Андреевский Г. Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930-1940 годы

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава восьмая
ПОБЕДА

В Москву! В Москву! В Москву! – Парад Победы. – Танцы и бильярд. – Аптека № 1. –
Борьба за культуру обслуживания. – Лотошницы. – Денежная реформа. – Цены. –
Трофейные и наши товары. – Газ из Саратова. – Мелочи быта. – Разговоры в очередях. –
Что носили москвичи. – Жалобная книга. – Победа и любовь. – Юмор. – Бунт в тюрьме. –
Сталинская оттепель. – Национальный вопрос. – «Необарокко» и «Измизм». – Гимны. –
Арбузы и дыни в Грайворонове. – Высотные здания. – В автобусах и троллейбусах. –
Восьмисотлетие Москвы. – Парады и праздники. – Футбол и бега. – Два великих дня
рождения

К победе Москва начала готовиться заранее. В конце апреля 1945 года на совещании
работников торговли было принято решение покрасить в магазинах оконные рамы, а в
витринах выставить муляжи и бутафорию. Московские дворы очищали от завалов мусора и
грязи, мыли окна, вставляли стекла, чистили подъезды, убирали улицы.
Вечером 2 мая в городе был дан салют из трехсот двадцати четырех орудий по случаю
взятия Берлина, а 9 мая – салют по случаю Победы. День тот был ясный и холодный, какие
обычно бывают в мае, когда подует северный ветер. Зато 24 июня, когда состоялся парад
Победы, было тепло и пасмурно. Тем пасмурным утром по Красной площади прошли
сводные полки десяти фронтов и Военно-морского флота. Командующий парадом маршал
Жуков закончил свою речь словами: «Да здравствует наша победа! Слава победоносным
воинам, отстоявшим честь, свободу и независимость нашей Родины! Слава великому
советскому народу – народу-победителю! Слава вдохновителю и организатору нашей
победы – великой партии Ленина-Сталина! Слава нашему мудрому вождю и полководцу,
Маршалу Советского Союза великому Сталину! Ура!»
Теперь, после Победы, любовь к Сталину из организованной превратилась в
естественную и всеобщую. 21 июня Сталину было присвоено звание Героя Советского
Союза, а 28 июня – звание генералиссимуса «за особо выдающиеся заслуги перед Родиной в
деле руководства всеми вооруженными силами государства во время войны». После Шеина,
Меншикова, принца Антона Ульриха Брауншвейгского и Суворова Сталин стал пятым
генералиссимусом России.
Для его имени теперь не существовало слишком лестных эпитетов. Одни только
заголовки газетных статей чего стоили: «Гений Сталина освещает нам путь вперед» или «Как
Сталин сказал, так и будет». Люди поверили в силу сказанного им слова. Масса дел,
совершенных народом на единицу сталинской фразы, придавала словам вождя необычайный
вес. У советских людей начало складываться мнение, что история вообще развивается по
указанию начальства.
Весной 1945 года в Москву стали возвращаться фронтовики. Делали пересадку и
застревали в столице те, кто ехал к себе на Урал, в Сибирь и Дальний Восток. Счастливые,
вольные и пьяные, – ими были забиты вагоны. Они торчали на подножках, толкались в
тамбурах, сидели на крышах. На остановках торговки бросали им всякую снедь, а вниз
летели деньги и трофейное барахло. В городах военные коменданты снимали с поездов
любителей путешествий на свежем воздухе, но на ближайших станциях крыши и ступеньки
вагонов снова заполнялись людьми. До глубокой ночи на улицах городов Украины,
Белоруссии и Прибалтики стоял шум, были слышны песни и выстрелы.
В Москве воинов ждали награды, поблажки и льготы. Помимо орденов и медалей им
вручали нагрудные знаки: «Отличный пулеметчик», «Отличный понтонер», «Отличный
повар» и пр. Раненым давали нашивки. Те, кто имел легкие ранения (без повреждения костей
и суставов), носили красные нашивки, а те, кто тяжелые, – золотые. За каждый орден или
медаль ежемесячно выплачивалось от пяти до двадцати пяти рублей. Вернувшись домой,
награжденные получали право ежегодного бесплатного проезда на поезде и пароходе и
постоянного бесплатного проезда на трамвае. Льготы коснулись пенсий, жилплощади и
налогов.
… И так веселая, пьяная и отчаянная волна подкатывала к Москве, чтобы разлиться по
ее площадям, паркам и улицам, гулять в пивных и ресторанах, любить, рассказывать
невероятные истории, врать, красоваться друг перед другом и перед дамами погонами (их
ввели в январе 1943 года), нашивками, медалями и орденами, выяснять, кто лучше, спорить,
драться и вновь пить, целоваться и рвать на себе гимнастерки…
Людей со всего света тянуло в Москву. И не только потому, что многим жить оказалось
негде, а потому, что здесь, в столице, бурлила жизнь, был праздник, был Сталин, была
Победа.
Перед Новым, 1946 годом в Москве открылись елочные базары. В центре базара на
Манежной площади стояла двадцатиметровая елка, а по бокам входа на ярмарку – две
избушки на курьих ножках и расписные сани с запряженными в них тройками лошадей. На
самой ярмарке маленькие избушки и теремки до конца января торговали украшениями,
игрушками, пирожными, конфетами, одеколоном, пудрой, помадой, бутербродами,
папиросами, табаком, книжками, альбомами с вырезными картинками и прочими мелочами.
Летом в Центральном, Измайловском и других парках открывались танцплощадки. На
них до двенадцати ночи звучали вальсы, фокстроты и танго, а завсегдатаи, держа фасон,
носили в танце на открытых ладонях маленькие ручки своих дам. За отсутствием кавалеров
женщина танцевала с женщиной, «шерочка с машерочкой». С эстрады время от времени
«для оживляжа» объявлялся танец с разбивкой пар или «белый танец», в котором «дамы
приглашали кавалеров». Если же кто хотел разбить пару, то подходил к ней и хлопал в
ладоши.
Танцам не мешала и война с Японией, которая еще некоторое время продолжалась
после победы над Германией. Никому не приходило в голову, что японцы могут бомбить
Москву.
Когда советские войска начали отбивать у врага наши города, в Москве стали
устраивать салюты. Начинался салют в семь часов вечера из ста двадцати четырех орудий и
продолжался три минуты.
Помимо салютов, танцев в парках, ресторанах, домах творческой интеллигенции и
офицеров, домах отдыха, клубах и просто в учреждениях появился бильярд. Тот самый
бильярд, который в начале тридцатых годов пытались искоренить наряду с азартными
играми, занял свое место в Доме учителя, Доме санитарного просвещения и других, вполне
благопристойных заведениях. В Доме учителя, кстати, в те годы был хороший маркер. Звали
его Сидор Иванович. Работал он там до семидесяти лет. Вообще маркеры были игроками
высокого класса. Они прекрасно знали бильярд, его технику, историю, хороших игроков.
Маркерами называли и просто дежурных по бильярдной. В бильярдной Парка имени
Горького, в частности, служили маркерами три женщины. Каждая из них обслуживала ряд
бильярдных столов. Выдавала шары, кии, мел. Время начала игры записывалось мелом на
доске, а по окончании игры ее участники платили деньги в кассу. Час игры стоил полтора
рубля. Поскольку деньги небольшие и любителей бильярда было много, то маркерши вели
списки желающих поиграть. Завсегдатаем этого бильярдного зала был Георгий
Константинович Карасев, которого прозвали «Жора горбатый» за его сутулость. Он не
являлся выдающимся игроком, зато прекрасно знал историю бильярда и связанные с ней
случаи и интересные факты. Не так давно он умер, унеся все это с собой в могилу.
Игра на бильярде в Москве существовала, конечно, и до войны. По бильярду
проводились соревнования, о которых сообщали газеты. Но особое распространение
получила эта игра после войны, когда у нас появилось много новых столов, вывезенных из
Германии и других стран, в которых находились наши войска. Хорошие бильярды стояли в
домах творческих работников, в частности в Доме архитектора, в ресторанах. В ресторане
«Кавказ» на Ленинградском шоссе (там потом была шашлычная), например, было два
бильярдных стола. В этот ресторан поиграть на бильярде заходил один старичок.
Договаривался с партнером на три партии. Первую играл кое-как, мог даже проиграть,
вторую играл лучше, ну а третью выигрывал и с выигрышем уходил.
Бильярдную в подвале гостиницы «Метрополь» после войны посещали игроки
высокого класса. Официально час игры на бильярде там стоил 30 рублей. А вот Николай
Иванович Березин по кличке «Бейлис», которого звали Саша, отказывался играть, если на
кон не ставили 3 тысячи рублей. Такова была его «маза», то есть ставка («мазали» и другие
хорошие игроки, не только он), зато и фору он давал до двадцати очков, а это означало, что
ему нужно было обставить партнера на сорок очков. «Бейлис» был единственным в то время
бильярдистом, носившим на пиджаке значок мастера спорта. Выигранные на бильярде
деньги он проигрывал на бегах. Опекал «Бейлиса» директор одного из московских
магазинов, Раппопорт. Он оплачивал его редкие проигрыши, а двадцать пять процентов
выигрышей брал себе. Такая уж существовала между ними договоренность. У «Бейлиса»
был «свой» бильярдный стол в «Метрополе», на котором он, как правило, и играл. Играл он
красиво. У него, как ни странно, тряслись руки, но тогда, когда он целился и наносил удар,
рука его была тверда. Посмотреть его игру стремились бильярдисты из других городов.
Приезжали в Москву такие корифеи бильярда, как Виктор Парамонов, Пащинский, Кочетков
по кличке Бузулуцкий, Ефимов по кличке Заика. Парамонов играл зрелищнее «Бейлиса».
Особенно красиво у него получались дальние шары. Сильным ударом издалека, клопштосом,
он загонял их прямо в лузу. «Бейлис» такими эффектными ударами не отличался, но техника
его игры была выше. Он познал все тонкости бильярда. Играл он, как правило, в «русскую
пирамиду», а не в «американку», где можно бить по любому шару. В «русской пирамиде»
удар наносится по специальному шару, «битку». Этот шар не имеет номера. На его
поверхности имеются лишь поперечные полосы. Так вот «Бейлис» прекрасно знал
особенность каждого шара в своей пирамиде. Эти шары из слоновой кости точил тогда в
Москве единственный мастер по фамилии Трофимов. Со временем шары получали
повреждения, их обтачивали шкуркой, и получалось, что, скажем, пятнадцатый шар имел в
диаметре шестьдесят восемь миллиметров, а десятый – шестьдесят семь. Прекрасно зная
толщину каждого своего шара, «Бейлис» понимал, какой из этих шаров при определенном
положении упадет в лузу, а какой – нет. Однажды игра с чужими шарами стоила «Бейлису»
проигрыша. Случилось это в Ленинграде, куда он приехал играть со знаменитым
ленинградским бильярдистом по кличке «Сапожок» в гостинице «Европейская». Проиграв
первую партию, «Бейлис» сел в самолет, прилетел в Москву, забрал свои шары и вернулся в
город на Неве. Остальные партии он у «Сапожка» выиграл. Тот не знал таких нюансов с
шарами, как «Бейлис».
У специалистов было немало способов, позволяющих получить преимущество в игре.
Согласовывая условия будущей партии, они, например, требовали фору за то, что будут
играть из-за спины или одной рукой. Специалистов играть одной рукой в Москве было двое:
Шахназаров и Михаил Григорьевич Жуков, который и рассказал мне о бильярде сороковых
годов.В пятидесятые годы на бильярд снова начались гонения. Поводом к этому явились
нетрудовые доходы профессиональных игроков. А такие были в каждой бильярдной, где
заключали пари, или, как тогда говорили, «мазы». «Мазали» на десятки и сотни рублей. Если
договаривались на три партии, то первую профессионалы играли кое-как, вторую – получше,
ну а третью – блестяще. В ней незадачливого клиента ожидал полный разгром.
Профессиональные игроки были, конечно, не только в бильярде. Кто-то зарабатывал себе на
хлеб игрой в преферанс, кто-то в шахматы. Но у этих игр есть одно преимущество: им не
нужно дорогого тяжелого инвентаря. Играть же в бильярд, не имея бильярдного стола,
невозможно. А столы-то как раз и убрали. Многие из них оказались потом на дачах больших
начальников, генералов, академиков.
Ну а в сороковые годы государство еще не успело прийти в себя после войны и за всем
уследить. Граждане этим пользовались.
На радостях они старались не замечать разруху, принесенную войной. «Что нам стоит
дом построить? Нарисуем – будем жить», – говорили они и верили, что пройдет немного
времени и Москва снова похорошеет и даже станет лучше, чем была. Да и сами москвичи
после войны стали смелее и шире душой. Они научились ценить жизнь и презирать
богатство. Помню одного фронтовика, который, в конце сороковых годов, получив зарплату,
напивался и, сидя на асфальте у своего дома в Большом Сухаревском переулке, раздавал
мальчишкам сотенные купюры. На что он потом жил – не знаю, но в этом сумасшедшем
широком жесте безусловно звучала радость Победы. Все понимали: преодолено главное,
остальное – ерунда.
А сама Москва под конец войны стала выглядеть неважно. Пожары не способствовали
ее украшению. В ней давно не красили дома, не мостили улицы, не сажали цветы и деревья.
На Чистопрудном бульваре трава была вытоптана, а сам пруд превратился в грязную лужу.
Пришла в запустение и площадь у Белорусского вокзала, а мостовая в Кривом переулке, это
между улицей Разина (Варварка) и Мокринским переулком, пришла в такое состояние, что в
ее выбоинах и ямах ежедневно застревали машины. Надо было очистить пруд, привести в
порядок площадь у вокзала, убрать с нее трамвайный круг, разбить сквер и вообще сделать
очень много нужных и неотложных дел.
В домах, например, прохудились и текли крыши, развалились подъезды. Некоторые из
них были так изуродованы, что нельзя было ни войти в дом, ни выйти из него. Во флигеле
дома 10 по Конюшковской улице упразднили крыльцо (на дрова, наверное, растащили) и
теперь, чтобы выйти на улицу, жильцам приходилось прыгать на землю чуть ли не с
двухметровой высоты. Необходимо было восстановить подоконники, двери, рамы, которые в
холодные зимы жители города выломали и сожгли.
И снова вспомнилась поговорка: «Москва не сразу строилась». Настало время собирать
камни, мусор и грязь. Надо было начинать новую жизнь. И начали. Постепенно, но стало
возвращаться прошлое.
Со временем исчезли такие приметы военных лет, как скелеты разбомбленных домов и
кладбища военной техники. Одно такое кладбище находилось в районе станции Ховрино.
Там лежали горы разбитых истребителей, штурмовиков и бомбардировщиков.
В начале 1946 года открылись после ремонта Сандуновские бани, заработали в городе
шестьдесят чайных. В новой чайной на Добрынинской (Серпуховской) площади стала
подаваться традиционная «пара чая» – один большой чайник с кипятком и маленький – с
заваркой. Летом были сняты трамвайные рельсы в Охотном Ряду.
В городе появились булочные, работавшие круглосуточно и продававшие хлеб без
карточек. Такими стали булочные в доме 30 на Кировской (Мясницкой) улице, в доме 2 на
Малой Бронной, а в доме 6 на улице Горького (Тверской) открылся большой хлебный
магазин, который тоже продавал хлеб без карточек.
Уже в 1945 году на кондитерской фабрике «Большевик» запустили в работу аппарат по
расфасовке и укладке печенья «Бисквит», а на фабрике имени Бабаева впервые в стране
стали делать для шоколада пластмассовые формочки взамен металлических; была
возобновлена и механическая укладка конфет в коробки. Фабрика «Рот Фронт» стала
выпускать шоколад «27 лет Октября», «Гимн» и «Дирижабль», а также шоколадные конфеты
«в завертке»: «Мишка-сибиряк», «Красная Москва» и «Золотая нива».
Конфеты имели и другие интересные названия: «Броненосец Потемкин», «Мистер
Твистер», «Коломбина», «Эсмеральда», «Ковер-самолет», «Наше строительство», «Тачанка»,
«Шалость». Торты назывались: «Мокко», «Дипломат», «Зандт», «Манон», «Миньон»,
«Баумкухен», «Отелло» и «Калач». «Отелло» был шоколадный, как мавр, а «Калач» из безе –
круглый, белый и пышный. Такой могла бы стать Дездемона, проживи она подольше.
Пирожные назывались: буше, тарталетки, меренги, трубочки, муфточки, кольца,
картошка обсыпная и глазированная. Появились пирожные «Наполеон», «Эклер» и «Шу».
