Наемники, террористы, шпионы, профессиональные убийцы

ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ II. ТЕРРОРИСТЫ

ДВЕ ДУШИ АЛЕКСАНДРА II

П.Л.Кропоткин - теоретик и идеолог русского анархизма - рассказал о
личности царя Александра II и его смерти в "Воспоминаниях революционера".
"Боевым кличем революционеров стало: "Защищайтесь! Защищайтесь от
шпионов, втирающихся в кружки под личиной дружбы и выдающих потом направо и
налево по той простой причине, что им перестанут платить, если они не будут
доносить. Защищайтесь от тех, кто зверствует над заключенными! Защищайтесь
от всемогущих жандармов!" Три видных правительственных чиновника и два или
три мелких шпиона погибли в этом новом фазисе борьбы.
Генерал Мезенцев, убедивший царя удвоить наказание после приговора по
делу "ста девяноста трех", был убит в Петербурге среди белого дня.
Один жандармский полковник, виновный еще в худшем, подвергся той же
участи в Киеве, а в Харькове был убит генерал-губернатор, мой двоюродный
брат Дмитрий Кропоткин, когда он возвращался из театра. Центральная тюрьма,
где началась голодовка и где прибегли к искусственному кормлению, находилась
в его ведении.
В сущности, он был ие злой человек; я знаю, что лично он скорее
симпатизировал политическим, но он был человек бесхарактерный, притом
придворный, флигель-адъютант царя, и поэтому предпочел не вмешиваться, тогда
как одно его слово могло бы остановить жестокое обращение с заключенными.
Александр II любил его, и положение его при дворе было так прочно, что его
вмешательство, по всей вероятности, было бы одобрено в Петербурге.
- Спасибо! Ты поступил согласно моим собственным желаниям, - сказал
ему царь в 1872 году, когда ДН. Кропоткин явился в Петербург, чтобы доложить
о народных беспорядках в Харькове, во йремя которых он мягко поступил с
бунтовщиками.
Но теперь он одобрил поведение тюремщиков, и харьковская молодежь до
такой степени была возмущена обращением с заключенными, что по нем стреляли
и смертельно ранили.
Тем не менее личность императора оставалась еще в стороне, вплоть до
1879 года на его жизнь не было покушений. Слава освободителя окружила его
ореолом и защищала его неизмеримо лучше, чем полчища жандармов и сыщиков.
Если бы Александр II проявил тогда хотя малейшее желание улучшить положение
дел в России, если бы он признал хотя одного или двух из тех лиц, с которыми
работал во время периода реформ, и поручил им расследовать общее положение
страны или хотя бы положение одних крестьян; если бы он проявил малейшее
намерение ограничить власть тайной полиции, его решение приветствовали бы с
восторгом.
Одно слово могло бы снова сделать Александра II "освободителем", и
снова молодежь воскликнула бы, как Герцен в 1858 году: "Ты победил,
Галилеянин!" Но точно так же, как во время польской революции пробудился в
нем деспот, и, подстрекаемый Катковым, он не нашел другого выхода, как
виселицы, так точно и теперь, следуя внушениям того же злого гения -
Каткова, он ничего не придумал, кроме назначения особых генерал-губернаторов
с полномочием вешать.
Тогда, и только тогда, горсть революционеров - Исполнительный Комитет,
поддерживаемый, однако, растущим недовольством среди образованных классов и
даже среди приближенных к царю, объявил ту войну самодержавию, которая,
после нескольких неудачных покушений, закончилась в 1881 году смертью
Александра П.
Два человека жили в Александре II, и теперь борьба между ними,
усиливавшаяся с каждым годом, приняла трагический характер. Когда он
встретился с Соловьевым, который выстрелил в пего и промахнулся, Александр
II сохранил присутствие духа настолько, что побежал к ближайшему подъезду не
по прямой линии, а зигзагами, покуда Соловьев продолжал стрелять. Таким
образом он остался невредимым. Одна пуля только слегка разорвала шинель. В
день своей смерти Александр II тоже проявил несомненное мужество..
Перед действительной опасностью он был храбр, но он беспрерывно
трепетал пред призраками, созданным его собственным вображением,
Единственно, чтобы охранить свою императорскую власть, он окружил себя
людьми самого реакционного направления, которым не было никакого дела до
пего, а просто нужно было удержать свои выгодные места.
Без сомнения, он сохранил привязанность к матери своих детей, хотя в то
время он был уже близок с княжной Юрьевской-Долгорукой, на которой женился
немедленно после смерти императрицы.
- Не упоминай мне про императрицу: мне это так больно, - говорил он не
раз Лорис-Меликову.
А между тем он совершенно оставил Марию Александровну, которая верно
помогала ему раньше, когда он был освободителем. Она умирала в Зимнем дворце
в полном забвении.
Хорошо известный русский врач, теперь уже умерший, говорил своим
друзьям, что он, посторонний человек, был возмущен пренебрежением к
императрице во время ее болезни.
Придворные дамы, кроме двух статс-дам, глубоко преданных императрице,
покинули ее, и весь придворный мир, зная, что того требует сам император,
заискивал пред Долгорукой. Александр II, живший в другом дворце, делал своей
жене ежедневно лишь короткий официальный визит.
Когда Исполнительный Комитет свершил смелую попытку взорвать Зимний
дворец, Александр II сделал шаг, до того беспримерный. Он создал род
диктатуры и облек Лорис-Меликова чрезвычайными полномочиями. Этому генералу,
армянину родом, Александр II уже раньше давал диктаторские полномочия, когда
в Беглянке, в низовьях Волги, появилась чума и Германия пригрозила
мобилизовать свою армию и объявить Россию под карантином, если эпидемия не
будет прекращена. Теперь, когда Александр II увидал, что он не может
доверяться бдительности даже дворцовой полиции, он дал диктаторские права
Лорис-Меликову, а так как Меликов считался либералом, то новый шаг
истолковали в том смысле, что скоро созовут Земский Собор. Но после взрыва в
Зимнем дворце новых покушений немедленно не последовало, а потому Александр
II опять успокоился, и через несколько месяцев, прежде чем Меликов мог
выполнить что бы то ни было, он из диктатора превратился в простого министра
внутренних дел.
Внезапные припадки тоски, во время которых Александр II упрекал себя за
то, что его царствование приняло реакционный характер, теперь стали
выражаться сильными пароксизмами слез.
В иные дни он принимался плакать так, что приводил Лорис-Меликова в
отчаяние. В такие дни он спрашивал министра: "Когда будет готов твой проект
конституции?" Но если два-три дня позже Меликов докладывал, что органический
статут готов, царь делал вид, что решительно ничего не помнит. "Разве я тебе
говорил что-нибудь об этом? - спрашивал он. - К чему! Предоставим это лучше
моему преемнику. Это будет его дар России".
Когда слух про новый заговор достигал до Александра II, он готов был
предпринять что-нибудь, но когда в лагере революционеров все казалось
спокойным, он прислушивался к нашептываниям реакционеров и оставлял все, как
было прежде. Лорис-Меликов со дня на день ждал, что его попросят в отставку.
В феврале 1881 года Лорис-Меликов доложил, что Исполнительный Комитет
задумал новый заговор, план которого не удается раскрыть, несмотря на самые
тщательные расследования.
Тогда Александр II решил созвать род совещательного собрания из
представителей от земств и городов. Постоянно находясь под впечатлением, что
ему предстоит судьба Людовика ХУ1, Александр II приравнивал предполагавшуюся
"общую комиссию" тому собранию нотаблей, которое было созвано до
Национального Собрания 1789 года.
Проект должен был поступить в Государственный совет; но тут Александр И
стал снова колебаться. Только утром первого марта 1881 года, после нового,
серьезного предупреждения со стороны Лорис-Меликова об опасности, Александр
II назначил следующий четверг для выслушивания проекта в заседании Совета
министров. Первое марта падало на воскресенье, и Лорис-Меликов убедительно
просил царя не ездить на парад в этот день ввиду возможности покушения.
Тем не менее Александр II поехал. Он желал увидеть великую княжну
Екатерину Михайловну, дочь его тетки Елены Павловны, которая в шестидесятых
годах была одним из вождей партии реформ, и лично сообщить ей приятную
весть, быть может как акт покаяния перед памятью Марии Александровны.
Говорят, царь сказал великой княжне: "Я решил созвать собрание именитых
людей".
Но эта запоздалая и нерешительная уступка не была доведена до всеобщего
сведения; на обратном пути из манежа Александр II был убит.
