрировав, что выводы Стоуна об ухудшении экономических позиций земельной аристократии базировались на абсолютно неверном анализе эмпирических данных. Во-первых, Стоун смешал разные поколения аристократов с одной фамилией. Во-вторых, он рассматривал изменения величины владений по графствам, не учитывая, что аристократы владели землями в разных графствах и часто продавали мелкие владения в одном графстве, но одновременно приобретали новые владения в другом. Наконец, Стоун вообще не принимал во внимание величину маноров, а оперировал только их численностью, хотя в этот период аристократы активно расширяли площадь уже существующих маноров за счет приобретения близлежащих земель 36 . В результате Стоун был вынужден сначала публично признать свои профессиональные ошибки, а затем покинуть Оксфорд и перебраться в США, где, собственно, уже и стал историком с мировым именем.

До сих пор мы говорили о «внутренних», «цеховых» критериях истинности исторических сочинений. Но достаточно важную роль играют и внешние критерии, а именно соотнесенность с другими типами знания, существующими в данном обществе. Понятно, что в Средние века история должна была соотносится с религией, в тоталитарных обществах XX в. она точно так же должна была соответствовать господствующей идеологии. Исторические сочинения, которые каким-то образом противоречили доминирующему типу знания, если случайно и появлялись, то немедленно запрещались власть предержащими.

Но требование соотнесенности с другими типами знания предъявляется к историческим сочинениям не только в таких крайних случаях. Признание или непризнание тех или иных работ достаточно часто определяется политическими, идеологическими, моральными или какими-либо иными соображениями, связанными с другими типами представлений. Приведем только один пример сохраняющегося до наших дней влияния идеологии на процесс признания исторических работ, причем в наиболее «демократической» стране — США (этот пример также взят нами из работы Р. Эванса).

35 Stone 1948.

36 Trevor-Roper 1951.

401

Молодой историк Д. Эбрам, придерживавшийся марксистских взглядов, в 1981 г. опубликовал в издательстве Принстонского университета книгу «Коллапс Веймарской республики», в которой обвинял германских капиталистов в том, что они способствовали крушению республики и приходу к власти нацистов 37 . Первоначально книга подверглась критике только за свою излишнюю политизированность и прямолинейность, которую рецензенты связывали с чрезмерно упрощенным марксистским толкованием истории. Затем один из наиболее ярых критиков, Генри Эшби Тернер, также занимавшийся историей Германии первой половины XX века и известный своими антимарксистскими взглядами, первым обвинил Эбра-ма в фальсификации некоторых, процитированных им, архивных материалов.

Под действием этой критики один из профессоров Принстонского университета, Дж. Фельдман, который рекомендовал книгу Эбрама к печати и воспринял нападки Тернера как удар уже по своей репутации, поручил одному из своих аспирантов, У. Нокену, провести тотальную сверку цитат, приведенных Эбрамом. И здесь обнаружились уже сотни неверных цитат из документов, писем и других архивных материалов, на которые опиралась работа Эбрама 3 «.

Несмотря на попытки Эбрама доказать, что все эти ошибки имели неумышленный характер и являются не более чем описками, Фельдман обвинил его в преднамеренной фальсификации и добился увольнения Эбрама с факультета и лишения его докторской степени в области истории. Эбрам был вынужден снова поступить на учебу, но уже в другой университет и на отделение права, и затем переквалифицироваться в юристы, среди которых, как замечает Эванс, манипуляции со свидетельствами являются, видимо, более принятыми, чем в среде историков 39 . Со своей стороны заметим, что работа Эбрама стала объектом столь жесткой проверки не только потому, что автор, как и Л. Стоун в приведенном выше примере, был молод, но и по очевидным идеологическим причинам.

Наконец, в этом примере присутствует и еще один аспект — моральный. Речь идет о различии между добросовестным заблуждением и сознательной ложью. В частности, еще св. Августин в трактате «О лжи» акцентировал различие между «ложью» и «обманом»: «Не

37 Abraham 1981.

38 Feldman 1984.

^ Evans 1997: 118.

402

всякий, кто говорит ложь, повинен в обмане, если только он думает или верит в истинность того, что он говорит» 40 .

Отношение историков к умышленной фальсификации истории всегда было жестко негативным. Кодекс исторического цеха в общем предполагает стремление к «истине» и осуждает преднамеренное отклонение от нее. Но граница между преднамеренным и непреднамеренным созданием «неверной» картины реальности, увы, по сей день остается нечеткой в любой области знания, и история здесь не является исключением. Это то же самое, что доказывать намеренное лжесвидетельство в суде, где очень сложно доказать умысел. Поэтому сейчас попытки разделить «предумышленное» и «непредумышленное» нарушение правил конструирования исторических дискурсов становятся все более редкими. Однако, как показывают два описанных Эвансом случая, моральные соображения все же играют определенную роль: в случае со Стоуном речь шла о непредумышленных ошибках, а в случае с Эбрамом — о сознательном искажении «фактов», что существенно повлияло на их дальнейшую судьбу.

Существуют и более сложные проблемы взаимодействия истории, морали и идеологии. В частности, в 1980-е годы в атмосфере активного осмысления преступлений нацизма поколением немцев, выросших после второй мировой войны, — процесс, в котором деятельно участвовали немецкие историки, — очень «несвоевременной» оказались статья, а затем и книга одного из ведущих историков ФРГ Э. Нольте «Гражданская война в Европе 1917—1945 гг.: Национал-социализм и большевизм», в которой он обстоятельно доказывал тезис о «вторичности» национал-социализма, трактуя его как реакцию на большевизм 41 .

Критику позиции Нольте начала либеральная пресса. Однако дискуссия быстро вышла за политико-идеологические рамки и приняла профессиональный характер, причем историки, принадлежавшие к разным политическим направлениям, весьма жестко высказались против попыток реабилитации нацизма. Характерно, что маститого ученого не уличали в нарушении «внутренних критериев», его по существу осуждали (именно осуждали!) за нарушение морального запрета, существовавшего в немецком общественном мнении. И несмотря на выраженный морально-политический характер, эта полемика именовалась «спором историков», что вызывает ассоциацию с известной дискуссией о методе в начале XX века.

40 Augustmus. De mendacio, cap. Ill PL, 40, col. 488; цит. по: Вайнштейн 1964: 87.

4 1 Nolte 1987.

403

Наконец, упомянем коротко о метакритериях признания знания применительно к историческим дискурсам, поскольку в последнее время эта проблема привлекает внимание многих историков. В течение столетий «историческое сообщество» вело борьбу за отделение «фактов» от «вымысла», за «чистоту» исторического знания. В современной терминологии речь шла о разделении двух базовых типов дискурса — fiction и non-fiction (к сожалению, в русском языке пока не существует устойчивых переводов этих терминов). Различение между ними проводилось прежде всего с точки зрения способа конструирования реальности или типа создаваемой реальности — вымышленной или действительной. Но любой письменный дискурс является разновидностью литературы и должен соответствовать неким метакритериям построения текста.

В частности, как отмечалось выше, исторический текст должен удовлетворять металогическим критериям — быть связанным, непротиворечивым и т. д. Эта сторона исторических произведений была детально исследована в рамках аналитической философии ] ; истории. Но точно так же исторический текст должен соответство- |' вать металингвистическим критериям, причем не только в пределах | правил грамматики, но и на уровне риторики/поэтики. Историк, | как и автор любого «художественного» текста, стремится создать увлекательное повествование, привлечь внимание к своему творче- | ству, и в этом случае соблазн преувеличить, приукрасить, присочи- I нить может толкать его на создание «вымышленной» реальности. | Об этом упоминал еще Полибий, анализируя причины написания «неправильной» или «ложной» истории: «Прежде всего, это стремление придать своему сочинению увлекательный характер, поразить читателя необычайностью описываемых событий и ситуаций» 42 .

Стремление воздействовать на воображение читателя было особенно характерно для средневекового хрониста.

«Цифры, которые приводят средневековые писатели, обычно очень преувеличены. Например, средневековые писатели насчитывают никак не меньше 300 тысяч участников первого крестового похода... Или возьмем, например, „Славянскую хронику" Гельмольда (ум. 1177 г.), где мы находим описание сражения, в котором было убито 100 тысяч язычников, между тем как христиане потеряли только одного человека... Такого рода преувеличения следует всецело отнести за счет риторической манеры повествования, при которой автор не столько заботится о точности передачи, сколько о силе производимого впечатления. Словом, в количественных определениях, в цифрах

42 Полибий. Всеобщая история VII, 7, 6. 404

очень дает себя знать влияние, с одной стороны, гиперболического библейского стиля, а с другой — римской риторики» (Косминский 1963: 28—30).