Вообще в послевоенные годы разнообразие названий конфет, бисквитов, восточных
сладостей и прочих кондитерских премудростей могло удивить любого. Другое дело, что не
все они, не везде и не всегда появлялись в продаже. Разве что в каком-нибудь
привилегированном буфете можно было отведать такие восточные сладости, как «Хилами»,
«Парварда», «Грильяж сабирабатский», «Ногул кинзовый», «Шакер пендыр» мятный,
ванильный, имбирный или лимонный, «Бадам аби набад», жареный мак с медом, «Гязь
исфаганская», абрикосовая косточка в сахаре или соленое урюковое ядро.
В 1945–1946 годах с предприятий пищевой промышленности города исчезли суррогаты
и была введена довоенная рецептура продуктов, установлена минимальная жирность молока
– 3,2 процента. Сахарин, дульцин и прочие искусственные «сладости» ушли в прошлое. В
рекламе кондитерских изделий и мороженого особо подчеркивалось, что приготовлены они
«на чистом сахаре».
Возвращение к мирной жизни означало и возвращение к порядкам мирного времени.
Знаменитая аптека № 1 на Никольской (бывшая Феррейна) до войны сверкала огнями
люстр, красным деревом и зеркалами. Ее украшали китайские вазы и металлические
скульптуры-светильники. На лестнице, между первым и вторым этажами, стояла скульптура
Ленина с вытянутой рукой, у подножия которой всегда лежали цветы. Аптека на своей
«фабрике медикаментов» готовила лекарства на всю Москву. В ней постоянно находились
врач и медсестра, готовые оказать помощь. Кроме того, имелись глазной кабинет и отдел
парфюмерии. «Во время войны, – вспоминает работавшая в ней в те годы Ольга Григорьевна
Озерова, – работы у аптеки было так много, что приходилось трудиться по ночам. За три
рабочие ночи можно было заработать 20 рублей и купить на них туфли». По окончании
войны аптека постепенно вернулась к условиям мирной жизни, однако после ремонта,
проведенного в конце сороковых годов, в ней не стало парфюмерного отдела и глазного
кабинета, однако дежурства медсестер продолжались.
Теперь, после войны, повысились требования к работникам торговли. В магазинах
появились «бригады отличного обслуживания». «Культурное» обслуживание покупателей
стало навязчивой идеей некоторых руководителей торговли, а газеты и общественность
повели охоту на грубых продавцов.
Работник Московского городского комитета партии Романычев как-то стал свидетелем
сценки, произошедшей в табачном магазине: покупатель потребовал папиросы «Звездочка»,
а продавец заявил ему, что этих папирос в продаже нет, кончились. Тогда покупатель
возмутился: «Как же нет, если они на витрине выставлены!», на что получил ответ: «Я,
гражданин, из-за вас витрину ломать не буду».
«Вот вам и культурное обслуживание покупателей! – с досадой сказал по этому поводу
Романычев на совещании в Горторге. – А ведь сейчас, как никогда, встает вопрос повышения
деловой и политической квалификации продавцов… Были случаи, – понизив голос
продолжал он, – когда люди, окончившие Плехановский институт, не могли ответить ни на
один политический вопрос».
Работника горкома такое положение не могло не беспокоить. Мало того, что продавцы
грубы, нечисты на руку, так еще и политически неграмотные. Более того: чем неграмотнее,
тем грубее. С продавцами проводили политзанятия, им читали лекции на темы: «Ленин и
Сталин в борьбе за партийность в марксистской философии», «Влияние коммунистического
манифеста на развитие марксистского движения в России», «Ленин и Сталин о
коммунистическом воспитании», «Борьба за единую демократическую Германию» и даже
«Низкопоклонство перед Западом в советском литературоведении». (В стране шла борьба с
космополитизмом.) Однако ничего на них не действовало, а самые несознательные
продавщицы готовы были чистить картошку, лишь бы лекцию не слушать.
В начале 1948 года в некоторых продовольственных магазинах стали проводиться
покупательские конференции. На них приглашались покупатели, прикрепленные к магазину.
Те, конечно, не хотели портить отношения с работниками прилавка, так как зависели от них,
и поэтому, как правило, хвалили продавцов и директора. Правда, кое-какая критика на
страницы протоколов конференций все-таки просачивалась.
Люди требовали не навязывать им принудительный ассортимент товаров (к свежей
треске, например, добавлять не совсем свежую селедку), просили вывешивать в магазине
объявления о сроках действия талонов на получение продуктов, возмущались тем, что
фасоль в магазине очень «мусорная» и т. д. А один невезучий старичок как-то сказал на
одной из конференций: «Иногда придешь в магазин, а продуктов нет. Продавцы говорят:
„Подождите, обещали привезти“. И вот ждешь, ждешь – ничего нет. Только уйдешь, а
оказывается, привезли».
В магазинах, торгующих рыбой и мясом, в конце дня, когда москвичи шли с работы,
прилавки пустели. Оказывается, директора не любили в конце дня выдавать продавцам под
отчет продукты. Почему? Потому что продавцы, вместо того чтобы пустить их в продажу,
могли взять да и продать их на рынке втридорога. Директоров, конечно, можно понять, но
покупателям от этого не легче. Бывало, что соленые огурцы возьмут да пропадут из
продажи. Почему? Да потому, что те же директора магазинов не желают с ними связываться:
уж в очень больших бочках их завозили с базы. Некому в магазине такие бочки двигать.
Работали-то в магазинах в основном женщины да инвалиды. Не любили по той же причине
продавцы торговать молоком в бидонах. Большими и тяжелыми были эти бидоны. Весили
они вместе с молоком сорок пять килограммов. Куда спокойнее и легче было торговать
«лежкоспособными» товарами, такими, как крупа, сахар, конфеты. «Нележкоспособными»
же, скоропортящимися, старались больше торговать перед праздниками, когда их
расхватывают.
Не любили продавцы торговать и дешевой, «столовой», картошкой. Только
вымажешься, а прибыли никакой. А нет прибыли – нет плана, а нет плана – нет зарплаты.
Правда, зарплата продавца в годы войны от его труда не очень-то и зависела. Она
определялась исходя из его же заработка за последние три месяца. В 1947 году этот порядок
отменили и ввели опять, как до войны, «индивидуальную сдельщину». Были вновь
установлены нормы рабочей нагрузки на продавца, перевыполнение которых влияло на
заработок.
Чтобы как-то еще стимулировать труд работников прилавка и общественного питания,
в том же году руководство разработало систему их морального поощрения. Были учреждены
звания «Лучшего продавца», «Лучшего повара», «Лучшего буфетчика», «Лучшей
посудомойки», «Лучшей уборщицы», «Лучшей свинарки». «Лучшие» должны были не
только хорошо работать, содержать в чистоте свое рабочее место, быть вежливыми и
культурными, а также соблюдать правила личной гигиены. Кроме того, «Лучший повар»,
например, должен был проявлять изобретательность «в наилучшем приготовлении блюд из
новых видов сырья (дикорастущих растений, белковых дрожжей) и в снижении норм
отходов», а «Лучшая посудомойка» должна была вносить «рационализаторские предложения
по улучшению работы предприятия».
Портрет того, кто три месяца подряд считался «лучшим», вывешивался на Доску
почета. Тот, кто ходил в «лучших» полгода, получал Почетную грамоту, и фамилия его
заносилась в Книгу почета.
Ну а тот, кто становился «Отличником социалистического соревнования», получал
специальный значок.
А что «давало» работнику признание его «лучшим», «победителем» или
«отличником»? Помимо морального удовлетворения, почета и уважения, от которых с таким
презрением всегда отмахиваются лодыри и разгильдяи, такое признание должно было
учитываться при распределении жилой площади, путевок в санатории и дома отдыха, а
также при поступлении детей-»отличников» в учебные заведения Министерства торговли.
Учитывая же, что на улучшение жилищных условий мало кто тогда рассчитывал, как и
на путевки в санатории, а о поступлении детей в торговую школу и не думал, то главным
стимулом в работе по-прежнему оставалась зарплата.
У московских лотошников зарплата была сдельная. В Москве после войны лотошников
стало много. Летом 1948 года на улицы столицы их высыпало каждый день до пяти тысяч.
Свои лотки они носили на ремне, накинутом на шею. Когда останавливались, ставили под
лоток складные козлы. Не все лотки поощряло московское руководство. В апреле 1949 года
торговлю с устаревших лотков можно было вести только за кольцом «А», то есть за
Бульварным кольцом, которое трамвай «А» преодолевал за сорок минут. Потом появились
лотки «баянчики». Они были не такие громоздкие и более симпатичные. В городской
торговле вообще соблюдалось единообразие. Даже цвет лотков для мороженого утверждался
специальной комиссией для всей Москвы.
Первое время лотошники торговали только мороженым, потом стали торговать
мороженым и табачными изделиями одновременно. А в конце сороковых чем только они не
торговали! И едой, и галантереей, и детскими книжками. Торговали даже горячими
котлетами, сосисками и сардельками со специальных «мармитных» тележек с кипятком.
Винно-водочные изделия продавали с лотков в таре по сто и двести пятьдесят граммов, не
более.Каждый лотошник имел свою «стоянку», то есть место, где должен был торговать. Но
многие торговали совсем в других местах. Объяснялось это тем, что на «стоянках» торговля
шла плохо, а там, где торговать не разрешалось, – хорошо.
Лотошница Перепелкина, например, имела стоянку на улице Москвина (Петровский
пер.), а торговать ходила к Стереокино, на площадь Революции. «Здесь, – рассказывала
Перепелкина на совещании в Управлении торговли, – милиционеры тебя, как собаку, гоняют
и по шее надают. Они у нас на нервах играют». Тут лотошница замялась, а потом вымолвила:
«А может быть, и мы у них на нервах играем. Гоняют нас милиционеры потому, что у нас
нет разрешения на стоянку». У лотошницы Веселовой стоянка была на Ваганьковском
рынке, а стояла она у станции метро «Смоленская». «… Торгую мороженым культурно,
вежливо, – рассказывала Веселова. – Подходит милиция, толкает, забирает в отделение. Там
я плачу штраф 20 рублей… А как-то меня оштрафовали на 20 рублей и мороженое растаяло
на 60».
Выслушав лотошниц, нельзя было им не посочувствовать.
Все они в один голос утверждали, что летом мороженое им выдают без льда и оно тает,
а зимой они сами замерзают. Одеты-то плохо, а морозы в Москве жестокие. И вот
«промерзнешь так, – рассказывала лотошница Бирюкова, – что зуб на зуб не попадает.
Промерзнешь настолько, что ничего не интересует. Стоишь, ничего не кушаешь, без
горячего до двенадцати часов ночи».
Бедные женщины! Те из них, кто побойчее да поорганизованнее, зарабатывали
неплохо, а большинство еле-еле сводило концы с концами. «Мы работаем на процентах, –
говорила лотошница Зенина, – так как у каждой семья, все почти без мужей», а Юлина
добавила: «Вся публика покупает батоны, а я не имею возможности купить батон. Я
зарабатываю 200 рублей в месяц… зовут меня и верблюдом, и слоном, потому что все на
себе таскаю…»
Сравнение Юлиной с животными было, вероятно, навеяно тем, что торговала она
недалеко от зоопарка.
Впрочем, люди вообще любят сравнивать себя с животными. Гусь, кот, пес, кобель,
сука, свинья, козел, осел, ишак – вот тот неполный перечень имен, коими мы величаем себе
подобных. Но бывают моменты, когда все население страны чувствует свою принадлежность
к какому-либо одному виду млекопитающих, например ослу. Такое бывает, в частности, в
дни денежных реформ. И сколько бы люди о них ни думали, ни говорили, случаются они
всегда неожиданно. Так было и на этот раз.
15 декабря 1947 года в «Правде» было опубликовано постановление «О проведении
денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары».
Этим постановлением с 16 декабря вводились в обращение новые деньги. Не стало
красных тридцаток, появились четвертные – купюры по 25 рублей. На всех купюрах (от 10 и
выше) появился портрет Ленина. Старые деньги до 22 декабря включительно можно было
обменять в сберкассах и выплатных пунктах на новые из расчета 10 старых рублей на рубль
новых. Только мелочь не утратила своей стоимости. Монеты продолжали хождение по
номиналу.
Денежные вклады до 3 тысяч рублей после проведения реформы выдавались также по
номиналу, то есть в виде 3 тысяч новых рублей. Если же вклад был больше 3 тысяч, то
первые 3 тысячи выдавались по номиналу, а остальные деньги до 10 тысяч выплачивались из
расчета 2 рубля новых за 3 рубля старых, а свыше 10 тысяч – из расчета 1 рубль новых за 2
рубля старых.
Некоторые москвичи, имевшие большие вклады в сберкассах, ругали себя за то, что
поверили призыву: «Брось кубышку – заведи сберкнижку!» «Золото надо было купить,
бриллианты», – думали они, ну а мелкие мошенники вырезали из газеты или из «Огонька»
снимки новых денег, склеивали их, раскрашивали и выдавали за настоящие. Первые дни
многие еще не видели новых денег, особенно те, кто приезжал в Москву из провинции. Этим
мошенники и пользовались.
Многие реформе радовались. Ушли в прошлое такие понятия, как «отовариться»,
«промтоварная единица», не надо было теперь «прикрепляться» к магазинам, собирать и
сдавать всякие справки для получения карточек, бояться того, что их потеряешь или их у
тебя украдут. Ушли в прошлое такие объявления, как: «Прием стандартных справок до 19-го.
Не сдавшие своевременно останутся с пятидневками» или «С 1 февраля 1946 года будет
производиться продажа картофеля по продовольственным карточкам на февраль (по
безымянному талону) по три килограмма на человека. Отпуск картофеля будет
производиться по месту прикрепления продовольственных карточек».
Больше всех радовалась, конечно, пресса. «Полновесный новенький рублик зазвенел
золотым звоном!» – заливались газеты в припадке восторга.
Ну а когда в Москве открылись наполненные товарами магазины, москвичи обалдели.
После жалких прилавков военной поры картина была впечатляющая. На прилавках лежали
продукты, о которых москвичи давно забыли. В Москве тогда сразу открылось сорок два
кафе, столовых и закусочных. Первое блюдо в столовой стоило от 80 копеек до полутора
рублей, а второе – от 70 копеек до 4 рублей. В учреждениях и предприятиях, помимо
столовых, заработало четыреста буфетов.
Единственное, что портило впечатление, так это ценники.
Согласно им килограмм ржаного хлеба стоил 3 рубля, пшеничного – 4 рубля 40 копеек,
килограмм гречки – 12 рублей, сахара – 15, масла сливочного – 64, подсолнечного – 30,
килограмм мороженого судака – 12 рублей, литр молока 3–4 рубля, десяток яиц – 12–16
рублей (яйца тогда были трех категорий). Килограмм кофе стоил 75 рублей, бутылка
«Московской» водки (пол-литра) – 60 рублей, а пива «Жигулевского» – 7.
При зарплате в 500-1000 рублей жить было, конечно, трудно. Ведь помимо еды нужно
было покупать кое-какие вещи, а они были недешевы. Скромный мужской костюм,
например, стоил 450 рублей, а приличный, шерстяной – 1500. Туфли стоили 260–300 рублей,
галоши (артикул 110) продавались за 45, а носки мужские, «рисунчатые» – за 17–19 рублей.
Разоряли москвичей такие приобретения, как часы, радиоприемники и пр. Часы марки
«Звезда» или «ЗИФ», как и патефон «ПТ-3», стоили 900 рублей, радиоприемник «Рекорд» –
600, фотоаппарат «ФЭД-1» – 1100 рублей.
Первые послевоенные годы, особенно 1946-й, были голодными годами. Да и
последующие сытыми не назовешь. Изобилие продуктов первых послереформенных дней
таяло. Деликатесы люди не брали, а дешевых продуктов и, в частности, хлеба не хватало.
Правда, кое-какие продукты мы получали в виде репараций из Германии. Помню, в магазине
«Яйцо-птица» на Сретенке в те годы на прилавках лежали фазаны с длинными хвостами.
Еще не исчез из продажи американский «яичный порошок». Все же жить можно. 21 января
1949 года в Москве, как шутили тогда, похоронили последнего голодного. Им оказался поэт
Михаил Семенович Голодный, а неделю спустя в газетах появилось постановление
правительства «О новом снижении с 1 марта 1949 года государственных розничных цен на
товары массового потребления».
Как разъясняло постановление, «новым» это снижение цен называлось потому, что в
1947 году, во время денежной реформы, были отменены коммерческие цены на продукты
питания. На этот раз были снижены на 10 процентов цены на хлеб, крупу, макароны, рыбу,
мясо, яйца. Водка подешевела на 28 процентов. Больше всего, на 30 процентов, подешевели
патефоны и часы.
С 1 марта 1950 года грамм золота в СССР стал стоить 4 рубля 45 копеек, а один доллар
США – 4 рубля (до этого он стоил 5 рублей 30 копеек).
Снижение цен в 1950 году было самым большим. Крепкие десертные вина подешевели
тогда на 49, а пиво на 30 процентов, хлеб и масло также подешевели на 30 процентов. На 25
процентов были снижены цены на юфтовые ботинки. Эти ботинки делались из жирной кожи
и были водонепроницаемыми.
