Ренан Э. Апостол Павел

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 9. Продолжение второго путешествия Павла. Первые послания. Внутреннее состояние новых церквей

В Коринфе апостольская деятельность Павла достигла высшей степени напряжения. К мыслям о великом учреждении христианства, которому он клал основание, присоединялись заботы об оставленных им за собою общинах. Его снедала, по его собственным словам, какая-то ревность. В эту эпоху он не столько думал об учреждении новых церквей, сколько о надзоре за уже учрежденными. Каждая из них была в его глазах как бы невеста, которую он обещал Христу и которую он хотел сохранить непорочной. Над этими маленькими корпорациями он присвоил себе неограниченную власть. Единственным признаваемым им правом, установленным до него, было известное количество правил, положенных, как он считал, самим Иисусом. Он был убежден, что обладает вдохновением свыше для дополнения этих правил другими, необходимость в которых вызывалась условиями переживаемого времени. Да и не был ли сам пример, подаваемый им, высшим законом, с которым должны были сообразоваться все его духовные дети?
Тимофей, которого он посылал для посещения церквей, от которых он сам находился вдали, несмотря ни на какую неутомимость, не в состоянии был бы удовлетворить пыл своего учителя. Тогда то Павлу пришло на мысль восполнить перепиской то, что ему невозможно было исполнять лично или через главных своих учеников. В римской империи не существовало ничего похожего на нашу почту для частной корреспонденции; вся переписка велась с оказиями или через нарочных. Поэтому у Павла вошло в обычай иметь с собой второстепенных сотрудников, служивших ему курьерами. У евреев существовала уже переписка между синагогами; посол, на которого возложена была доставка писем, был даже штатным должностным лицом в синагогах. Эпистолярная форма составляла у евреев род литературы, просуществовавший вплоть до средних веков включительно, как следствие их рассеяния. Христианские послания появились, несомненно, уже с того времени, когда христианство распространилось по всей Сирии; но в руках Павла эти письма, до того большей частью не сохранявшиеся, стали, наравне с устным его словом, орудием успехов христианской веры. Авторитет посланий почитался равным авторитету самого апостола; каждое из них должно было быть прочитано перед всей собранной для того церковью; некоторые имели даже циркулярный характер и были последовательно сообщены нескольким церквам. Таким образом, чтение посланий стало существенной частью воскресной службы. И послание служило таким образом для поучения братьев не только в момент получения его; оно клалось на хранение в архив церкви и в дни собраний вынималось оттуда для чтения в качестве священного документа и постоянного поучения. Таким образом послание стало первоначальной формой христианской литературы, формой прекрасной, вполне подходящей к условиям времени и к природным способностям Павла.
В самом деле, состояние новой секты совсем не было удобной почвой для появления последовательных книг. Возникающее христианство не имело никаких текстов. Даже гимны были произведением всякого, кто составлял их, и не излагались письменно. Все считали себя накануне конечной катастрофы. Священными книгами, так наз. "Писанием", - были книги Ветхого Завета; Иисус не присоединил к ним новых книг; он должен был прийти, чтобы осуществить древнее Писание и начать век, в котором он сам был бы живой книгой. При подобном состоянии умов не могло появляться ничего, кроме писем утешения и одобрения. Если около того времени, к которому мы подошли, и существовала уже не одна книжечка, назначением которой было помогать воспоминаниям о "словах и действиях" Иисуса, то эти книжечки носили совершенно частный характер. Это не были подлинные, официальные, повсеместно принятые в общинах произведения; это были заметки, к которым лица, знакомые с предметом, относились с пренебрежением и которые они считали по авторитету гораздо ниже предания.
Павел, со своей стороны, по характеру своему совсем не был предназначен к составлению книг. У него не было достаточно терпения, чтобы писать; он неспособен был держаться известной системы; письменной работы он не любил и старался сваливать ее на других. Переписка же, наоборот, столь нелюбимая писателями, которые привыкли излагать свои мысли с искусством, отлично подходила к его лихорадочно-деятельному характеру, к его потребности тут же на месте давать выражение своим впечатлениям. В одно и то же время и живой, и резкий, и вежливый, хитрый и саркастичный, временами вдруг ласковый, нежный, почти сладкоречивый и ласкательный, обладая в высшей степени способностью находить удачные и остроумные выражения, умея искусно испещрять свой слог умолчаниями, оговорками, бесконечными предосторожностями, хитрыми намеками, скрытой иронией, он не мог не дойти до совершенства в роде литературы, в котором прежде всего необходимо следовать первому движению. Эпистолярный стиль Павла - самый характерный для автора, какой только есть. Слог его, если можно так выразиться, истолченный; нет ни одной последовательной фразы, Трудно с большей смелостью обращаться, не скажу с духом греческого языка, но с логикой человеческого наречия; точно мы имеем перед собой стенограмму быстрого разговора, воспроизведенную без просмотра. Тимофей скоро научился исполнять у своего учителя обязанности секретаря, а так как слог его, должно быть, немного напоминал слог Павла, то он часто и заменял его. Весьма вероятно, что в Посланиях, а может быть и в Деяниях, не одна страница принадлежит Тимофею; редкостный человек этот был до такой степени скромен, что у нас нет никаких определенных признаков, по которым мы могли бы отыскать такие страницы.