В аналогичных случаях, которые в большом ассортименте представлены и в современной литературе, историческое сочинение прежде всего отвечает потребности читателя узнать о другой реальности. Чем красочнее описание этой прошлой реальности, тем она интереснее. Но, конечно, то что было дозволено средневековому хронисту, не дозволено современному историку. Одним из последних крупных историков, кому простились подобные прегрешения, был Ж. Мишле. Известно, что он умышленно тасовал факты, чтобы создать яркий образ, и вообще никогда не гнался за академической точностью, которая в его время уже утверждалась как канон исторического исследования. Однако уже более века сочинители типа Э. Рад-зинского, которых достаточно повсюду, не числятся по разряду исторической науки. Исторические сочинения, претендующие на научное содержание, лишь очень ограниченно могут пользоваться подобными приемами. Тем не менее, как показано в многочисленных исследованиях, во многих исторических произведениях (и прежде всего в лучших из них), используется достаточно богатый арсенал стилистических фигур, тропов и других литературных приемов, улучшающих форму изложения и способствующих читательскому восприятию.

Но присутствие в исторических текстах риторических приемов, свидетельствующее о следовании некоторым метатеоретическим критериям, не ликвидирует разницу между fiction и non-fiction, что хорошо понимали еще в античности. Ответственность за классификацию дискурсов на fiction и non-fiction, в том числе конструирующих прошлую реальность, обычно несут экспертные группы из соответствующей области non-fiction. Эта явная и неявная экспертная оценка проявляется на многих уровнях, включая символический: например, в современном западном книжном магазине историческая литература fiction и non-fiction стоит не только на разных полках, но и в разных отделах магазина. Заметим, что в сегодняшней России, в связи со слабостью профессионального сообщества, различие между fiction и non-fiction историческими произведениями для непрофессионалов в значительной мере стерлось (что хорошо видно опять же в книжных магазинах).

Следует также отметить, что в рамках типологии fiction и non-fiction множество произведений всегда имело и продолжает иметь смешанный характер, когда конструируемая реальность отчасти является «вымышленной», а отчасти — «действительной». Это порождало бесчисленные попытки отделить «факты» от «вымысла»

405

в рамках каждого произведения. Но, в соответствии с современными научными представлениями, любой дискурс, в котором присутствует хотя бы один случай «вымысла» или один элемент «вымышленной реальности» сразу целиком относится к fiction и выводится за рамки научного знания.

2. Magistra vitae

Говоря о том, что ныне общество выделяет на исследование прошлых социальных реальностей относительно ограниченные (по сравнению с дисциплинами, изучающими существующую реальность) людские и финансовые ресурсы, мы лишь констатировали сложившееся положение дел. Попытаемся теперь объяснить причины такой ситуации. Иными словами, зададимся вопросом, зачем современное общество вообще выделяет ресурсы для изучения прошлого, но при этом финансирует их существенно скромнее, чем изучение настоящего и заведомо недостаточно для разработки теоретических концепций, применимых к разнообразным «прошлым»?

Один из подходов к решению этого вопроса связан с уяснением роли исторической науки в общей системе знания, и с анализом ее функций. В этом случае вопрос формулируется иным образом: для чего люди изучают историю, т. е. вырабатывают знание о прошлом, в том числе научное?

а) Уроки прошлого

Конструирование социальной реальности включает в качестве необходимой составляющей установление отношений с определенными событиями прошлого. Важность прошлого для настоящего хорошо понимали уже древние общества, приписывая истории целый ряд задач, связанных с культурно-политическими функциями, функциями накопления и обобщения социального опыта. Утилитарное отношение к прошлому унаследовала и средневековая историография. Иоанн Солсберийский в XII в. в «Historia Pontificalis» дал почти исчерпывающий перечень функций истории.

«Зрелище прошлого помогает нам, во-первых, понять планы и намерения Бога; оно наполняет сердца людей спасительным страхом перед Господом, показывая примеры кар и наград за действия людей и побуждая их следовать путями справедливости...

406

Во-вторых, как выражаются языческие писатели, чужая жизнь является для нас наставницей, и тот, кто не знает прошлого, будет чувствовать себя среди современных ему событий, подобно слепому...

В-третьих, записи хроник служат для утверждения новых и отмены старых постановлений, для укрепления или ликвидации привилегий» (John of Salisbury. Historia Pontificalis 1956 [1163]: 3).

Историю издавна использовали для легитимизации власти, доказательства благородства происхождения, нахождения общего языка между разными социальными или национальными общностями или утверждения национального превосходства. С помощью истории обосновывали необходимость реставрации прошлого, оправдывали настоящее и прогнозировали будущее. Кроме того, особенно на любительской стадии, до второй половины XIX в., история служила развлечением для тех, кто ею занимался, и это тоже очень важная функция.

Таким образом, функции, выполняемые историей, перечень которых мы обнаруживаем во многих трудах по историографии, обеспечивали удовлетворение многочисленных социальных потребностей. На протяжении столетий в рефлексиях по поводу истории вопрос о функциях был одним из центральных. При этом если на протяжении веков способы исторического познания эволюционировали достаточно заметно, то в трактовке функций истории наблюдалась удивительная стабильность, длящаяся почти до конца XX в. В последние десятилетия в западной исторической науке этот вопрос практически не обсуждается. Отчасти, по нашему мнению, интерес к данной проблеме угас потому, что функции, издавна приписываемые истории, в какой-то мере обнаружили свою неэффективность, и это всем очевидно. Этот тезис, однако, нуждается в развитии.

Общественная роль истории в эпоху Нового времени описывается по следующей модели: становление исторического сознания; стремительное развитие исторического знания и высокий общественный престиж профессии — процесс, достигающий апогея к середине XIX в.; профессионализация истории и становление исторической науки, сопровождающееся относительным падением социальной роли историков (конец XIX—начало XX в.); утверждение статуса науки за историей в середине XX в. и нарастающий к концу века скептицизм в отношении научности истории и ее способности «давать уроки» при одновременном росте массового интереса к прошлому, не совсем точно проблематизированному как «историческая память».

Становление исторического сознания в Новое время привело к тому, что в XVIII в. история превратилась в важный социокуль-

407

турный фактор. С этим связан и высокий общественный авторитет истории, и интерес к историческим знаниям, ставший чуть ли не обязательной характеристикой любого образованного человека. В 1772 г. один немецкий ученый подсчитал, что из почти 5000 сочинений, появившихся в Германии с 1769 по 1771 г., примерно пятая часть была по истории. Во Франции они составляли около четверти, другие страны еще сильно отставали (в Англии лишь девятая часть всех сочинений относилась к историческим), но демонстрировали ту же тенденцию 43 . Даже в России, где собственные исторические издания появились позднее, уже в конце XVIII—начале XIX в. «только ленивый не увлекался „славянскими древностями" и „Начальной летописью"» 44 .

Назначение истории было не просто образовательным. До конца XIX в. история выполняла прежде всего прикладную функцию — поставляла знания, которые можно использовать в настоящем. Согласно нашей концепции, это свидетельствовало о возрастающей роли общественно-научного знания, которое во многом аккумулировалось в сочинениях по истории. Напомним, что хотя XIX в. еще не стал «веком масс», но зато он был «веком публики», временем, когда общественное мнение могло оказывать важное воздействие на политический процесс (равно, как и на многие другие области). Возможность апеллировать к публике, а не к экспертам, повлекла за собой литературизацию речи. Историки с конца XVIII в. использовали язык, ориентированный на литературные жанры, имеющие успех (вплоть до мелодрамы). Поэтому особенным влиянием пользовались те из них, кто отличался литературным талантом (это справедливо не только по отношению к историкам, но и к представителям других профессий, ориентированных на общественное мнение, — юристам, политикам и, конечно, литературным критикам).

В XVIII—XIX вв. (а в принципе уже начиная с Никколо Макьявелли) история была поставлена на службу государству, и многие известные историки занимали высшие государственные должности. В Англии ведущие историки (А. Алисой, Г. Гэллэм, Т. Маколей) активно влияли на политическую жизнь, конструируя прошлую реальность, основанную на концепциях «вигов» и «тори». В Германии малогерманская школа, крупнейшие представители которой были депутатами рейхстага (Г. фон Зибель, Г. фон Трайчке), создавала концепцию национальной истории. Особенно показателен пример Франции середины XIX в., где два популярнейших историка,

43 Butterfield 1955: 37.

44 Кошелев 2000: 35.

408

Л. А. Тьер и Ф. Гизо, возглавляли соперничающие политические партии, а затем их «сбросили» другие историки — Л. Блан, А. де Токвиль и Наполеон III 45 . Характеризуя исключительное положение представителей своей профессии в тот период, французский историк А.-И. Марру писал:

«Историк стал королем, вся культура подчинялась его декретам: история решала как следует читать Илиаду; история решала, что нация определила в качестве своих исторических границ, своих наследственных врагов и традиционной миссии... Под объединенным влиянием идеализма и позитивизма идея прогресса была навязана в качестве фундаментальной категории (христианство было признано «устаревшим», христиане были низведены до небольшого меньшинства... Современная «мысль» стала суверенной)... Владеющий секретами прошлого историк, как генеалог обеспечивал человечество доказательствами знатности его происхождения и прослеживал триумфальный ход его эволюции. Только история могла дать основания для доказательства осуществимости утопии, показывая, что она... укоренена в прошлом» (Маггои 1954: 11).

