Джойс Д. Улисс

ОГЛАВЛЕНИЕ

Эпизод 9 [660]

Деликатно их успокаивая, квакер-библиотекарь вполголоса ворковал:
– И ведь у нас есть, не правда ли, эти бесценные страницы «Вильгельма Мейстера»[661]. Великий поэт – про своего великого собрата по ремеслу.
Колеблющаяся душа, что в смертной схватке с целым морем бед, терзаемая сомнениями и противоречиями, как это бывает в реальной жизни.
Он выступил на шаг вперед в контрдансе скрипнув воловьей кожей и на шаг назад в контрдансе по торжественному паркету он отступил[662].
Безмолвный помощник, приотворив осторожно дверь, сделал ему безмолвный знак.
– Сию минуту, – сказал он, уходяще скрипнув, хоть уйти медля. – Прекрасный и неприспособленный мечтатель в болезненном столкновении с жестокой реальностью. Постоянно убеждаешься, насколько истинны суждения Гете. Истинны при более глубоком анализе.
Двускрипно в куранте унес он анализ прочь. Плешивый, с высшим вниманьем, у двери словам помощника подставил большое ухо: слова выслушал: удалился.
Остались двое.
– Мсье де ла Палисс[663], – язвительно усмехнулся Стивен, – был еще жив за четверть часа до смерти.
– А вы уже отыскали шестерку доблестных медиков[664], – вопросил желчным старцем Джон Эглинтон, – которые бы переписали «Потерянный рай» под вашу диктовку? Он его называет «Горести Сатаны».
Усмехайся. Усмехайся усмешкой Крэнли.
Сперва ее облапил
Потом ее огладил
А после взял и вдруг
Катетер ей приладил.
Ведь он был просто доктор
Веселый парень док…[665]
– Я думаю, для «Гамлета» вам понадобится на одного больше. Число семь драгоценно для мистиков. Сияющая седмица[666], как выражается У.Б.
Блескоглазый с рыжепорослым черепом подле зеленой настольной лампы вглядывался туда где в тени еще темнозеленей брадообрамленное лицо, оллав, святоокий[667]. Рассмеялся тихо: смех казеннокоштного питомца Тринити: безответный.
Многоголосый Сатана, рыдая[668],
Потоки слез лия, как ангелы их льют.
Ed egli avea del cul fatto trombetta[669]
Мои безумства у него в заложниках.
Крэнли нужно одиннадцать молодцев из Уиклоу, чтобы освободить землю предков[670]. Щербатую Кетлин[671] с четырьмя изумрудными лугами: чужак у нее в доме. И одного бы еще, кто бы его приветствовал: аве, равви: дюжина из Тайнахили. Он воркует в тени долины, сзывая их[672]. Юность моей души я отдавал ему, ночь за ночью. Бог в помощь. Доброй охоты.
Моя телеграмма у Маллигана.
Безумство. Поупорствуем в нем.
– Нашим молодым ирландским бардам, – суровым цензором продолжал Джон Эглинтон, – еще предстоит создать такой образ, который мир поставил бы рядом с Гамлетом англосакса Шекспира, хоть я, как прежде старина Бен[673], восхищаюсь им, не доходя до идолопоклонства.
– Все это чисто академические вопросы, – провещал Рассел из своего темного угла, – о том, кто такой Гамлет – сам Шекспир или Яков Первый или же Эссекс[674]. Споры церковников об историчности Иисуса. Искусство призвано раскрывать нам идеи, духовные сущности, лишенные формы[675]. Краеугольный вопрос о произведении искусства – какова глубина жизни, породившей его. Живопись Гюстава Моро – это живопись идей[676]. Речи Гамлета, глубочайшие стихи Шелли дают нашему сознанию приобщиться вечной премудрости, платоновскому миру идей. А все прочее – праздномыслие учеников для учеников. А.Э. рассказывал в одном интервью, которое он дал какому-то янки. Н-ну, тыща чертей, вы молодчага, проф!
– Ученые были сначала учениками, – сказал Стивен с высшею вежливостью.
– Аристотель был в свое время учеником Платона.
– Смею надеяться, он и остался им, – процедил лениво Джон Эглинтон. – Так и видишь его примерным учеником с похвальной грамотой под мышкой.