Даже в тех случаях, когда Павел сам переписывался, он делал это не собственноручно; он диктовал. Иногда, окончив письмо, он перечитывал его; тогда, по порывистости своей, он увлекался; он делал добавления на полях, не боясь прервать ход текста и ввести в него вставные или запутанные фразы. Так он и посылал письмо со всеми поправками, не заботясь о бесчисленных повторениях слов и мыслей. С удивительной горячностью Павел соединял столь же удивительную бедность выражений; какое-нибудь слово преследует его: оно возвращается кстати и некстати сто раз на каждой странице. Это не отсутствие таланта, а удовлетворение внутренним содержанием и полное отсутствие заботы о правильности слога. Во избежание многочисленных обманов, причиной которых были увлечения того века, авторитет апостола и материальные условия древней эпистолографии, Павел обыкновенно посылал церквам образец своего почерка, который легко было узнать, после чего, по общепринятому в то время обычаю, ему достаточно было в конце послания прибавить несколько слов собственноручно, чтобы обеспечить за ними подлинность.
Нет сомнения, что переписка Павла была очень велика и что то, что до нас дошло, представляет лишь малую долю ее. Религиозность первых церквей была так далека от какого бы то ни было материализма, так чисто идеальна, и никому и в голову не приходило, какую огромную ценность имеют подобные письма. Вера была всем: каждый носил ее в сердце своем и мало заботился о летучих листках папируса, к тому же не бывших автографами. Послания по большей части имели частное, местное значение; никому не приходило в голову, что когда-нибудь они станут священными книгами. Лишь под конец жизни апостола письмам его придают настоящее значение, они ходят по рукам и сохраняются. Тогда каждая церковь начинает хранить свои послания, как драгоценность, часто справляется с ними, устанавливает правильные чтения их, дает их списывать; но масса писем первого периода были утеряны безвозвратно. Что касается до писем и ответов церквей, то они все пропали, да иначе и быть не могло; Павел, в кочевой жизни своей, не имел никаких архивов, кроме собственного сердца и памяти.
От второй миссии дошло до нас только два послания: оба написаны к Фессалоникийской церкви. Павел написал их в Коринфе и в надписании присоединил к своему имени имена Силы и Тимофея. Составлены они были, должно быть, в непродолжительном времени одно после другого. Вещи эти полны ласки, нежности и очарования.
Апостол не скрывает в них того предпочтения, которое он отдавал Македонским церквам. Чувство это выражено у него в самых живейших словах, в самых ласкающих образах: он называет себя кормилицей, согревающей молочных детей своих в своем лоне, отцом, следящим за своими детьми. И действительно, таким и был Павел по отношению к основанным им церквам. Он был удивительным миссионером, но главным образом удивительно способным духовником. Никогда никто не сознавал больше, что на нем лежит забота о душе других людей, никогда задача воспитания человека не бралась так живо и глубоко. He надо думать, что он приобрел такое влияние лестью и мягкостью; нет, Павел был резок, некрасив, иногда вспыльчив. Он ничем не походил на Иисуса; не было в нем отличавшей того прекрасной снисходительности, всепрощения, божественной неспособности видеть дурное. Часто он говорил в повелительном тоне, и давал чувствовать свой авторитет с властностью, производящей на нас неприятное впечатление. Он повелевает, резко осуждает; он говорит о себе самоуверенно и без колебаний ставит себя в пример. Но какая высота! Какая чистота! Какое бескорыстие! В этом отношении он доходил до мелочности. Десять раз он возвращается к той, по внешности ребяческой, подробности, что он никому ничего не стоил, он не ел ничьего дарового хлеба, что он денно и нощно работает, как простой рабочий, хотя отлично мог бы, по примеру других апостолов, питаться от алтаря. Двигателем его рвения была почти беспредельная любовь к душам людей.
Блаженство, наивность, дух братства, бесконечное милосердие этих первобытных церквей представляют зрелище, которое уже не повторится. Все это было добровольное, не по принуждению, и несмотря на это небольшие союзы эти были прочны как сталь. Они не только стойко выдерживали непрестанные неприятности от евреев, но и внутренняя организация их была поразительно сильна. Чтобы представить их себе, надо обратиться не к нашим большим церквам, вход куда доступен всем без разбора, а к монашеским орденам, живущим интенсивной жизнью, к тесно-замкнутым братствам, члены которых ежечасно находятся в общении, возбуждаются, ссорятся, любят и ненавидят друг друга. В церквах была своя иерархия; самые старинные, самые деятельные члены, те, которые были в сношениях с апостолом, пользовались особым почетом; но апостол первый отвергал все, что напоминало хотя немного господство; он стремился только "споспешествовать общей радости".
"Старейшины" иногда выбирались голосованием, т. е. поднятием рук, иногда ставились апостолом, но всегда считались избранными св. Духом, т. е. тем высшим инстинктом, который направлял церковь во всех ее шагах. Их уже начинали называть "блюстителями" (episcopi, слово, перешедшее в эраны из политического языка, и почитать их за "пастырей", обязанность которых - руководить церковью). Некоторые из них, впрочем, считались как бы специалистами по наставлению; это были катехизаторы, ходившие из дома в дом и передававшие слово Божие на частных уроках. Павел установил, по крайней мере для некоторых случаев, правило, что поучаемый, во время получения им наставлений, должен был все свое имущество отдавать в общее с наставником пользование.