Заключений, подобных приведенному, достаточно много, и они свидетельствуют, что в тот период историки вовсе не были специалистами лишь по прошлому, а исполняли роль обществоведов в целом, прежде всего политологов. Видимо, именно обществоведческой функцией тогдашней истории объясняется ее отчетливая партийность (идеологизированность) или национализм, признанные неотъемлемой частью истории Нового времени (подробнее см. т. 2). А как точно заметил Ж. Дюби, «идеология — это не отражение действительности, это проект воздействия на нее» 46 .

Прошлая реальность, создаваемая по лекалам партийных или националистических проектов, естественно, выглядела по-разному, но это мало кого смущало, ибо соответствовало общепринятым критериям исторического знания. Ни одно идейное направление или движение XIX в. не обходилось без «своей истории».

В XIX в. продолжало расти и общеобразовательное влияние истории. Знание прошлого, чтение исторических сочинений стало ключевым показателем образованности уже весьма широких слоев населения. XIX век сделал историю поистине «всенародным» достоянием. Возникали разнообразные исторические общества, журналы, по-прежнему популярным оставалось коллекционирование древностей. При этом вплоть до начала прошлого столетия история оставалась в большей степени элементом культуры, чем науки. До-

45 Зелдин 1993 [1976]: 157.

46 Дюби 2000 [1978]: 17.

409

статочно сказать, что непрофессиональная история вообще доминировала до упрочения «немецкой исторической школы».

Однако на исходе XIX в., когда история находилась в зените общественного признания, началось падение авторитета истории, и предопределили его в первую очередь процессы становления научного исторического знания. Дело в том, что между 1870 и 1930 гг. произошла профессионализация истории. Историки стали писать для историков.

«Как это ни парадоксально, именно тогда, когда у истории появилось столько читателей, сколько никогда раньше не было, историки стали скромнее, чем когда бы то ни было. Популяризаторов оттеснили профессионалы» (Зелдин 1993 [1976]: 157).

Во второй половине XIX в. один за другим появляются профессиональные исторические журналы, предназначенные не для широкой публики, а для специалистов (см. гл. 6). Профессионализация в целом проходила по немецкой модели. Не случайно первый выпуск English Historical Review открывался статьей лорда Актона «Немецкие исторические школы», а Л. фон Ранке был избран первым почетным членом Американской исторической ассоциации 47 .

Понятно, что в целом профессионалы ориентировались в первую очередь на следование критериям научности и признание коллег, а не на успех у читателей или достижение прагматических политических целей. Они больше не обращались к образованной публике и пользовались уже другим языком. Литературное мастерство перестало рассматриваться как необходимый элемент профессии, выбор сюжетов и проблем также мало зависел от читательского интереса. В большинстве своем представители исторической науки отказались от претензий на роль философов и наставников в повседневной жизни и были достаточно безразличны к массовой аудитории.

В силу указанных обстоятельств между трепетным отношением к моральным урокам истории, характерным для прошлых поколений, и взглядами современников на полезность исторических познаний образовался большой разрыв. Историки уже не представляли особого интереса для власти, а власть — для них, поэтому историки не участвовали столь активно в политической жизни. Правильнее будет сказать, что они, если хотели, «подыгрывали» властям, хотя эти «игры» время от времени могли быть весьма серьезными, примером чему служит, например, пангерманская историография.

47 Iggers 1997 [1993]: 28. 410

На самом деле отмеченная многими исследователями профессионализация была не первичным, а производным фактором, повлиявшим как на цеховое сознание историков, так и на общественные представления о задачах дисциплины. Главное же в том, что историческое знание стало специализированным в качестве научного знания о прошлой социальной реальности, дифференцировавшись от обществознания в целом. С появлением социальных наук прагматическая часть знания о настоящем и даже о прошлом, необходимая для понимания настоящего, отошла к общественным наукам. Как мы уже отмечали, в одних областях обществоведения знание о прошлом играет более существенную, в других — менее существенную роль. Но в любом случае главное дело социальных наук — изучение настоящего, и весь «прикладной», практический эффект связан с решением этой задачи.

Как только история перестала быть обществоведением, она неминуемо должна была потерять часть своего прагматического влияния, связанного с задачами, которые она решала на протяжении многих веков. За приобретение дисциплинарного суверенитета пришлось расплачиваться падением общественного престижа. В отношении исторического знания произошло в своеобразном смысле возвращение к точке зрения древних греков, для которых, как отмечал английский историк Дж. Покок, история во многом была упражнением в политической иронии, формой размышления о том, как действия человека производят результаты, противоположные намерениям 48 .

Итак, мы акцентируем внимание на том, что исторический опыт XX столетия свидетельствовал не о невозможности учитывать уроки истории, как полагали и до сих пор думают многие историки (хотя именно об этом как раз свидетельствовал исторический опыт любого из предшествующих веков), а о востребованности экспертных оценок других социальных наук, анализирующих современность.

В ареале господства марксистской идеологии социальные науки на уровне теории не были столь дифференцированы — теория была для всех одна, — и история на самом деле в гораздо большей степени сохраняла свое традиционное, обществоведческое назначение. Последнее обстоятельство объясняет многочисленные современные попытки исторически осмыслить «путь» России, подъем националистических историографии и многое другое, разительно отличающее жизнь нашего исторического сообщества от интересов западно-

48 Pocock 1975: 6.

411

го исторического мэйнстрима в последнее десятилетие. О способности преодолеть разрыв с западной исторической наукой сегодня, как нам кажется, можно говорить только применительно к части отечественных историков.

Уступив значительную долю своего влияния социальным наукам в отношении прагматических задач, связанных с необходимостью осмысления настоящего, история тем не менее не выглядит лишенной общественного признания. Часть ее функций, напротив, активизировалась, отвечая иным общественным запросам, а именно потребностям в знании о Другой (альтернативной) реальности, которую история тоже традиционно удовлетворяла наряду с религией (начиная с мифов) и искусством.

Ограничение презентистских задач исторического знания, произошедшее за последний век, конечно не означает, что его традиционные функции полностью экспроприированы другими социальными науками. Задача конструирования прошлого с целью объяснить или усовершенствовать настоящее в широком смысле по-прежнему решается в том числе и с помощью исторического знания. В том числе, но совсем не в той пропорции, что век назад.

Длинный и довольно цветистый список функций истории мы предлагаем свести к пяти ключевым понятиям: поддержание образцов, легитимация, идентификация, открытие Другого и историческая память. Уже сами эти понятия выявляют значимость исторического знания как знания о прошлом всех трех подсистем социальной реальности — культуры, личности и социальной системы как таковой. Нам кажется, что такой подход дает возможность концептуализировать старую тему роли истории на уровне современной социальной теории и осмыслить, что произошло с функциями исторического знания именно в XX в.

б) Функции истории

1. Поддержание образцов

Попытаемся показать, какие из традиционных функций истории можно суммировать под рубрикой «поддержание (задание) образцов». Прежде всего сюда следует отдести морализацию и накопление социального опыта. Смысловое поле истории индуцируется нравственными практиками, т. е.

«...общими понятиями о том, что „хорошо" и что „плохо", что „желанно" и что „отвратительно", что „допустимо" и что „неприемлемо", которые целиком вытекают из нравственных определений людей как людей» (Капустин 1998: 298).

412

Морализаторские задачи понимались как создание и закрепление в исторической памяти образцов моральной доблести или преподнесение воспитательных уроков (этот список можно продолжить, открывая одно за другим исторические сочинения «о пользе и вреде истории»).

Жизнеописания царей, полководцев, поэтов стимулировались стоической философией, так как они позволяли наставлять людей с помощью примеров добродетельной жизни. Задачи морально-политического наставления решались и при обращении античных историков к истории преступлений и злодеяний. В этих случаях пафос направлялся на обличение негативных «образцов», чтобы способствовать воздержанию от подобных поступков в настоящем и будущем. Тацит писал:

«Я считаю главнейшей обязанностью анналов сохранить память о проявлениях добродетели и противопоставить бесчестным словам и делам устрашение позором в потомстве» (Тацит. Анналы III, 65).

Со времен Тацита морализаторская тенденция преобладает в античной историографии, о чем свидетельствует сочинение его младшего современника Светония Транквилла «Жизнеописания двенадцати цезарей», а также «Параллельные биографии» Плутарха и «Деяния» Аммиана Марцеллина 49 .

От античной историографии и от библейской традиции пристрастие к морализированию унаследовали средневековые историки. У римских историков заимствовались и приемы поучения, путем драматизации действия, вставных речей и т. п. 50 В средневековых сочинениях сохранилась и традиция «назидания и устрашения». Беда Достопочтенный, например, поучал:

«Ведь если история повествует о добрых деяниях добрых людей, то вдумчивый ее слушатель побуждается подражать добру; если же она говорит о злых делах нечестивцев, то религиозный и набожный слушатель или читатель ее учится беречься от того, что есть зло и порок, и следовать тому, что признается добрым и угодным Богу» (Беда Достопочтенный. Церковная история... 2001 [ок. 731]: 5).