Известно, как это случилось. Под блиндированную карету, чтобы
остановить ее, была брошена бомба. Несколько черкесов из конвоя была ранены.
Рысакова, бросившего бомбу, тут же схватили. Несмотря на настоятельные
убеждения кучера не выходить из кареты - он утверждал, что в слегка
поврежденном экипаже можно еще доехать до дворца, - Александр II все-таки
вышел. Он чувствовал, что военное достоинство требует посмотреть на раненых
черкесов и сказать им несколько слов. Так поступал он во время
русско-турецкой войны, когда, например, в день его именин сделан был
безумный штурм Плевны, кончившийся страшной катастрофой.
Александр II подошел к Рысакову и спросил его о чем-то, а когда он
проходил затем совсем близко от другого молодого человека, Гриневецкого,
стоявшего туг же, на набережной, с бомбою, тот бросил свою бомбу между
обоими так, чтобы убить и себя и царя. Оба были смертельно ранены и умерли
через несколько часов.
Теперь Александр II лежал на снегу, истекая кровью, оставленный всеми
своими сторонниками! Все исчезли. Кадеты, возвращавшиеся с парада, подбежали
к умирающему царю, подняли его с земли, усадили в сани и прикрыли дрожащее
тело кадетской шинелью, а обнаженную голову - кадетской фуражкой. Да еще
один из террористов с бомбой, завернутой в бумагу, под мышкой, рискуя быть
схваченным и повешенным, бросился вместе с кадетами на помощь раненому...
Человеческая природа полна таких противоположностей.
Так кончилась трагедия Александра II. Многие не понимали, как могло
случиться, чтобы царь, сделавший так много для России, пал от руки
революционеров. Но мне пришлось видеть первые реакционные проявления
Александра II и следить за ними, как они усиливались впоследствии; случилось
также, что я мог заглянуть в глубь его сложной души; увидать в нем
прирожденного самодержца, жестокость которого была только отчасти смягчена
образованием, и понять этого человека, обладавшего храбростью солдата, но
лишенного мужества государственного деятеля, человека сильных страстей, но
слабой воли, - и для меня эта трагедия развивалась с фатальной
последовательностью шекспировской драмы.
Последний ее акт был ясен для меня уже 13 июня 1862 года, когда я
слышал речь, полную угроз, произнесенную Александром II перед нами, только
что произведенными офицерами, в тот день, когда по его приказу совершились
первые казни в Польше.
Дикая паника охватила придворные круги в Петербурге.
Александр III, который, несмотря на свой колоссальный рост, не был
храбрым человеком, отказался поселиться в Зимнем дворце и удалился в
Гатчину, во дворец своего прадеда Павла I. Я знаю это старинное здание,
планированное как вобановская крепость, окруженное рвами и защищенное
сторожевыми башнями, откуда потайные лестницы ведут в царский кабинет. Я
видел люк в кабинете, через который можно бросить неожиданно врага в воду -
на острые камни внизу, а затем тайные лестницы, спускающиеся в подземные
тюрьмы и в подземный проход, ведущий к озеру. Тем временем подземная
галерея, снабженная автоматическими электрическими приборами, чтобы
революционеры не могли подкопаться, рылась вокруг Аничкова дворца, где
Александр III жил до восшествия на престол.

(Кропоткин П. А. Записки революционера).

ФРАНЦУЗСКАЯ ПОЛИЦИЯ И БОМБЫ

Париж, 9 декабря 1893 года. Вокруг Бурбонского дворца масса
полицейских, осматривающих каждого, кто входит в здание.
В большом зале дворца, традиционном месте заседаний национального
собрания, вот уже несколько часов депутаты обсуждают новые проекты,
направленные, как утверждают, против уголовников и анархистов.
Однако любому депутату совершенно ясно, что они легко могут быть
применены не только против уголовников и анархистов-бомбометателей, но и
против радикальных демократов, социалистов и деятелей профсоюзов. В палате
депутатов со времени последних выборов заседали также двенадцать
представителей рабочей партии, которые отлично знали, что такое юстиция, и
консерваторам, являющимся инициаторами нового законопроекта, отстоять свою
точку зрения было бы не так-то легко.
В 1 б часов на галерее, растолкав локтями публику, к барьеру
протиснулся бедно одетый молодой человек. Он внимательно оглядел зал. На
трибуне пылко жестикулировал очередной оратор. Депутаты шушукались между
собой и время от времени бросали в его адрес - кто язвительные реплики, а
кто слова одобрения.
Вдруг юноша размахнулся и метнул вниз какой-то круглый предмет. Хлопнул
взрыв, запахло порохом, раздались громкие крики и проклятья.
Плечи бомбиста разочаровано опустились: как видно, он ожидал большего
эффекта. Однако он тут же сумел взять себя в руки, и, воспользовавшись
сумятицей, пустился в бегство.
В отеле террориста уже ждала полиция. Особого вреда его бомба не
нанесла. Депутаты в основном отделались легким испугом. Даже те из них,
которые оказались в непосредственной близости от взрыва, получили лишь
небольшие царапины. Через четверть часа после происшествия дебаты вспыхнули
с новой силой.
Молодого человека, который метнул бомбу в Бурбонском дворце, звали
Огюст Вайян. Ему едва исполнилось 23 года, и он был анархистом.
Анархизм - течение, не признающее никакого государственного порядка и
отрицающее организованную борьбу - приобрел во Франции 80-х годов прошлого
столетия заметное влияние. В Париже долгое время жили известные вожди
анархистов Кропоткин, Бакунин и Прудон. Проповедуя устно и письменно свое
учение, они находили многочисленных приверженцев, в первую очередь среди
студентов, радикальной мелкой буржуазии и в кругах интеллигенции. В Париже,
Марселе, Лионе появилось с десяток анархистских газет, таких, как
"Голодные", "Социальная борьба", "Революционное дело", которые прямо или
косвенно пропагандировали анархистские методы борьбы и индивидуальный
террор. Так, газета за 27 июля 1884 года писала: "Мелкие действия нередко
выливаются в большие дела. Поэтому мы от всего сердца рукоплещем, когда в
очередной раз узнаем, что некий буржуа или начальник свалился в пыль с ножом
в боку".
21 октября 1878 года в Германии вступил в силу пресловутый закон против
общественно опасных устремлений социал-демократии. В 1892 году Папа Лев ХШ
издал свою, направленную против террористического движения энциклику "Рерум
новарум".
Однако чрезвычайными законами и энцикликами это движение было не
остановив. В большинстве европейских стран уже имелись политические рабочие
партии и профсоюзы, в парламентах которых, пока еще немногих, европейских
государств заседали социал-демократы.
Власти совершенствовали свои методы борьбы и наряду со .стародавней
техникой репрессий все шире использовали демагогию и клевету. Например,
французская пресса (да и не только французская), сознательно искажая
действительность, затушевывая диаметральные противоположности между
анархизмом и социализмом, ставила знак равенства между анархистскими
методами и социалистами, настраивала мелкую буржуазию и крестьянство -
основнуюю массу избирателей - против социалистического движения.
Чем более кровавыми становились лозунги анархистов, чем скандальнее их
выступления и чем бессмысленнее покушения, тем легче было властям нажить на
этом политический капитал.
Уже из-за одного этого французская полиция с самого начала уделяла
большое внимание анархистским группам и одиночкам, что означало не только
выслеживание анархистов и внедрение в их крути своих агентов, но и
финансовую поддержку их деятельности (через провокаторов).
Большим докой по этой части был парижский префект полиции Андрье, тот
самый, который пренебрежительно отмахнулся от предложения Бертильона о
введении естественно - научных методов в борьбу с преступностью. Верный
наследник полицейских методов, он начал засылать своих агентов в
анархистские кружки с самого из зарождения. Так, Андрье узнал о целях
анархистов и об их враждебности организованному рабочему движению. И вот
здесь-то, в полумраке джунглей анархистской пропаганды и деятельности, он
углядел возможность выковать оружие против самого опасного, как он считал,
врага системы: против организованной политической борьбы. Опасаясь упустить
столь заманчивый случай, Андрье немедленно поручил своему агенту Серро
начать выпуск анархистской газеты "Социальная революция" и сам финансировал
это предприятие.
Вскоре эта выходящая на анархистско-полицейском жаргоне газета стала не
только важнейшим осведомительным центром, но и самым драгоценным для полиции
агентом-провокатором. Позднее в своих мемуарах Андрье самодовольно
откровенничал: "Дать анархистам газету - было все равно, что установить
телефонную связь между гнездом заговорщиков и рабочим кабинетом префекта
полиции".