Он снова рассмеялся, обращаясь к брадообрамленному ответно улыбнувшемуся лицу.
Лишенное формы духовное. Отец, Слово и Святое Дыхание. Всеотец, небесный человек, Иэсос Кристос, чародей прекрасного. Логос, что в каждый миг страдает за нас. Это поистине есть то. Я огнь над алтарем. Я жертвенный жир.
Данлоп, Джадж, что римлянин был самый благородный, А.Э., Арвал, Несказанное Имя, в высоте небес, К.Х., их учитель, личность которого не является тайной для посвященных. Братья великой белой ложи неусыпно следят, не требуется ли их помощь. Христос с сестрою-невестой, влага света, рожденная от девы с обновленной душой, софия кающаяся, удалившаяся в план Будд. Эзотерическая жизнь не для обыкновенного человека. О.Ч. сначала должен избавиться от своей дурной кармы. Однажды миссис Купер Оукли на мгновение улицезрела астральное нашей выдающейся сестры Е.П.Б.[677]
Фу, как нехорошо! Pfuiteufel[678]! Право, негоже, сударыня, совсем негоже глазеть, когда у дамы выглядывает астральное.
Вошел мистер Супер – младой, высокий, легкий и деликатный. Рука его с изяществом держала блокнот – большой, красивый, чистый и аккуратный.
– Вот этот примерный ученик, – сказал Стивен, – наверняка считает, что размышления Гамлета о будущей жизни его сиятельной души – весь этот ненатуральный, ненужный, недраматичный монолог – такие же плоские, как и у Платона.
Джон Эглинтон сказал, нахмурившись, дыша ярым гневом:
– Я клянусь, что кровь моя закипает в жилах, когда я слышу, как сравнивают Аристотеля с Платоном.
– А кто из них, – спросил Стивен, – изгнал бы меня из своего Государства[679]?
Кинжалы дефиниций – из ножен! Лошадность – это чтойность вселошади. Они поклоняются зонам и волнам влечений. Бог – шум на улице: весьма в духе перипатетиков. Пространство – то, что у тебя хочешь не хочешь перед глазами. Через пространства, меньшие красных шариков человечьей крови, пролезали они следом за ягодицами Блейка в вечность, коей растительный мир сей – лишь тень. Держись за здесь и теперь, сквозь которые будущее погружается в прошлое[680][681].
Мистер Супер, полный дружеского расположения, подошел к своему коллеге.
– А Хейнс ушел, – сообщил он.
– Вот как?
– Я ему показывал эту книгу Жюбенвиля[682]. Он, понимаете, в полном восторге от «Любовных песен Коннахта» Хайда. Мне не удалось привести его сюда послушать дискуссию. Он тут же побежал к Гиллу покупать их.
Спеши скорей, мой скромный труд,
К надменной публике на суд[683].
Как горький рок, тебя постиг Английский немощный язык.
– Дым наших торфяников ему одурманил голову, – предположил Джон Эглинтон.
Мы, англичане, сознаем. Кающийся вор. Ушел. А я курил его табачок.
Мерцающий зеленый камень. Смарагд, заключенный в оправу морей[684].
– Люди не знают, как могут быть опасны любовные песни, – оккультически предостерегла Расселова яйцевидная аура. – Движения, вызывающие мировые перевороты, рождаются из грез и видений в душе какого-нибудь крестьянина на склоне холма[685]. Для них земля не почва для обработки, а живая мать.
Разреженный воздух академии и арены рождает грошовый роман, кафешантанную песенку. Франция рождает в лице Малларме изысканнейший цветок развращенности, но вожделенная жизнь – такая, какой живут феаки Гомера, открывается только нищим духом[686].
При этих словах мистер Супер обратил к Стивену свой миролюбивый взор.
– Понимаете, – сказал он, – у Малларме есть чудные стихотворения в прозе, Стивен Маккенна мне их читал в Париже[687]. Одно из них – о «Гамлете»[688].
Он говорит: «Il se promene, lisant au livre de lui-meme»[689], понимаете, читая книгу о самом себе. Он описывает, как дают «Гамлета» во французском городке, понимаете, в провинции. Там выпустили такую афишу.