Способность давать воспитательные уроки приписывали истории и в дальнейшем. Так, готовность соответствовать образцам творчества выдающихся деятелей античной культуры гуманистами была возведена в ранг достоинств человека Ренессанса.

Не стоит забывать и о том, что именно история обеспечивала «славу и бессмертие» тем, кто мог себе это позволить. Как известно,

49 Ср. также: Саллюстий. О заговоре Катилины.

50 Косминскии 1963: 28—30.

413

в Греции Клио была музой не только и не столько истории, сколько гимнической, т. е. прославляющей поэзии. Этой функции истории придавалось самое серьезное значение в эпоху Ренессанса. Так, Анд-жело Полициано

«...серьезно предупреждает (1491 г.) короля Португалии Жуана, в связи с открытиями в Африке, чтобы он своевременно позаботился о славе и бессмертии и переслал ему во Флоренцию материал „для обработки"» (Буркхардт 1996 [I860]: 99). |

Античные образцы морального поведения в культуре Европы

оказались столь устойчивыми, что стремление следовать им обнаруживается в европейских странах и в Новое время, став составной частью представлений о национальной доблести. Именно в определенных периодах римской истории находили примеры для подражания революционеры XVIII—XIX вв.

Другим историческим источником моральных образцов в эпоху современности становятся анналы национальной истории. Например, французы накануне революции 1789 г. искали модели героизма не только в античности, но и в собственном прошлом, создав пантеон героев, которые символизировали победоносные моменты в жизни народа. Фаворитами в этом смысле были Людовик Святой, Генрих IV, Людовик XII и Вильгельм Завоеватель. Важным событием в создании исключительно французского пантеона героев стала публикация исторической антологии «Иллюстрированные портреты великих людей Франции». Главным критерием для включения в список были патриотизм и вклад в развитие государства. За выдающиеся проявления патриотизма в издание включались и портреты женщин 51 . Галерея историко-литературных образов национальных героев прошлого на протяжении XIX в. создается во всех странах Европы в основном усилиями историков-романтиков (и, конечно, литераторов и художников). ||

Поскольку рационалистическая историография трактовала че- \ ловека а-исторически (как статического героя исторической драмы), то исторические труды этого времени представляют собой просто кладезь примеров героического поведения и «моральных уроков» («упадок и падение», прежде всего Римской империи, — очень модная тема морализирующей историографии). Во второй половине XIX в. морализирование в истории приобрело прямо-таки госу-дарственный характер. И. Дройзен, выдающийся теоретик этого пе-риода, полемизируя с позитивистской позицией Г. Бокля, в опре-

51 Shama 1989: 32—33. 414

деленном смысле отождествлял с «миром истории» «этический мир» 52 .

Американские историки периода между гражданской и первой мировой войнами «золотым веком» считали ранние годы республики и по этому стандарту оценивали свое время как эпоху деградации.

Традицию морализаторства в полной мере наследовала идеологизированная история (подробнее см. т. 2), где установление отношений с прошлым подчинялось еще и партийным целям. Национальное и социальное угнетение, существующее в настоящем, до сих пор стремятся обнаружить и в области исторической памяти и знания, в которых принижена и искажена роль низов, женщин, этносов, меньшинств. В такой «восстанавливающей историческую справедливость» литературе важен элемент героизации не только главного коллективного персонажа, но и рассказ о выдающихся представителях тех или иных социальных групп. Так же как либеральные историки пишут о созидательной роли буржуазии, а историки-марксисты представляют свидетельства славного прошлого пролетариата, женская история повествует об историческом вкладе выдающихся женщин, история меньшинств — о борцах за интересы меньшинств и т. д. Усилиями историков этих направлений уже созданы соответствующие «портретные галереи», и политическим активистам понятно, на каких предшественников «равняться» и ссылаться.

Вторую древнейшую функцию истории — практическую, т. е. накопление социального, и прежде всего политического, опыта, — также можно трактовать как поддержание или задание образцов, выполняющее обучающие функции. На протяжении многих веков бытовало мнение, что, «если совершать такие-то социальные действия, то результат будет таким-то», хотя всегда существовали и скептики. В циклических концепциях исходным был тезис о повторяемости истории: поскольку история повторяется, то искусство политической деятельности воспроизводимо. В линейных моделях акцент делался на неизменную природу человека, которая снова и снова одинаково проявляет себя в аналогичных обстоятельствах (или воспроизводит сами обстоятельства).

Выполняя функцию накопления политического опыта, история непосредственно выступала в роли политологии. История, удовлетворявшая потребность в политической мудрости, начиная с «прагматической истории» Никколо Макьявелли, предназначалась в ос-

52 Droysen 1958 [1858]: 402.

415

новном для представителей власти. Например, в 1559 г. в Англии было опубликовано «Зерцало для правителей» — собрание стихотворных трагедий на исторические темы. И каждая трагедия, в основе которой лежала судьба какой-либо исторической личности, сопровождалась полезным прозаическим комментарием, указывавшим, какой исторический урок из нее можно извлечь 53 .

В XVIII в. политическая история представлена уже именами Вольтера, Г.-Б. де Мабли, Э. Гиббона, историками шотландской школы, а Французская революция, как нам кажется, дает политической истории «зеленый свет». От ее современников А. Барнава и К. Вольнея и через весь XIX в. из-под пера историков — Ф. де Мон-лозье, О. Тьерри, Ф. Гизо, Ф. Минье, А. Токвиля, Л. А. Тьера и многих других — выходят «Истории Французской революции», осмысливавшие именно опыт революции, ее уроки. Если к этому добавить историографию вигов и тори в Англии и произведения «немецкой исторической школы», то понятно, почему XIX в. называют веком политической истории (и почему так ощутим был политический вес самих историков).

Действительно, опыт некоторых событий политической истории долго сохраняет свое значение. Например, Французская революция 1789 г. служила самой настоящей моделью для революционеров XIX в. и в Европе, и в Латинской Америке. Попросту говоря, они знали, как подготовить революцию, как ее начать, и что будет потом. Революции готовились и планировались по «учебнику истории», и если «призрак коммунизма» «бродил», то революции вполне осмысленно распространялись по Европе, а затем и по миру, с учетом исторических уроков. Точно так же опыт революции 1917 г. в России использовался революционерами более отсталых стран; «отсталость» перестала восприниматься как препятствие для скачка в «социализм», потому что на вопрос «что делать?» существовали исторически проверенные ответы. Значение этого опыта было поистине и всемирным, и историческим.

В СССР каждый школьник знал, как важна революционная организация для подготовки революции и что для взятия власти следует в первую очередь занять здание парламента и захватить мосты, вокзалы и почтамт (а теперь еще и телецентр). Столь же важен был для политических сил азиатских и африканских государств XX в. исторический опыт государственных переворотов (пусть даже на | практике приходилось импровизировать).

5 ^ Барг 1979 [1976]: 111. 416

Один из последних по времени примеров уверенности историков (вернее, социолога и историка) в повторяемости прошлого и в обусловленной этим актуальности знания истории мы обнаружили в интересной статье А. Согомонова и П. Уварова «Открытие социального». Главный тезис их исследования состоит в том, что в конце XVI—начале XVII в., при жизни одного поколения, было открыто абстрактное социальное мышление, и «общество в этом смысле случилось внезапно и мгновенно». Глубокий, оригинальный, хотя и спорный, анализ возникновения социального авторы, как нам показалось, вполне серьезно, заключают следующим выводом:

«На наших глазах рушатся концепции государственного суверенитета и национального государства. Мы, можно сказать, проваливаемся в досовременную ситуацию. А для понимания этих процессов гораздо важнее инструментарий и стиль мышления культурного антрополога, чем социолога» (Соеомонов, Уваров 2001: 212).

Если вдуматься, то верой в возможность использовать «уроки прошлого» во многом руководствуются и представители альтернативной истории и контр-истории, когда они выстраивают альтернативное будущее от зафиксированного в прошлом события. Хотя интерес к тому, как иначе могло бы пойти развитие события, может быть чисто умозрительным; часто он связан с исторической практикой.

«Если мы хотим прочесть страницы истории, а не бежать от нее, нам надлежит признать, что у прошедших событий могли быть альтернативы. Некоторые из них можно расценивать как реакцию на совершенные ранее ошибки, которые будущее дает шанс исправить. Эти альтернативы — не отголоски человеческих чаяний и желаний, а упущенные по тем или иным причинам объективные возможности — иногда из-за отсутствия героя, иногда — коня, иногда — подковы, но в большинстве случаев — из-за недостатка ума...» (Хук 1994 [1943]: 214—215).

Очевидно, что прагматических мотиваций в альтернативной истории можно встретить предостаточно, и объясняются они убеждением в возможности преодолеть в настоящем или будущем негативный опыт прошлого.