В 1951 и 1952 годах цены тоже снижались, но меньше. Кроме того, в 1952 году, в
отличие от предыдущих лет, снижение цен произошло не 1 марта, а 1 апреля. Было ли это
случайностью, или нет, не знаю, но с тех пор цены снижать перестали, а первое апреля
назвали «Днем смеха».
В отличие от амнистии и всеобщей мобилизации снижение цен касалось всех, и радость
по этому поводу была всеобщей.
А тем временем вещи, привезенные из Германии, которыми торговали барахолки и
комиссионные магазины, постепенно старели и исчезали. Правда, некоторые дамы еще
надевали в театры трофейные ночные рубашки вместо платьев, мужчины еще брились
опасными бритвами фирмы «Solingen», по городу еще ездили трофейные автомашины, но
прилавки магазинов все больше заполнялись отечественными товарами. В парфюмерных
магазинах это были «сюрпризные коробки»: «Камелия», «Магнолия», «Белая ночь», лосьоны
«Тоник», «Топаз», «Вита», крем для употребления после бритья «Норд». Несколько позже
появились духи и одеколон фабрики «Красная заря»: «Огни Москвы», «Красная Москва»,
«Черный ларец», «Голубой ларец» (коробки для них имели форму ларца), «Золотая звезда»,
«Манон», «Камелия» и «Магнолия». Фабрика «Новая заря» выпустила духи «Жди меня» в
лазурных коробках с незабудками – цветами верности. Духи «Кремль» продавались во
флаконах, похожих на Водонапорную башню Кремля.
Напоминало башню и фигурное мыло с названием «Кремль», а мыло «Кремлевские
звезды» имело форму звезды. Продавалось такое мыло в коробках, по три куска в каждой, и
стоило 8-10 рублей. В продажу поступили наборы мыла с названием «30 лет Октября»,
«Триумф Октября». Набор «Московские зори» продавался в коробках с портретом А. С.
Пушкина. В аптеках покупали зубной порошок, носивший на своих круглых коробках такие
названия: «Юбилей Октября», «Детский», «Виктория», «Садко», «Метро». Зубной пасты
тогда еще в аптеках не продавалось.
А в табачных магазинах и киосках можно было купить сигареты «Аврора», «Метро»,
«Тайга», «Дукат», «Радио». Табачные магазины (один такой был в доме 14 по Столешникову
переулку) расписывались под хохлому – золотым, черным и красным цветом. В них и мебель
была какая-то хохломская.
Фотоаппараты и радиоприемники в сороковые годы были редкостью. В марте 1946
года руководство страны приняло решение «выделить» тридцать тысяч приемников для
секретарей райкомов партии, комсомола и председателей исполкомов из расчета пять
приемников на каждый район. Простые же люди купить в магазине приемник не могли. Для
этого нужно было иметь доступ в специальный магазин «Особторга», да и приобретать там
товар по «значительно повышенной цене», как отмечалось в одной из докладных записок ЦК
ВКП(б). Наконец в 1948 году москвичи получили возможность покупать на
автоаккумуляторном заводе в Верхних Лихоборах за 70 рублей детекторный приемник «ДР-1
с комплектом одного двуухого телефона-наушника». Потом появился радиоприемник
«Москвич». Стоил он 250 рублей. Купить его можно было только в образцово фирменном
магазине «Главэлектросвязьсбыта» на Большой Колхозной (Сухаревской) площади. Тогда же
в этом магазине, впервые в нашей стране, появились и «телевизионные приемники» марки
«Т-1 Москвич». Стоили они 1500 рублей. В объявлении, опубликованном по такому случаю
в «Вечерней Москве», говорилось: «Магазин производит доставку, установку, а также
инструктирование и обучение потребителей настройке и пользованию телевизором
бесплатно».
Первый телевизор имел двадцать ламп и экран размером десять на тринадцать
сантиметров. Экран размером десять на четырнадцать сантиметров был у появившегося в
1949 году телевизора «КВН-49». (КВН – это первые буквы фамилий его изобретателей: В. К.
Кенигсона, Н. М. Варшавского и И. А. Николаевского.) Вскоре появились линзы,
наполненные дистиллированной водой. Эти линзы увеличивали изображение на экране в два
раза. Потом выпустили телевизор «Т-2» с экраном тринадцать на восемнадцать сантиметров,
проигрывателем и радиоприемником.
У голубых экранов «телевизионных приемников» два-три раза в неделю, по вечерам,
собирались их владельцы, соседи владельцев, их близкие и дальние родственники, соседи
этих родственников и родственники соседей. Смотрели телевизор, как и кино, в полной
темноте, не отрываясь. Если про кинотеатр спрашивали, что в нем идет, то про телевизор –
что по нему показывают. А показывали спектакли из Большого, Малого, Художественного
театров, из театра Ермоловой. Показывали и детские спектакли «Снежная королева»,
«Двенадцать месяцев», концерты, кинофильмы. О предстоящих передачах сообщали
дикторы Нина Кондратова, Валя Леонтьева. Их сразу полюбили. В газетах программы
телевидения еще не печатались, да и вообще телевизор был в то время большой редкостью.
Только после смерти Сталина, в середине пятидесятых годов, он получил распространение и
стал обычной вещью.
Музыкальной заставкой передач стал припев к песне А. Титова на слова поэта Сергея
Васильева «Советская Москва». В нем были такие слова:
Москва, Москва моя,
Москва моя – красавица!
Несравненная, родимая земля!
Неба синего, далекого касаются
Звезды алые старинного кремля.
Текст песни был опубликован 30 апреля 1949 года в газете «Вечерняя Москва».
Поначалу телевидение москвичам казалось чудом. Люди ничего не знали о том, что
еще до войны в Москве проводились его пробные передачи. Мало кто знал и о
видеотелефоне, о котором в марте 1945 года сообщала газета «Московский большевик».
Если верить газете, то разговаривающие по видеотелефону граждане могли видеть на экране
изображение своего собеседника «в половину натуральной величины бюста сидящего за
рабочим столом». Но видеотелефоны у нас как-то не привились. Дорогим и сложным было
это удовольствие. А вот к радио советские люди успели привыкнуть. Способствовали этому
«Телефункены», «Бляопункты» и прочие трофейные марки.
С радиоприемниками в первые послевоенные годы были свои сложности.
Распространению их мешала цензура. Дело в том, что 24 марта 1946 года Англия начала
вести радиопередачи на русском языке. Запретить передачи Би-би-си наше правительство не
могло, однако и не желало, чтобы их у нас слушали. Возможно, поэтому государство не
спешило возвращать своим гражданам приемники, изъятые у них во время войны, а вновь
приобретенные и трофейные приемники требовало регистрировать. Летом 1948 года в газете
можно было прочитать такое объявление:
«Вниманию владельцев радиоприемников!
… Регистрация приемников производится в почтовых отделениях по месту жительства
владельцев в трехдневный срок со дня приобретения… В тех случаях, когда радиоприемник
пришел полностью в негодное состояние или передан в пользование другому лицу,
необходимо подать в почтовое отделение по месту регистрации радиоприемника заявление в
двух экземплярах о снятии с учета. Абонементная плата за радиоприемник принимается
почтовым отделением по месту регистрации за любой срок, но не менее чем на один
квартал… За каждый день просрочки платежа штраф один рубль. За нерегистрацию
радиоприемника взимается штраф в размере 50 рублей».
Вот чего у москвичей совсем не было, так это магнитофонов. Их тогда не производили
не только у нас, но и в Америке. Имелись они только в Германии. Помимо стационарных
были у немцев еще и полевые магнитофоны. Использовались они при допросах
военнопленных, для радиоперехватов и других целей. После войны наш радиокомитет вывез
из Германии магнитофоны и магнитофонную пленку. До этого в СССР запись звука
производилась только на пластинки и кинопленку. Проявка кинопленки занимала пятнадцать
часов, изготовление пластинки – пять суток, а тут – момент и готово. Хочешь – сотри и
запиши снова, а хочешь – вырежи кусок и склей пленку. И никаких проблем.
Правда, мы сами, еще до войны, пытались изобрести звукозаписывающую аппаратуру,
но распространения она не получила. В начале 1941 года в ЦУМе на Петровке (или
«Мосторге», как этот магазин обычно называли москвичи) появились в продаже аппараты
для воспроизведения звука с фонограмм. Один аппарат воспроизводил звук с целлофана, а
другой – с бумаги. Он так и назывался «Говорящая бумага». Бумага и целлофан в этих
аппаратах с помощью лентопротяжного механизма пропускались через звукосниматель, а
звук шел из радиоприемника, к которому эти аппараты подключались. Продавали их за
500–600 рублей. Бумажная фонограмма стоила 8 рублей 55 копеек, а целлофановая – 18
рублей 20 копеек. При всей своей необычности они не смогли заменить даже патефон. После
войны, в 1947 году, в Камергерском переулке, или проезде Художественного театра, как его
тогда называли, открылась студия звукозаписи. Можно было прийти в эту студию, заплатить
деньги и записать свой голос «сапфировой иглой на целокартовую (проще говоря,
гнущуюся) пластинку».
Технический прогресс тех лет в СССР затронул и автомобильную промышленность.
Если почитать объявления, опубликованные в «Вечерней Москве» в конце сороковых годов,
то нетрудно заметить, что москвичи в эти годы стали избавляться от трофейного транспорта
и переходить на отечественный.
Надо сказать, что к публикации частных объявлений газета вернулась в июле 1948 года
и тут же, наряду с объявлениями об обмене жилплощади, даче уроков, продаже и покупке
собак (немецких овчарок и доберманов), приглашении опытных домработниц и нянь,
появились такие объявления: «Продаю Мерседес-Бенц», «Продаю Мерседес-Адлер на ходу»,
«Продаю Опель-Олимпия», «Продаю Опель-Адам», но в то же время: «Куплю авто
„Москвич“».
Постепенно трофейные «опели» и «БМВ» заменила «Победа» В ноябре 1948 года
состоялся ее первый пробный пробег. Продажа автомашин «Победа» и «Москвич» стала
рекламироваться в газетах. «Москвич» тогда можно было купить за восемь тысяч рублей. В
начале 1948 года на Бакунинской улице открылся магазин, торговавший «Москвичами» и
деталями к нему. Потом там стала продаваться и «Победа».
«Победа» особенно понравилась москвичам, к сожалению, не только добропорядочным
гражданам. В конце
1949 года в городе сформировалась банда из четырех человек, которая, вооружившись
гаечным ключом, кузнечным зубилом и молотком, нападала на шоферов такси марки
«Победа», высаживала их из машин, а машину угоняла. Деньги у шоферов бандиты не
отнимали, а машину, покатавшись, бросали. После того как одну из машин они разбили о
дерево, их задержали.
Вообще, автомашины и в те годы приносили москвичам много хлопот. Хоть было их не
так много, как теперь, и максимальная скорость транспорта на улицах города не должна была
превышать тридцать пять километров в час, однако автодорожных происшествий случалось
довольно много. Никто не хотел соблюдать правила уличного движения: ни пешеходы, ни
водители. Последние к тому же позволяли себе садиться за руль в нетрезвом состоянии.
Случалось, что такой водитель то заезжал на тротуар и давил на нем людей, то сбивал
пассажиров на остановке городского транспорта, то наезжал на шедшую по мостовой
колонну военнослужащих. 3 ноября 1943 года пьяный Петрыкин, к примеру, проезжая на
грузовике по Смоленской площади, выехал на тротуар и сбил четырех человек, двое из
которых скончались на месте. Получил за это Петрыкин семь лет.
Но каким бы ни был в те годы технический прогресс, перемены в области питания
радовали людей больше.
В конце сороковых годов ненавязчивая советская реклама сообщала москвичам:
«Кетовая икра полезна и вкусна, продается всюду». Она предлагала им покупать
пастеризованную черную зернистую икру, упакованную в баночки по 28, 56, 110, 168
граммов, она соблазняла их двустишием: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны
крабы». Баночка крабов стоила тогда, если мне не изменяет память, 5 рублей 60 или 80
копеек. В голодные военные годы о таком лакомстве никто и подумать не мог.
И тем более обидно, что люди, имевшие возможность купить и съесть баночку крабов
или икры, на них и смотреть не хотели, а тянулись, как всегда, к вину и водке. Несмотря на
все трудности жизни того времени, выбор спиртного был достаточно широк. Осенью 1948
года в продаже появилось фруктовое вино (его еще называли «бормотухой»). Бутылка
«бормотухи» объемом 0,75 литра стоила 25 рублей, а пол-литра – 18. Бутылка портвейна в те
времена стоила 40–50 рублей. 0,75 литра портвейна «777» (три семерки) в каком-нибудь
уличном павильоне можно было приобрести за 66 рублей 80 копеек. Из водок, помимо
«Московской», были «Брусничная», «Клюквенная», «Зверобой», «Зубровка». Бутылка водки
стоила 40 рублей 50 копеек.
После махорки военных лет люди снова получили возможность курить папиросы и
даже сигареты. Картонная коробка папирос «Казбек», со скачущим по горной тропе
всадником на крышке, стоила 5 рублей 20 копеек, папиросы «Северная пальмира» с
Ростральными колоннами Петербурга и Невой стоила 8 рублей, «Беломор» – 3 рубля 20
копеек, «Норд» – 2 рубля 10 копеек, ну а сигареты «Дукат» стоили вообще рубль. Были еще
сигареты «Друг» в красных коробочках с головой немецкой овчарки на крышке. Выпускала
их ленинградская фабрика имени Клары Цеткин, а незнакомое тогда понятие «сигареты»
раскрывалось на этикетке более понятными словами: «безмундштучные папиросы». Коробок
спичек стоил 20 копеек.
В пивной-»американке» за прилавком около продавца всегда можно было увидеть
пивную бочку с вставленной в крышку железной трубкой. Через эту трубку пиво из бочки и
выкачивалось. На полках «американок» стояли бутылки, лежали пачки сигарет, а на видном
месте красовалась дощечка с надписью: «Водка один литр – 66 рублей, 100 граммов – 6
рублей 60 копеек. Имеются в продаже горячие сосиски и сардельки (их часто не было и
место для цен оставалось пустым. – Г. А .), пиво жигулевское 0,5 литра – 4 рубля 20 копеек».
Приметы мирной жизни с каждым годом все больше и больше давали о себе знать. Вот
уже кафе «Мороженое» в доме 4 по улице Горького (Тверской) предлагало москвичам
мороженое с доставкой на дом, а мясокомбинат имени Микояна приглашал их сдавать скот
для убоя. С «давальцами», в зависимости от их желания, комбинат обещал расплачиваться
мясом, субпродуктами, колбасой, копченостями и перетопленным жиром.
Сдавать государству можно было не только мясо, жир, пух, перо, рога и копыта, но и
битые грампластинки. Принимал их завод «Металлопластмасс» Коминтерновского
райпромтреста. Его приемные пункты работали в Петровском пассаже, на Центральном и
Зацепском рынках, а также в доме 23 по Пушкинской (Б. Дмитровка) улице. За килограмм
боя давали 5 рублей. На эти деньги можно было купить мороженое или десять минут
качаться на качелях в парке Горького, да еще рубль бы остался.
А вот ракушки почему-то перестали принимать у населения. В продаже не стало
изделий из перламутра: пуговиц, запонок, бус, клавиш для гармошек. До войны кооператоры
и отдельные граждане извлекали ракушки из рек и озер сетями, черпаками и драгами. В
поймах рек после половодья их оставались тонны. Теперь почему-то о ракушках забыли.
Зато летом 1949 года тот же завод «Металлопластмасс» стал выпускать шариковые
авторучки. Продавались они тогда в Петровском пассаже и магазине, находившемся в доме 6
по проезду Художественного театра (Камергерский пер.), а перезаряжались в заводской
палатке, на Петровке. Бывало, шариковые авторучки истекали жидкой пастой, а бывало, что
не писали вовсе. Школьникам, во всяком случае, писать ими категорически запрещалось.
В ряде магазинов в то время в продаже появился лед. Для тех, кто не имел
холодильников, такой товар был не лишним.
Не лишними в те годы были также керосин и дрова. В 1946 году, в частности,
домоуправления ежемесячно выдавали жильцам талоны на приобретение трех литров
керосина. Приобретался керосин по талонам в нефтелавках. Льгота эта касалась, разумеется,
жильцов тех домов, в которые еще не провели газ. В каждом районе было по несколько
нефтелавок. Около них выстраивались очереди людей с бидонами и пахло керосином.
В 1947 году в жизни москвичей произошло радостное событие: в город из Саратова по
трубам пришел газ. До этого в Москве газ был только тульский и пользовалось им очень
мало москвичей. Теперь газ стали проводить по всему городу. В домах стали ломать
каменные печи, а металлические – просто выбрасывать во двор.