Его свободная рука изящно чертила в воздухе маленькие значки.
HAMLET ou LE DISTRAIT
Piece de Shakespeare[690]
Он повторил новонасупленному челу Джона Эглинтона:
– Piece de Shakespeare, понимаете. Это так похоже на французов, совершенно в их духе. Hamlet ou…
– Беззаботный нищий[691], – закончил Стивен.
Джон Эглинтон рассмеялся.
– Да, это подойдет, пожалуй, – согласился он. – Превосходные люди, нет сомнения, но в некоторых вещах ужасающе близоруки.
Торжественно-тупое нагроможденье убийств.
– Роберт Грин назвал его палачом души[692], – молвил Стивен. – Недаром он был сын мясника[693], который помахивал своим топором да поплевывал в ладонь.
Девять жизней заплачено за одну – за жизнь его отца[694]. Отче наш иже еси во чистилище. Гамлеты в хаки стреляют без колебаний[695]. Кровавая бойня пятого акта – предвидение концлагеря, воспетого Суинберном[696].
Крэнли, я его бессловесный ординарец, следящий за битвами издалека.
Врагов заклятых матери и дети,
Которых кроме нас никто б не пощадил…
Улыбка сакса или ржанье янки. Сцилла и Харибда.
– Он будет доказывать, что «Гамлет» – это история о призраках, – заметил Джон Эглинтон к сведению мистера Супера. – Он, как жирный парень в «Пиквикском клубе», хочет, чтоб наша плоть застыла от ужаса[697].
О, слушай, слушай, слушай![698]
Моя плоть внимает ему: застыв, внимает.
Если только ты…
– А что такое призрак? – спросил Стивен с энергией и волненьем. – Некто, ставший неощутимым вследствие смерти или отсутствия или смены нравов. Елизаветинский Лондон столь же далек от Стратфорда, как развращенный Париж от целомудренного Дублина. Кто же тот призрак, из limbo patrum[699] возвращающийся в мир, где его забыли? Кто король Гамлет?
Джон Эглинтон задвигался щуплым туловищем, откинулся назад, оценивая. Клюнуло.
– Середина июня, это же время дня, – начал Стивен, быстрым взглядом прося внимания. – На крыше театра у реки поднят флаг. Невдалеке, в Парижском саду, ревет в своей яме медведь Саккерсон. Старые моряки, что плавали еще с Дрэйком, жуют колбаски среди публики на стоячих местах[700].
Местный колорит. Вали все что знаешь. Вызови эффект присутствия.
– Шекспир вышел из дома гугенотов на Силвер-стрит. Вот он проходит по берегу мимо лебединых садков. Но он не задерживается, чтобы покормить лебедку, подгоняющую к тростникам свой выводок. У лебедя Эйвона иные думы[701].
Воображение места. Святой Игнатий Лойола, спеши на помощь![702]
– Представление начинается. В полумраке возникает актер, одетый в старую кольчугу с плеча придворного щеголя, мужчина крепкого сложения, с низким голосом. Это – призрак, это король, король и не король[703], а актер – это Шекспир, который все годы своей жизни, не отданные суете сует, изучал «Гамлета», чтобы сыграть роль призрака. Он обращается со словами роли к Бербеджу[704], молодому актеру, который стоит перед ним по ту сторону смертной завесы, и называет его по имени:
Гамлет, я дух родного твоего отца,
и требует себя выслушать. Он обращается к сыну, сыну души своей, юному принцу Гамлету, и к своему сыну по плоти, Гамнету Шекспиру, который умер в Стратфорде, чтобы взявший имя его мог бы жить вечно.
– И неужели возможно, чтобы актер Шекспир, призрак в силу отсутствия, а в одеянии похороненного монарха Дании[705] призрак и в силу смерти, говоря свои собственные слова носителю имени собственного сына (будь жив Гамнет Шекспир, он был бы близнецом принца Гамлета), – неужели это возможно, я спрашиваю, неужели вероятно, чтобы он не сделал или не предвидел бы логических выводов из этих посылок: ты обездоленный сын – я убитый отец – твоя мать преступная королева, Энн Шекспир, урожденная Хэтуэй?