Правда, первое время французские анархисты больше довольствовались
яростными угрозами да левыми фразами. Полиции же и правительству требовались
очевидные и по возможности сенсационные действия. Полиции пришлось
потрудиться и над этим, Андрье поручил своему агенту Серро организовать
какое-либо внешне эффектое покушение, являясь тем самым инициатором одного
из первых анархистских выступлений в Париже.
С ведома Андрье "анархист" из полиции Серро предложил своим друзьям
поднять на воздух памятник Адольфу Тьеру, который был установлен на аллее
Сен-Жермен с трогательным посвящением: "Освободителю страны". Префект Андрье
выделил для этого (хотя и анонимно) даже бомбы. "Я, не колеблясь, решил
пожертвовать "освободителем страны" ради спасения Бурбонского дворца", -
заявил впоследствии этот убежденный националист. Однако Андрье поскупился и
отпустил Серро некачественный динамит, так что бомбочка, которая должна была
взорвать каменный пьедестал "освободителя", в память о себе оставила на нем
всего лишь темное пятно.
Таким образом, провокация Андрьс оказалась бесполезной, вледствие чего
он предпочел дело замять и репрессий не применять. Да и что, собственно, он
мог бы поставить в вину бомбометателям? "Самое большее, их могли бы
приговорить к 15 франкам денежного штрафа за нарушение тишины", - писал он
впоследствии.
Преемники Андрье были более искусными. За истекшее время французская
полиция не только освоила новейшие достижения антропологии, но и научилась
отлично управляться с бомбами. Остались "отпечатки пальцев" полиции и на
детонаторе бомбы, взорванной в декабре 1893 года в Бург бонском дворце.
Правда, Ваяйн не было человеком полиции или таким агентом-провокатором,
как Серро, а убежденным анархистом, кипящим злобой при виде нищеты и
лишений - постоянных спутников всей его жизни. Увлеченный громкими лозунгами
и писаниями анархистов, он не искал путей в организованной политике, а свято
верил, что для спасительного переворота вполне достаточно нескольких
сенсационных насильственных акций, которые встряхнут угнетенные массы и
властно позовут их в поход прочив угнетателей.
Короче говоря, не понимая реальных закономерностей общественного
развития, Ваяйн создал себе некую ирреальную, субъективную схему мироздания
и жил, как в шорах.,
В 1893 году, возвратясь из Америки во Францию и найдя свою семью в
крайне тяжелых материальных условиях, он пришел к твердому решению совершить
террористический акт.
Мысль взорвать бомбу в Бурбонском дворце целиком поглотила его. Однако
осуществить свое намерение Вайян пока не мог по той простой причине, что у
него не было денег на динамит. Это и оказалось тем самым крючком, на который
его поймала полиция.
У полиции Вайян уже давно был на примете За ним начали следить еще до
отъезда в Америку, а по возвращении не оставляли без наблюдения буквально ни
на минуту.
Вот почему не избежал внимания полиции и план взрыва в Бурбонском
дворце. Еще 17 марта 1893 года парижская полицейская префектура была
оповещена о том, что готовится нападение на Национальное собрание.
Лучшего времени для такого покушения - события, которое, несомненно,
привлекало внимание общественности, было не найти.
Срочно нужна была сенсация, затмившая бы собой все толки и пересуды по
поводу разразившегося в ноябре 1892 года нанамского скандала.
Эта единственная в своем роде парламентская афера с подкупом и
взятками, разоблачившая коррупцию депутатов и министров, стоила мелким
владельцам акций всех их сбережений и вылилась впоследствии в шумный
процесс. Данное дело, в котором было замешано 510 парламентариев и
представителей правительства, нанесло тяжелый урон доверию избирателей к
правительству и парламенту и подняло на щит оппозицию.
Оппозиция, естественно, могла оказать большое влияние на
законодательство. Итак, в этой ситуации шумный террористический акт против
парламента сослужил бы правительству добрую службу сразу в двух аспектах.
Он, во-первых, отвлек бы внимание общественности от упомянутого уже
скандала, а во-вторых, поднял бы престиж правительства и парламента и придал
бы дополнительную силу его идеям (в частности, относительно реформы
уголовного судопроизводства).
Еще бы! Какой легковерный избиратель откажет в доверии мужам, которые
под градом рвущихся бомб невозмутимо продолжают дебатировать на благо
отечества?
Так или иначе, но своим покушением Вайян добился единственно того, что
спорные законопроекты быстро были одобрены. Таким образом, пользу из всего
этого извлекли лишь консервативные, проводящие жесткий курс силы.
Огюст Вайян утверждал потом на суде, что не имел соучастников. И это
было правдой. Он на самом деле действовал в одиночку. Однако у него,
определенно, были сообщники или по меньшей мере один сочувствующий, без
помощи которого он никогда бы к этому покушению не подготовился. Был,
наверное, человек, который доставил ему деньги на бомбу, а может даже и ее
детали. Ведь сам Вайян был нищ. Суду присяжных он объяснил, что один
взломщик, имя которого он назвать отказался, дал ему 100 франков, и он смог
таким образом приобрести требуемые для бомбы части.
Обвинитель и суд этим удовлетворились. Более того, версия Вайяна была
им очень на руку: ведь она доказывала, как тесна связь меду уголовниками и
анархистами.
И снова нашелся полицейский, который много лет спустя выдал все
тайны,. - полицейский комисар Эрнест Рейна В своих записках под названием
"Сувенир де полис" он, к великой досаде своего шефа, простодушно рассказал о
том, что один анархист из окружения Вайяна, которого полицейская служба
сделала своим агентом, сообщил полиции обо всех подробностях планируемой
акции. От него же полицейское руководство узнало о финансовых трудностях
Вайяна. Тогда и было решено "помочь" террористу: через этого агента ему
передали недостающие детали для бомбы. Недалекий и скаредный Андрье
распорядился всего-то навсего взорвать "освободителя", зато уберечь
Бурбонский дворец.
У его преемников натура была куда шире: они взяли прицел на сам дворец.
Это разоблачение оказалось, естественно, крайне неприятным. Ведь
полиция была твердо уверена, что все концы надежно спрятаны в воду.
"Авторитетным источником", из которого Рейно почерпнул свою информацию, был
некий Жако, который сам играл тогда в этой афере какую-то роль. В свое время
за "хорошую" память его признали душевнобольным и упрятали в психиатрическую
больницу. Хотя больничные врачи не нашли в поведении Жако серьезных
отклонений от нормы и согласны были его отпустить, он вынужден был
оставаться там до тех пор, пока дело не поросло травой забвения.
Полицейского же комисара Рейно так вот просто поместить в сумасшедший
дом было нельзя. Пришлось дать официальное опровержение. Тем не менее все
опровержения были не в состоянии скрыть один непреложный факт взорванная
Вайяном бомба с самого начала был устроена так, что не могла причинить
дворцу сколь-нибудь серьезных повреждений или.убить кого-либо из
присутствующих.
Кроме того, в секретных досье, весьма надежно хранимых от чужих глаз,
содержатся два важных свидетельства достоверности утверждений Рейно.
Во-первых, действительно, 7 декабря 1893 года, то есть за два дня до
исполнения акции уведомлен был парижский префект полиции о запланированном
анархистами взрыве в Бурбонском дворце и о том, что "при нынешнем положении
вещей прокуратура не может пока начать никакого полезного делу судебного
следствия и полагает целесообразным ограничиться полицейскими мероприятиями,
которые исключили бы всякую попытку подобного рода".
По агентурным данным покушение 7 декабря уже должно было состояться.
Итак, 7 декабря! В тот самый день, когда прокурор якобы не мог начать
"никакого полезного делу расследования".
Вместо того чтобы немедленно воспрепятствовать известному ей бомбисту
совершить преступление, дирекция Сюртэ Женераль спокойно передоверяет это
полицейской префектуре, причем рекомендует обойтись исключительно общими
мерами безопасности.
Во-вторых, то, насколько мало была заинтересована Сюртэ в
предотвращении взрыва бомбы, видно из организации полицейской слежки за
Вайяном. Последнее агентурное донесение о нем датировано опять-таки 7
декабря 1893 года, то есть временем, когда бомба была давно изготовлена и в
любой момент могла быть пущена в ход.
Тем не менее полиция спохватилась только после взрыва, получив при этом
еще и благодарность за быструю поимку преступника.
Вдйяну во всей этой комедии с бомбой под режиссурой полиции выделили
роль злодея, которого перехитрили. Суд над ним был недолог. Несколько недель
спустя, 5 февраля 1894 года, он расплатился за свой взрыв головой.