Но пока газ еще не провели во все дома, каждое 1 сентября базы и розничные склады
треста «Мосгортопснаб» начинали «отпускать» гражданам, пользующимся «голландским»
отоплением, а проще говоря, печами, дрова. Можно было вместо дров получить уголь. За
кубометр дров склады давали двести пятьдесят килограммов антрацита. За отдельную плату
дрова и уголь доставлялись гражданам на дом, не то что в декабре 1941 года, когда дрова
продавались москвичам на шестнадцати площадях города. Развозить их по всей Москве не
было сил. Керосина после войны отпускали по два литра на человека в месяц. Во всяком
случае, такая норма существовала на апрель 1947 года.
Каждый послевоенный год наряду с проблемами приносил москвичам и радости,
большие и маленькие. В 1946 году, например, какая-то артель наладила выпуск зубных
щеток с черной щетиной, а уже в 1948 году такие щетки исчезли из продажи. У них у всех
щетина становилась белая и здорово лезла, особенно из деревянных щеток. Москвичи
получили возможность купить в магазине кальсоны из бязи за двенадцать рублей, детские
фланелевые ползунки – за восемь. В 1948 году прекратился выпуск замков, сработанных
артелью «Мехштамп» в 1947 году, – все эти замки можно было открыть
одним-единственным ключом. Появились в продаже столярные инструменты и
«сантиметры», на отсутствие которых еще совсем недавно жаловались жители города,
канцелярские скрепки перестали слишком легко гнуться. В 1948 году в доме 16 по
Пятницкой улице заработал «Завод по производству патефонов», в продаже появились печи
«чудо». Они были круглые алюминиевые и состояли из нижней и верхней половин. В них
хозяйки пекли кексы. В мебельных магазинах можно было приобрести тумбочки, трельяжи,
турецкие диваны, никелированные кровати.
И все-таки многого еще не хватало. Москвичам приходилось рыскать по городу в
поисках какой-нибудь нужной вещи, например бидона для керосина, самоварной трубы,
мясорубки № 5, совка для мусора, рукомойника, синьки или оконной замазки. Большой
редкостью являлись прищепки для белья, кухонные и гладильные доски, круги (то есть
сиденья) для венских стульев, медные чайники, перочинные ножи, трехфитильные
керосинки и некоторые другие необходимые вещи. Москвичей это раздражало. Мало того
что нужную вещь приходилось долго искать, за ней еще приходилось долго стоять в очереди.
Из-за этого стояния в очередях у москвичей ни на что не оставалось времени. Люди
становились все более суетливыми и торопливыми. И это вошло у них в привычку. А виной
всему – не налаженные быт, торговля, транспорт. Посудите сами, москвич должен был
отработать положенное количество часов на производстве или в учреждении, приготовить
еду, съесть ее, успеть на футбол или к любовнице и при этом вовремя вернуться домой. И это
в городе, где полчаса нужно ждать трамвай, топчась на остановке и проклиная себя за то, что
сразу не пошел пешком, где нужно отстоять очередь в магазине, в бане, в кинотеатре, не
отвлекаясь и не зевая, чтобы не пропустить кого-нибудь без очереди и не мешкать у кассы,
чтобы не раздражать кассиршу, начинавшую каждый раз нервно стучать по прилавку, не
желая из-за вашей нерасторопности расслабляться и выбиваться из ритма.
Очереди были не просто «временным явлением», они были приметой эпохи. Здесь
ругались и дрались, знакомились и влюблялись, изливали душу, делились знаниями и
узнавали новости, пророчествовали и высказывали смутные опасения. В очередях можно
было услышать о том, как немецкая подводная лодка высадила в южной Патагонии Бормана,
бежавшего из Берлина, когда в него вошли наши войска, а сама была затоплена; о том, как
фашисты похитили труп Муссолини с миланского кладбища и хранили его в сундуке
монастыря «Святой ангел», пока наконец один из монахов монастыря ордена Меньших
братьев не выдал его полиции. В очереди можно было услышать о том, что знаменитая
исполнительница русских народных песен Лидия Русланова повесилась на собственных
чулках в камере Бутырской тюрьмы, куда ее посадили из-за мужа, генерала, вывезшего из
Германии целый вагон барахла. Рассказывали в очередях и о том, что еврейки, торгующие
апельсинами, набивают их битым стеклом, о том, что яичный порошок делают из
черепашьих яиц, и о многом, многом другом. Весной 1945 года, например, рассказывали о
пожаре в Моссовете, о том, как в ночь на 14 марта кто-то в мастерской по ремонту пишущих
машинок, находившейся в подвале этого учреждения, забыл выключить электрический
паяльник и что, как всегда, во время пожара не сработала сигнализация и оказался
неисправным насос для воды, а осенью – о еврейском погроме в Киеве. Там якобы какой-то
еврей-энкавэдист застрелил двух наших офицеров за то, что они ему не отдали честь. Когда
же по дороге на кладбище убитых проносили мимо еврейского базара, начался погром. Кто
говорил, что было убито пять евреев, кто пятьдесят, а кто и пятьсот.
Рассказывали и анекдоты про евреев. Например такой: однажды заспорили между
собой писатели Лев Кассиль и Самуил Маршак, кого из них больше знают дети. Кассиль
говорит: меня, а Маршак – меня. Спорили, спорили и решили, наконец, обратиться к детям.
Вышли во двор, спрашивают мальчишек: – Милые детки, вы нас знаете? – А дети хором
отвечают: – Знаем. – Ну и кто мы? – спрашивают писатели. – Жиды, – отвечают детки.
Говорили в очередях, конечно, и о том, что подорожает хлеб, что опять будет война,
что на Москву упадет метеорит и вообще чего только не говорили… А через месяц после
войны по Москве прошел слух о том, что немцы как будто сказали, что придет время и они
возьмут нас голыми руками, вроде как кто нас им продаст. В городе началась паника, но
потом по радио объявили, что все это неправда и быть такого не может.
После войны при каждом тревожном слухе жители города начинали запасаться солью,
спичками и мылом, а по любому поводу высказывать недовольство. Теща ругала зятя,
подчиненный – начальника, пешеход – милиционера, и все вместе ругали власть за то, что
она распустила спекулянтов, воров и бандитов.
Были у москвичей, конечно, и другие, более мелкие поводы для недовольства.
Купленные в магазинах конфеты через два-три дня становились мокрыми и липкими, вместо
печенья в коробках оказывались лом и крошки, а в папиросах «Волна», выпускаемых
фабрикой «Дукат», попадались веревки, пакля, обрывки бумаги и даже гвозди! Недовольство
иных покупателей вызывало, например, то, что к демисезонным пальто швейные фабрики
пришивали уродливые зимние воротники, да и сами пальто шились кое-как, вплоть до того,
что даже петли для пуговиц на них имели разную величину. Люди не хотели слышать о том,
что фабрике, выпускающей эти «польта», как тогда говорили, нужно было выполнить план
по валу, а дорогой воротник, пришитый так некстати, как раз и помогает ей это сделать.
Вообще модельеры и швейники шли разными путями. Модельеры придумывали
фасоны, не ограничивая свою фантазию реальными возможностями производства, а
швейники из того, что было, кроили то, что позволяло им выполнять план. В результате
получалось нечто совершенно не похожее на задуманное. Одежда шилась совсем не из той
материи, брюки вместо ширины 28–29 сантиметров имели ширину 26–27 сантиметров,
пальто и платья становились короче, а галстуки, урезанные из экономии, получили даже
название «собачья радость», потому что напоминали хвост дворняжки.
Модельерам было, конечно, обидно. Ведь не успела еще закончиться война, а они уже
придумали детские полуботинки из комбинации шевро двух цветов: красного и крем, «с
втачанным в середину союзки декоративным бизиком», а обувная промышленность вместо
этого наладила выпуск белых парусиновых туфель (их чистили зубным порошком).
Шикарные же туфли типа «Дерби» можно было увидеть лишь на выставках и на картинках в
«Журнале мод».
Обращение к этому изданию показывает, что патриотический порыв тех лет коснулся и
моды. Женщинам предлагалась, например, модель платья № 73, напоминающего рязанскую
рубаху, и модель № 72 с воротником русской косоворотки. Советские модельеры обогащали
современный европейский костюм элементами народной одежды.
Стройность, ясность, чистота линий – вот что почиталось в моде тех лет прежде всего.
«Не надо мелочить нашу женщину, – призывала писательница Татьяна Тэсс, –
прихорашивать ее незатейливыми украшениями, навязчивой безвкусной отделкой… не
нужно бояться скромности». Чего-чего, а скромности нашей женщине было не занимать. На
остальное же у нее, честно говоря, и денег-то не хватало. Хотя та же Тэсс и находила нашу
женщину женственной и даже чуть кокетливой, подобрать для нее хорошую красивую
одежду в магазине было нелегко. Те, кто имел деньги, покупали одежду в комиссионных
магазинах или шили ее у портних. Советские же модельеры, полагая, что суровость военной
поры осталась позади, единодушно остановились на том, что в текущий «переходный»
период наиболее подходящей одеждой для нашей женщины является платье-костюм или
английский костюм, и вообще, по мнению советских художников-модельеров, костюм
должен подчеркивать пропорции человеческой фигуры, а не изменять их.
К концу сороковых модельеры стали упрекать женщин в подражании западной моде.
Даже каркасные фетровые шляпы не рекомендовали носить. Уж очень это было не
по-советски. «Лучше уж надеть косынку или маленькую шапочку», – говорили они.
Женщин, носивших большие шляпы, высмеивали в цирке. На манеж, виляя задом, выходил
клоун в женском платье и с пирамидой на голове.
Тяга модельеров к скромности в одежде шла, разумеется, от народа. Народ после войны
перестал спокойно воспринимать все, что свидетельствовало о хорошей жизни, о сытости, о
материальном достатке. Поэтому к помаде, очкам, шляпам и прочим атрибутам
состоятельной жизни он относился с неприязнью. Эти вещи оскорбляли в нем чувство
собственного достоинства и действовали на него, как на быка действует красная тряпка.
Помню, в Мосторге какой-то хулиган прицепился к мужчине из-за того, что тот был в шляпе,
и даже сбил ее с его головы.
Было бы, конечно, прекрасно, если бы все наши люди могли тогда хорошо одеваться,
скинув с себя ватники, гимнастерки, кацавейки, фуфайки, душегрейки, шинели и прочее
военное и полувоенное обмундирование. Может быть, тогда и шляпы никого бы не
раздражали. Но что поделаешь, время было трудное. Одеваться не во что. Многое из того,
что потом стало «товаром повседневного спроса», в те годы вообще не производилось или
почти не производилось нашей промышленностью, например капроновые чулки. Правда, в
1947 году в приказе министра торговли говорилось о «чулках женских котоновых из шелка
„капрон“«, но мало кто их тогда видел. В продаже они практически не появлялись, да и цена
их, согласно прейскуранту, составляла 65–67 рублей! В то время это были большие деньги.
Так что москвички в те годы обычно носили чулки фильдеперсовые и хлопчатобумажные, в
резиночку и без. Пояса для поддержки чулок тоже были редкостью. Чулки обычно
держались на резиновых подвязках – круглых резинках. Подвязки часто сползали с ног, и
женщинам приходилось отворачиваться к стене или забегать в подъезды, чтобы их
подтягивать. Не имея рейтуз и колготок, о которых тогда никто и не знал, некоторые
женщины поддевали в морозы под байковые шаровары мужские кальсоны. Зато
распространенной частью зимнего туалета московских женщин была муфта из меха или
бархата с кошелечком на молнии. Зимой мужчины, а иногда и женщины, носили военные
рукавицы с двумя пальцами для стрельбы: большим и указательным. В сырую погоду
женские ножки спасали от сырости резиновые ботики. Они натягивались на туфли, как
галоши. Ни о каких теплых сапогах никто тогда и не думал. В морозы носили валенки,
некоторые даже ходили в них в театр. Носили также бурки (смесь валенок и сапог), чуни
(маленькие, коротенькие валеночки), а кое-где в деревнях даже про лапти вспомнили.
И все же москвичек, да и вообще москвичей, тянуло к удобствам и привычкам
довоенного времени, и они старались одеться получше, искали в магазинах крепсатен,
туаль-де-нор, тик-ластик, потом штапель. Они просили возобновить передачу утренней
зарядки по радио, вновь открыть механические мастерские, в которых, как до войны, можно
было бы наточить использованные безопасные бритвы, открыть кафе и магазины, детские
площадки и парки. Просили москвичи восстановить и звонок к дворнику. Дело в том, что до
войны в больших каменных домах, где жили солидные люди, подъезды, как в «мирное
время», на ночь запирались и, не имея собственного ключа, жилец с двенадцати ночи до
шести утра не мог попасть в собственную квартиру. Ему приходилось идти к дворнику,
будить его и просить открыть подъезд так, как это было когда-то в доме 4/17 по
Покровскому бульвару.
Война нарушила давно заведенные порядки. В домах действовали команды
противовоздушной обороны, двери и ворота запирать на ночь перестали, пропали замки,
потерялись ключи от них. Исчезли постепенно и таблички с лампочками, указывающие
названия улиц и номера домов. В условиях затемнения они стали не нужны. Теперь же,
после войны, людям вновь захотелось порядка и уюта.
Их возмущало, что чистильщики ботинок берут с клиентов по пять рублей, хотя по
прейскуранту чистка сапог стоит два, а ботинок – один рубль, что металлические портсигары
не открываются, а спички «Байкал» не зажигаются, что дамские шляпки делают по моделям
1939 года, что безопасные бритвы «Экстра» не бреют. Кстати о бритвах, они у нас никогда
не отличались высоким качеством, – как безопасные, так и небезопасные. О последних на
совещании работников местной промышленности в 1946 году министр Смиряев сказал:
«Очень плохо улучшают лезвия для опасных бритв на заводе стальных изделий. Получили
хорошую сталь, но бритвы выпускают низкого качества, а товарищ Брагилевский (директор
завода. – Г. А .) считает, что его бритвы не хуже золингеновских». Это утверждение
директора вызвало в зале смех.
В спорах и дискуссиях с работниками промышленности, торговли, бытового и
коммунального обслуживания москвичи пытались отстоять свои права. Правда, получалось
это у них не всегда.
Гражданка Руднева как-то зашла в мастерскую «Металлоремонта» в Карманицком
переулке для того, чтобы заменить дно керосинки. Оно, очевидно, прохудилось. Приемщица
сказала: «50 рублей». А увидев большие круглые глаза заказчицы, добавила: «Сам ремонт
стоит 10 рублей, а остальные нужно уплатить мастеру за его материал». Когда же Руднева
попросила скинуть хоть десяточку, вышел мастер, мрачный после вчерашнего, и хрипло
сказал: «Если торгуется – вообще не возьму». Отступать было некуда, и заказчица
потребовала «жалобную книгу». «У нас такой книги нет», – ответила приемщица. На том
дело и кончилось. Пришлось Рудневой выложить 50 рублей.
Получить «жалобную книгу» было вообще нелегко. За каждую жалобу работников
торговли и бытового обслуживания, что называется, «наказывали рублем». Приходилось
хитрить. Вывешивали, например, в магазине такое объявление: «Книга жалоб и предложений
находится у дежурного администратора вышестоящей организации райпищеторга». Иди ищи
эту организацию и этого администратора!
Бедность обостряла отношения между гражданами, с одной стороны, и работниками
торговли, общественного питания и коммунального обслуживания – с другой. Последним
после войны приходилось защищаться не только от женщин (как это было в основном во
время войны), но и от мужчин.
В связи с тем, что увеличение населения Москвы в эти годы произошло в значительной
степени за счет сильного и грубого пола, изменилась и сама атмосфера в городе. Из
плаксиво-склочной женской она все больше становилась агрессивно-пьяной мужской, что
сильно отравляло жизнь и делало невозможным осуществление самых благих намерений
руководителей московской торговли и общественного питания. Вообще скандалы в
общественных местах, на транспорте стали довольно распространенным явлением, а
появление пьяных персонажей с расстегнутой рубахой, а то и ширинкой на сцене городской
жизни – постоянным.
Вот о чем уже не говорили, а просто кричали на совещании работников торговли в 1946
году поборники чистоты и порядка, например директор одного из магазинов Круглов или
Кругликов. «… Раньше было хорошо, – вопил он, – „американки“ имели культурный вид.
Бывало, придешь, выпьешь какао, съешь булку. Теперь в эти „американки“ опасно заходить.
Сплошная похабщина. Возьмите, например, магазин № 10 в Столешниковом переулке. В
этом магазине окна и двери грязные, шум, мат… Нужно иметь культурные кафе, чтобы в них
можно было войти ребенку четырнадцати лет… Заходит ли женщина в наши кафе? Вы
никогда ее там не найдете. Невозможно».
И это правда. На одиноко сидящую в кафе женщину у нас и по сей день смотрят как на
проститутку.