– Но это копанье в частной жизни великого человека, – нетерпеливо вмешался Рассел.
Ага, старик, и ты?[706]
– Интересно лишь для приходского писаря. У нас есть пьесы. И когда перед нами поэзия «Короля Лира» – что нам до того, как жил поэт? Обыденная жизнь – ее наши слуги могли бы прожить за нас, как заметил Вилье де Лиль[707].
Вынюхивать закулисные сплетни: поэт пил, поэт был в долгах. У нас есть «Король Лир» – и он бессмертен.
Лицо мистера Супера – адресат слов – выразило согласие.
Стреми над ними струи вод, тебе подвластных,
Мананаан, Мананаан, Мак-Лир…[708]
А как, любезный, насчет того фунта, что он одолжил тебе, когда ты голодал?
О, еще бы, я так нуждался.
Прими сей золотой.
Брось заливать! Ты его почти весь оставил в постели Джорджины Джонсон, дочки священника. Жагала сраму.
А ты намерен его отдать?
О, без сомнения.
Когда же? Сейчас?
Ну… нет пока.
Так когда же?
Я никому не должен. Я никому не должен.
Спокойствие. Он с того берега Война[709]. С северо-востока. Долг за тобой.
Нет, погоди. Пять месяцев. Молекулы все меняются. Я уже Другой я. Не тот, что занимал фунт.
Неужто? Ах-ах-ах![710]
Но я, энтелехия[711], форма форм, сохраняю я благодаря памяти, ибо формы меняются непрестанно.
Я, тот что грешил и молился и постился.
Ребенок, которого Конми спас от порки.
Я, я и я. Я.
А.Э. Я ваш должник.
– Вы собираетесь бросить вызов трехсотлетней традиции? – язвительно вопросил Джон Эглинтон. – Вот уж ее призрак никогда никого не тревожил. Она скончалась – для литературы, во всяком случае, – прежде своего рождения.
– Она скончалась, – парировал Стивен, – через шестьдесят семь лет после своего рождения. Она видела его входящим в жизнь и покидающим ее. Она была его первой возлюбленной. Она родила ему детей. И она закрыла ему глаза, положив медяки на веки, когда он покоился на смертном одре.
Мать на смертном одре. Свеча. Занавешенное зеркало. Та, что дала мне жизнь, лежит здесь, с медяками на веках, убранная дешевыми цветами. Uliata rutilantium.
Я плакал один.
Джон Эглинтон глядел на свернувшегося светлячка в своей лампе.
– Принято считать, что Шекспир совершил ошибку, – произнес он, – но потом поскорее ее исправил, насколько мог.
– Вздор! – резко заявил Стивен. – Гений не совершает ошибок. Его блуждания намеренны, они – врата открытия.
Врата открытия распахнулись, чтобы впустить квакера-библиотекаря, скрипоногого, плешивого, ушастого, деловитого.
– Строптивицу, – возразил строптиво Джон Эглинтон, – с большим трудом представляешь вратами открытия. Какое, интересно, открытие Сократ сделал благодаря Ксантиппе?
– Диалектику, – отвечал Стивен, – а благодаря своей матери – искусство рожденья мыслей[712]. А чему научился он у своей другой жены, Мирто (absit nomen![713]), у Эпипсихидиона Сократидидиона[714], того не узнает уж ни один мужчина, тем паче женщина. Однако ни мудрость повитухи, ни сварливые поучения не спасли его от архонтов[715] из Шинн Фейн и от их стопочки цикуты.
– Но все-таки Энн Хэтуэй? – прозвучал негромкий примирительный голос мистера Супера. – Кажется, мы забываем о ней, как прежде сам Шекспир.
С задумчивой бороды на язвительный череп переходил его взгляд, дабы напомнить, дабы укорить, без недоброты, переместившись затем к тыкве лысорозовой лолларда[716], подозреваемого безвинно.