По его следам пошли другие анархисты, которых провоцировали и выдавали
новые Серро и Жако, направляемые и управляемые, в свою очередь, новыми
шефами Сюртэ и префектами. Дело Вайяна наглядно доказало, что полицейская
наука - понятия вовсе не взаимоисключающие.
Ставка на науку отнюдь не отменяет сыскные методы, а только дополняет и
совершенствует их. Оба эта направления и в наши дни являются равномерными
составными частями деятельно ста секретных служб с той лишь разницей, что
сама работа шпиков и провокаторов теперь во многом облегчилась за счет
совершенствования полицейской техники.

(Файкс Г. Большое ухо Парижа. М.,1981).

"ВЕЛИКИЙ ТЕРРОРИСТ" БОРИС САВИНКОВ

Борис Викторович Савинков родился в семье "интеллигентного и честного",
как позднее вспомнит мать, варшавского судьи в январе 1879 года. Едва
поступив в Петербургский университет, уже в 1898 году, вслед за арестованным
старшим братом, он попадает в тюрьму. Попадает ненадолго, в отличие от
брата, наказанного жестоко: ссылка в далекую сибирскую глухомань, где в
конце концов, не выдержав одиночества и впав в тяжелую депрессию, он
покончил жизнь самоубийством.
Отец, признанный в провинции заступник "униженных и оскорбленных",
человек чести и долга, получив известие об аресте сыновей, оказался навсегда
выбитым из колеи привычной жизни. Не в силах смириться с несоответствиями и
жестокостями века, не перенеся тяжелых нравственных переживаний, он сошел с
ума и вскорости скончался.
Борис, будущий "великий террорист", после первого ареста не отступился
от начатого - уже в 1902 году он попадает в ссылку в Вологду по делу
санкт-петербургской социал-демократической группы. Но с "эсдеками" ему не по
пути. Тогда же, вероятно, осознает он свою "миссию" - он призван для ДЕЛА!
Бежав из ссылки, он скоро оказывается в Женеве в штаб-квартире эсеров,
где "скромно, но твердо" заявляет Азефу, что "хочет работать в терроре".
Провокатор, лидер партии эсеров - одна из самых отвратительных и загадочных
фигур русского освободительного движения: шпион охранки, безжалостно
отправлявший на заведомую гибель своих "сотоварищей", и вместе с тем,
руководитель и мозговой- центр эсеров - Азеф, человек проницательный,
исключительно умный и волевой, сумел разгадать в сидящем перед ним молодом
революционере нужного человека.
Савинков организует убийства министра внутренних дел В.К.Плеве и
московского ганерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Он
проявляет чудеса конспирации, своей железной волей выковывает ядро, а по
сути партию в партии -группу "боевиков-террористов", действующую сплоченно,
активно, тайно, порой самовольно, без разрешения женевского центра,
выносящую смертные приговоры руководителям царского правительства, готовящую
покушение на самого императора. Он отправляет на смерть "бомбистов", и они
идут убивать, идут, готовые к собственной смерти. Их письма из тюрьмы полны
сознания правоты выполнения долга и... любви к пославшему их на смерть
Борису Савинкову.
Он обладал не просто даром убеждения, он, вероятно, ощущал себя
пророком, вершителем судеб России и чувство это умел передать и передавал
шедшим за ним. Он был честен и непримирим, его аскетическая, почти безумная
вера ломала, подчиняла, покоряла людей.
Арестованный в 1906 году, он ждет в одиночке смертной казни. Не здесь
ли впервые задумывается он о напрасно пролитой крови? Террор себя не
оправдал, революция идет на убыль... Ему удается бежать. В 1907 году из-за
разногласия с руководством он выходит из партии эсеров. Натура творческая,
истинно одаренная, он в годы смятений, поисков оправдания содеянному
становится писателем.
В 1909 году выходит его повесть "Конь бледный", схожая по основной идее
с "Конем вороным". Разочарование, усталость гнетут автора.
После октябрьского переворота Борис Савинков - "великий террорист" -
жил и работал в Париже. Репрессивные органы новой власти не могли оставить
Савинкова в покое, он представлял для них реальную угрозу. Под руководством
Дзержинского органы ГПУ наметили провеете операцию под условным названием
"Синдикат" для установления связи с "Савинковыми" центрами в Париже, в
Варшаве и Вильне через якобы существующую антисоветскую организацию.
Дзержинский ставил своей целью выманить Бориса Савинкова из Парижа на свою
территорию, где "великий террорист" сразу попадет в кровавые лапы ГПУ.
Летом 1922 года при нелегальном переходе советско-польской границы был
задержан один из видных деятелей "Союза защиты Родины и свободы" Шешеня,
направлявшийся на территорию Советского Союза в качестве эмиссара Савинкова
для установления связи с ранее посланными в Москву, и Смоленск Зекуновым и
Герасимовым. Пройдя психическую и физическую обработку в кабинетах и
подвалах ГПУ, Шешеня дал подробнейшие показания о "Союзе", выдал известные
ему явки, сообщил, что был личным адъютантом Савинкова.
На основании показаний Шешени были задержаны Зекунов и Герасимов. После
проведенного следствия Герасимов был расстрелян. Зекунов отрекся от
принадлежности к "Союзу", и сотрудники ГПУ предоставили ему возможность
"очиститься". Возможность "очиститься" получил и Шешеня.
Учитывая благоприятные условия, сложившиеся для проникновения в
зарубежные организации, Дзержинский и Менжинский решили отправить в Варшаву
вместе с Зекуновым чекиста Федорова под видом одного из активных деятелей
антисоветской организации. В Варшаве Федоров передал руководителям
областного комитета "Союза" доклад Шешени о "проделанной работе". Варшавский
областной комитет решил вступить в переговоры с московской организацией и
послать туда своего представителя Фомичева.
11 июня 1923 года Федоров в сопровождении Фомичева выехал в Париж После
прибытия в Париж 14 июля 1923 года состоялась встреча Федорова и Фомичева с
Борисом Савинковым у него на квартире, на улице Де Любек N32. Он очень
радушно принял Федорова, подробно расспрашивал о положении дел в России.
На одной из последующих встреч Савинков представил своих ближайших
помощников: полковника Павловского, супругов Деренталь и известного
разведчика Сиднея Рейли.
В августе 1923 года Павловский прибыл из Парижа в Польшу, 17 августа
перешел советско-польскую границу. 16 сентября 1923 года ночью явился на
квартиру к Шешене. Вел себя крайне настороженно, в разговоре пытался
выяснить, не являются ли сообщения о "московской организации" уловкой ГПУ
(интуиция не обманывала опытного конспиратора).
О прибытии эмиссара Савинкова начальник контрразведывательного отдела
ГПУ И.Артузов поставил в известность Дзержинского. Было принято решение
арестовать Павловского (за ум, проницательность и близость к разгадке
большевистской провокации).
На следующий день его пригласили через Шешеню на квартиру одного из
сотрудников ГПУ, выступающего в роли члена московской организации, где и
арестовали.
В это время Савинков находился в Лондоне, где вел переговоры с
представителями английской разведки о финансировании его организации. В
ожидании его возвращения Федоров встретился в Париже с Рейли, проявившим
усиленный интерес к положению в Советской России. Позднее Федоров
рассказывал, что английский разведчик явно стремился как можно больше узнать
о "московской организации" "НСЗР и С" и в осторожной форме давал понять, что
он не прочь приехать в подходящий момент в Москву.
Прибыв в Париж, Федоров имел с Савинковым несколько встреч, в ходе
которых в самых ярких красках обрисовал обстановку в Москве и работу
"московской организации". Рассказы Фомичева и Федорова о ранении Павловского
как причине его задержки.видимо, успокоили Савинкова, и он решил ехать в
Москву.
12 августа 1924 года по прибытии из Парижа в Варшаву Савинков поставил
в известность о своем решении Философова, Арцыбашева и Шевченко.
В Варшаве остановились в малозаметной гостинице, где Савинков с помощью
грима несколько изменил свою внешность. 15 августа вместе с четой Деренталь
и Фомичевым с фальшивыми паспортами на имя В.И.Степанова он перешел
польско-советскую границу.
На границе их встретил Федоров, выехавший из Варшавы на день раньше, и
ответственные сотрудники ОГПУ Пиляр, Пузицкий и Крикман. Пиляр выступал в
роли командира пограничной заставы, "сочувствовавшего "организации". А
Пузицкий и Крикман как члены "московской организации".