Значение знаний о прошлом, позволяющих поддерживать образцы в настоящем, различно. В военной истории (опыт битв) удельный вес исторических знаний был традиционно велик, а в экономической — незначителен. Может быть, это связано с тем, что разные элементы социальной реальности меняются в разной степени — военная стратегия мало менялась до первой мировой войны, а эко-

417

номика — очень сильно. Некоторые аспекты организации прошлой социальной реальности сохраняют свою важность для понимания социальных действий и связей в настоящем. Не случайно историческая социология временами демонстрирует настоящие «прорывы» в прошлое, результатом чего становятся мощные и влиятельные объясняющие теории.

Можно привести примеры успешного использования знаний о прошлом политических подсистем для интерпретации настоящего в политологии (например, для построения типологий режимов власти, революций и т. д.). Есть феномены настоящего, которым, как считает Г. Любое, вообще невозможно дать никакого истолкования кроме исторического 54 . Однако в целом возможности исторических объяснений настоящего сегодня существенно уступают потенциалу других социальных наук.

2. Легитимация настоящего

К задачам легитимации социального и культурного порядков, конечно, относится потребность в самоутверждении, которую издавна удовлетворяет история. Великие exempla истории, в воспоминании о которых мы утверждаем самих себя, издревле культивировало каждое общество. Самые распространенные способы легитимации в исторических исследованиях: героизация прошлого или, наоборот, — его забвение и преодоление.

Национальные движения в Европе использовали историческое мифотворчество, культ национальных героев как свое главное орудие. Становление национальных государств, формирование национального самосознания, подъем национализма — все эти процессы стимулировали легитимизирующую функцию истории.

Когда в XIX в. в историографии утвердился вариант исторического исследования, в котором обосновывалась положительная роль государства и власти, и политическая история надолго стала бесспорным лидером историографии, задача легитимизации государственных интересов формулировалась совершенно открыто. Свое классическое решение она нашла в немецкой исторической школе, а наиболее откровенное — в пангерманизме. Пангерманисты пытались исторически обосновать внешнеполитические цели империалистических кругов Германии в конце XIX—начале XX в.

Так, например, немецкий историк Д. Шефер (1845—1929 гг.) был одним из самых деятельных пропагандистов в Пангерманском союзе, во флотском Ферейне, в Военном союзе и других подобных организациях. Шефер стремился, как он писал позднее в своей авто-

54 Любое 1994 [1973]. 418

биографии, подготовить немецкий народ к войне «планомерно от первого до последнего человека» 55 . Этой цели подчинялись его исторические труды. В 1897 г. он опубликовал по заказу Министерства морского флота работу «Германия на море», обосновав необходимость создания мощного военно-морского флота. В дальнейшем его основные работы «Мировая история Нового времени» (1907 г.) и «Немецкая история» (1910 г.) рассматривали в качестве главной цели Германии участие в борьбе за мировое господство.

«Давно я вынашивал мысль написать историю Нового времени, начиная с эпохи великих географических открытий, когда взгляд европейца простерся на весь земной шар во имя его раздела. Имперским морским ведомством было высказано настоятельное пожелание иметь такую краткую историю. Так мысль стала делом... Немцы в 1870 г. наконец-то создали империю. Мне было ясно, что их роль в будущем будет зависеть от участия в борьбе за господство над миром... Помочь этому — такова была цель, которую я преследовал при написании „Мировой истории Нового времени"» (Schafer 1926: 149).

Примат государства и политики, характерный для господствующей школы в немецкой историографии конца XIX—начала XX в., тоже имел идеологическую подоплеку. Для Шефера именно государство являлось средоточием истории, и именно немецкое государство, созданное Бисмарком, было прототипом современного государства. Отсюда вытекала уже методологическая посылка о том, что исследование, не сфокусированное на государстве и государственной политике, будет неизбежно ущербным. Более того, Шефер отрицал даже плодотворность изучения политической истории с точки зрения внутриполитических интересов или социальных отношений, так как считал приоритетными внешнеполитические задачи государства 56 .

Исторические интерпретации придают убедительность не только государственной политике. Они используются и для обоснования идеологических проектов будущего общественного устройства. Необычайно высоко оценивается роль исторической легитимации в идеологиях, траектория социальных концепций которых прочерчена от прошлого через настоящее к будущему. В силу своей темпоральной конструкции идеологии вообще не могут обойтись без собственных интерпретаций прошлого. Это касается и прошлого в целом (история государства), и истории отдельных социальных и

55 Schafer 1926: 149.

56 См.: Iggers 1997 [1993]: 33.

419

этнических общностей, и трактовки конкретных ключевых событий (например, истории революций, реформ, войн).

Редко, но случалось, что прошлое последовательно реинтерпре-тировалось в рамках одной идеологии. Широко известно, что во время Великой Отечественной войны возникла потребность мобилизовать для победы над врагом героические образцы прошлого, до того (в соответствии с марксистской догмой) преданного забвению как «предыстория». В исторической и художественной литературе, по указанию Сталина, началось возрождение фигур русских полководцев и отдельных царей, «сыгравших прогрессивную роль в истории». Вождь, однако, мыслил намного масштабнее, понимая необходимость в конструировании прошлой реальности, которая легитимизировала бы претензии на всемирно-историческое значение всего происходящего в СССР. На совещаниях историков с участием секретарей ЦК ВКП(б) в 1943—1944 гг. формулируется установка, согласно которой

«Россия должна отныне восприниматься миром как исторически наиболее прогрессивная страна, игравшая во все переломные моменты исторического развития Европы ключевую роль: она остановила реакционную экспансию немецких и шведских феодалов; она спасла Европу от нашествия татаро-монголов; она ограничила османскую агрессию и затем сыграла важную роль в освобождении балканских народов; она разгромила армии Наполеона; она внесла решающий вклад в срыв империалистических планов Германии в годы первой мировой войны и, наконец, избавила мир от фашизма. Естественно, отсталая и реакционная империя не могла бы справиться с подобными задачами. Поэтому перед историками встает проблема существенного изменения исторического облика России и славянского мира в целом» (Стенограмма совещания по вопросам истории СССР в ЦК ВКП(б) в 1944 году // Вопросы истории. 1996. 2: 46).

С функцией исторической легитимации тесно увязаны такие задачи как оправдание; мы не будем утомлять читателя многочисленными примерами того, что часто так и называют «историческое оправдание». Его более новая версия — «преодоление прошлого», процесс, в котором активно участвуют историки. Это важная прагматическая социально-политическая задача: «преодоление» необходимо для легитимации настоящего. Понятие появилось в 1960-е годы в Германии, но сама функция существовала задолго до того 57 .

57 В Англии уже в XVII в. возникает концепция «национального греха» (Samuel 1989: 55).

420

Во Франции «преодолевали» угнетающее прошлое итогов Семилетней войны 58 , а затем и франко-прусской войны. После поражения во франко-прусской войне французские историки сформулировали задачу идейного обеспечения национального единства. В частности, в 1876 г. Г. Моно писал: «Изучение прошлого Франции ... имеет ныне национальное значение. С его помощью мы можем вернуть нашей стране единство и моральную силу, в которых она нуждается» 59 .

Напомним также о важности темы «преодоления фашизма» в немецкой историографии, о последовательных процессах демонизации и демистификации фашизма. Полувековой процесс морального освобождения от нацистского прошлого, изобилующий эмоциями и сменой ориентиров, сам стал темой уже не одного научного исследования 60 .

В России конца 1980-х—начала 1990-х годов именно социальный заказ на новое историческое знание с целью преодоления прошлого на какое-то время сделал занятие историей чрезвычайно популярным. Характерно, что в то время одни историки полагали возможным вернуться к некоей точке в прошлом и пойти по альтернативному пути, который и пытались спроектировать, а другие были больше озабочены моральными проблемами: покаянием, организацией «Нюрнбергского процесса» над КПСС, поисками «дороги к Храму», делением на «чистых и нечистых» и т. д. Десять лет спустя российская власть привлекает историков к поискам в прошлом истоков «национальной идеи».

3. Идентификация

Задачу идентификации, очевидно, решает, например, такая известная функция истории, как удовлетворение потребности личности и общества (вплоть до «человечества») в самопознании. Приведем лишь два высказывания на эту тему, сделанных с интервалом примерно в двести лет.

«Любовь к истории кажется неотделимой от человеческой природы, потому что она неотделима от любви к самому себе. Именно эта первопричина влечет нас вперед и назад, в будущее и к прошлым векам» (Болингброк 1978 [1735/1752]: 10).

58 Shama 1989: 32.

59 Monod 1876: 5.

60 Подробнее см.: Борозняк 1999. Характерно само название работы А. Бо-розняка, которое содержит несколько ключевых для данной темы слов: «Искупление: нужен ли России германский опыт преодоления тоталитарного прошлого?».

421

«...Для чего нужна история? Для человеческого самопознания... Ценность истории поэтому и заключается в том, что благодаря ей мы узнаем, что человек сделал, и тем самым — что он собой представляет» (Коллингвуд 1980 [1946]: 13—14).

Подобных изречений великих мыслителей можно привести множество. Изучение собственной истории издавна было не только познавательным, но и сугубо прагматическим занятием.