Полнота власти принадлежала собранию церкви. Власть эта простиралась на самые сокровенные подробности частной жизни. Все братья смотрели друг за другом и останавливали друг друга в случае надобности. Собрание церкви, или, по крайней мере те, которые назывались "духовными", выговаривали провинившимся, утешали унывающих, исполняли обязанности искусных и знающих сердце человеческое духовников. Публичное покаяние не было еще установившимся институтом; но зародыши его наверно уже существовали. Так как никакие внешние узы не удерживали верных, не мешали им дробиться и оставлять церковь, то можно было бы думать, что такая организация, которая для нас была бы невыносима, в которой мы видели бы только правильную систему шпионства и доносов, должна была скоро разрушиться. Ничего подобного. В описываемое время мы не наблюдаем ни одного случая отступничества. Все покорно подчинялись решениям церкви. Того, чье поведение было дурное, или кто переступал заветы апостола, или не повиновался его посланиям, замечали; его избегали, не входили с ним ни в какие сношения. Его не почитали врагом, но остерегали, как брата. Такое отверженное положение покрывало его стыдом, и он возвращался на путь истинный. В этих кружках добрых людей, живущих вместе, всегда занятых, оживленных, увлекающихся, очень сильно любящих и ненавидящих, было очень весело. Поистине исполнилось слово Иисусово: наступило царствие кротких и простых, и это проявлялось в безмерном блаженстве, преисполнявшим все сердца.
К язычеству испытывали страшное отвращение, но в обхождении относились с большой терпимостью к язычникам). Их не только не избегали, но старались привлечь к себе и убедить их присоединиться к ним. Многие из верных прежде были идолопоклонниками, у многих были среди последних родные; они знали, как добросовестно можно заблуждаться. Они вспоминали своих честных предков, которые умерли, не познав истины, дающей спасение. Следствием этого чувства явился трогательный обычай: крещение за умерших. Верили, что если креститься за тех из предков, на которых не пребыла святая вода, им передавалась вся благодать таинства; таким образом позволяли себе надеяться, что не будет разлуки с теми, кого любили. Надо всем царила глубокая солидарность: сын спасался благодаря родителям, отец - благодаря сыну, муж благодаря жене. Они не могли решиться осудить навеки человека хорошего или с какой-нибудь стороны близкого праведникам.
Нравы были строгие, но не печальные. Та скучная добродетель, которую проповедуют, как христианскую, современные ригористы (янсенисты, методисты и т. д.), совсем не похожа на добродетель того времени. Отношения между мужчинами и женщинами не только не запрещались, но даже поощрялись. Между прочим, язычники насмехались над христианами и за то, что они, будто бы женственны, избегают обычного общества, чтобы ходить на собрания молодых девушек, старух и детей. Языческая нагота строго осуждалась; женщины вообще ходили совершенно покрытыми; не опускалась никакая забота о робкой стыдливости; но и стыдливость есть вид наслаждения, и живущая в человеке мечта об идеале может принимать бесчисленные формы. Почитаем деяния святой Перепетуи, легенду о св. Дорофее, этой героине абсолютной чистоты; а как мало они похожи на монашенку из Пор-Ройаля. Тут умерщвлена половина человеческих инстинктов, там этим инстинктам, которые позднее стали считать за сатанинское наваждение, только дано было новое направление. Первобытное христианство можно назвать родом нравственного романтизма, энергическим отклонением способности любить. Христианство не сократило этой способности, не поставило ее в подозрение; оно питало ее воздухом и светом. Опасность этой смелости еще не выяснилась; зло в церкви было как бы вещью невозможной, ибо корень зла, дурные помыслы, был вырван.
Катехизаторами часто бывали женщины. Девство почиталось состоянием святости. Такое предпочтение к безбрачию не было отрицанием любви и красоты, как в сухом и ограниченном аскетизме позднейших веков; это было, у женщины, верное, правильное чувство, что добродетель и красота тем ценнее, чем тщательнее они скрыты, так что та, которая не обрела редкой жемчужины, - великой любви, - с какой-то гордостью и замкнутостью сохраняет свою красоту и нравственное совершенство для одного Бога, для Бога, почитаемого ревнивцем, с которым делятся сокровеннейшими тайнами. Второй брак не воспрещался, но считался несовершенством. В этом направлении шло общее чувство людей века. Прекрасное, трогательное выражение ?????? стало обычным обозначением "супруга". Слова Virginius, Virginia, ??????????, указывающие на супругов, не вступивших в новый брак, стали похвалой, выражениями ласки. Еврейские надписи проникнуты духом семейной жизни, единением мужа и жены, их взаимным друг к другу уважением, благодарностью мужа жене за ее попечения и заботы; и в этом эти надписи только отражали в себе чувство, общее тем скромным классам, из которых христианская пропаганда набирала себе последователей. Странная вещь! Самые высокие взгляды на святость брака распространились в мире благодаря народу, у которого многобрачие никогда не было совершенно запрещено. Но в той фракции еврейского общества, в которой создалось христианство, полигамия, очевидно, была упразднена фактически, раз церковь никогда не думала о том, что надо высказать осуждение этому ужасу.