– У него было на добрую деньгу ума[717], – сказал Стивен, – и память далеко не дырявая. Он нес свои воспоминания при себе, когда поспешал в град столичный, насвистывая «Оставил я свою подружку»[718]. Не будь даже время указано землетрясением[719], мы бы должны были знать, где это все было – бедный зайчонок, дрожащий в своей норке под лай собак, и уздечка пестрая, и два голубых окна. Эти воспоминания, «Венера и Адонис», лежали в будуаре у каждой лондонской прелестницы. Разве и вправду строптивая Катарина неказиста? Гортензио называет ее юною и прекрасной[720]. Или вы думаете, что автор «Антония и Клеопатры», страстный пилигрим[721], вдруг настолько ослеп, что выбрал разделять свое ложе самую мерзкую мегеру во всем Уорикшире?
Признаем: он оставил ее, чтобы покорить мир мужчин. Но его героини, которых играли юноши, это героини юношей. Их жизнь, их мысли, их речи – плоды мужского воображения. Он неудачно выбрал? Как мне кажется, это его выбрали. Бывал наш Вилл и с другими мил, но только Энн взяла его в плен.
Божусь, вина на ней[722]. Она опутала его на славу, эта резвушка двадцати шести лет[723]. Сероглазая богиня[724], что склоняется над юношей Адонисом, нисходит, чтобы покорить[725], словно пролог счастливый к возвышенью[726], это и есть бесстыжая бабенка из Стратфорда, что валит в пшеницу своего любовника, который моложе нее.
А мой черед? Когда?
Приди!
– В рожь, – уточнил мистер Супер светло и радостно, поднимая новый блокнот свой радостно и светло.
И с белокурым удовольствием для всеобщего сведения напомнил негромко:
Во ржи густой слила уста
Прелестных поселян чета[727].
Парис: угодник, которому угодили на славу.
Рослая фигура в лохматой домотканине поднялась из тени и извлекла свои кооперативные часы.
– К сожалению, мне пора в «Хомстед».
Куда ж это он? Почва для обработки.
– Как, вы уходите? – вопросили подвижные брови Джона Эглинтона. – А вечером мы увидимся у Мура? Там появится Пайпер[728].
– Пайпер? – переспросил мистер Супер. – Пайпер уже вернулся?
Питер Пайпер с перепою пересыпал персики каперсами.
– Не уверен, что я смогу. Четверг. У нас собрание[729]. Если только получится уйти вовремя.
Йогобогомуть в меблирашках Доусона. «Изида без покрова». Их священную книгу на пали мы как-то пытались заложить. С понтом под зонтом, на поджатых ногах, восседает царственный ацтекский Логос, орудующий на разных астральных уровнях, их сверхдуша, махамахатма. Братия верных, герметисты, созревшие для посвященья в ученики, водят хороводы вокруг него, ожидают, дабы пролился свет. Луис Х.Виктори, Т.Колфилд Ирвин. Девы Лотоса ловят их взгляды с обожаньем, шишковидные железы их так и пылают. Он же царствует, преисполненный своего бога. Будда под банановой сенью. Душ поглотитель и кружитель. Души мужчин, души женщин, душно от душ. С жалобным воплем кружимые, уносимые вихрем, они стенают, кружась.
В глухую квинтэссенциальную ничтожность,
В темницу плоти ввергнута душа.
– Говорят, что нас ожидает литературный сюрприз, – тоном дружеским и серьезным промолвил квакер-библиотекарь. – Разнесся слух, будто бы мистер Рассел подготовил сборник стихов наших молодых поэтов[730]. Мы ждем с большим интересом.
С большим интересом он глянул в сноп ламповых лучей, где три лица высветились, блестя.
Смотри и запоминай.
Стивен глянул вниз на безглавую шляпенцию, болтающуюся на ручке тросточки у его колен. Мой шлем и меч. Слегка дотронуться указательными пальцами. Опыт Аристотеля[731]. Одна или две? Необходимость есть то, в силу чего вещам становится невозможно быть по-другому. Значится, одна шляпа она и есть одна шляпа.
Внимай.
Юный Колем и Старки. Джордж Роберте взял на себя коммерческие хлопоты.
Лонгворт как следует раструбит об этом в «Экспрессе». О, в самом деле? Мне понравился «Погонщик» Колема. Да, у него, пожалуй, имеется эта диковина, гениальность. Так вы считаете, в нем есть искра гениальности? Йейтс восхищался его двустишием: «Так в черной глубине земли Порой блеснет античный мрамор». В самом деле? Я надеюсь, вы все же появитесь сегодня.