За несколько километров до Минска все переоделись в заранее
приготовленные новые костюмы. В целях конспирации вся группа разделилась на
три подгруппы. Савинкова и Любовь Деренталь сопровождал Пузицкий, А.
Деренталь - Федоров, а Фомичева - Крикман.
Первые две группы должны были независимо друг от друга двигаться в
Минск и встретиться на Захарьевской улице в доме N33 в заранее
подготовленной квартире.
Третья группа должна была остановиться в одной из гостиниц Минска, где
их ожидал прибывший туда Шешеня.
При входе в предместье города между б и 7 часами утра 1б августа 1924
года Борис Савинков резко изменился по сравнению с тем, каким он был в пути
на тачанке среди тихих фактов. Он сделался замкнутым, более официальным и
настороженным.
Нанятый на одной из площадей Минска экипаж быстро покатил по главной
улице мимо зданий ЦК Компартии Белоруссии и полномочного представительства
ОГПУ. Не доезжая двух домов до квартиры, экипаж остановился. Когда Пузицкий
расплачивался с извозчиком, мимо проехал в пролетке пограничник и почему-то
внимательно посмотрел в сторону группы.
Заметил это Савинков или нет, а может быть, в нем вспыхнул инстинкт
старого конспиратора и подпольщика, но он выпрямился, приподнял голову,
приоткрыл рот и, пронзительно взглянув на своего проводника, протяжно,
отчеканивая каждое слово, спросил: "А куда мы идем?" Пузицкий ответил: "В
одну квартиру". Он приподнял с тротуара чемоданчик, повернулся и направился
в парадное дома N33-
Как только Савинков и супруга Дикгофа-Деренталя вошли в квартиру, они
сразу же были арестованы.
Так была закончена тщательно разработанная операция "Синдикат".
В 1923 году в Париже Борис Савинков под литературным псевдонимом
В.Ропшин написал повесть " Конь Вороной". Профессиональный террорист искал
спасения в литературе! Предисловие к своей книге Савинков писал уже в
тюрьме: "Я описывал либо то, что переживал сам, либо то, что мне
рассказывали другие.
Эта повесть не биографична, но она не измышление". "Великий террорист"
писал: "6 августа 1923 года.
Цветут липы. Земля обрызгана бледно-желтыми, душистыми лепестками.
Зноем томится лес, дышит земляникой и медом. Неторопливо высвистывает свою
песню удод, неторопливо скребутся поползни в сосновой коре, и звонко в
тающих облаках кричит невидимиый ястреб. Днем - бестревожная жизнь, ночью -
смерть.
Ночью незаметно шелохнется трава и зашуршит листьями орешник. Что-то
жалостно пискнет... Жалкий тот, предсмертный, писк. Я знаю: в лесу
совершилось убийство".
27 августа 1924 года, после ареста в Минске, Борис Савинков предстал
перед Военной коллегией Верховного суда СССР.
Его слова повергли в транс мировую, общественность.
- Я, - заявил он, - признаю безоговорочно Советскую власть и никакую
другую. И каждому русскому... человеку, который любит родину свою, я,
прошедший всю эту кровавую и тяжкую борьбу с вами, я, отрицавший вас, как
никто, я говорю ему: если ты... любишь свой народ, то преклонись перед
рабочей и крестьянской властью и признай ее без оговорок.
Он признал власть. Признал, потому что подчинился, раздавленный был
силой сильнее его, и он, всю жизнь уважавший по-настоящему только силу,
сдался перед очевидным, раскрывшимся ему еще в моменты работы над "Конем
Вороным".
Военная коллегия вынесла ему смертный приговор, вскоре, учитывая
"чистосердечное признание", замененный десятью годами тюремного заключения.
Дзержинскому было жаль "брата по духу".
В тюрьме Савинков работал - писал статьи, рассказы, предисловие к
повести, вышедшей затем в государственном издательстве "Прибой", посылал
письма бывшим сотоварищам, призывая их покончить с ненужной, обреченной
борьбой. Он опять каялся, теперь уже публично, честно, но... перенести
десять лет бездействия он не мог.
Дзержинский, видимо, очень хотел, чтобы прославленный своими подвигами
эсер, террорист Савинков, заманенный ГПУ в 1924 году из Польши на советскую
территорию, не сидел в тюрьме, а на свободе нес полезную работу. С явным
расчетом на сенсацию, Дзержинский с улыбкой, в апреле 1925 года, говорил
кое-кому в ВСНХ:
- Догадайтесь, что это за человек, которого в сущности нужно было
расстрелять еще в прошлом году, и которого вы скоро можете увидеть у нас в
ВСНХ? Догадайтесь! Не знаете? Так я вам скажу. Это - Савинков. Хочу посадить
его в главную бухгалтерию ВСНХ в роли самого маленького счетовода. Он мне
говорил, что хочет работать, что примется за любую работу, посмотрим, что из
этого выйдет.
Намерение Дзержинского не осуществилось. Политбюро категорически
высказалось против освобождения Савинкова.
7 мая 1925 года, через восемь месяцев после вынесения приговора,
Савинков обратился к Дзержинскому с письмом, требуй немедленного
освобождения. Этот документ во многих отношениях характерен для 1925 года
вообще, а не только для кающегося террориста. Савинков хотел работать в
советском хозяйстве, как уже в нем "честно" работали десятки тысяч людей,
прежде бывших убежденными противниками октябрьского переворота. Вот это
письмо: "Гражданин Дзержинский!
Я знаю, что вы очень занятый человек, но я все-таки вас прошу уделить
мне несколько минут внимания. Когда меня арестовали, я был уверен, что может
быть только два исхода. Первый, почти несомненный - меня поставят к стенке,
второй - мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т.е. тюремное
заключение, мне казался исключением: преступления, которые я совершил, не
могут караться тюрьмою, "исправлять" меня уже не нужно. Меня исправила
жизнь. Так был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и
Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать, я был против
вас, теперь я с вами.
Быть "серединка на половинку", ни "за", ни "против", т.е. сидеть в
тюрьме или сделаться обывателем, я не могу. Мне сказали, что мне верят, что
я вскоре буду помилован, и что мне дадут возможность работать. Я ждал
помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Итак,
вопреки всем беседам и всякому вероятию, третий исход оказался возможным. Я
сижу и буду сидеть в тюрьме, когда в искренности моей едва ли остается
сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле.
Я помню ваш разговор в августе. Вы были правы: недостаточно
разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных. С тех
пор прошло немало времени. Я многое передумал в тюрьме и мне стыдно
сказать - многому научился. Я обращаюсь к вам, гражданин Дзержинский, - если
вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую
подчиненную. Может быть, и я пригожусь: ведь когда-то и я был подпольщиком и
боролся за революцию. Если вы мне не верите, то скажите мне это, прошу вас,
ясно и прямо; чтобы я в точности знал свое положение.
С искренним приветом Б.Савинков".
Но тюремная администрация, принявшая письмо, разубедила узника, сказав,
что помилование невозможно. Дзержинский к тому времени не имел былой власти.
Любимое детище ВЧК породило ГПУ, которое готово было съесть своего
создателя, но не успело...
Тогда, воспользовавшись отсутствием оконной решетки в комнате, где он
находился по возвращении с прогулки, Борис Викторович Савинков выбросился из
окна пятого этажа во двор и разбился насмерть.

(Иванов АНеизвестный Дзержинский. М.,1994).

УБИЙСТВО ПЛЕВЕ

Убийство Плеве было осуществлено членами боевой организации эсеров
только с третьей попытки.
О подготовке акта, о своих друзьях по партии, о двух неудачных
покушениях и о завершении акции Борис Савинков рассказал в "Воспоминаниях
террориста". Воспоминания Савинкова написаны от первого лица.
- Знаешь, - говорил Каляев мне в Харькове, - я бы хотел дожить до
того, чтобы видеть: вот, смотри - Македония. Там террор массовый, там каждый
революционер - террорист. , А у нас? Пять, шесть человек, и обчелся...
Остальные в мирной работе. Но разве с.-р. может работать мирно? Ведь с.-р.
без бомбы уже не с.-р. И разве можно говорить о терроре, не участвуя в нем?
О, я знаю, по всей России разгорится пожар. Будет и у нас своя Македония.
Крестьянин возьмется за бомбу. И тогда - революция...
В Университетском саду происходили все наши совещания.
Азеф предложил следующий план. Мацеевский, Каляев и убивший в 1903 году
уфимского губернатора Богдановича Егор Олимпиевич Дулебов, нам тогда еще
незнакомый, должны были наблюдать за Плеве на улице: Каляев и один вновь
принятый товарищ - как папиросники, Дулебов и И. Мацеевский - в качестве
извозчиков.