Выслушав выступление директора, начальник Управления московской торговли
продовольственными товарами Николай Харитонович Тихомиров не выдержал и тоже
обрушил свой гнев на пьяниц. «Всякий уважающий себя человек, – сказал он, – не пойдет в
наши павильоны, так как там мат, толкучка, пьяные». Николай Харитонович, если бы
захотел, мог бы рассказать больше. Например, о том, как в обувной мастерской мастера,
находящиеся за перегородкой, вовсю матерятся, не стесняясь присутствия заказчиков. Они,
наверное, полагают, что если их не видно, то можно делать все, что угодно. Как это ни
прискорбно, но мужское население вносило, да вносит и по сей день в жизнь города
озверение и одичание. Обидно: без мужчин город слаб и беззащитен, а с мужчинами – грязен
и дик.
Кое-что мужчины тех лет заимствовали у разбитых немцев. Все эти хайль, швайн,
шнель, ферштейн, ахтунг, хенде хох и пр. обогатили их лексикон. Впрочем, не только
лексикон. В 42-й камере Бутырской тюрьмы в 1944 году заключенный Титов заставлял
сокамерников кричать «Хайль Гитлер!». 6 ноября он раздел заключенного Харитонова и
загнал его под стол, где продержал весь день, обливая холодной водой. 7 и 8 ноября (как раз
на Октябрьские праздники) он заставил Харитонова сидеть около параши, открывать и
закрывать на ней крышку для подходивших зэков, а ему, Титову, к тому же отдавать честь и
называть «господин вор».
Что можно было ожидать от такого на свободе?
Своим непотребным поведением мужчины отравляют жизнь общества и портят детей и
женщин, хотя потом сами же жалуются на поведение этих детей и женщин.
Выступавшие на разных совещаниях большие начальники, те, о которых мы уже
вспоминали и о которых еще упомянем, нередко говорили с большим возмущением о
фактах, которые они замечали после пешей прогулки по городу или посещения самого
обыкновенного магазина. То, на что «простые» граждане уже не обращали внимания,
ставило в тупик тех, кто пользовался служебным транспортом.
В октябре 1949 года заместитель председателя Моссовета Фролов посетил вместе с
работниками Горторготдела продовольственный магазин № 38 Куйбышевского района.
«Трудно, товарищи, рассказать, что я там увидел, – делился Фролов после этого посещения с
участниками совещания в Горпищеторге. – На витрине лежат заплесневелые сухофрукты,
лежит перец в коробочках и всё. И такая пыль на них – жуть. Стоит продавец в мясном
отделе. Посмотришь на его фартук – не только купить мясо не захочешь, а еще целый день
отвращение к нему будешь иметь. Смотреть противно, не то что кушать. Когда же я сделал
ему замечание – ведь у вас, говорю, противно мясо брать, – то он еще огрызнулся: „Не
хочешь – не бери“„. Тут кто-то из зала крикнул: „Пять рублей в месяц даете на стирку
халатов!“ Зал загудел. Фролов хотел ответить: «И те пропиваете“, но сдержался и сказал:
«Нужно иметь два фартука. Если фартук грязный – возьмите его и вымойте.
Тот, кто желает хорошо работать, тот выходит из положения. А вот по таким
настроениям, как у вас, нужно ударить». Зал затих, а зампред Моссовета продолжал:
«Вызвали директора магазина. Вышла. Волосы растрепаны, халат грязный. Я ей говорю:
„Что на товары посмотреть, что на вас“».
Отзыв, конечно, не лестный, но справедливый, и зал с ним спорить не стал. Конечно,
день тот для директорши был неудачный. Не помылась, не причесалась, а тут еще начальство
нагрянуло.
Но бывали и тогда, как и теперь, праздничные дни, когда даже самые непричесанные и
неряшливые женщины становились интересными и красивыми. Таким днем, конечно,
являлся день Нового года.
В послевоенные годы в ресторанах первой категории встречи его продолжались до
пяти утра. Заявки на встречу Нового года принимались заранее и в приглашениях, выданных
посетителям, указывались номера их столиков. Вместе с приглашением посетители получали
меню ужина и программу выступления артистов. В украшенных серебряным дождем и
флажками залах стояли елки, между столиками сновали официанты и официантки, звенела
посуда, слышались тосты и песни, потом гас свет, звучала музыка, по потолку и стенам
кружили, как снежинки, белые зайчики, и нарядно одетые дамы с чернобурыми лисами на
плечах припадали стосковавшейся грудью к пиджакам и мундирам.
Женщины вообще стали единственной полноценной наградой вернувшимся с войны
мужчинам. Орденов, медалей, звездочек на погонах и прочих наград на всех не хватало. Зато
женщин хватало на всех. Добрые и отчаянные, нежные и сладостные, они были упоительно
победными и непобедимо упоительными. Они дарили свою любовь без оглядки, не требуя
ничего взамен, кроме человеческого тепла и искренности. Они укорачивали юбки,
накручивали на папильотки и бигуди волосы, создавали береты и шляпки, придавая
таинственность своим хорошеньким личикам, опускали на них вуалетки, рисовали на щечках
мушки, а главное, любили, любили, любили…
И все было бы прекрасно, если бы в бочке сладостного меда любовных связей тех лет,
помимо задержек, абортов, порванных о погоны чулок, измен и разочарований, ложкой дегтя
не явился бы резкий рост в 1946 году сифилиса (более чем в десять раз по сравнению с 1945
годом!). Если до войны в Москве было зарегистрировано 526 случаев этого страшного
заболевания, то после нее, в 1946 году, их было зарегистрировано 4289. Болезнь приобретала
популярность. Один мерзавец, изнасиловав девушку, кинул ей такую фразу: «Если родится
мальчик, назови его Сифилисом». И откуда только его тогда не привозили! Вскоре
появились и свои распространители этого страшного заболевания.
7 ноября 1945 года из кожно-венерологической больницы на Второй Мещанской улице
бежали юные сифилитики: Белов, Морозов, Моторин и Огасов. Для дальнейшей жизни они
обосновались в бомбоубежище дома 4 по Страстному бульвару (это на Пушкинской
площади, недалеко от редакции газеты «Московские новости»). Место они выбрали для
распространения сифилиса самое подходящее: коридор соединял их бомбоубежище с
женским общежитием. Первым делом беглецы организовали на новом месте пьянку, ну а
потом поймали в коридоре Зину Копылову и изнасиловали. На стене бомбоубежища
появилась надпись: «Зина – два раза», потом «Маша – восемь раз», потом «Нина – восемь
раз», «Зоя – восемь раз», «Рита – двадцать раз», «Лида – десять раз», «Инна – девять раз»,
«Валя – три раза», «Аня – семь раз», «Вера – шесть раз», «Галя – три раза», «Надя – пять
раз», «Лида – шесть раз», «Две неизвестные – три раза», «Вера – восемнадцать раз».
8 том заброшенном бомбоубежище над сломанными нарами, над лохмотьями одеял и
подушек, над пустыми бутылками, объедками, огрызками и окурками, над всей этой грязью
и запустением красовалась выведенная на стене большими кривыми буквами надпись: «Кто
не был – тот побудет, а кто был, тот не забудет». Особенно, можно добавить, если унесет с
собой из этого вертепа бледную-пребледную спирохету.
Притон был «накрыт» милицией только после того, как двое его обитателей
изнасиловали и порезали ножом девочку в доме 3 по Козицкому переулку.
Вообще, лица мужского пола после войны стали себе позволять больше, чем в
довоенное время. Их стало меньше, а следовательно, они стали ценнее. В результате
женщины стали доступнее, а мужчины наглее.
Само государство шло мужчинам навстречу. В 1946 году суды перестали признавать их
отцами внебрачных детей, а следовательно, взыскивать с них алименты.
Такое положение, в свою очередь, стало еще больше толкать женщин на совершение
абортов.
Нельзя сказать, чтобы аборты в 1937 году были запрещены полностью. Нет.
Разрешалось делать аборты в больнице или родильном доме, когда продолжение
беременности представляло угрозу жизни и здоровью самой беременной женщины, а также
при наличии у родителей тяжких заболеваний, передающихся по наследству, таких, как
идиотизм, эпилепсия, прогрессивный паралич, наследственная глухонемота и пр.
Но много ли было женщин, которым аборт дозволялся по медицинским показаниям?
Понятно, что в больницы шли единицы.
А преступным как раз и признавался аборт, совершенный вне больниц и родильных
домов, и именно на него приходилось идти женщинам. Стоила эта процедура в то время
примерно от 800 до 1200 рублей, а то и больше. Некая Лычева, например, за аборт получила
с гражданки Морозовой в 1943 году 600 рублей, пол-литра водки и хлебные талоны на 1700
граммов хлеба. Аборт, правда, был запоздалый. Когда Лычева пришла к Морозовой, та уже
родила. Приехавший на «скорой помощи» фельдшер сказал, что ребенок жив и жить будет.
Но Морозовой этого совсем не хотелось. Не такое было время. И Лычева придушила
ребенка, а потом разрезала его на мелкие кусочки и спустила в унитаз. Получила она за это,
помимо талонов на хлеб, восемь лет лишения свободы.
Бендеровское «жертва аборта» снова, как когда-то, после Гражданской войны, стало
распространенным выражением. Медицинские учреждения не могли охватить всех больных
и убогих, и те скитались по городу, вызывая жалость, испуг и недоумение у граждан.
В каждом районе были свои колоритные или просто не похожие на других личности.
Взять хотя бы детей в центре города. На Кузнецком Мосту я часто встречал «дурачка» Ваню,
худого, горбоносого, ростом не менее двух метров (во всяком случае, мне тогда так
казалось), на Сретенке можно было встретить девочку, страдавшую каким-то редким
заболеванием. Лицо девочки было в морщинах. Ее так и называли «старуха». Другая
девочка, упитанная, круглолицая, в любой мороз ходила по улице в одном платье. Говорили,
что у нее два сердца, и поэтому ей всегда жарко.
Были на каждой улице и свои инвалиды. У аптеки на Сретенке я часто встречал
небритого старика в шинели, который все время трясся. Он просил милостыню. Помню, как
одна добрая женщина купила ему пирожное и, преодолевая отвращение, пыталась накормить
им старика, но у того все падало изо рта и он так ничего и не съел.
Помню, в пятидесятые-шестидесятые годы по Сретенке ходил старик-сектант с
длинными волосами и бородой, заплетенной в две косички чуть ли не до самой земли. В
центре города я часто встречал мужика, торговавшего авоськами. Одна нога у него была
согнута в колене и опиралась на деревянный протез, вернее бревно, сужающееся книзу.
Встречал и женщину, она тоже чем-то торговала. От коленей у нее ног не было, а были
какие-то кожаные ласты, загнутые назад. Спекулянтки ее между собой называли
«сороконожка».
В послевоенные годы по большим праздникам, прежде всего Первого мая, на улицу
вылезали те, кто в обычное время где-то прятался. Уродцы, испитые, замызганные женщины.
У Сретенских Ворот обычно появлялся один, то ли летчик, то ли танкист, со сгоревшим
лицом. Вместо лица у него была восковая маска с носом, щеками и усами. Инвалид
напивался и обычно сидел на углу Сретенки, около белой церкви. С годами его маска
ветшала и все больше отставала от черепа.
А уж сколько было в Москве безруких и безногих, одному богу известно.
Но что бы там ни было – жизнь продолжалась. 1946 год стал самым «урожайным» для
Москвы. Родилось тогда в ней более девяти тысяч младенцев. Это в три с половиной раза
больше, чем в 1943-м! Умерло же людей тогда в столице в полтора раза меньше, зато свадеб
было сыграно в три с половиной раза больше – 7203 против 1901. Потом показатели, правда,
ухудшились, но рождаемость в сороковые годы в Москве все-таки превышала смертность в
полтора-два раза.
Москвичи тогда не ездили по заграницам и не видели заморских городов. И какой бы
запущенной и усталой ни была в те годы Москва, они ее любили.
Особенно хороша была столица в праздники. Первого мая мы, школьники, надевали
белые рубашки и повязывали красные галстуки. Шелковый, только что выглаженный
пионерский галстук еще некоторое время сохранял тепло утюга, которым его гладили. Когда
кончался парад, мы пробирались поближе к пушкам, танкам, а потом шли за войсками,
прошедшими Красную площадь, через всю Москву.
Праздновала Москва и церковные праздники. На Троицу рвали березовые ветки, а
весной на Сороки в булочных покупали «жаворонков» – плетеные булочки с птичьей
головкой и глазками-изюминками. На Пасху старушки, родившиеся еще при Александре II,
проносили по улицам освященные в церквах куличи с бумажными цветами на макушке и
крашеные яйца. Некоторые ученики брали эти яйца в класс, и учителя их за это стыдили. А
уж сколько блинов пекли на Масленицу! Ухитрялись же, хотя и с мукой, и с дрожжами было
трудно. Муку вообще до семидесятых годов в жэках по талонам давали. По дворам ходили с
большими мешками татары-старьевщики, которых по-старому называли «князьями». Они
кричали: «Берем!» или «Старье берем!» Точильщики носили на плече свой точильный
агрегат, который приводили в действие нажатием ноги на педаль-доску. Они кричали:
«Точить ножи-ножницы!» Перед Новым годом к нам приходил полотер. Он надевал на
правую ногу щетку, руку закладывал за спину и порхал по паркету, как конькобежец.
Собирались гости в тесных квартирках и комнатках. Набивались за столом так, что
пошевелиться было трудно, не то что вылезти. Дети, так те к выходу под столом пролезали, а
взрослым приходилось терпеть или поднимать с собою весь ряд. Зато весело было.
Уж больно много всяких впечатлений накопилось у людей за прошедшие годы, а
радость от того, что все они позади, переполняла сердца, да и интеллигентных людей было
больше, которые за столом остроумно шутили, тонко острили, рассказывали интересные
случаи из жизни, а не наваливались на водку.
Поскольку в квартирах не всегда находилось место для танцев, танцевать выходили во
двор, поставив патефон на подоконник. Ну а если среди гостей кто-то умел играть на баяне
или аккордеоне, то танцевали под его аккомпанемент. К танцам присоединялись прохожие,
штатские и военные. Их тогда много гуляло по Москве.
В первое послевоенное время по Москве гуляли не только советские воины. По улицам
ее важно прохаживались польские офицеры в квадратных «конфедератках» на головах, у
американского посольства, которое находилось тогда около гостиницы «Националь» на
Манежной площади, стояли и болтали американцы в ботинках на толстой рифленой
подошве, а в Охотном Ряду или на улице Горького (Тверской) можно было столкнуться с
англичанином. По улицам сновали иностранные «мерседесы», «форды», «гудзоны» и
«линкольны». У последних был гудок, напоминающий ржание лошади. В киосках
«Союзпечати» продавался журнал «Америка». В первый послевоенный год в столицу
поступило десять тысяч экземпляров. Продавалась также газета «Британский союзник»,
выпускаемая англичанами.
Ожил и юмор. Журнал «Крокодил» стал позволять себе то, что в другое время не мог
бы себе позволить. Он даже замахнулся на святая святых: на кадровиков и анкеты! В 1945
году в журнале были помещены рисунки с такими подписями: «Вы так настойчиво
интересуетесь моим покойным дедушкой, – говорила девица, – как будто хотите принять на
работу его, а не меня». На другом же рисунке мужчина, заполняя анкету, на вопрос: «У Вас
есть родственники за границей?» отвечал: «Два сына в Берлине».
Шутки шутками, а анкеты в то время были действительно очень подробные, да и на
бланках протоколов допросов следственных органов появились новые пункты, в частности,
такие: кто из близких родственников находится или находился в период Отечественной
войны на службе в Красной армии или Военно-морском флоте. Ваше военное или
специальное звание. Отношение к воинской повинности. Участие в Отечественной войне.
Имеете ли вы ранения и контузии. Были ли на оккупированной территории.
Государство опасалось проникновения шпионов и вообще врагов на свою территорию.
А домой, в Россию, хотели не только воины, уставшие от войны. Старых эмигрантов тоже
потянуло на родину, и в июне 1946 года Президиум Верховного Совета СССР издал Указ «О
восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи, а также лиц,
утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции». Согласно
этому указу эмигранты и их дети могли стать гражданами СССР. Для этого им надо было до
1 ноября 1946 года подать соответствующее заявление в посольство СССР. Почему именно
Франции? В Указе об этом не говорилось. Может быть, потому, что эмигранты Франции
были более левыми, чем эмигранты в Китае или Югославии, и больше сочувствовали СССР?
А может быть, они были лучше изучены нашими «органами»?