Мэйлахи Маллиган тоже придет. Мур попросил его привести Хейнса. Вы уже слышали остроту мисс Митчелл насчет Мура и Мартина? О том, что Мур – это грехи молодости Мартина? Отлично найдено, не правда ли? Они вдвоем напоминают Дон Кихота и Санчо Пансу. Как любит повторять доктор Сигерсон, наш национальный эпос еще не создан. Мур – тот человек, который способен на это. Наш дублинский рыцарь печального образа. В шафранной юбке? О'Нил Рассел? Ну как же, он должен говорить на великом древнем наречии. А его Дульсинея? Джеймс Стивенс пишет весьма неглупые очерки. Пожалуй, мы приобретаем известный вес[732].
Корделия. Cordoglio[733]. Самая одинокая из дочерей Лира[734].
Глухомань. А теперь покажи свой парижский лоск.
– Покорнейше благодарю, мистер Рассел, – сказал Стивен, вставая. – Если вы будете столь любезны передать то письмо мистеру Норману[735]…
– О, разумеется. Он его поместит, если сочтет важным. Знаете, у нас столько корреспонденции.
– Я понимаю, – отвечал Стивен. – Благодарю вас.
Дай тебе Бог. Свиная газетка. Отменно быколюбива.
– Синг тоже обещал мне статью для «Даны». Но будут ли нас читать?
Сдается мне, что будут. Гэльская лига хочет что-нибудь на ирландском[736].
Надеюсь, что вы придете вечером. И прихватите Старки.
Стивен снова уселся.
Отделясь от прощающихся, подошел квакер-библиотекарь. Краснея, его личина произнесла:
– Мистер Дедал, ваши суждения поразительно проясняют все.
С прискрипом переступая туда-сюда, сближался он на цыпочках с небом на высоту каблука[737], и, уходящими заглушаем, спросил тихонько:
– Значит, по вашему мнению, она была неверна поэту?
Встревоженное лицо предо мной. Почему он подошел? Из вежливости или по внутреннему озарению[738]?
– Где было примирение, – молвил Стивен, – там прежде должен был быть разрыв.
– Это верно.
Лис Христов[739] в грубых кожаных штанах, беглец, от облавы скрывавшийся в трухлявых дуплах. Не имеет подруги, в одиночку уходит от погони. Женщин, нежный пол, склонял он на свою сторону, блудниц вавилонских, судейских барынь, жен грубиянов-кабатчиков. Игра в гусей и лисицу. А в Нью-Плейс – обрюзглое опозоренное существо, некогда столь миловидное, столь нежное, свежее как юное деревце, а ныне листья его опали все до единого, и страшится мрака могилы, и нет прощения.
– Это верно. Значит, вы полагаете…
Закрылась дверь за ушедшим.
Покой воцарился вдруг в укромной сводчатой келье, покой и тепло, располагающие к задумчивости.
Светильник весталки.
Тут он раздумывает о несбывшемся: о том, как бы жил Цезарь, если бы поверил прорицателю – о том, что бы могло быть – о возможностях возможного как такового – о неведомых вещах – о том, какое имя носил Ахилл, когда он жил среди женщин[740].
Вокруг меня мысли, заключенные в гробах, в саркофагах, набальзамированные словесными благовониями. Бог Тот, покровитель библиотек, увенчанный луной птицебог. И услышал я глас египетского первосвященника. Книг груды глиняных в чертогах расписных .
Они недвижны. А некогда кипели в умах людей. Недвижны: но все еще пожирает их смертный зуд: хныча, нашептывать мне на ухо свои басни, навязывать мне свою волю.
– Бесспорно, – философствовал Джон Эглинтон, – из всех великих людей он самый загадочный. Мы ничего не знаем о нем, знаем лишь, что он жил и страдал. Верней, даже этого не знаем. Другие нам ответят на вопрос[741]. А все остальное покрыто мраком.