Милосердие, братская любовь была основным законом общим для всех церквей и для всех школ. Милосердие и целомудрие были христианскими добродетелями по преимуществу, которые создали успех новой проповеди и заставили уверовать весь мир. Повелевалось делать добро всем; однако, признавалось, что единоверцы достойны предпочтения. Трудолюбие считалось добродетелью. Павел, как хороший работник, энергически порицал леность и безделье и часто повторял наивную простонародную поговорку: "кто не хочет трудиться, тот и не ешь". Образцом был в его глазах аккуратный, мирный ремесленник, прилежный к труду, со спокойным сердцем вкушающий заработанный им хлеб. Как далеко это от первоначального идеала иерусалимской церкви, вполне коммунистического и монастырского, или даже от идеала Антиохийской, занятой всецело пророчествами, сверхъестественными дарами, апостольской деятельностью! Тут церковь есть союз хороших рабочих, веселых, довольных, не завидующих богатым, ибо они счастливее последних, т. к. знают, что Бог судит не так, как люди света, и предпочитает честную мозолистую руку белой руке интригана. Одна из главных добродетелей - хорошо вести свои дела, "чтобы жизнь ваша была благоприлична перед внешними и чтобы вы ни в чем не нуждались". Некоторых членов церкви, о которых Павел прослышал, что "они ничего не делают, а суетятся", он строго порицает. Такое соединение практического здравого смысла и илюминатства не должно удивлять нас. Разве английская раса в Европе и в Америке не служит нам примером такого же контраста: такого абсолютного здравого смысла в делах земных и такой бессмыслицы в делах небесных? Точно также и квакерство вначале было сетью нелепиц до того дня, когда оно под влиянием Вильяма Пенна превратилось в нечто практически великое и плодотворное. Сверхъестественные дары св. Духа, как, напр., дар пророчества, не пребывали в пренебрежении. Но ясно, что в греческих церквах, состоявших из не евреев, эта странная вера не имела уже большого смысла, и нетрудно предсказать на скорое будущее ее исчезновение. Христианская дисциплина обращалась в некоторого рода деспотическое благочестие, состоявшее в служении истинному Богу, в молитве, в делании добра. Неизмеримая надежда сообщала этим чисто-религиозным требованиям силу, которой они сами по себе никогда не обладали. Мечта, которая была душой вызванного Иисусом идейного движения, продолжала быть основным догматом христианства: все верили в близкое пришествие царства Божьего, в неожиданное явление великой славы, в которой появится Сын Божий. Это чудесное явление рисовали себе также, как и в Иисусовы времена. Близко наступление "великого гнева Божьего", т. е. страшной катастрофы; бедствие это упадет на всех, кого не освободил Иисус. Иисус покажется на небе, как "царь славы", окруженный ангелами. Тогда произойдет суд. Праведные, потерпевшие гонение, сами пойдут стать вокруг Иисуса, чтобы вкушать с ним вечный покой. Неверующие, гнавшие их (особенно евреи) будут добычей огня. Наказанием их будет вечная смерть; изгнанные от лица Иисуса, они будут увлечены в бездну погибели. В самом деле, возгорится разрушительный пожар, поглотит мир и всех, кто отверг благовествование Иисуса. Эта конечная катастрофа будет как бы великой и славной манифестацией Иисуса и святых его, актом высшего правосудия, запоздалым возмездием за несправедливости, которые до того были общим правилом века.
На это странное учение, конечно, делались возражения. Одно из главных состояло в трудности разобрать, какова будет в момент пришествия Иисуса участь мертвых. В Фессалоникийской церкви со времени отъезда Павла кое-кто умер; эти первые смертные случаи произвели очень живое впечатление. Следовало ли жалеть и считать лишенными Царства Божия тех, кто таким образом исчез ранее часа торжества? Идея о личном бессмертии и личном суде, была тогда еще так мало развита, что такое возражение могло быть сделано. Павел отвечает на него с поразительной ясностью. Смерть будет лишь минутный сон.
"He хочу оставить вас, братия, в неведении об умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. Ибо, если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с Ним. Ибо сие говорим вам словом Господним, что мы живущие до пришествия Господня не предупредим умерших; потому что Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем. Итак утешайте друг друга сими словами".
Старались определить, когда произойдет это великое событие. Апостол Павел осуждает эти любопытные искания и доказывает бесплодность их почти теми же словами, что приписываются и Иисусу:
"О временах же и сроках нет нужды писать к вам, братия, ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью. Ибо, когда будут говорить: "мир и безопасность", тогда внезапно постигнет их пагуба, подобно как мука родами постигает имеющую в чреве, и не избегнут. Но вы, братия, не во тьме, чтобы день застал вас, как тать; ибо все вы - сыны света и сыны дня: мы - не сыны ночи, ни тьмы. Итак не будем спать, как и прочие, но будем бодрствовать и трезвиться...".
Эта близкая катастрофа занимала всех страшно. Энтузиасты считали возможным предсказать время ее на основании особых откровений; появились уже апокалипсисы; доходило до того, что пускались в обращение подложные послания апостола, где возвещался конец мира.