Как бы там ни было, но дух свободы проникал даже в тюрьмы. Заключенным тоже
захотелось на свободу. В ночь на 30 ноября 1945 года в одной из камер Бутырской тюрьмы
арестанты подняли шум. Когда надзирательница Белова зашла в камеру, находившийся в ней
Мельников ударил ее доской по голове. Белова упала и потеряла сознание. Другой зэк,
Романенков, взял у нее ключи и стал открывать ими двери других камер, призывая всех к
свободе. Однако на его призыв мало кто откликнулся. Большинство зэков хотели спать и
никуда бежать не собирались. К тому же Белова, очнувшись, подняла тревогу, и все
осужденные были водворены в свои камеры. Романенков за проявленную инициативу
получил восемь лет лишения свободы, а несколько его товарищей – по пять лет. Суд
расценил их действия как «камерный бандитизм».
14 мая 1946 года в той же Бутырской тюрьме осужденные Фомин, Михеев и Поляков
устроили дебош из-за того, что Фомину было отказано в свидании с братом. Зэки построили
у двери камеры баррикаду, для чего сломали койки, столы, козырьки окон. Подняли крик,
свист. Своим настроением они заразили заключенных других камер. Те тоже стали ломать
мебель и свистеть. Когда все успокоились, то наиболее активные получили по году в
дополнение к своим срокам, в том числе и Фомин.
Но что бы там ни было, а теперь, после войны, стало возможным то, на что раньше
вряд ли кто мог бы решиться.
Например, если в тридцатые годы реклама считалась чем-то буржуазным, а артистов за
участие в ней ругали, то теперь газета «Московский большевик» писала так: «Торговая
реклама, если она сделана культурно, с выдумкой и со вкусом, служит не только делу
информации населения о новых вещах и изделиях, поступивших в продажу, но и
украшением города. Речь идет, понятно, о торговой рекламе советского типа, свободной от
крикливости и назойливости, применяемой капиталистическими фирмами».
Оговорка о различии «нашего» и «ненашего» всегда сопровождала статьи и
выступления советских и партийных руководителей, когда они приводили в своих речах
примеры из жизни Запада.
Народный комиссар торговли СССР Макаров, побывавший за границей, на одном из
совещаний говорил следующее: «Был я в продовольственном магазине на Красной Пресне.
Что там делается! Продавали жир из бочки. Жир накладывался рукой, причем, надо сказать,
тут же лежала лопатка. Со стороны покупателей возражений не было». Отдав должное
наглости продавца и нетребовательности советских покупателей, нарком обратился за
примером культурного обслуживания к Западу. «За границей, – сказал он, – в коллективном
договоре имеется обязательство: продавцы должны улыбаться». Чтобы не выглядеть
поклонником Запада, нарком прибавил: «Но это механическая улыбка… Я видел в Вене, в
Берлине магазины. По сравнению с нашими они ничего не стоят… Там чистота и культура
только для буржуазии. Мы же боремся за чистоту и культуру для всего народа».
Это было смелое выступление. Сказать тогда, что в Германии хорошие магазины и
вежливые продавцы, наверное, был способен не каждый.
Встречались, правда, речи и похлеще. В августе 1945 года Мариэтта Шагинян на
собрании Союза советских писателей рассказала о бунте пятнадцати тысяч рабочих на
Урале. Она даже заявила, что рабочие голодают, а райкомы и обкомы обжираются.
Приходится удивляться, что ее тогда не посадили.
Не посадили и поэтессу Маргариту Алигер. В начале июня 1946 года она привезла в
Ленинград стихотворение о евреях. В нем были такие строки:
И в черном жилище руки грея,
Я осмеливаюсь спросить:
Кто мы такие? Мы – евреи,
Как мы смеем это позабыть?

Этикетка «юдэ», кличка «жид»,
Нас уже почти что нет на свете.
Нас почти ничто не оживит.
Мы евреи! Сколько в этом слове
Горечи и бесприютных лет!
Я не знаю, есть ли голос крови,
Знаю только – есть у крови цвет.
Алигер писала эти строки не о фашистской Германии, а о нашей, советской
действительности. Не случайно начальник 2-го Управления МГБ СССР направил это
стихотворение в агитпроп ЦК ВКП(б) для сведения.
После войны антисемитизм в СССР усилился и бороться с ним довоенными методами,
то есть репрессиями, перестали. Усвоив уроки немецкой пропаганды и заметив большее
стремление евреев во время войны на Восток, чем на Запад, Сталин перестал их опекать. Его
опала по отношению к евреям, конечно, не сопровождалась ссылками и переселениями, как в
отношении греков, калмыков и некоторых народов Кавказа.
Впрочем, наиболее тяжелым и гнетущим для евреев был отнюдь не государственный
антисемитизм. В послевоенной школе, если на уроке по той или иной причине упоминалось
слово «еврей», в классе поднимался крик – сильный и долгий. Кричали все, желая тем самым
выразить свое осуждение этой нации и свою непричастность к ней. Правда, в сороковые
годы бытовой антисемитизм не достиг еще того накала, который он имел в первой половине
пятидесятых годов, в особенности после «дела врачей», когда евреи боялись выйти на улицу.
Об антисемитизме того времени свидетельствует такая сценка. В парикмахерской на
Петровке (бывшая парикмахерская Андреева, что напротив Столешникова переулка) работал
мастер Стремовский. Однажды в начале пятидесятых годов к нему в кресло сел некий
гражданин, который заявил: «Брей меня, жидовская морда!» У парикмахера затряслись руки,
он совершенно растерялся, а клиент продолжал в таком же духе до тех пор, пока какой-то
военный не возмутился и не гаркнул: «Да это же фашист!»
Следует заметить, что в послевоенные годы плохое к себе отношение москвичей
чувствовали не только евреи и армяне, но и грузины, несмотря на то, что грузином был сам
Сталин. Народ все равно возмущался, говорил, что грузины не работают, налоги не платят, а
только спекулируют на рынках фруктами.
Конечно, во всей этой неприязни к инородцам дала себя знать усталость людей от всех
пережитых бед: голода, холода, революций, войн и репрессий. Русские вообще стали считать
себя самым несчастным народом на свете.
Вот что писали в Москву, советскому правительству, жители Нижнего Новгорода в
начале пятидесятых годов: «… Как надоела эта болтовня в газетах и по радио о хорошей и
счастливой жизни. Уж такая счастливая, хоть ложись и подыхай. Магазины пусты, на рынках
все дорого… Живем как свиньи, в маленьких грязных комнатушках, зарабатываем копейки,
и из них почти половину удерживают на налоги: подоходный, бездетность и пр. Кричим по
радио, что на заем все трудящиеся, как один, подписались, а мы знаем, как это делается.
Если не подпишешь, то тебя замуруют и в цехе будут держать два-три часа после работы,
пока не подпишешься… А скажи одно слово, то тебя сразу в каталажку НКВД, а то и совсем
порешат». Кстати, авторы этого письма были репрессированы.
А кому, по мнению авторов письма, жилось тогда «весело, вольготно на Руси»? А вот
кому: «Лауреатам» (в тексте «лавуретам») и разным министрам, и еще жидам и грузинам.
«Эти разные грузины, – говорилось в письме, – приезжают с фруктами и дерут жуткие цены.
А проклятые жиды в городе занимают все лучшие квартиры и никакой пользы государству
не приносят».
На «жидах и грузинах» авторы письма не остановились. Они пошли дальше. «Мы
кормим немцев и поляков мясом и маслом, – писали они, – а нам, русским, вместо этого
дают сырой хлеб и тухлую рыбу… Калек разных и больных после войны лишили денег за
ордена, и они просят милостыню…» (Небольшое денежное вознаграждение, которое
поначалу выплачивалось орденоносцам, вскоре после войны было действительно отменено.)
Настроение и взгляды на жизнь москвичей от настроения и взглядов нижегородцев в
общем не отличались. Для этого не было причин. Более того, каждая неприятность, каждая
новая проблема способствовали озлоблению людей.
В 1948 году вышло постановление Совета Министров РСФСР «Об извращениях в
организации заработной платы и нормировании труда на предприятиях местной
промышленности». На предприятиях повысили нормы выработки и снизили расценки, после
чего тот, кто получал, например, 913 рублей в месяц – стал получать 819, а кто получал 1155
рублей – 800. Виноватых в такой несправедливости люди искали прежде всего в инородцах.
Примером того, как складывалась в истерзанной душе русского человека ненависть к
евреям, может служить история жизни Натальи Ивановны Мачковой. Родилась Наталья
Ивановна в 1894 году в деревне. Когда подросла, жила в прислугах, потом работала на
фабрике. С 1914 по 1918 год жила в монастыре, была даже в монахини пострижена. Когда
монастырь закрыли, стала работать няней в Доме ребенка. Когда и его закрыли, пошла на
фабрику. В 1930 году приехала в Москву. Здесь ее потрясло количество евреев во всех
учреждениях, куда она обращалась по поводу работы. Они командовали, учили, грозили,
отказывали, как будто были здесь, в ее стране, хозяевами, а ведь были они для нее
совершенно чужими людьми. Она даже не всегда понимала, что они ей говорят. От всего
этого и вообще от всей своей бедной и бесприютной жизни у Мачковой помутился рассудок.
К ней стали являться святые, вести с ней божественные разговоры, говорить ей, что она сама
святая. Тогда она решила, что по божьему велению несет крест за веру православную, что ее
преследуют за то, что она поет священные песни, а люди других национальностей
издеваются над ней и хотят ее отравить. Однажды, когда ей в очередной раз отказали в
приеме на работу, она не выдержала, стала кричать и проклинать евреев. Ее арестовали.
Послали на обследование в психиатрическую больницу. Пока Наталья Ивановна находилась
в больнице, ее вещи растащили, а комнату, в которой она жила, передали гражданке
Мелексетьян и ее сыну Семе. Когда она вернулась из больницы домой, ее в дом не пустили.
Она ругалась с Мелексетьян, но это не помогало, а Семка, так тот просто стал ее бить. Тогда
Наталья Ивановна попыталась найти защиту у прокурора Кировского района. Но прокурор
ей не помог, сказал, что она сама во всем виновата: не надо, мол, совершать противоправные
действия и попадать под суд. Поддержал районного прокурора и прокурор Зязюлькин из
городской прокуратуры. Доведенная до отчаяния Мачкова 27 марта 1945 года пришла на
прием к заместителю прокурора района Тихоновой. Та ее принимать отказалась. Тогда
Мачкова стала ругать советскую власть, советское правительство и самого Сталина. Она
кричала, что он погубил весь народ, Москву хотел взорвать, что он антихрист и что Ленин
тоже антихрист. «Вот прилетят наши ангелочки, – кричала она, – и партию вашу прогонят, и
жидов прогонят, и тогда наступит хорошая жизнь. А когда Сталина не будет и жидов побьем,
тогда и война кончится!» После таких слов рассчитывать на возвращение жилплощади
Мачковой, естественно, не приходилось.
В какой подворотне, на какой больничной койке или нарах какой пересыльной тюрьмы
кончилась ее жизнь, мне неизвестно, да и можно ли знать обо всех пропащих на просторах
нашей необъятной родины!
Вообще, встретить в те послевоенные годы на улице какую-нибудь опустившуюся,
истерзанную личность было нетрудно. Пьяные, они валялись на тротуарах, а протрезвев,
просили милостыню, демонстрируя культи рук и ног, у кого они были, и матерились. По
ночам у дверей ресторанов околачивались проститутки. Женщины они были нервные и
впечатлительные. Легко переходили от смеха к слезам, матерились, закатывали истерики и
драки. Это были изголодавшиеся, измученные и униженные дети Москвы.
Мрачной и несправедливой выглядела наша жизнь в глазах всех этих людей. Впрочем,
не было в этом ничего удивительного. Еще спившийся сапожник Максим Телятников из
гоголевских «Мертвых душ» говаривал скорбные слова о судьбе русской нации: «Нет, плохо
на свете. Нет житья русскому человеку: все немцы мешают». Слова эти, написанные когда-то
с иронией, оказались, как это ни прискорбно, пророческими. За две страшные войны немцы
действительно так расшатали нашу страну, что она стала напоминать дом, подлежащий
сносу.В конце войны жизнь, конечно, тоже была не сладкой, зато настроение у людей стало
лучше. Ждали победу.
Когда Россия слилась с Западной Европой в совместном избиении Германии, когда
союз с бывшими врагами и запах американской тушенки притупили классовое чутье
советских людей, в Москве появились объединения интеллигентов, отошедших, насколько
это возможно, от социалистического реализма, единственного, официально признанного
художественного течения в советском искусстве.
В Литературном институте студенты Беленков, Штейн, Привалов, Рошаева, Шелли
Сорокко и Сикорский провозгласили создание нового литературного течения, названного
ими «Необарокко». Беленков и его единомышленники утверждали, что сегодня в советской
литературе застой. Война должна положить ему конец. Подражатели классики, типа
Симонова, должны уступить место новым силам в литературе. Настоящая литература
должна перестать ориентироваться на обывателя, она должна ориентироваться на
высококультурного и образованного читателя. Новая литература должна стать, как
утверждали Беленков и его друзья, по отношению к современной литературе высшей
литературой, как по отношению к арифметике высшая математика. «Круг читателей высшей
литературы пока еще очень мал, все они могут уместиться на одном диване, но со временем
их станет больше», – уверяли они.
Основатели «Необарокко», конечно, преувеличивали. Стихи Шелли Сорокко и
Сикорского вполне доступны заурядному читателю.
В стихотворении Сорокко «Тебе» отразились приметы того времени с его очередями,
бедностью и пр. Вот оно:
В этот час так горд и независим
Мир спокойных радостей и снов.
Не пиши мне слишком теплых писем,
Не дари мне слишком нежных слов!
Все равно какой-нибудь невежда
Закричит, обиду затая,
Если нежность, радость и надежду
Получу без очереди я.
Все равно зимою или летом
Рвется крик из рубок и кают:
«Нам дают по карточкам котлеты,
Отчего нам счастья не дают?!»
Подожди, пройдет еще немножко,
Догорят последние дрова…
Будут нам по норме, как картошку,
Отпускать горячие слова.
Встанут все: младенцы и седые
И толпа неистова и зла
Будет жечь и грабить кладовые
В магазинах счастья и тепла.
Я пойду и стану рядом с нею
У закрытых окон и дверей.
Разве мне морковь теперь нужнее,
Чем немножко нежности твоей.
Ну, достану нежности немножко,
Все равно не радостно ничуть.
Получу по карточкам картошку
И по норме чувства получу.
Я его использовать не стану,
Все равно не хватит нормы мне,
Но любовь я все-таки достану,
Даже по коммерческой цене!
Неистовая злая толпа, рвущаяся к магазинному прилавку ради того, чтобы что-то
схватить, захватить, получить, стала литературным образом и символом того времени.
А вот стихотворение «Страстное желание». В нем другая крайность.
Мне сегодня хочется напиться,
До конца напиться, допьяна!
Все забыть – обязанности, лица,
Горести, тревоги, имена.
Делать все, что можно делать пьяной,
Разбросать тетрадки по столу,
Поругаться, даже побуянить
И поплакать где-нибудь в углу.
Перебить посуду и игрушки,
Не раздевшись влезть в свою кровать,
И, зарывшись в теплые подушки,
Спать неделю, месяц, долго спать.
На неделю разучиться думать,
Разойтись с тревогой и тоской,
И тогда, быть может, из угрюмой
Стану я веселой и живой.
И не знаю, что во сне приснится,
Что же будет? Осень иль весна?
Все равно мне хочется напиться,
До конца напиться, допьяна.
Думаю, что морально-идеологическое состояние поэта, изображенное в этом
стихотворении, было понятно и близко многим простым советским людям.
Они устали, замучились и ни о чем так не мечтали, как о долгом, беспробудном сне. Но
идеологам само появление каких-то идейных групп показалось недопустимым. О каких там
еще «напиться», «обмочиться» может идти речь, когда ВКП(б) призывает перед каждым
праздником работников литературы, искусства, кинематографии создавать высокоидейные
художественные произведения, достойные великого советского народа?!
Во ВГИКе, Всесоюзном институте кинематографии, дело зашло еще дальше. Там в
конце 1943 года появился рукописный журнал под названием «ИЗМИЗМ». Непонятное
название пугало еще больше воображение работников агитпропа ЦК ВКП(б). А был этот
журнал, как выяснилось, «органом творчески мыслящих студентов первого курса
режиссерского факультета», таких, как Юрий Ришар, Всеволод Кухта, Ада Епихова, Армида
Перетнек. Разъясняя несведущим, что такое «измизм», они писали: «Те, кто художественно
фотографируют жизнь как таковую, – РЕАЛИСТЫ, а те, кто определяют и показывают,
ПОЧЕМУ она ТАКАЯ, что в ней мы НЕ ВИДИМ, какой она должна быть, – ИЗМИСТЫ».