Я должен был нанять богатую квартиру в Петербурге, с женой - Дорой
Бриллиант и прислугой: лакеем - Сазоновым и кухаркой - одной старой
революционеркой, П.С.Ивановской. Цель этой квартиры была двоякая. Во-первых,
предполагалось, что Сазонов-лакей и Ивановская-кухарка могут быть полезны
для наблюдения, и, во-вторых, я должен был приобрести автомобиль,
необходимый, по мению Азефа, для нападения на Плеве. Учиться искусству
шофера должен был Боришанский.
Я усиленно возражал Азефу против покупки автомобиля. Я признавал
значение конспиративной квартиры и для наблюдений, и для хранения снарядов,
но я не видел цели в приобретении автомобиля. Мне казалось, что пешее
нападение на Плеве, при многих метальщиках, гарантирует полный успех и что,
наоборот, автомобиль может скорее обратить на себя внимание полиции.
Азеф не очень настаивал на своем плане, но все-таки предложил мне
напять квартиру и устроиться в Петербурге.
Я снял квартиру на улице Жуковского, дом номер 31, кв. 1, у
хозяйки-немки. Я играл роль богатого англичанина. Дора Бриллиант - бывшей
певицы из "Буффа". На вопрос о моих занятиях я сказал, что я представитель
большой английской велосипедной фирмы. Впоследствии поверившая вполне нам
хозяйка не раз приходила в мое отсутствие к Доре и начинала ее убеждать уйти
от меня на другое место, которое хозяйка ей уже подыскала. Она жалела Дору,
спрашивала ее, сколько денег я положил на ее имя в банк, и удивлялась, что
не видит на ней драгоценностей. Дора отвечала, что она живет со мною не
из-за денег, а по любви.
Такие визиты были довольно часты.
Живя в этой квартире, я близко сошелся с Бриллиант, Ивановской и
Сазоновым и узнал их. Молчаливая, скромная и застенчивая Дора жила только
одним - своей верой в террор. Любя революцию, мучаясь ее неудачами,
признавая необходимость убийства Плеве, она вместе с тем боялась этого
убийства. Она не могла примириться с кровью, ей было легче умереть, чем
убить. И все-таки ее неизменная просьба была - дать ей бомбу и позволить
быть одним из метальщиков. Ключ к этой загадке, по моему мнению, заключается
в том, что она, во-первых, не могла отделить себя от товарищей, взять на
свою долю, как ей казалось, наиболее легкое, оставляя им наиболее трудное,
и, во-вторых, в том, что она считала своим долгом переступить тот порог, где
начинается непосредственное участие в деле: террор для нее, как и для
Каляева, окрашивался прежде всего той жертвой, которую приносит террорист.
(Дора в конце концов попала в психиатрическую лечебницу, прим. редактора).
Эта дисгармония между сознанием и чувством глубоко женственной чертой
ложилась на ее характер. Вопросы программы ее не интересовали. Быть может,
из своей комитетской деятельности она вышла с известной степенью
разочарования. Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредоточенном
переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась,
и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее
олицетворял революцию, и весь мир был замкнут в боевой организации.
Быть может, смерть Покотилова, ее товарища и друга, положила свою
печать на ее и без того опечаленную душу.
Сазонов был молод, здоров и силен. От его искрящихся глаз и румяных щек
веяло силой молодой жизни. Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим
сердцем, он своей жизнерадостностью только еще больше оттенял тихую грусть
Доры Бриллиант.
Он верил в победу и ждал се. Для него террор тоже прежде всего был
личной жертвой, подвигом. Но он шел на этот подвиг радостно и спокойно,
точно не думая о нем, как он не думал о Плеве.
Революционер старого, народовольческого, крепкого закала, он не имел ни
сомнений, ни колебаний. Смерть Плеве была необходима для России, для
революции, для торжества социализма. Перед этой необходимостью бледнели все
моральные вопросы на тему о "не убий".
Ивановская прожила свою тяжкую жизнь в тюрьме и ссылках.
На се бледном, старческом лице светились ясные, добрые материнские
глаза. Все члены организации были как бы ее родными детьми. Она любила всех
одинаково, ровной и тихой, теплой любовью. Она не говорила ласковых слов, не
утешала, не ободряла, не загадывала об успехе или неудаче, но каждый, Kin
был около нее, чувствовал этот несякаемый свет большой и нежной любви.
Тихо и незаметно делала она свое конспиративное дело, и делала
артистически, несмотря на старость своих лет и на свои болезни. Сазонов и
Дора Бриллиант были ей одинаково родными и близкими.
Наше наблюдение шло своим путем. Мацеевский, Дулебов и Каляев постоянно
встречали на улице Плеве. Они до тонкости изучили внешний вид его выездов и
могли отличить его карету за сто шагов.
Особенно много сведений было у Каляева. Он жил в углу на краю города, в
комнате, где кроме него ютились еще пять человек, и вел образ жизни, до
тонкости совпадающий с образом жизни таких же, как и он, торговцев вразнос.
Он не позволял себе ни малейших отклонений. Вставал в шесть часов и был на
улице с восьми утра до поздней ночи.
У хозяев он скоро приобрел репутацию набожного, трезвого и деловитого
человека. Им, конечно, и в голову не приходило заподозрить в нем
революционера.
Плеве жил тогда на даче, на Аптекарском острове. И по четвергам выезжал
с утренним поездом к царю, в Царское Село.
Главное внимание при наблюдении и было сосредоточено на этой его
поездке и еще на поездке в Мариинский дворец, на заседания комитета
министров, куда Плеве ездил по вторникам.
Все члены организации, т.е. Мацеевский, Каляев, Дулебов, вновь
приехавший Боришанский и очень часто кто-либо из нас - Дора, Ивановская,
Сазонов или я, - наблюдали в эти дни. Но Каляев не ограничивался только этим
совместным и планомерным наблюдением. У него была своя теория выездов Плеве,
и ежедневно, выходя торговать на улицу, он ставил себе задачу встретить
карету министра.
По мельчайшим признакам на улице: по количесву охраны, по внешнему виду
наружной полиции - приставов и околоточных надзирателей, по тому
напряженному ожиданию, которое чувствовалось при приближении министерской
кареты, Каляев безошибочно заключал, проехал ли Плеве по этой улице или еще
проедет. С лотком за плечами, на котором часто менялся товар - яблоки,
почтовая бумага, карандаши, - Каляев бродил по всем улицам, где, по его
мнению, мог ездить Плеве.
Редкий день проходил без того, чтобы он не встретил его карету.
Описывая ее он давал не только самое точное описание масти и примет лошадей,
наружности кучера и чинов охраны, но и деталей самой кареты. В его устах
детали эти принимали характер выпуклых признаков.
Он знал не только высоту и ширину кареты, ее цвет и цвет колес, но и
подробно описывал подножку, ручку дверец, вожжи, фонари, козлы, оси, оконные
стекла.
Когда царь переехал в Петергоф и Плеве стал ездить вместо
Царскосельского вокзала на Балтийский, Каляев первый установил маршрут и
отклонения от этого маршрута. Кроме того, он знал в лицо министреских
филеров и безошибочно отличал их в уличной толпе.
В общем, систематическое наблюдение привело нас к уверенности, что
легче всего убить Плеве в четверг, по дороге с Аптекарского острова на
Царскосельский вокзал.
Было одно братство, жившее одной и той же мыслью, одним и тем же
желанием. Сазонов был прав, определяя впоследствии в одном из писем ко мне с
каторги нашу организацию такими словами: "Наша Запорожская Сечь, наше
рыцарство было проникнуто таким духом, что слово "брат" еще недостаточно
ярко выражает сущность наших отношений".
Наученные опытом 18 марта, мы склонны были преувеличивать трудности
убийства Плеве, Мы решили принять все меры, чтобы он, попав однажды в наше
кольцо, не мог из него выйти.
Всех метальщиков было четверо.
Первый, встретив министра, должен был пропустите его мимо себя,
заградив ему дорогу обратно на дачу. Второй должен был сыграть наиболее
видную роль, ему принадлежала честь первого нападения. Третий должен был
бросить свою бомбу только в случаве неудачи второго - если бы Плеве был
ранен или бомба второго не разорвалась. Четвертый, резервный метальщик
должен был действовать в крайнем случае: если бы Плеве, прорвавшись через
бомбы второго и третьего, все-таки проехал бы вперед, по направлению к
вокзалу. Способ самого действия бомбой был тоже предметом подробного
обсуждения. Был, конечно, неустранимый риск, что метальщик промахнется,
перебросит или не добросит снаряд.