"Молим вас, братия, о пришествии Господа нашего Иисуса Христа и нашем собрании к Нему, не спешить колебаться умом и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания, как бы нами посланного будто уже наступает день Христов. Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не придет, доколе не придет прежде отступление и не откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святыней, так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога. He помните ли, что я, еще находясь у вас, говорил вам это? И ныне вы знаете, что не допускает открыться ему в свое время. Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь, - и когда откроется беззаконник, которого Господь Иисус убьет духом уст Своих и истребит явлением пришествия Своего, того, которого пришествие, по действию сатаны, будет со всякой силой и знамениями и чудесами ложными, и со всяким неправедным обольщением погибающих за то, что они не приняли любви истины для своего спасения. И за сие пошлет им Бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи, да будут осуждены все неверовавшие истине, но возлюбившие неправду".
Как мы видим, в этих текстах, написанных через 20 лет после смерти Иисуса, единственным существенным элементом, прибавленным к картине дня Господня, как понимал последнюю Иисус, является роль антихриста, или "лжехриста", который должен появиться перед великим пришествием самого Христа; род мессии Сатаны, который будет творить чудеса и захочет, чтобы ему поклонялись. По поводу Симона Волхва, мы уже встречались с любопытным взглядом, будто лжепророки творят чудеса совершенно так же, как и настоящие пророки. Впрочем, убеждение, что страшному суду будут предшествовать ужасные бедствия, распространение всякого нечестия и мерзости, временное торжество идолопоклонства, воцарение царя-богохульника, существовало уже в очень отдаленные времена, восходящие к самому возникновению апокалиптических учений. Постепенно это кратковременное царство зла, предвозвещающее окончательное торжество добра, воплотилось у христиан в лице человека, которого представляли себе полной противоположностью Иисуса, чем-то вроде Христа ада.
Образ этого будущего соблазнителя создался отчасти из воспоминаний об Антиохе Эпифане, каким его изображала книга Даниила, смешанных с чертами Валаама, Гога и Магога, Навуходоносора, отчасти из черт, заимствованных у современности. Страшная трагедия, разыгравшаяся в то время на глазах у всего мира в Риме, не могла не взволновать в высокой степени всеобщее воображение. Калигула, антибог , первый император, потребовавший для себя поклонения при жизни, внушил, вероятно, Павлу мысль о том, что вышеуказанный человек возвысится над всеми якобы богами, над всеми идолами, и воссядет в храме Иерусалимском, стараясь выдать себя за самого Бога. Таким образом, Антихрист в 54 году представляется продолжателем богохульных безумств Калигулы. Действительность дает сколько угодно случаев объяснить такие предсказания. Несколько месяцев спустя то время, когда Павел писал эту странную страницу, империя перешла к Нерону. В нем христианская мысль впоследствии и признает то чудовище, которое должно предшествовать Христу. Почему, или, скорей, из-за кого в 54-м году, по мнению Павла, времена Антихриста не могли еще наступить? Это остается невыясненным. Быть может, здесь скрыта какая-нибудь темная тайна, не чуждая политике, тайна, о которой верующие говорили между собой, но не писали из боязни попасться. Достаточно было бы одного перехваченного письма, чтобы возбудить страшные гонения. И здесь, как и относительно некоторых других пунктов, обычай христиан - об известных вещах не писать, создает нам непреодолимые затруднения. Предполагали, что речь идет об императоре Клавдии, и хотели видеть в выражении Павла игру слов по поводу его имени (Claudius = qui claudit = o ???????). В самом деле, во время написания данного послания, смерть несчастного Клавдия, окруженного смертными сетями преступной Агриппины, могла казаться только делом времени; все ожидали ее, сам император говорил о ней; со всех сторон являлись мрачные предчувствия; народное воображение поражали чудеса природы, подобные тем, что 14 лет позднее произвели такое сильное впечатление на автора Апокалипсиса. С ужасом говорили о чудовищных зародышах, о свинье, давшей свет поросенку с ястребиными когтями, все это заставляло дрожать за будущее. Христиане, как люди из простонародья, разделяли эти страхи; предзнаменования и суеверный страх перед естественными бедствиями были главными причинами образования апокалиптических верований.
Что вполне выясняется нам из этих неоценимых документов, что ярко светится в них, что объясняет нам невероятный успех христианской пропаганды, это - царившие в этих маленьких церквах самоотвержение и высокая нравственность. Их можно представить себе союзами моравских братьев или протестантских пиетистов, преданных величайшему благочестию, или некоторого рода католическими светскими орденами или конгрегациями. Молитва, имя Иисуса постоянно были на устах у верных. Перед каждым делом, напр., перед едой, они произносили благословение или совершали краткую службу. Переносить дела в светские суды считалось оскорблением Церкви. Убеждение в близости кончины мира отчасти лишало революционное брожение, охватившее все умы, его резкого характера. Постоянным правилом апостола было то, что надо оставаться тем, кем сделала судьба: обрезанный не должен скрывать, что он обрезан; необрезанный не должен подвергаться обрезанию; девственник должен оставаться таковым, женатый - женатым; раб не должен заботиться о своем рабстве и должен оставаться рабом, даже если имеет возможность стать свободным. "Раб, призванный в Господе, есть свободный Господа; равно и призванный свободным есть раб Христов". Над всеми умами царила глубокая покорность, благодаря которой все было безразлично, и все скорби мира сего притуплялись и забывались.