«Римские историки первой половины II—I вв. до н. э. писали всегда с четкой целью, исходя из политической и идеологической доктрины, согласно которой римский народ (populus Romanus) един в своих целях и возвышается над всеми другими народами благодаря свойственной ему доблести (virtus). Эта патриотическая установка соответствовала политическим амбициям государства, поздно вышедшего на историческую арену и уверенно шедшего к созданию мировой империи... Стремление прославить Римское государство, его обычаи и законы приводило к пренебрежительной оценке других народов, не сумевших оказать отпор римскому натиску. Желание представить римский народ сплоченным в осуществлении исторических целей заставляло закрывать глаза на социальные и политические конфликты истории Рима эпохи гражданских войн, а также предшествующего времени» (Немировский 1986: 185).

С утилитарными целями испокон веков изучались соседи и враги. Обращение к «своему» и «чужому» прошлому со времен архаики и античности выполняло разные функции (с точки зрения познания «себя» и «их») формирования образа «своего» и «их» настоящего. Создаваемые с этой целью описания жизни народов

«...уже в Римской империи сделались базой „искусства управления народами", служили пособием для властей по вечно актуальному „национальному вопросу", а также по внешней приграничной политике. Традиция такого целенаправленного изучения из соображений политических была доведена до совершенства в Византии, в частности в труде императора Константина Багрянородного „Об управлении империей"» (Лурье 1997: 12).

Максима «Nosce te ipsum» (познай самого себя) применительно к задачам идентификации народа и государства оказалась более всего востребованной для решения задач формирования национальной идентичности в период становления национальных государств.

Главной отличительной чертой исторического сознания Нового времени стала его «национализация». Как и многие другие политически актуальные темы, «нация» проблематизировалась совокупными усилиями представителей искусства, философии и об-

422

ществознания, но мы обратим внимание на особую активность и специфическую роль историков XIX и начала XX столетия в становлении национального сознания и национальной идентичности.

Задача эта была совсем не так проста, как может показаться сегодня. Когда в 1864 г. инспектор образования задал вопрос детям в деревенской школе в горах Лозера: «В какой стране расположен Лозер?» — ни один из детей не знал ответа. «Вы англичане или русские? — спросил он. Они не знали. Этот случай, произошедший в отдаленной части Франции, показывает, что французы лишь очень постепенно понимали свою национальную принадлежность 61 .

Национальная история стала важной частью школьного обучения. Убеждение в продолжении национального прошлого и идентификация с ним, увековечение национальных героев, событий национальной истории — революций, военных побед, освобождения — все это входило в число задач обучения национальной истории 62 . Вклад историков в знание о «нации» начинается с творения самого понятия. Задействованность историков в изучении этой проблемы определяется, как минимум, двумя особенностями объекта исследования. Нация — это макрообъект, охватывающий социальную и культурную систему на значительном географическом пространстве и в большом интервале времени. С одной стороны, основные аспекты национальной проблематики — социальные и культурные факторы формирования национального государства, язык, этнос, культура, историческое сознание, сознание территориальных границ, связи с предками — всегда присутствовали в поле зрения историков. С другой стороны, сама традиционность, консервативность, долговременность феномена делает его «историчным» и тем самым интересным для исторической науки.

«Национализм представляет собой явление глубоко „историческое" по самому своему характеру; мир в его свете видится как плод взаимодействия различных сообществ, каждому из которых свойственны уникальные черты и своя собственная история и каждое из которых есть результат своих собственных истоков и своего особого пути развития» (Смит 2002 [1992]: 236).

В то же время «большие темы» национальной истории: дух нации, исторические корни нации, исторические судьбы нации, национальный характер — находятся в поле зрения национализма. Темпорализация национального сознания проходила в соответствии

61 Zeldin 1980: 3.

62 Shils 1981: 59.

423

с политическими задачами создания национальной идентичности, воспитания чувства национальной гордости, мобилизации нации для решения государственных задач, которые нередко так и называли «историческими».

В каждой национальной истории есть свои национальные герои, у каждого народа — свой Пантеон, а национальная принадлежность некоторых исторических личностей является таким же предметом спора, как и приграничные территории. Свод национальных побед и список национальных героев в исторической литературе, наряду с художественной, — основа конструирования национального характера и материал для воспитания национальной гордости, уроков патриотизма.

Именно национальные истории, отражая самим фактом своего появления процесс образования национальных государств, послужили основой и для массовых образовательных программ, и для политической пропаганды, предлагая версии исторических судеб нации и национальных задач.

«Соревнование за политическое лидерство отчасти разворачивается как соревнование между различными историями национальной самоидентичности, между различными символами ее величия» (Рортпи 1998 [1998]: 12).

Тенденциозность национальных историй начинается уже с вопроса о происхождении нации. И приходится констатировать, что ангажированные историки без видимых мук преодолевали такую известную коллизию, как объективная современность наций в глазах историка против их субъективной древности в глазах националиста. Создание национальных историй не обходится без мифологического дискурса в целом, а тем более, когда речь идет о поисках корней, уводящих в далекие времена. Нередко конструирование «начала» осуществляется с помощью различных теорий особого происхождения «своего народа», надо сказать, поражающих изобретательностью и одновременно какой-то первобытной наивностью.

В становлении национально-государственного сознания большую роль играл этнический фактор («крови», расы), как биологической основы общности. По сути в националистической историографии XIX в. на базе расовых теорий произошло возрождение архаики (свои — чужие, мы — они). Апелляция к прошлому в целях формирования национальной или этно-групповой идентичности почти всегда опирается на конструкцию этногенетического мифа.

424

«Этногенетический миф, имеющий важную компенсаторную функцию, нужен людям в критические моменты их истории — когда этнической группе грозит утрата культуры и языка, когда этнические меньшинства борются против дискриминации и ее последствий, когда народ ведет борьбу за политическую самостоятельность, когда на развалинах империи возникают новые государства, когда имперский в прошлом народ испытывает дискомфорт, теряя свой прежний статус, когда два соседних народа предъявляют права на одну и ту же территорию, которую оба они издавна занимали, когда на данной территории пришельцы разного этнического происхождения сплачиваются в новую этническую группу и, наконец, когда единый в прошлом народ оказывается разорванным на части и образует новую диаспору» (Шни релъман 1999: 125).

Особенное значение создание образа нации имело для стран, пребывавших в состоянии национальной раздробленности (Германии, Италии) и угнетенных народов европейских империй. Там изучение и возрождение национального прошлого, фольклора, мифов возводилось нередко в ранг национальных приоритетов и предельно политизировалось.

Тема национального величия была ведущей темой европейских историков до 1914 г. Эта тенденция в целом ослабевает после первой мировой войны, но не везде. В Германии после поражения в войне националистические задачи пропагандировали даже очень известные историки (прежде всего входившие в кружок Ш. Георге), убежденные, что «история должна служить жизни, а именно национальной вере, (а) „истина" определяется через нацию и через „немец-кость"» 63 .

До сих пор от исторической интерпретации очень сильно зависит система международных отношений, особенно если речь идет о неудовлетворенных территориальных притязаниях той или иной страны (наглядный пример — Курильские острова). Точно так же вопросы: «кто когда на кого напал» или «кто первый начал», в свете аксиологической дихотомии «справедливого—несправедливого» исхода исторического соперничества, до сих пор страстно обсуждаются не только на исторических конгрессах, но и на политических форумах. А в критические для национального существования моменты историки нередко участвовали в прямой политической пропаганде. Так беспристрастность «научной» истории была разоблачена уже на этапе ее становления, во время франко-прусской войны, когда «тяжелые орудия» обеих сторон — французский историк

63 Цит. по: Эксле 1996 [1993]: 230.

425

H. Фюстель де Куланж и немецкий историк Т. Моммзен — были использованы для доказательства того, что Эльзас принадлежал соответственно французам и немцам 64 .

Как заметил Э. Шилз, образы прошлого определяют поведение индивидов разных национальностей. Американский еврей и американский ирландец, например, по-разному реагируют на разные события в мире, даже если никогда не жили на исторической родине 65 . Групповая идентификация особенно активизировалась в западных странах в последние десятилетия. Если раньше в центре внимания были процессы аккультурации, то ныне на первый план выдвинулись концепции культурного и социального разнообразия 66 , которые поддерживаются стремлением к «политической корректности». Отсюда идет своеобразный бум историй различных меньшинств, инициируемый в первую очередь представителями самих этих меньшинств, хотя и не только ими.

Формальная универсальность нации как социокультурного понятия делает ее весьма достойным предметом для историка. В то же время политизированность и во многих случаях болезненность национальной проблемы в настоящем превращает национальную историю в один из самых конъюнктурных сюжетов, весьма пригодный для демонстрации типичных грехов исторического знания. Происходившее во второй половине XX в. отступление политической истории, а затем и ее кризис, который она преодолевает уже в рамках «новой политической истории», во многом связывались именно с пристрастностью, партийностью и тем самым вненаучностью государственной и национальной истории.