Во время этого обсуждения Каляев, до тех пор молчавший и слушавший
Азефа, вдруг сказал:
- Есть способ не промахнуться.
- Какой?
- Броситься под ноги лошадям. Азеф внимательно посмотрел на него:
- Как броситься под ноги лошадям?
- Едет карета. Я с бомбой кидаюсь под лошадей. Или взорвется бомаба, и
тогда остановка, или, если бомба не взорвется, лошади испугаются - значит,
опять остановка. Тогда уже дело второго метальщика.
Все помолчали. Наконец Азеф сказал:
- Но ведь вас наверно взорвет.
- Конечно.
План Каляева был смел и самоотвержен. Он действительно гарантировал
удачу, и Азеф, подумав, сказал:
- План хорош, но я думаю, что он не нужен. Если можно добежать до
лошадей, значит, можно добежать и до кареты, значит, можно бросить бомбу и
под карету или в окно. Тогда, пожалуй, справится один.
На таком решении Азеф и остановился. Было решено также, что Каляев и
Сазонов примут участие в покушении в качестве метальщиков.
После одного из таких совещаний я пошел гулять с Сазоновым но Москве.
Мы долго бродили по городу и наконец присели на скамейку у храма
Христа-спасителя, в сквере. Был солнечный день, блестели на солнце церкви.
Мы долго молчали. Наконец я сказал:
- Вот, вы пойдете и, наверно, не вернетесь...
Сазонов не отвечал, и лицо его было такое же, как всегда: молодое,
смелое и открытое..
- Скажите, - продолжал я, - как вы думаете, что будем мы чувствовать
после... после убийства?
Он, не задумываясь, ответил:
- Гордость и радость.
- Только?
- Конечно, только.
И тот же Сазонов впоследствии мне писал с каторги: "Сознание греха
никогда не покидало меня". К гордости и радости примешалось еще другое, нам
тогда неизвестное чувство.
В Сестрорецк ко мне приехала Дора Бриллиант, Мы ушли с нею в глубь
парка, далеко от публики и оркестра. Она казалась смущенной и долго молчала,
глядя прямо перед собою своими черными опечаленными глазами.
- Веньямин!
- Что?
- Я хотела вот что сказать...
Она остановилась, как бы не решаясь окончить фразу.
- Я хотела... Я хотела еще раз просить, чтоб мне дали бомбу.
- Вам? Бомбу?
- Я тоже хочу участвовать в покушении.
- Послушайте, Дора...
- Нет, нет не говорите... Я так хочу... Я должна умереть...
Я старался ее успокоить, старался доказать ей, что в ее участии, нет
нужды, что мужчина справится с заданием метания бомбы лучше, чем она;
наконец, что если бы ее участие было необходимостью, то - я уверен -
товарищи обратились бы к ней. Но она настойчиво просила передать ее просьбу
Азефу, и я должен был согласиться.
Вскоре приехали Сазонов и, Азеф, и мы опять собрались вчетвером на
совещание.
На этот раз Каляева не было, зато присутствовал Швейцер. Я передал
товарищам просьбу Бриллиант.
Наступило молчание. Наконец Азеф медленно и, как всегда, по внешности
равнодушно сказал:
- Егор, как ваше мнение?
Сазонов покраснел, смешался, развел руками, подумал и сказал
нерешительно:
- Дора такой человек, что если пойдет, то сделает хорошо... Что же я
могу иметь против? Но...
Тут голос осекся.
- Договаривайте, - сказал Азеф.
- Нет, ничего... Что я могу иметь против?
Тогда заговорил Швейцер. Спокойно, отчетливо и уверенно он сказал, что
Дора, по его мнению, вполне подходящий человек для покушения и что он не
только ничего не имеет против ее участия, но, не колеблясь, дал бы ей бомбу.
Азеф посмотрел на меня:
- А вы, Веньямин?
Я сказал, что я решительно против непосредственного участия Доры в
покушении, хотя также вполне в ней уверен.
Я мотивировал свой отказ тем, что, по моему мнению, женщину можно
выпускать на террористический акт только тогда, когда организация без этого
обойтись не может. Так как мужчин довольно, то я настойчиво просил бы ей
отказать.
Азеф, задумавшись, молчал. Наконец, он поднял голову:
- Я не согласен с вами... По-моему, нет основания отказать Доре... Но,
если вы так хотите.. Пусть будет так.
15 июля между 8 и 9 часами я встретил на Николаевском вокзале Сазонова
и на Варшавском - Каляева. Они были одеты так же, как и неделю назад:
Сазонов - железнодорожным служащим, Каляев - швейцаром. Со следующим поездом
с того же Варшавского вокзала приехали из Двинска, где они жили последние
дни, Боришанский и Сикорский.
Пока я встречал товарищей, Дулебов у себя на дворе запряг лошадь и
проехал к Северной гостинице, где жил тогда Швейцер. Швейцер сел в его
пролетку и к началу десятого часа раздал бомбы в установленном месте - на
Офицерской и Торговой улицах за Мариинским театром. Самая большая,
двенадцатифунтовая бомба предназначалась Сазонову. Она была цилиндрической
формы, завернута в газетную бумагу и перевязана шнурком. Бомба Каляева была
обернута в платок.
Каляев и Сазонов не скрывали своих снарядов. Они несли их открыто в
руках. Боришанский и Сикорский спрятали свои бомбы под плащи.
Передача на этот раз прошла в образцовом порядке. Швейцер уехал домой,
Дулебов стал у технологического института по Загородному проспекту. Здесь он
должен был ожидать меня, чтобы узнать о результатах покушения. Мацеевский
стоял со своей пролеткой на Обводном канале. Остальные, т.е. Сазонов,
Каляев, Боришанский, Сикорский и я, собрались у церкви Покрова на Садовой.
Отсюда метальщики один за другим, в условленном порядке - первым
Боришанский, вторым Сазонов, третьим Каляев и четвертым Сикорский - должны
были пройти по Английскому проспекту и Дровяной улице к Обводному каналу
мимо Балтийского и Варшавского вокзалов, выйти навстречу Плеве на
Измайловский проспект.
Время было рассчитано так, что при средней ходьбе они должны были
встретить Плеве по Измайловскому проспекту от Обводного канала до 1-й роты.
Шли они на расстоянии сорока шагов один от другого. Этим устранялась
опасность детонации от взрыва.
Боришанский должен был пропустить Плеве мимо себя и затем загородить
ему дорогу обратно на дачу. Сазонов должен был бросить первую бомбу.
Был ясный солнечный день. Когда я подходил к скверу Покровской церкви,
то увидел такую картину. Сазонов, сидя на лавочке, подробно и оживленно
рассказывал Сикорско-му о том, как и где утопить бомбу.
Сазонов был спокоен, и, казалось, совсем забыл о себе.
Сикорский слушал его внимательно. В отдалении на лавочке с
невозмутимым, но обыкновению, лицом сидел Боришанский, еще дальше, у ворот
церкви, стоял Каляев и, сняв фуражку, крестился на образ.
Я подошел к нему:
- Янек!
Он обернулся, крестясь: - Пора? Я посмотрел на часы. Было двадцать
минут десятого.
- Конечно, пора. Иди.
С дальней скамьи лениво встал Боришапский: он не спеша пошел к
Петергофскому проспекту. За ним поднялись Сазонов и Сикорский. Сазонов
улыбнулся, пожал руку Сикор-скому и быстрым шагом, высоко подняв голову,
пошел за Боришаиским. Каляев все еще не двигался с места.
- Янек.
- Ну, что?
- Иди.
Он поцеловал меня и торопливо, своей легкой и красивой походкой, стал
догонять Сазонова. За ним медленно пошел Сикорский. Я проводил их глазами.
На солнце блестели форменные пуговицы Сазонова. Он нес свою бомбу в правой
руке между плечом и локтем. Было видно, что ему тяжело нести.
Я повернул назад по Садовой и вышел по Вознесенскому на Измайловский
проспект с таким расчетом, чтобы встретить метальщиков на том же промежутке
между Первой ротой и Обводным каналом.
Уже по внешнему виду улицы я догадался, что Плеве сейчас проедет.
Пристава и городовые имели подтянутый и напряженно выжидающий вид. Кое-где
на углах стояли филеры.