Церковь была неиссякающим источником наставления и утешения. He надо представлять себе собрания христиан того времени холодными сборищами наших дней, где не может быть ничего непредвиденного, никакой личной инициативы. Скорее можно сравнить их с радениями английских квакеров, американских шекеров и французских спиритов. Во время собрания все сидели, каждый заговаривал, когда чувствовал вдохновение. Тогда пришедший в экстаз вставал и произносил по наитию Духа разные речи, которые нам в настоящее время трудно точно разграничить: псалмы, благодарственные песнопения, эвлогии, пророчества, откровения, поучения, увещания, утешения, проявления глоссолалии. "Эти импровизации, почитавшиеся за прорицания свыше, то пелись, то говорились". Все взаимно вызывали на это друг друга; каждый возбуждал энтузиазм в других; это называлось "воспевать Господу". Женщины хранили молчание. Все считали, что на них постоянно снисходит Дух, и потому всем казалось, что каждый образ, каждый звук, пробегавший через мозг верных, имеет глубокий смысл, и они самым добросовестнейшим образом извлекали из чистого самообмана настоящую духовную пищу. После каждого славословия, каждой таким образом съимпровизированной молитвы, все присоединялись к вдохновенному со словом "Аминь". Чтобы отметить различные моменты мистического собрания, председательствующий или произносил приглашение Oremus, либо вздыхал, глядя на небо: Sursum corda!, либо вспоминал, что Иисус, согласно обещанию своему, присутствует среди собравшихся: Dоminus vobiscum. Часто повторялся также, с молящим, жалобным оттенком, возглас: Kуrie еleison!
Дар прорицания ставился очень высоко; им обладало несколько женщин. Во многих случаях, если дело шло о глоссолалии, высказывались сомнения; иногда даже опасались поддаться обману злых духов. На особом разряде боговдохновенных людей, как их называли, "духовных", лежала обязанность толковать эти странные, отрывистые речи, находить их смысл, определять, от какого духа они исходят. Явления эти много способствовали обращению язычников и считались самыми явными чудесами. Действительно, язычники, по крайней мере те, которых считали сочувствующими, присутствовали на собраниях. Тут часто происходили любопытные сцены. Один или несколько из чувствовавших вдохновение обращались к гостю, говорили с ним то резко, то ласково, открывали сокровенные тайны, известные, как он думал, ему одному, выводили на свет грехи, совершенные им в прошлом. Несчастный чувствовал себя пораженным и убитым. Стыд такого публичного обличения, ощущение как бы духовной наготы, в которой он явился перед собранием, создавали между ним и братьями тесные узы, которые разорвать уже было невозможно. Известного рода покаяние бывало иногда первым шагом по вступлении в секту. Такие акты устанавливали между братьями и сестрами беспредельную близость и любовь; все поистине составляли одно целое. Необходимым был абсолютный спиритуализм, чтобы подобные отношения не привели к отвратительным злоупотреблениям.
Понятно, какою огромной притягательной силой обладала такая деятельная духовная жизнь среди общества, совершенно лишенного нравственных связей, особенно среди низших классов, которыми одинаково мало занимались и государство, и религия. В этом великий урок истории того времени для нашего века: времена похожи друг на друга; будущее принадлежит той партии, которая возьмется за низшие классы народа и воспитает их. Но в наши дни это труднее, чем когда-либо прежде. В древности материальная жизнь на берегах Средиземного моря могла быть простая; физические потребности стояли на втором плане и их легко было удовлетворить. У нас потребностей этих много и они властно заявляют о себе; народ связан с землей как бы свинцовыми узами.
Огромное нравственное действие оказывала, в особенности, священная трапеза, "вечеря Господня"; на нее смотрели, как на мистический акт, посредством которого все соединяются с Христом, а, следовательно, и объединяются в одно целое. В этом был постоянный урок равенства и братства. Все слышали сакраментальные слова, которые относили к последней вечере Иисуса. Верили, что хлеб, вино и вода - тело и кровь самого Иисуса. Считали, что вкушающие их вкушают Иисуса, соединяются с ним и между собою неизъяснимо таинственным образом. Перед этим все давали друг другу "святое лобзание" или "лобзание любви", и ничто не смущало невинности этого второго золотого века. Обыкновенно, оно давалось мужчинам мужчинами и женщинам женщинами. В некоторых церквах, однако, святая свобода доходила до того, что при "лобзании любви" не делалось никакого различия между полами. Языческое общество, неспособное понять такую чистоту, воспользовалось этим случаем, чтобы распустить всякую клевету. Целомудренное христианское лобзание возбудило подозрения в развратниках, и уже очень рано церковь поэтому предмету ограничила себя строгими предосторожностями; но в начале этот обряд имел существенное значение, был неразделен с евхаристией и восполнял глубокое значение этого символа мира и любви. Иные лишали себя его во дни воздержания, в знак строгого траура.