Если взглянуть на панораму социальных наук, то очевидно, что основные политические проблемы современности переходят в ведение политологии, этнологии, отчасти социологии. Модными становятся такие проблемные поля, как глобализм или мультикультура-лизм. Преобразившаяся политическая история наконец-то не претендует на трансляцию актуального опыта. Если кто-то сейчас изучает структуры и механизмы власти в Средневековье, то не с целью предложить образцы для воспроизведения, а для того, чтобы определить, насколько они отличны от современных (или сходны с ними). «Национальных задач и обязанностей» у представителей «новой политической истории» сегодня нет 67 .

64 Conkin, Stromberg 1971: 79.

65 Shils 1981: 53.

66 См., например: Герц 1993 [1986].

67 Между тем, например, в 1920-е годы даже такой известный академический историк как Э. Канторович упрекал немецких медиевистов в том, что они

426

4. Открытие Другого

Утрата историей одних традиционных функций сопровождалась усилением значимости других, почти столь же традиционных. Прежде всего речь идет о реализации задачи, которую мы назвали открытием Другого.

Потребность в знании о другой реальности может существовать как в связи, так и вне связи с историей или прошлым вообще. Существует такой феномен, как стремление переместиться в иную реальность. Это как давно освоенный уход «из мира» в иное географическое или социальное пространство — на чужбину, в пустынь, скит, в коммуну, в народ и т. д.

Эскапизм, уход в прошлое, в явном виде известен, как минимум, уже человеку Ренессанса. Еще Петрарка поставил прошлое над настоящим, он пытался бежать от настоящего, забыть «эти места, эти времена и эти обычаи» и возродить римское прошлое 68 . (И не только возродить, но и прожить его, как видно из его писем.) А человеку, который устремляется в прошлое, неважно, по каким мотивам, знание о нем необходимо, хотя бы в качестве предпосылки. Поскольку в Новое время историческое прошлое постепенно приобрело статус Другого, человек XX в. знает, что бессмысленно писать письма Титу Ливию. Но, движимый по сути той же потребностью, он взаимодействует с прошлым не активно, а пассивно, погружаясь в сочинения о Другой (прошлой) реальности. Так «спасались» от действительности не принимавшие буржуазные ценности люди XIX в., зачитываясь сочинениями романтиков и подражая соответствующим типажам, так же и в советской реальности на личностном уровне могли сохраняться предпочтения всего дореволюционного (искусства, моральных норм и даже «тургеневских барышень», которые воспроизводились вопреки всему).

В то же время потребность в знании о прошлой реальности может объясняться не «бегством от действительности», а обыкновенной любознательностью, желанием знать, как жили другие. Такой интерес к истории Другого сродни интересу к работам профессиональных этнографов и культурных антропологов — от Н. Миклухо-Маклая до А. Рэдклифф-Брауна, — который был не-

оказались «абсолютно несостоятельными» на протяжении жизни нескольких последних поколений, особенно после образования Германской империи в 1870—1871 гг., «полностью устранившись от выполнения национальных задач и обязанностей» (цит. по: Эксле 1996 [1993]: 229). 68 Burke 1969: 21.

427

обычайно велик в конце XIX—первой половине XX в. По существу эти же темы, но применительно к прошлому (не к «дикарям», а к предкам), увлекают читателя исторических сочинений в XX в.: «история повседневности», быта, частной жизни — и мы наблюдаем, что современная историческая наука все больше ориентируется на удовлетворение этой общественной потребности.

Конечно, конструирование прошлого (знание о прошлом) как о другой, качественно иной реальности имеет давнюю традицию, возникшую еще в рамках архаичного знания. В большинстве известных нам примитивных культур создается образ некоего прошлого, существенно отличающегося от настоящего. Прежде всего это так называемое мифическое время (время первотворения), которое позднее дополняется героическим временем, лежащим на границе между «мифическим» и «эмпирическим». Эти представления о времени первотворения и времени «героев» переходят-в развитые мифические системы (Греция — Гесиод и другие), а затем и в христианскую религию, в которой, впрочем, «мифическое» прошлое сокращается до нескольких дней или даже часов.

Подобная же конструкция «другого» прошлого существует, на-пример, в сказках и отчасти в легендах. В рамках более специализи-рованных систем знания «другое» прошлое описывается, в частно-сти, у Платона (Атлантида), и это описание уже является не чисто мифическим, но с некоторой условностью может быть отнесено к философскому или протоидеологическому знанию. Наконец, конструирование альтернативной прошлой реальности было вполне уза-конено в искусстве (литературе, драматургии, живописи, скульптуре и т. д.).

История традиционно удовлетворяла потребность в знании об иной реальности, наряду с религией (начиная с мифов) и искусством. Так, историки-романтики объясняли интерес к прошлому тем, что оно — другое (еще не с заглавной буквы!). Но романтики все же сильно увязывали прошлое с настоящим, относились к нему крайне эмоционально и старались убедить в необходимости сохранить его.

Однако конструирование «другого» прошлого в рамках научного знания до последнего времени было мало распространено. Скорее, искалась связь с современностью, прошлое актуализировалось, его конструкция была приближена к конструкции сегодняшней реальности или различалась совершенно определенными отдельными элементами, которые наглядно демонстрировали, чем именно настоящее отличается от прошлого.

428

Прорыв был совершен медиевистами — специалистами по ранним Средним векам. Именно они первыми начали конструировать иную прошлую реальность — варварскую, а не христианскую. В основе этого подхода лежит фундаментальная посылка о том, что в прошлом люди иначе действовали, потому что иначе думали. Затем такой подход распространился и на позднее Средневековье, и на раннее Новое время.

«Произошла революция по отношению к прошлому. Историзация прошлого заключается в его сохранении — не потому, что прошлое прекрасно, существенно или актуально, но по той единственной причине, что оно „интересно"» (Браг 1995 [1993]: 89).

Надобность в знании об иной реальности имеет совершенно особый характер 69 . Уход от настоящего, возможность расширить пространство, задаваемое жизненным опытом, погрузиться в мир прошлого и т. д. не является сугубо прикладной потребностью, соответственно возникает нужда не столько в объяснении иной реальности, сколько в ее описании. Как мы уже отметили, эта потребность, безусловно, присутствует давно, именно она объясняет огромный интерес к историческому роману или историческому детективу. Однако историческая художественная литература выполняет несколько другую задачу, ее продукт определяется как вымысел, а в научных исторических работах непрофессиональный читатель ценит именно достоверность, документальность. Отсюда интерес к научным историческим биографиям, увлекательно написанным научным историям и даже к публикациям исторических документов. Все это может быть прочитано без всякого намерения «учиться жизни», «брать уроки морали», «преодолевать прошлое» или «познавать себя и свое общество через опыт истории», а с единственной целью узнать о прошлом как о Другом или перенестись в другую реальность (здесь возможна аналогия с притягательностью научной фантастики vs. фэнтэзи или виртуальной компьютерной реальностью).

В результате знания, генерируемые общественными науками и историей, в разной мере удовлетворяют потребности в объяснении и описании. Применительно к современной реальности в первую очередь существует потребность понять, что происходит. Для этого нужно, чтобы человеку растолковали, что совершается буквально «у него на глазах», концептуализировали событийность, объяснили взаимосвязи и механизмы происходящего. Это проявляется даже на уровне

69 См.: Гудков и др. 1998: 20—25.

429

СМИ. Аналогичные практические запросы предъявляют политики, бизнесмены и т. д. Прагматические потребности стимулируют развитие аналитического знания — вплоть до самого высокого уровня.

Нам кажется, что по мере дифференциации истории от других социальных наук баланс в ее функциях в пользу открытия Другого, удовлетворения потребности в знании о нем становится все более отчетливым, особенно в последние десятилетия. Отсюда — интерес профессионалов и непрофессиональных читателей не к «Истории», а к историям, конструируемым во множестве новых исторических субдисциплин. Такое перепрофилирование никак не способствовало возрастанию общественно-политической роли истории, зато вызвало к жизни феномен нового исторического бестселлера — научного сочинения на «узкую» тему «другого прошлого»: одной деревни или одного человека. Подобные сочинения поднимают публичный престиж исторической науки, хотя удовлетворяют при этом совсем другие потребности.

5. «Историческая память»

Вышесказанное, конечно, не отменяет других причин заинтере- !

сованности общества в развитии исторического знания, а также по- |*

литических амбиций самих историков. Часть влиятельных истори- ]

ков тоскует об утраченных общественных позициях и, видимо, считает неадекватной роль представителей своего цеха в принятии * политических решений. Однако речь теперь идет прежде всего не о способности истории «учить жизни» на опыте прошлого, а о состоятельности ее экспертных оценок. Как пишет Л. Стоун,

«...только продемонстрировав политикам и общественности, что нам есть что сказать важного, интересного и полезного, мы, профессиональные историки, сможем добиться процветания в обществе, все более обращающемся к технике за рецептами быстрого решения своих проблем, и к мифотворцам, левым или правым, за уверенностью и надеждой» (Стоун 1994: 175).