Манифесты «измистов» напоминали манифесты футуристов и других
ниспровергателей старых, застывших форм. Они, как гласили их тексты, писали «об измах и
изме и традиционном идиотизме, о мыслящих интеллигентах и прочих субъектах. О
прогрессивных экспериментах и тупоголовых элементах. О творческом гении и тупике в
мышлении», а в январе 1944 года, обращаясь к читателям, советовали им: «… Читайте не
только глазами, но еще и мозгами». Обрушивались на современность: «Современность форм
и современность сюжета совершенно никуда не годятся. Мы приняли будничную ливрею
века за одеяние муз и проводим дни в грязных улицах и гадких окраинах наших мерзостных
городов, а между тем мы должны восседать на горе с Аполлоном». Хлобыстали себя по
пухлым ланитам: «Без сомнения мы вырождаемся, мы продали свое первородство за
чечевичную похлебку фактов. Все плохое искусство существует благодаря тому, что мы
возвращаемся к жизни и к природе и возводим их в идеал… Жизнь берет свое и изгоняет
искусство в пустыню».
Ниспровергать авторитеты и слушать громкую музыку – потребности молодости почти
физические. Но в ЦК ВКП(б) их приняли всерьез и студентов исключили. А жаль. Когда я
писал эту книгу, то попытался отыскать кого-нибудь из «измистов», но, увы, найти никого не
смог. Единственное, что мне удалось, так это узнать судьбу Юрия Ришара. Он все-таки
закончил институт. Несколько лет работал на телевидении, но потом поругался с
начальством и был уволен. Много пил и в начале девяностых годов умер от «русской
болезни». Фамилия Ришар, как выяснилось, совсем не свидетельствует о его французском
происхождении. Ее вместе с магазином, купленным в Москве у иностранца, приобрели его
предки.
Конечно, не у всех творческих работников и, в частности, выпускников ВГИКа судьба
складывалась столь печально, как у Юрия Ришара. Материально, по крайней мере,
некоторые из них жили совсем неплохо.
За киносценарий полнометражного фильма, например, можно было получить от 30 до
80 тысяч, а за съемку фильма кинорежиссеру полагалось от 20 до 75 тысяч рублей.
Ежемесячно кинорежиссеры, даже если они и не снимали фильмы, получали зарплату.
Зарплата наиболее выдающихся режиссеров составляла 4–5 тысяч, а невыдающихся – 2–3
тысячи. Актеры высшей категории в период съемки фильма получали три с половиной – 4
тысячи рублей в месяц. А вот низшая ставка актера третьей категории составляла всего
тысячу рублей. Эта ставка уже приближалась к зарплате следователя прокуратуры.
Выступая на одном из совещаний работников кинематографистов, кинорежиссер
Михаил Ромм, поставивший такие фильмы, как «Пышка», «Мечта», «Ленин в Октябре»,
«Ленин в 1918 году», сказал: «Денег я имел очень много, признаться, не знал счету им. Я
получал авторские, которые позволяли совершенно не думать об экономических
трудностях». Нам остается только порадоваться за Михаила Ильича.
Не все, конечно, имели такие гонорары. К тому же жизнь была дорогая, фильмов
снималось мало, телевидения еще не было, или почти не было, и артистам приходилось
искать любую возможность, чтобы подработать. Такую возможность давали концерты и
прежде всего «левые», где гонорар устанавливался по договоренности, а не по ставке,
которая была копеечной. Имена знаменитых артистов на афишах служили отличной
приманкой для зрителей, а следовательно, для извлечения дохода. И все были довольны.
Артисты – «наличными», зрители – знаменитостями, администраторы – сборами.
Недовольным оставалось только государство: оно не получало налоги.
Известными организаторами «левых» концертов в послевоенные годы в Москве стали
Михаил Шабатаевич Ашуров и Федор Николаевич Воронин, тот самый, о котором
упоминалось в главе «Пивная эстрада» первой книги и который еще до войны за подобные
дела схлопотал пять лет. Организованные ими гастроли и концерты проходили как в Москве,
так и на периферии. В 1947–1948 годах они организовали несколько таких концертов в клубе
Военно-воздушной академии имени Жуковского, а также возили по Житомиру, Бердичеву,
Одессе, Кишиневу, Челябинску, Магнитогорску и другим городам страны диктора Юрия
Левитана, киноартистов Алейникова, Дружникова, Крючкова, Ильинского, Сорокина,
Васильеву, Шпигеля, Гедройц, Каминку, Самойлова, Аксенова, Лялю Черную (Надежду
Сергеевну Хмелеву), Переверзева, Алисову и др. Артистам, правда, доставались крохи.
Львиную долю выручки «организаторы» оставляли себе. Бывали случаи, когда они только
объявляли о концерте и забирали выручку, после чего скрывались. Администрации же
клубов приходилось возвращать зрителям деньги.
В конце концов Воронина и Ашурова арестовали и в октябре 1949 года дали каждому
по пятнадцать лет лишения свободы с конфискацией имущества. Суд в приговоре не стал
выводить сумму, недополученную государством в виде налога. На него слишком сильное
впечатление произвели суммы сборов от организованных концертов. Зря Воронин и Ашуров
били себя в грудь и клялись, что почти все деньги потратили на разъезды, гостиницы,
питание артистов и пр. Не до этого тогда было суду. Государство вело решительную борьбу
с жуликами и расхитителями социалистической собственности, и суды были завалены
многотомными делами о хищениях, злоупотреблениях и растратах.
Решались в стране и другие важные вопросы.
Переход от революционной эпохи первых пятилеток к эпохе империи-победительницы
потребовал создания нового гимна.
В новогоднюю ночь 1944 года новый гимн Советского Союза на слова Михалкова и
Эль-Регистана прозвучал по радио. В нем были такие слова:
Мы армию нашу растили в сраженьях,
Захватчиков подлых с дороги сметем!
Мы в битвах решаем судьбу поколений,
Мы к славе отчизну свою поведем!
Не случайно гимн появился в конце войны. Он стал песней победителей. Фразы,
звучащие в будущем времени, говорили об уверенности в предстоящих победах, а
словосочетание «Великая Русь» возвращало страну к ее корням, давало понять, что Россия
не просто одна из шестнадцати союзных республик, что именно от нее, от Москвы, исходит
власть, которая и наказывает, и защищает, которая может навязать соседям свою волю,
гарантируя в то же время неприкосновенность своим братьям. Благодаря этой силе Литва и
Белоруссия получили часть Польши, Украина – Западную Украину, Харьков, Крым,
Азербайджан – Нагорный Карабах, Казахстан стал союзной республикой, а Карело-Финская
ССР – Карельской АССР.
Советский поэт Степан Щипачев (помните его строки: «Любовью дорожить умейте, с
годами дорожить вдвойне. Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне») в конце
1945 года даже написал слова гимна РСФСР. Музыку сочинил Сергей Мацюшевич. На
листочке с текстом поэт написал: «Посвящаю Иосифу Виссарионовичу Сталину». В гимне,
естественно, упоминались имена великих вождей:
…В битвах, в труде ты (имеется в виду Россия) овеяна
славой,
Счастье народ наш свободный обрел,
Ленин открыл тебе путь величавый,
Сталин к победам всемирным привел.
Заканчивался гимн такими словами:
Славься, Россия – отчизна свободы!
К новым победам пойдем мы вперед
В братском единстве свободных народов.
Славься, великий русский народ!
После этого по стране прокатилась целая волна гимнов.
Молдаване пели:
Вели нас в сражения Ленин и Сталин!
И мы победили жестоких бояр…
…С
лавься, Молдавия наша советская!
В дружной семье всех республик расти.
Туркмены пели:
К свободной, счастливой и радостной жизни
Широкую Ленин дорогу нашел,
И Сталин, наш вождь, сын великой отчизны,
Народ от победы к победе повел.
Для тех, кто хочет знать, как это звучит по-туркменски, привожу перевод в русской
транскрипции:
Ачын Ленин азатлагын тин елын
Бизи багта, шат дурмуша гетирди
Халкын оглы, халк сердары Сталин
Устунликден устунлиге стирди.
Эстонцы упирались, они не хотели в своем гимне славить великого вождя. «В гимне
буржуазной Эстонии, – говорили они, – руководители государства не упоминались». Но этот
довод не помог, и им пришлось сначала запеть: «Знамя ленинско-сталинское, развевайся
перед нами…», а потом даже: «Великий Сталин ведет тебя (в смысле Эстонию) вперед».
Латыши эстонцев перещеголяли. В их гимне были такие слова: «Со Сталиным в сердце
мы пойдем всегда вперед… Лишь в союзе с народом Великой Руси мы стали силой, что
врагов сокрушает».
Победа, конечно, принесла свои плоды. Литва, Латвия и Эстония вновь стали
советскими, Восточная Пруссия – Калининградской областью, страны от Польши до
Болгарии и Восточная Германия тоже стали «нашими». Гражданам России было за что
славить Сталина.
Да и простым людям было чем гордиться. На всю оставшуюся жизнь сохранились у
них воспоминания о преодолении самих себя, о трудно прожитых годах, о тяжелом, а то и
непосильном, труде, об опасностях, надеждах и потерях.
Ну а кто-то из этой гордости выдувал мыльные пузыри.
Отдав должное критике буржуазной архитектуры, архитектор Мордвинов, например, на
пленуме Союза архитекторов СССР заявил: «… Среди всего этого строительного хлама (он,
по всей вероятности, имел в виду достижения западных архитекторов) русская старая изба
является Парфеноном». Сказано патриотично, но неосмотрительно. Всякое непомерное
восхищение ставит предмет такого восхищения в смешное положение, а это хуже любой
критики.
Выступавшая на совещании работников торговли в 1947 году работник Горторга
Гольдман обратила внимание присутствовавших на существующую в нашей торговле
тенденцию преклонения перед всем иностранным. «Сорта чая, – возмущалась она, –
китайские, сорта яблок – французские, а кассовые аппараты, как правило, „Националь“„.
Кассовые аппараты „Националь“ постепенно исчезли из наших магазинов. Дольше всего они
задержались в «Елисеевском“, на улице Горького (Тверской), который украшали своим
видом и каким-то особенным звуком, напоминающим звон.
Пройдет еще немного времени, и в стране начнутся переименования. В кондитерских
магазинах исчезнут «наполеоны», «безе», «эклеры» и появятся слоеные, воздушные
пирожные, трубочки с кремом и пр. «Французские» булки станут называться «городскими»,
а конфеты «Американский орех» – «Южным орехом». Кто-то даже предложит
переименовать вольтметр в «напряжеметр».
Вообще страсть к экспериментам и нововведениям в нас иногда пробуждается
необычайная. Так случилось и после войны. В 1947 году Иосиф Виссарионович Сталин дал
указание колхозникам Подмосковья выращивать арбузы и дыни. Газеты запестрели
заголовками типа: «Арбузы и дыни на полях Подмосковья», советами старых бахчеводов,
рапортами тружеников сельского хозяйства и их фотоснимками на фоне астраханских
арбузов и чарджоуских дынь. В соответствии с мудрыми указаниями вождя бахчи появились
даже на Грайвороновских полях аэрации в Текстильщиках. Местные мальчишки уже
готовили на них набеги, но скудная подмосковная земля и в меру теплое солнце не
позволили осуществиться столь заманчивым и смелым мечтам. Арбузы в Москву
продолжали завозить из Астрахани, а дыни – из Средней Азии. В 1949 году о подмосковных
бахчах просто забыли, зато весной на улице Горького (Тверской), от Пушкинской площади
до Белорусского вокзала и по левой стороне от здания Моссовета до Центрального
телеграфа, высадили многолетние липы. Москва вообще в послевоенные годы во время
цветения лип источала медовый аромат. Особенно сильно он ощущался на бульварах, где
над головами гуляющих нависали пышные кроны лип. В скверах после войны снова стали
высаживать цветы. Охранять их поставили специальных комендантов, которых набирали за
небольшую плату из пенсионеров. 19 апреля 1948 года в парке Горького открылась
бильярдная на пятнадцать столов, в которой с одиннадцати утра до двенадцати ночи
москвичи «катали шары», а в мае того же года, после капитального ремонта, заработал
кинотеатр «Форум». На его экране всеми красками радуги засветился фильм «Сказание о
земле Сибирской». Еще летом 1947 года по Измайловскому пруду стал ходить пароходик
«Пионер» с каютой на тридцать человек, а в 1948 году в доме 28 по Арбату открылась
лечебница «Медпиявка», в доме 35 – кафе «Мороженое». В стране заговорили о грядущем
изобилии товаров и продуктов. В кондитерском магазине в Столешниковом переулке в
продаже появился торт «Рог изобилия». Рог был шоколадный и из него на поверхность торта,
как звуки из граммофонной трубы, текли струи разноцветного крема. Жизнь в стране
действительно становилась лучше. А главное – Москва строилась и строилась капитально.
Правда, не так быстро, как бы хотелось, так что жилищный кризис стал головной болью не
только начальника жилищного управления Мосгорисполкома товарища Проферансова, но и
всего правительства, причем на многие годы.
В 1948 году, когда в Моссовете обсуждался вопрос о жилищном строительстве, депутат
Челикин призвал внедрять в строительство «поточно-скоростной метод», а лауреат
сталинской премии и автор проекта дома с часами на площади Маяковского Чечулин сказал:
«Мы должны застраивать центральные магистрали столицы величественными
многоэтажными домами. Эти здания строятся по индивидуальным проектам».
В феврале 1949 года было принято решение о разработке нового плана реконструкции
Москвы на предстоящие двадцать – двадцать пять лет. Война изменила взгляды
руководителей страны на будущую Москву. От строительства Дворца Советов, во всяком
случае на данном этапе, они отказались, но от желания видеть свой город красивым и
солидным отказываться никто не собирался.
Дома строились с мусоропроводами, лифтами, раздельными санузлами, чуланами и
прочими удобствами. Дома попроще возводили себе некоторые предприятия. Директор ЗИСа
(завода имени Сталина) Лихачев из рабочих формировал бригады строителей и строил дома.
Совершенствовалась и строительная техника. В 1948 году в Москве впервые был построен
дом без возведения лесов. Его построили с помощью башенных кранов. Это дом 28 по
Садово-Кудринской улице. Еще до заселения жильцов в нем были установлены телефоны.
Началось в Москве и возведение высотных зданий. К пятидесятому году планировалось
завершить постройку Ново-Кировского проспекта, а также окружить новыми высокими
домами Пушкинскую и Смоленскую площади, площади Белорусского и Рижского (тогда
Ржевского) вокзалов.
Не все эти планы осуществились. И это даже хорошо. Не был, в частности, построен
32-этажный дом в Зарядье. (На его месте возвели потом гостиницу «Россия».) А то ведь
высота этого дома вместе со шпилем должна была достичь двухсот восьмидесяти метров, это
в четыре раза выше Спасской башни! Можно себе представить, как бы унижала своим видом
эта громадина Кремль! Зато было сделано много другого, действительно нужного. В конце
сороковых годов в Москве, на Петровке, возводилось новое здание Управления московской
милиции, в 1952 году было закончено строительство Кольцевой линии метро, больше стало
трамвайных линий. В начале пятидесятых годов трамвайные рельсы достигли Черемушек,
Химок и других отдаленных районов города, а электрички стали ходить из Москвы в
Апрелевку, Новый Иерусалим, Голицыно и Крюково.
Летом, по воскресеньям, москвичи брали с боем поезда, отправлявшиеся к местам
купаний. На станцию «Левобережная» по Октябрьской железной дороге они ехали не только
в вагонах, но и на их крышах. На копоть и искры из паровозных труб никто не обращал
внимания. Бывало, что некоторых из зазевавшихся сбивало во время прохождения составов
под мостами и тоннелями, но и это никого не останавливало – так велика была в людях тяга
к простым и доступным радостям: воде, воздуху и солнцу. Казалось, что сюда, к каналу
«Москва-Волга», съезжалась вся Москва. На берегу не оставалось ни одного свободного
места, все было забито людьми. В воде тоже становилось тесно. Парни прыгали в воду с
бакена, с маленькой деревянной пристани, с плотов и речных трамваев. По рекам тогда еще
ходили колесные пароходы. Колеса у них ставили по бортам. Они шлепали по воде своими
лопастями, а из труб валил густой черный дым. Стараясь разогнать купающихся, пароходы
страстно гудели. Особенно сильный рев был у парохода, который назывался «Гражданка».
Ходили по каналу и винтовые теплоходы, белые красавцы: «Иосиф Сталин», «Вячеслав
Молотов», «Клим Ворошилов». Но москвичам всего было мало, они требовали, чтобы
речные трамвайчики, как до войны, ходили в Коломенское и Крылатское.
Старая техника на улицах Москвы уступала место новой. В июле 1947 года в городе
появились новые автобусы «ЗИС-154А». Они ходили от площади Свердлова (Театральная)
до Белорусского вокзала и напоминали своим внешним видом троллейбусы. В них
помещалось почти в два раза больше пассажиров, чем в старом автобусе – «ЗИС-16» (60
вместо 35). А в 1948 году в Москве появились новые, цельнометаллические трамваи. Они
тоже были больше прежних и имели округлые формы.