– Но ведь «Гамлет» – там столько личного, разве вы не находите? – выступил мистер Супер. – Я хочу сказать, это же почти как дневник, понимаете, дневник его личной жизни. Я хочу сказать, меня вовсе не волнует, кто там, понимаете, преступник или кого убили…
Он положил девственно чистый блокнот на край стола, улыбкою заключив свой выпад. Его личный дневник в подлиннике. Ta an bad ar an tir. Taim imo shagart[742]. А ты это посыпь английской солью, малютка Джон[743].
И глаголет малютка Джон Эглинтон:
– После того, что нам рассказывал Мэйлахи Маллиган, я мог ожидать парадоксов. Но должен предупредить: если вы хотите разрушить мое убеждение, что Шекспир это Гамлет, перед вами тяжелая задача.
Прошу немного терпения.
Стивен выдержал тяжелый взгляд скептика, ядовито посверкивающий из-под насупленных бровей. Василиск. E quando vede l'uomo l'attosca[744]. Мессир Брунетто[745], благодарю тебя за подходящее слово.
– Подобно тому, как мы – или то матерь Дана[746]? – сказал Стивен, – без конца ткем и распускаем телесную нашу ткань, молекулы которой день и ночь снуют взад-вперед, – так и художник без конца ткет и распускает ткань собственного образа. И подобно тому, как родинка у меня на груди по сей день там же, справа, где и была при рождении, хотя все тело уж много раз пересоткано из новой ткани, – так в призраке неупокоившегося отца вновь оживает образ почившего сына. В минуты высшего воодушевления, когда, по словам Шелли, наш дух словно пламенеющий уголь[747], сливаются воедино тот, кем я был, и тот, кто я есмь, и тот, кем, возможно, мне предстоит быть. Итак, в будущем, которое сестра прошлого, я, может быть, снова увижу себя сидящим здесь, как сейчас, но только глазами того, кем я буду тогда.
Сие покушение на высокий стиль – не без помощи Драммонда из Хоторндена[748].
– Да-да, – раздался юный голос мистера Супера. – Мне Гамлет кажется совсем юным. Возможно, что горечь в нем – от отца, но уж сцены с Офелией – несомненно, от сына.
Пальцем в небо. Он в моем отце. Я в его сыне.
– Вот родинка, которая исчезнет последней, – отозвался Стивен со смехом.
Джон Эглинтон сделал пренедовольную мину.
– Будь это знаком гения, – сказал он, – гении шли бы по дешевке в базарный день. Поздние пьесы Шекспира, которыми так восхищался Ренан[749], проникнуты иным духом.
– Духом примирения, – шепнул проникновенно квакер-библиотекарь.
– Не может быть примирения, – сказал Стивен, – если прежде него не было разрыва.
Уже говорил.
– Если вы хотите узнать, тени каких событий легли на жуткие времена «Короля Лира», «Отелло», «Гамлета», «Троила и Крессиды», – попробуйте разглядеть, когда же и как тени эти рассеиваются. Чем сердце смягчит человек, Истерзанный в бурях мира, Бывалый как сам Одиссей. Перикл, что был князем Тира[750]?
Глава под красношапкой остроконечной, заушанная, слезоточивая.
– Младенец, девочка, у него на руках, Марина.
– Тяга софистов к окольным тропам апокрифов – величина постоянная, – сделал открытие Джон Эглинтон. – Столбовые дороги скучны, однако они-то и ведут в город.
Старина Бэкон: уж весь заплесневел. Шекспир – грехи молодости Бэкона[751].
Жонглеры цифрами и шифрами шагают по столбовым дорогам[752]. Пытливые умы в великом поиске. Какой же город, почтенные мудрецы? Обряжены в имена: А.Э. – эон; Маги – Джон Эглинтон. Восточнее солнца, западнее луны[753]: Tir na n-og[754]. Парочка, оба в сапогах, с посохами.
Сколько миль до Дублина?
Трижды пять и пять.
Долго ли при свечке нам до него скакать?[755]
– По мнению господина Брандеса, – заметил Стивен, – это первая из пьес заключительного периода.
– В самом деле? А что говорит мистер Сидней Ли, он же Симон Лазарь, как некоторые уверяют?
– Марина, – продолжал Стивен, – дитя бури. Миранда – чудо, Пердита – потерянная[756]. Что было потеряно, вернулось к нему: дитя его дочери. Перикл говорит: «Моя милая жена была похожа на эту девочку». Спрашивается, как человек полюбит дочь, если он не любил ее мать?