В первой монашеской Иерусалимской церкви хлеб преломлялся ежедневно. 20-30 лет спустя постепенно пришли к тому, чтобы праздновать священную трапезу только раз в неделю. Празднование это происходило вечером, и, по еврейскому обычаю при свете многочисленных светильников. День для того назначен был следующий после субботы, - первый день недели. Его называли "днем Господним" в память воскресения, а также и вследствие веры в то, что в этот день Бог сотворил мир. В этот же день собиралась милостыня и производились всякие сборы. Суббота, которую христиане, вероятно, еще праздновали, хотя и с неодинаковой у всех тщательностью, отличалась от дня Господня. Но, несомненно, день отдыха все более и более стремился к слиянию с днем Господним, и ничто не мешает предположить, что в церквах язычников, не имевших основания отдавать предпочтение субботе, это перенесение уже было сделано. Восточные эбионимы отдыхали, наоборот, в субботу.
Сама вечеря также мало-помалу становилась чисто формальным символом. Вначале это был настоящий ужин, где каждый ел, сколько хотел, только придавая тому высокий мистический смысл. Вечеря начиналась молитвой. Как в обедах языческих братств, каждый приносил свою долю и съедал то, что принес; церковь же поставляла только второстепенные предметы: горячую воду, сардины, то, что называлось ministerium. Любили представлять себе, что две невидимые служанки, Ирена (Мир) и Агапа (Любовь) разливают одна вино, другая теплую воду, мешаемую с ним, и может быть, во время вечери временами можно было слышать, как диакониссам (ministrae), каковы бы ни были их имена, с улыбкой говорили: Irene, da calda; - Agape, mіsсе mi. Ha пиру царила кроткая сдержанность и скромная трезвость. Стол, за которым сидели, имел форму полого полукруга, или лунной sigma; старейшина восседал в центре. Патеры или чаши, из которых пили, были предметом особой заботливости. Отсутствующим освященные хлеб и вино посылались через диаконов.
Со временем вечеря стала только обрядом. Голод утоляли дома; в собрании же вкушали только несколько кусков, пили только несколько глотков, ради символа. Какой-то логический инстинкт привел к отделению общей братской трапезы от мистического акта, который состоял только в преломлении хлеба. Последнее становилось изо дня в день более торжественным; трапеза же, наоборот, с увеличением Церкви делалась все более и более светской. Где трапеза была почти упразднена и, сократившись таким образом, оставила все значение целиком за торжественным обрядом; где сохранилось и то, и другое, но в раздельном виде: трапеза стала предшествовать евхаристии или следовать за ней; стали обедать вместе до или после причащения. Потом оба обряда уже совершенно разделились; благочестивая трапеза стала милостыней для бедняков, отчасти остатком языческих обычаев, и потеряла всякую связь с евхаристией. В таком виде она была в большинстве случаев упразднена в IV веке. "Эвлогии" или "освященные хлебы" остались тогда единственным воспоминанием о веке, когда евхаристия была облечена в самые сложные и наименее ясно анализированные формы. Однако, долго еще сохранялся обычай призывать имя Иисусово, собираясь пить, а преломление хлеба и совместное питие почитали, как прежде, эвлогией; это были последние и очень слабые следы прекрасного установления Иисусова.
Имя, которое вначале носили евхаристические трапезы, прекрасно передавало все небесное значение и всю здоровую моральность этого прекрасного обряда. Их называли agaрае, т. е. "дружбой" или "милосердием". Евреи, особенно эссенийцы, уже прежде придавали религиозным трапезам нравственное значение; но перейдя в руки другого народа, эти восточные обычаи получили почти мифологический смысл. Мифрийские мистерии, которые должны были вскоре развиться в римском мире, состояли главным образом в обряде принесения в жертву хлеба и чаши, над которыми произносились определенные слова. Сходство было такое, что христиане объяснили его происками дьявола, который хотел таким образом доставить себе злую радость передразнить самый святой их обряд. Внутренняя связь между всем этим очень неясна. Нетрудно было предвидеть, что этот обычай скоро породит важные злоупотребления, что настанет день, когда трапеза (собственно - агапа) выйдет из обычая и останется только евхаристический глоток, знак и воспоминание о первоначальном установлении. He удивит нас также сведение, что это любопытное таинство было причиной злословия, что секту, считавшую, что под видом хлеба и вина она вкушает плоть и кровь своего основателя, обвиняли в повторении пиров Тиеста, говоря, что она ест детей, запеченных в тесто, словом, людоедствует.
Праздники года все были еврейские, главным образом Пасха и Пятидесятница. Христианская пасха, вообще говоря, праздновалась в один день с еврейской. Однако, по той же причине, по которой еженедельный день отдыха был перенесен с субботы на воскресение, являлось стремление и пасху поставить в связь не с еврейскими обычаями и воспоминаниями, а с памятью о страстях и воскресении Иисуса. Возможно, что в греческих и македонских церквах это перенесение совершилось уже при жизни Павла. Во всяком случае основная мысль об этом главном празднике подверглась коренному преобразованию. Рядом с воскресением Иисуса переход Чермного моря потерял свое значение; о нем перестали думать иначе, как об образе торжества Иисуса над смертью. Истинной пасхой становится впредь Иисус, принесенный в жертву за всех; истинные опресноки - правда и справедливость; старая опара бессильна и должна быть брошена. Впрочем, гораздо раньше уже праздник Пасхи потерпел у евреев подобное изменение значения. В начале это несомненно был праздник весны, который посредством искусственной этимологии связали с воспоминанием об исходе из Египта.