Вспоминая городской транспорт тех лет, нельзя не вспомнить о задних сиденьях в
троллейбусах. Располагались они неким полукругом там, где теперь площадка. Эти сиденья
имели одну волшебную особенность: они вызывали половое возбуждение. Такому
загадочному явлению способствовала, возможно, тихая тряска, обычно ощутимая в конце
салона. Помимо этого, будоражило эротические фантазии пассажиров еще одно
обстоятельство. Троллейбусы, как правило, особенно в часы пик, были набиты битком, а
поэтому пассажирам приходилось стоять очень близко к тем, кто сидел на заднем сиденье. И
вот находились прохвосты, которые, став около какой-нибудь девушки или дамы, начинали
своей коленкой раздвигать ей ноги. Преодолев незначительное сопротивление, они,
нисколько не стесняясь, хоть и медленно, но настойчиво, втискивали между ног бедной
пассажирки свою вторую коленку. Особенно наглые пытались своими ногами раздвинуть
ноги своей жертвы еще шире. Не желая поднимать шума, девушки терпели все эти
безобразия.
Падению нравов в городе способствовала не только теснота на городском транспорте.
Праздничные выступления артистов на площадях и очереди в клубы и кинотеатры всегда
сопровождались давкой, в которой участвовали представители обоих полов. В такой
обстановке тисканье превращалось в национальную игру. Никто не мог объяснить, зачем,
стоя в кассу за билетами, надо наваливаться всем телом на стоящего впереди. Кроме того, из
такой очереди нельзя было выйти ни на минуту, а вылетевший из нее случайно уже не имел
возможности вернуться на свое место. И всё же давились, потому что иначе не могли.
Возникали и очереди-шутки, когда озорники пристраивались к какому-нибудь
прохожему и шли за ним по улице или бульвару длинной вереницей.
В конце сороковых годов Москва пережила два великих дня рождения: свой и И. В.
Сталина. Помню, как на восьмисотлетие Москвы весь Кремль горел огнями иллюминации.
Гирлянды лампочек тянулись вдоль его стен, по линиям зубцов и башен. К юбилею столицы
москвичи готовились заранее. Школьники совершали экспедиции по Москве и Московской
области, заводы и фабрики делали сувениры, театры ставили спектакли, а парки проводили
гулянья. В ночь на 24 августа 1947 года в ЦПКиО имени Горького прошел карнавал,
посвященный истории Москвы. На аэростате был поднят в небо флаг карнавала, освещенный
прожекторами. По аллеям парка среди гуляющих прохаживались гадалки, гипнотизеры,
звездочеты, на эстрадах выступали артисты, а в детском городке был представлен уголок
старой Москвы. Вдоль улочек стояли покосившиеся керосиновые фонари, скучали извозчики
в своих пролетках, ждала пассажиров конка, городовой покрикивал на водовоза,
поставившего свою кобылу посреди улицы, а установленные вдоль улицы столбы и будки
украшали объявления о продаже горничной девки, холмогорской коровы, пеньки и пр.
Ну а на 70-летие Сталина, 21 декабря, над Москвой, в синем вечернем небе, на
пересечении голубых лучей прожекторов, появился портрет самого вождя. Высыпавшие на
улицы и площади москвичи задирали головы, таращились на небо и, подталкивая друг друга,
указывали на портрет.
Привычное когда-то «На земле царь, а на небе Бог» устарело. И на небе, и на Земле был
один и царь, и Бог – Сталин.
Все происходящее связывалось с его именем. Говорили, в частности, что по его
указанию будет проложен Новый Арбат и называться он будет проспектом Конституции, что
метростроевцы пробивают на юго-запад Москвы канализационный коллектор, по которому
можно проехать на автомобиле. В Сталине видели беспощадного, но справедливого судью.
Говорили, что он даже генерала Власика посадил на два года за то, что тот перерасходовал
государственные деньги на его, Сталина, охрану. Московское начальство было готово
провалиться сквозь землю, когда Сталин, еще до войны, как-то спросил у них: «Почему
дождик льет как из ведра, а у вас улицы поливают?» (не ответишь ведь: «Согласно
инструкции») или «Почему магистрали более или менее чистые, а тут же рядом, в переулках,
боковых улицах, во дворах грязь? Как только машина из них вынырнула, так на магистрали
грязный след остался».
Начальники радовались тому, что «отец» ездит по городу на автомашине, а не ходит
пешком, а поэтому не замечает, что в некоторых переулках лежат горы снега чуть ли не до
второго этажа, что в городе полно сломанных ворот, неисправных водосточных труб,
покосившихся и разбитых вывесок, что кругом грязь и все это несмотря на наличие в нем
пятнадцати тысяч дворников и пяти тысяч уборщиц!
Руководители партийных и советских органов, конечно, ругали подчиненных за
нарушения порядка и дисциплины. Во время войны они требовали «вырезать талоны на
хлеб» у прогульщиков, освободить Цветной бульвар от бесчисленных палаток, они
возмущались тем, что директор школы сдал школьный двор под дровяной склад, а
домоуправление дома 6 на улице Горького (Тверской) наняло дежурить на крышах во время
бомбежек штатных пожарных. Побывав в заводской столовой, они возмущались тем, что в
ней грязь, столы без клеенок, что за ложки с рабочих требуют денежный залог, а из еды по
несколько дней ничего, кроме пустых щей и жидкого картофельного пюре, нет. Зимой 1942
года они организовывали заготовку дров для города, направив в зимний лес восемьдесят
тысяч москвичей и двенадцать тысяч лошадей, а чтобы те могли дотащить до Москвы
больше дров, велели строить узкоколейки и «ледяные дороги». До этих дорог люди тащили
дрова из леса на санках.
После «годов трудов и дней недоеданий» Москве особенно нравилось устраивать
всякие парады и праздники. Физкультурные парады на стадионе «Динамо» были яркими и
интересными. Спортсмены советских республик одевались в разноцветные костюмы. Сотни
их на поле стадиона, делая упражнения, складывали из своих тел лозунги и составляли
картинки. Не обходилось и без сюрпризов. Как-то девушки, кажется, чешки, стали играть на
поле в футбол (тогда ни о каком женском футболе и речи не было), публика увлеклась этим
зрелищем и даже перестала следить за соревнованиями, которые проходили в это время за
футбольными воротами и на гаревой дорожке. Кстати, о гаревой дорожке. На одном таком
физкультурном празднике, когда настало время возвращения на стадион бегунов на
марафонскую дистанцию, на дорожку выбежал какой-то мальчишка в желтой майке и
побежал, изображая из себя марафонца. Оркестр приготовился играть тушь, публика стала
аплодировать, но в это время на дорожку выскочил какой-то толстый мужик, схватил
«чемпиона» и куда-то его уволок.
А какие воздушные парады проходили в Тушине! В 1946 году москвичи увидели здесь
впервые вертолет, геликоптер, как тогда говорили, а также самолет «Утка», у которого
крылья были в конце фюзеляжа и казалось, что он летает хвостом вперед. На празднике в
честь Военно-морского флота в том же году, который проходил в Химках, левее
автомобильного моста, присутствовали участник обороны Порт-Артура А. С. Максимов и
матрос с крейсера «Варяг» А. О. Войцеховский. На глазах собравшихся тысяча двести
краснофлотцев, как тогда называли моряков, переплыли канал с разноцветными воздушными
шариками, так что получались волны разного цвета, и на другом берегу отпустили шарики в
небо (тогда воздушные шарики летали). Потом был морской бой с подводной лодкой,
минной атакой и дымовой завесой. Ну а под конец на берег был высажен десант, летели
мины, ракеты, началась стрельба, потом потасовка, и все закончилось, ко всеобщему
удовольствию, победой «наших».
Уверенность в нашей непобедимости после войны стала для нас естественной. Победы
в спорте стали продолжением побед на войне. Особенно люди соскучились по футболу. Те,
кто не попадал на стадион, стояли у репродукторов на улице, собирались около автомашин, в
которых были радиоприемники, слушая завораживающий голос спортивного комментатора
Вадима Синявского. Ну а те, кто всеми правдами и неправдами все же проникал на стадион,
считали себя счастливейшими на свете людьми. Рабочие и военные, служащие и артисты,
инженеры и студенты, научные работники и балерины составляли пеструю толпу
поклонников этого вида спорта. Наиболее солидная публика сидела на северной трибуне.
Здесь солнце не слепило зрителям глаза. Здесь среди болельщиков «Спартака» можно было
заметить артиста МХАТа Михаила Михайловича Яншина, а среди болельщиков ЦДКА
(Центрального дома Красной армии) артиста Театра сатиры Георгия Павловича Менглета.
Среди болельщиков было немало тех, кто помнил футбол 1920-1930-х годов, наши
первые команды: «Пролетарскую кузницу», «Быково», «Кор», «Красный луч», «Рускабель»,
«Пищевик», помнили футбольные поля «Сахарников» на Землянке (Земляной, ныне
Люсиновской улице), «Динамо» в Орлово-Давыдовском переулке у Первой Мещанской, о
стадионе «Профинтерн» на Мытной, о стадионах «Гознак», «МГСПС» и других, помнили,
что в двадцатые тайм называли «хавтаймом». Кое-кто считал это правильным, так как
каждый тайм это только «хав», то есть половина отпущенного на игру времени.
Теперь главным стадионом города стал стадион «Динамо», а главными командами –
«Динамо», «Спартак», «ЦДК», «Торпедо», «Крылья Советов», «Локомотив» и «Зенит».
На стадион «Динамо» люди добирались на метро, троллейбусе, автобусе, трамвае, в
автомашине и пешком. Ходили, как в театр, на любимую команду, на любимого игрока:
динамовца Константина Бескова, на цедэковца Всеволода Боброва, спартаковца Симоняна. У
«Спартака» было особенно много болельщиков. Эта команда считалась рабочей, она
представляла промкооперацию. Болели за свою любимую команду до самозабвения, до слез,
до инфарктов. Победа же любимой команды придавала людям силы. Когда, например,
побеждала команда «Торпедо», то на автозаводе имени Сталина повышалась
производительность труда. Пристрастие к любимой команде не мешало, однако,
болельщикам по достоинству оценивать хорошую игру футболистов других команд и
аплодировать им за их удачные комбинации и удары. И сколько ни возмущались, ни
волновались, ни переживали зрители на трибунах, но до драк между ними никогда не
доходило.
Для того чтобы поговорить о футболе, болельщики собирались около стадиона
«Динамо», где постоянно висела большая таблица розыгрыша первенства страны по
футболу. Люди спорили, размахивали руками, даже ругались. Здесь были тонкие знатоки
футбола, знавшие не только игру, но и личную жизнь игроков любимой команды.
Футболистов здесь называли не только по именам, но и по прозвищам: Трофимова называли
«Чепчиком» (эта кличка закрепилась за ним еще в его дофутбольной жизни), Нетто –
«Гусем» (что-то было в его внешности, напоминающее эту птицу), Гринина – «Фрицем» (тот
лицом походил на немца), ну а Боброва называли «Бобром», обычное у нас явление –
производить прозвища от фамилии.
Футбол того времени был доступен «широким массам». Билет на стадион стоил не
намного больше билета в кино. Правда, спекулянты-перекупщики этим пользовались, но они
тогда погоды на трибунах не делали. И вообще дух стяжательства тогда в спорт еще не
проник. Главной мечтой каждого советского футболиста была красная футболка сборной
команды Союза с белыми буквами «СССР» на груди. Футбол сороковых годов оставался в
основном любительским, и главным в работе футболиста был талант. Простоты и
скромности тоже, говорят, было больше. Игроки меньше симулировали и старались не
преувеличивать степень нанесенного им в ходе игры телесного повреждения. Встречались
среди футболистов просто герои. Начиная с 1946 года знаменитый Всеволод Бобров играл с
больными ногами (у него были повреждены мениски). Замечательный спортивный
врач-травматолог Зоя Сергеевна Миронова называла Боброва «безногим футболистом».
Преодолевая боль, часто на уколах, великий футболист приносил победу своей команде и
славу русскому футболу. Поклонников таланта Хомича, Бескова, Боброва, Семичастного,
Карцева и многих других насчитывались в стране миллионы. Да и каждая команда была
талантлива по-своему, имела свой почерк, стиль. Существовало, например, выражение:
«Спартаковская погода». Это значит дождливая. В такую погоду «Спартак» особенно
хорошо играл. Играть на снегу тогда футболистам в общем-то не приходилось. К этому не
было готово и футбольное поле. Футбольный сезон в Москве открывался 2 мая. На стадионе
«Динамо» и вокруг него в этот день происходило вавилонское столпотворение. Вызывались
усиленные отряды конной милиции. Дефиле эскадронов в белых мундирах по
Ленинградскому шоссе стало привычным зрелищем в те годы.
Бело-голубые, красно-белые, черно-белые, черно-красные цвета формы спортсменов
были любимыми цветами болельщиков. Правда, сами они в эти цвета не одевались, но
многие носили значки спортивных обществ, за команды которых болели. Футболисты
сороковых играли в больших трусах до колен. Под них они надевали плавки. Сначала
простые, потом из жесткой ткани, но от сильных ударов мячом они не спасали. (Хоккеисты
носили на самом уязвимом месте пластмассовые раковины.) Бутсы шили на заказ. Некоторые
заказывали их у ленинградского мастера Мокшанова. Они так и назывались –
«мокшановские». Одевались футболисты стильно. Носили велюровые пальто и серые кепки
с маленьким козырьком, которые им шили в мастерской в Столешниковом переулке.
Ажиотаж и разгул страстей царили не только на стадионе «Динамо», но и на
ипподроме, почти напротив стадиона. Трибуны ипподрома всегда были забиты людьми.
Здесь игроки спускали и наворованное, и честно заработанное. Ставки на лошадей шли как в
кассы, так и предприимчивым «букмекерам». Оказывать давление на жокеев в те
послевоенные, впрочем, как и в довоенные годы, дело было почти безнадежное. Каждый
жокей дорожил своим именем и не собирался проигрывать скачки или бега ради денег.
Наездники Кочетков, Бондаревский, Лакс, Треба, Груда, Мишталь, наездница Чиж и ряд
других пользовались у зрителей большой популярностью. Кони и лошади не уступали
жокеям в популярности. Кобыла «Капитанша», например, перед самой войной нахватала
более двадцати всесоюзных призов! А после войны самыми популярными стали жеребцы
«Триумф», «Мотив», кобыла «Гаити».
С лошадями послабее, правда, существовали проблемы. Но никакой «химии» жокеи,
тем не менее, не применяли. Ну, разве что в пойло водки добавят, – вот и все. А поскольку
все лошади были наши, простые, орловские, не то что теперь – американские, то и никаких
происшествий после водки с ними не случалось.
Проще были и ставки на бегах и скачках. Их в те годы существовало только три вида:
«одинар» – это когда ставка делалась на одну лошадь в одном заезде, «двойной одинар» –
ставка на двух лошадей в двух заездах и «парный одинар» – когда ставка делалась на двух
лошадей в одном заезде. Никаких «экспрессов» (ставок на несколько лошадей сразу) тогда
не существовало.
Но для великих переживаний, радостей и огорчений вполне хватало и этих трех.
Замечательный театр разворачивался на трибунах ипподрома. Бывшие господа, арбатские
старушки несли сюда, надеясь на удачу, последние деньги, вырученные от продажи
драгоценных «побрякушек», оставшихся у них от «мирного времени». Сюда несли гонорары,
премии и государственные активы удачливые и неудачливые сыны нового времени. Здесь, в
азарте и волнении они забывали о повседневной и скучной жизни. Сюда ходили годами,
десятилетиями, жизнями.
Но не только футболом, хоккеем, бильярдом и бегами был тогда сыт человек. Из
подмосковных водоемов он таскал налимов и щук, и не только стрелял по тарелкам, но и
охотился на волков, кабанов и другую живность, он ходил на лекции и встречи с писателями,
посещал уроки бальных танцев в ЦПКиО имени Горького и в Сокольниках, которые стали у
нас культивировать в конце сороковых годов в пику загнивающему Западу, он ходил в
походы и запускал воздушных змеев. Было у того занятия даже специальное название –
«змейковый спорт». По нему устраивались заочные состязания, поскольку на проезд не у
каждого змеезапускателя были деньги.
2 июля 1945 года в «Вечерней Москве» стали публиковаться прогнозы погоды. Их
просматривали даже те, кто газеты вообще не читал.
И вот прошли сороковые годы, годы трудов, строек, лагерей, травли, достижений,
поражений, побед, разочарований, страхов, надежд, и великая сталинская эпоха собирания и
укрепления государства Российского завершилась. Начались другие времена, времена
разгибания, мучительного и долгого. Времена, полные новых надежд и новых
разочарований, наши с вами времена….

Обратно в раздел история