Назовем три главные причины настойчивого желания истори- |

ков оставаться экспертами по «настоящему», невзирая на конкурен- \

цию социальных наук: роль традиции (они давно этим занимаются); |

невозможность абстрагироваться от данной социальной реальности (стремление продлить прошлое в настоящее, а настоящее в прошлое — поиски в прошлом прежде всего тех следов, которые как цепь причинно-следственных связей прямо ведут к настоящему); стремление к более сильным социальным позициям (оруэлловское «прошлое — важнее» — слабое утешение для тех, кто хочет быть причастным к принятию решений).

430

Стремление оказывать влияние на современное общество реализуется ныне в таком недавно проблематизированном историками направлении как «историческая память». Разрабатывая тематику исторической памяти, историки, естественно, немалое внимание уделяют определению ее общественного значения, механизмам формирования и другим социальным аспектам, безусловно, связанным с задачами исторического сообщества.

«Историческая память» по-разному концептуализируется отдельными авторами: как способ сохранения и трансляции прошлого в эпоху утраты традиции, как индивидуальная память о прошлом, как социальная память о прошлом, как синоним исторического сознания. Не вдаваясь в анализ концепций и определений, отметим, что мы под исторической памятью понимаем представления о прошлом, существующие в обществе как на массовом, так и на индивидуальном уровне, включая их образный, когнитивный и эмоциональный аспекты.

Эти представления складываются на основе самых разных видов знания и нельзя с уверенностью утверждать, что история играет в этом процессе ведущую роль. Поэтому термин «историческая память» отчасти вводит в заблуждение. Достаточно обратить внимание на то, что рядовой человек, не причастный к цеху историков, черпает свои знания о прошлом и из обыденного знания (например, в семье), и из искусства (преимущественно массового), и в религиозном учении, и в идеологических построениях (если он религиозен или идеологизирован). Соответственно и на массовом уровне историческая память совсем не тождественна историческому знанию. Но в современных обществах (в отличие от традиционных) функция истории, по нашему мнению, состоит в том, что она выполняет роль каркаса исторической памяти, существенно участвуя в формировании «социальных рамок памяти» (понятие, введенное М. Хальбваксом 70).

Общество нуждается в том, чтобы каждый его участник чувствовал неразрывную связь с историей и включал себя в историческое, аксиологическое и географическое пространство как своей страны, так и мира в целом. М. Блок писал, что

«...в отличие от других наша цивилизация всегда многого ждала от своей памяти. Этому способствовало все — и наследие христианское, и наследие античное. Греки и латиняне, наши первые учителя, были народами-историографами... Наше искусство, наши литературные па-

70 Halbwachs 1994 [1925].

431

мятники полны отзвуков прошлого, с уст наших деятелей не сходят поучительные примеры из истории, действительные или мнимые... Всякий раз, когда наши сложившиеся общества, переживая беспрерывный кризис роста, начинают сомневаться в себе, они спрашивают себя, правы ли они были, вопрошая прошлое, и правильно ли они его вопрошали» (Блок 1986 [1949]: 7—8).

Хотя «без забвения жить вообще невозможно», но полное забвение называется амнезией, это тяжелая болезнь и для личности, и для общества. Вряд ли такая угроза существует, вряд ли вообще можно говорить о падении интереса к прошлому. Против этого свидетельствует массовое увлечение местной историей, историческими памятниками, музеями, генеалогией, документалистикой. Конструирование социальной реальности включает в качестве необходимой составляющей установление отношений с определенными событиями прошлого, которые запоминаются или не запоминаются. Историческая память, хранящая значимые события, в какой-то мере восстанавливает необходимую для социума связк с прошлым, которую в традиционном обществе обеспечивала традиция.

Важнейшим источником приобретения и систематизации исторических знаний является образование, прежде всего школьное. Мы уже говорили о том, сколь важным считалось обучение истории для формирования национального сознания, чувства патриотизма, тех или иных идеологических взглядов. Но знание истории с античных времен признавалось необходимой составляющей культурного на- |

следил, а со времен Ренессанса — элементом классического образования. Непременное для образованного человека владение сведениями о прошлом, в том числе и блестящие познания в области античной истории, стали устойчивой традицией раннего Нового времени. Эта традиция была унаследована и поднята на еще более высокую ступень в эпоху Просвещения. Историки не только обеспечивают общество знанием, на котором базируется обучение, они участвуют в создании образовательных программ, в написании учебников и, конечно, в преподавании истории. (Правда, многочисленные опросы ; социологов демонстрируют, сколь причудливое «знание» запечатле- ^ вается в итоге всех этих усилий в индивидуальной исторической па- f * мяти.) л *|

За пределами системы образования историки выполняют более ;|

общие «просветительские» функции, участвуя в создании музейных jf

экспозиций, комплектовании библиотек, организации коммемора- |1

ций, принятии решений о реставрации зданий и памятников (или *

их сносе). Указанные виды активности историков в немалой степени определяют содержание исторической памяти.

432

Задачи формирования исторической памяти решаются и на уровне государства, включая такую сферу деятельности как «политика памяти», направленную на создание «нужного» синтеза настоящего с прошлым. Упомянутые выше острые дискуссии о забвении, преодолении, возвеличивании прошлого тоже вносят немалый вклад в «политику памяти». И здесь важно подчеркнуть не только содержательные моменты актуальных для общества исторических дебатов. Следствием того, что историческая память с недавних пор стала предметом исследования историков, являются попытки специалистов по политическим технологиям применить научные знания, накопленные в этой области, для более осмысленного влияния на общественные настроения. По отношению к событиям прошлого индивиды выступают в качестве реципиентов готовых исторических формул, которые, как отмечает В. Нуркова,

«...весьма разнообразны — от примитивных пропагандистских лозунгов до изощренных политических технологий, учитывающих психологические особенности каждой адресной группы» (Нуркова 2001: 23).

Говоря о механизмах формирования исторической памяти, еще раз подчеркнем, что историческое знание далеко не всегда усваивается непосредственно. Оно транслируется в другие области знания, а затем в какой-то части становится доступным через них. Этот процесс мы уже описали выше (см. гл. 5), напомним лишь, что, например, исторические литературные произведения базируются на освоенном художником историческом знании. Но на конечный результат историк повлиять не может (если, конечно, не выступает в качестве научного консультанта кинофильма, спектакля или перфо-манса).

Понятие исторической памяти — это не метафора, на эмпирическом уровне — это прежде всего проблема памяти индивида, т. е. проблема психологической науки. Для исторической памяти, так же как для других типов индивидуальной памяти, существенны как раз интерес и актуальность, связь с прагматическими потребностями настоящего. В этом смысле историческая память а-исторична, ибо в ней в известном смысле стирается Другое время и стимулом для нее является возможность, опираясь на «образ прошлого» и знание о прошлом, лучше ориентироваться в настоящем.

433

Мы стремились показать, что существует масса мотивов для конструирования прошлого и сохраняется множество функций истории. Хотя специализация истории как знания о прошлой социальной реальности объективно сильно дезавуирует «практическую значимость» исторических трудов, тем не менее интенция легитимизировать (объяснять, оправдывать) настоящее, опираясь на знание о прошлом (прославлять, «преодолевать» или обвинять прошлое), остается востребованной. Когда «болезненные» проблемы настоящего объясняют историки, это понятнее «народу», чем когда то же самое делают социологи или экономисты с их категориальным аппаратом, специфическим языком и т. д.

Устойчивая вера в то, что в прошлом можно найти ответ на любой вопрос, возникающий в настоящем (поддержание образцов) — источник соответствующих запросов историческому знанию. Сохраняется особая роль историков в становлении национального сознания и национальной идентичности там, где существует потребность и политический заказ. При этом некоторые историки занимаются не только изучением национального характера, но и претендуют на участие в его формировании. И то, и другое оказывается вполне возможным и в рамках науки, и за ее пределами. Проблема идентификации решается с помощью исторических сочинений и вне национального или этнического поля. История, позволяющая в определенном смысле «жить в прошлом», может быть важным элементом идентификации не только с национальным государством, но и с определенной группой или стратой общества.

Понятно, что во всех этих случаях речь идет о воздействии на массовое сознание (политическое, национальное) путем активного формирования исторической памяти. В этой зоне история взаимодействует с вненаучными формами знания о прошлом: идеологией, философией, искусством, религией. Бесспорно, работа на публику видоизменяет облик исторической профессии, предъявляя иные требования к стилю исторических сочинений (риторике). С одной стороны, они должны быть доступны по форме, увлекательны и понятны. С другой — совсем неплохо иметь приметы «тайного знания», недоступного непосвященным. Поэтому в одних сочинениях культивируется доступность, а в других — эзотерическая таинственность псевдонаучного жаргона, заменяющего специальную терминологию.

И все же, несмотря на недавно осознанную роль историков в формировании исторической памяти, не следует, как нам кажется,

434

акцентировать «возвращение» историка в современность. Основное изменение состоит, по нашему мнению, в том, что общество сегодня не столько требует от историка объяснений настоящего через прошлое (их, не очень докучая прошлым, предлагают другие социальные науки), сколько ждет описаний иной реальности, «хороших и разных», но исполненных по канонам исторической профессии.