Пятидесятница также праздновалась в один день с евреями. Как и пасха, этот праздник тоже получил совсем новое значение, отодвигавшее назад древнееврейское представление. Правильно или нет, но считалось что главный случай сошествия св. Духа на собравшихся вместе апостолов произошел в день Пятидесятницы после воскресения Иисуса. Древний семитский праздник жатвы превратился таким образом в новой религии в праздник св. Духа. Около того же времени подобное преобразование потерпел этот праздник и у евреев: он стал для них днем обнародования закона на горе Синай.
Для собраний не было нарочно построенных или нанятых зданий: никакого искусства, следовательно, и никаких образов. Всякое изображение напомнило бы язычество и показалось бы идолопоклонством. Собрания происходили у наиболее известных братьев, или у тех, у кого было удобное помещение. Для них избирались предпочтительно те комнаты, которые в восточных домах занимают верхний этаж и соответствуют нашим гостиным. Комнаты эти высокие, с многочисленными окнами, воздуху в них много: там принимали друзей, устраивали пиры, молились и клали покойников. Каждая составленная таким образом группа образовывала "домашнюю церковь", т. е. набожный кружок, проникнутый духом нравственной деятельности и очень похожий на те "домашние коллегии", с примерами которых мы встречаемся около того же времени в еврейском обществе. Конечно, в больших городах, где имелось несколько таких домашних церквей, были и общие церкви, обнимавшие и объединявшие все частные. Но в общем дух времени склонялся к мелким общинам. Так и все великое зародилось в незначительных центрах, где все находятся в тесном взаимном общении, и где члены согреют, чувством могучей любви.
До того времени только буддизм поднимал человека на такую степень героизма и чистоты. Торжество христианства необъяснимо, если изучать его только с IV века. С христианством случилось то же, что и почти со всеми человеческими установлениями: оно добилось успеха тогда, когда уже стало нравственно падать; оно приобрело официальный характер лишь тогда, когда стало лишь тенью себя; оно получило распространение только по прошествии своей молодости, своего истинно-оригинального периода. Но это не уменьшило его права на награду; оно заслужило ее тремя веками добродетельной жизни, неисчислимой мерой стремления к добру, которое оно внушило. Если подумать об этом чуде, никакая гипербола относительно превосходства Иисуса не покажется несправедливой; он, и только он был вдохновителем, учителем, жизненным принципом своей церкви. Его божественное значение росло с каждым годом, и это было справедливо. Он уж не был человеком Божьим, великим пророком, человеком, посланным и одобряемым Богом, человеком могучих речей и могучего дела. Эти выражения, удовлетворявшие вере и любви первоначальных учеников, теперь сошли бы за очень бледные. Иисус - Господь, Христос, личность всецело сверхчеловеческая, еще не Бог, но уже близко от того. В нем живут, умирают, воскресают; почти все, что говорится о Боге, говорится и о нем. Он уже прямо является своего рода божественной ипостасью, и когда его захотят отождествить с Богом, это окажется просто делом слов, "сообщением наречий", как говорят богословы. Сам Павел, как мы увидим, придет к этому; самые передовые формулы послания к Колосянам содержатся уже в зародыше в более ранних посланиях. "У нас один Бог, Отец, из Которого все, и один Господь, Иисус Христос, Которым все (живет)". Еще несколько слов - и Иисус превратится в творческий Логос; можно уже прозревать самые преувеличенные положения консубстанциалистов IV века.
Идея о христианском искуплении претерпевала в церквах Павла такое же преобразование. Притчи, нравственные наставления Иисусовы были мало известны; Евангелия еще не существовали. Христос для этих церквей не реальное, жившее на земле, лицо; он - образ Божий, служитель небесный, долженствовавший примирить свет с Богом, приявший на себя грехи всего мира; это - божественный возродитель, все воссоздающий заново, а прошлое лишающий значения. Он приял смерть за всех, все умерли в нем для света и должны впредь жить лишь для него. Он был богат всеми богатствами Божества и стал бедным ради нас. Значит, вся христианская жизнь должна быть противоречием человеческой логике; истинная сила - слабость, истинная жизнь - смерть; плотская мудрость - безумие. Счастлив, кто носит в теле мертвенное состояние Иисуса, кто непрестанно подвергается опасности смерти за Иисуса. Он оживет с Иисусом. Он будет взирать на славу его открытым лицом и преобразуется в его образ, поднимаясь непрестанно от славы к славе. Христианин живет, таким образом, в ожидании смерти и в непрестанных стенаниях. По мере того, как внешний человек (тело) разрушается, внутренний (душа) возрождается. За миг скорби ему воздается вечной славой. Что значит ему распадение земной его обители? У него в небе нерукотворная, вечная обитель. Земная жизнь - изгнание; смерть - возврат к Богу, она равносильна поглощению жизнью всего смертного. Но это сокровище надежды христианин носит в глиняном сосуде; до великого дня, когда все раскроется перед судилищем христовым, он должен дрожать за себя.