Когда я подошел к седьмой роте Измайловского полка, я увидел, как
городовой на углу вытянулся во фронт. В тог же момент на мосту через
Обводной канал я заметил Сазонова. Он шел, как и раньше, - высоко подняв
голову и держа у плеча снаряд.
И сейчас же сзади меня раздалась крупная рысь, и мимо промчалась карета
с вороными конями. Лакея на козлах не было, но у левого заднего колеса ехал
сыщик, как оказалось впоследствии, агент охранного отделения Фридрих
Гартман. Сзади ехали еще двое сыщиков в собственной запряженной вороным
рысаком пролетке. Я узнал выезд Плеве.
Прошло несколько секунд. Сазонов исчез в толпе, но я знал, что он идет
теперь по Измайловскому проспекту параллельно Варшавской гостинице. Эти
несколько секунд показались мне бесконечно долгими. Вдруг в однообразный шум
ворвался тяжелый и грузный, странный звук. Будто кто-то ударил чугунным
молотом по чугунной плите. В ту же секунду задребезжали жалобно разбитые в
окнах стекла. Я увидел, как от земли узкой воронкой взвился столб
серо-желтого, почти черного по краям дыма.
Столб, этот, все расширяясь, затопил на высоте пятого этажа всю улицу.
Он рассеялся так же быстро, как и поднялся. Мне показалось, что я видел
в дыму какие-то черные обломки.
В первую секунду у меня захватило дыхание. Но я ждал взрыва и поэтому
скорей других пришел в себя. Я побежал наискось через улицу к Варшавской
гостинице. Уже на бегу я слышал чей-то испуганный голос: "Не бегите - будет
еще взрыв..." Когда я подбежал к месту взрыва, дым уже рассеялся, пахло
гарью. Прямо передо мной, шагах в четырех от тротуара, на запыленной
мостовой я увидел Сазонова. Он полулежал на земле, опираясь левой рукой о
камни и склонив голову на правый бок. Фуражка слетела у него с головы, и его
темно-каштановые кудри упали на лоб. Лицо было бледное, кое-где по лбу и по
щекам текли струйки крови. Глаза были мутны и полуоткрыты. Ниже, у живота,
начиналось темное кровавое пятно, которое, расползаясь, образовало большую
багряную лужу у его ног.
Я наклонился над ним и долго всматривался в его лицо.
Вдруг в голове мелькнула мысль, что он убит, и тотчас же сзади себя я
услышал чей-то голос:
- А министр? Министр? Говорят, проехал. Тогда я решил, что Плеве жив,
а Сазонов убит.
Я все еще стоял над Сазоновым. Ко мне подошел бледный, с трясущейся
челюстью полицейский офицер (как я узнал потом, лично мне знакомый пристав
Перепелицын). Слабо махая руками в белых перчатках, он растерянно и быстро
заговорил:
- Уходите... Господин, уходите...
Я повернулся и пошел прямо по мостовой по направлению к Варшавскому
вокзалу. Уходя, я не заметил, что в нескольких шагах от Сазонова лежал
изуродованный труп Плеве и валялись обломки кареты. Навстречу мне с
Обводного канала бежал народ: толпа каменщиков в пыльных кирпичной пылью
фартуках. Они что-то кричали. По тротуарам бежали толпы народа. Я шел
наперерез этой толпе и помнил ОДНО:
- Плеве жив. Сазонов убит.
Я долго бродил по городу, пока машинально не вышел к технологическому
институту. Там все еще ждал меня Дулебов. Я сел в его пролетку.
- Ну, что? - обернулся он ко мне.
- Плеве жив...
- А Егор?
- Убит.
У Дулебова странно перекосились глаза и вдруг запрыгали щеки. Но он
ничего не сказал. Минут через пять он снова обернулся ко мне:
- Что теперь?
- На обратном пути в четыре часа. Он кивнул головой. Тогда я сказал:
- В три часа я передам вам снаряд. Будьте опять у технологического
института.
Простившись с ним, я пошел в Юсупов сад, где в случае неудачного
покушения должны были собраться оставшиеся в живых метальщики. Я надеялся,
что не все они арестованы и что бомбы их целы.
Я хотел устроить второе покушение на Плеве на его обратном пути из
Петергофа на дачу. Нам было известно, что он обычно возвращается от царя
между 3 и 4 часами. Метальщиками должны были быть Дулебов, я и те, кто
остался в живых.
В Юсуповом саду я не нашел никого.
Каляев шел за Сазоновым все время, сохраняя дистанцию в сорок шагов.
Когда Сазонов взошел на мост через Обводной канал, Каляев увидел, как он
вдруг ускорил шаги. Каляев, понял, что он заметил карету.
Когда Плеве поравнялся с Сазоновым, Каляев был уже на мосту и с вершины
видел взрыв, видел, как разорвалась карета.
Он остановился в нерешительности. Было неизвестно, убит Плеве или нет,
нужно бросать вторую бомбу или она уже лишняя. Когда он так стоял на мосту,
мимо него промчались, волоча обломки колес, окровавленные лошади. Побежали
толпы народа. Видя, что от кареты остались одни колеса, он понял, что Плеве
убит. Он повернул к Варшавскому вокзалу и медленно пошел по направлению к
Сикорскому.
По дороге его остановил какой-то дворник.
- Что там такое?
- Не знаю.
Дворник посмотрел подозрительно.
- Чай, оттуда идешь?
- Ну, да, оттуда.
- Так как же не знаешь?
- Откуда знать? Говорят, пушку везли, разорвало...
Каляев утопил в прудах свою бомбу и, по условию, с 12-часовым поездом
выехал из Петербурга в Киев. Боришанский слышал взрыв позади себя, осколки
стекол посыпались ему на голову. Боришанский, убедившись, что Плеве обратно
не едет, так же как и Каляев, утопил свой снаряд и уехал из Петербурга.
Сикорский, как мы и могли ожидать, не справился со своей задачей.
Вместо того чтобы пойти в Петровский парк и там, взяв лодку без лодочника,
выехать на взморье, он взял у горного института ялик для переправы через
Неву и на глазах яличника, недалеко от строившегося броненосца "Слава",
бросил свою бомбу в воду.
Яличник, заметив это, спросил, что он бросает? Сикорский, не отвечая,
предложил ему 10 рублей. Тогда яличник отвел его в полицию.
Бомбу Сикорского долго не могли найти, и его участие, в убийстве Плеве
осталось недоказанным, пока наконец уже осенью рабочие рыбопромышленника
Колотилина не вытащили случайно неводом эту бомбу и не представили ее в
контору Балтийского завода.
На застав никого в Юсуповом саду, я пошел в бани на Казачьем переулке,
спросил себе номер и лег на диван. Так пролежал я до двух часов, когда, по
моим расчетам, наступило время отыскивать Швейцера, приготовиться ко второму
покушению на Плеве. Выходя на Невский, я машинально купил у газетчика
последнюю телеграмму, думая, что она с театра военных действий.
На видном месте был отпечатан в траурной рамке портрет Плеве и его
некролог.
В начале одиннадцатого часа раненый Сазонов был перенесен в
Александровскую больницу для чернорабочих, где в присутствии министра
юстиции Муравьева ему была сделана операция. На допросе, он, согласно
правилам боевой организации, отказался назвать свое имя и дате какие бы то
ни было показания.
Из тюрьмы он прислал нам следующее письмо: "Когда меня арестовали, то
лицо представляло сплошной кровоподтек, глаза вышли из орбит, был ранен в
правый бок почти смертельно, на левой ноге оторваны два пальца и раздроблена
ступня. Агенты под видом докторов будили меня, приводили в возбужденное
состояние, рассказывали ужасы о взрыве. Всячески клеветали на "еврейчика"
Сикорского... Это было для меня пыткой!
Враг бесконечно подл, и опасно отдаваться ему в руки раненым. Прошу это
передать на волю. Прощайте, дорогие товарищи. Привет восходящему солнцу -
свободе!
Дорогие братья-товарищи! Моя драма закончилась. Не знаю, до конца ли
верно выдержал я свою роль, за доверие которой мне я приношу вам мою
величайшую благодарность. Вы дали мне возможность испытать нравственное
удовлетворение, с которым ничто в мире не сравнимо. Это удовлетворение
заглушало во мне страдания, которые пришлось перенести мне после взрыва".
Сазонов, как и Сикорской, после приговора был заключен в
Шлиссельбургскую крепость. По манифесту 17 октября 1905 года срок каторжных
работ был им обоим сокращен. В 1906 году они были переведены из
Шлиссельбурга в Лкатуйскую каторжную тюрьму.

(Савинков Б. Воспоминания террориста. М.,1991).