– Искусство быть дедушкой[757], – забормотал мистер Супер. – L'art d'etre grand…[758]
– Для человека, у которого имеется эта диковина, гениальность, лишь его собственный образ служит мерилом всякого опыта, духовного и практического.
Сходство такого рода тронет его. Но образы других мужей, ему родственных по крови, его оттолкнут. Он в них увидит только нелепые потуги природы предвосхитить или скопировать его самого[759].
Благосклонное чело квакера-библиотекаря осветилось розовою надеждой.
– Я надеюсь, мистер Дедал разовьет и дальше свою теорию на благо просвещения публики. И мы непременно должны упомянуть еще одного комментатора-ирландца – Джорджа Бернарда Шоу. Нельзя здесь не вспомнить и Фрэнка Харриса: у него блестящие статьи о Шекспире в «Сатердей ривью».
Любопытно, что и он также настаивает на этом неудачном романе со смуглой леди сонетов[760]. Счастливый соперник – Вильям Херберт, граф Пембрук. Но я убежден, что если даже поэт и оказался отвергнутым, это более гармонировало – как бы тут выразиться? – с нашими представлениями о том, чего не должно быть.
Довольный, он смолк, вытянув кротко к ним плешивую голову – гагачье яйцо, приз для победителя в споре.
Супружеская речь звучала бы у него суровым библейским слогом. Любишь ли мужа сего, Мириам? Данного тебе от Господа Твоего?
– И это не исключено, – отозвался Стивен. – У Гете есть одно изречение, которое мистер Маги любит цитировать. Остерегайся того, к чему ты стремишься в юности, ибо ты получишь это сполна в зрелые лета[761]. Почему он посылает к известной buonaroba[762], к той бухте, где все мужи бросали якорь[763], к фрейлине со скандальною славой еще в девичестве, какого-то мелкого лордишку, чтобы тот поухаживал вместо него? Ведь он уже сам был лордом в словесности[764], и успел стать отменным кавалером, и написал Ромео и Джульетту". Так почему же тогда? Вера в себя была подорвана прежде времени. Он начал с того, что был повержен на пшеничном поле (виноват, на ржаном), – и после этого он уже никогда не сможет чувствовать себя победителем и не узнает победы в бойкой игре, в которой веселье и смех – путь к постели. Напускное донжуанство его не спасет. Его отделали так, что не переделать. Кабаний клык его поразил туда, где кровью истекает любовь[765][766]. Пусть даже строптивая и укрощена, ей всегда еще остается невидимое оружие женщины. Я чувствую за его словами, как плоть словно стрекалом толкает его к новой страсти, еще темней первой, затемняющей даже его понятия о самом себе. Похожая судьба и ожидает его – и оба безумия совьются в единый вихрь.
Они внимают. И я в ушные полости им лью.
– Его душа еще прежде была смертельно поражена, яд влит в ушную полость заснувшего. Но те, кого убили во сне, не могут знать, каким же способом они умерщвлены, если только Творец не наделит этим знанием их души в будущей жизни. Ни об отравлении, ни о звере с двумя спинами, что был причиной его, не мог бы знать призрак короля Гамлета, не будь он наделен этим знанием от Творца своего. Вот почему его речь (его английский немощный язык) все время уходит куда-то в сторону, куда-то назад.
Насильник и жертва, то, чего он хотел бы, но не хотел бы[767], следуют неотлучно за ним, от полушарий Лукреции[768] цвета слоновой кости с синими жилками к обнаженной груди Имогены[769], где родинка как пять пурпурных точек.
Он возвращается обратно, уставший от всех творений, которые он нагромоздил, чтобы спрятаться от себя самого, старый пес, зализывающий старую рану. Но его утраты – для него прибыль, личность его не оскудевает, и он движется к вечности, не почерпнув ничего из той мудрости, которую сам создал, и тех законов, которые сам открыл. Его забрало поднято[770]. Он призрак, он тень сейчас, ветер в утесах Эльсинора, или что угодно, зов моря, слышный лишь в сердце того, кто сущность его тени, сын, единосущный отцу.
– Аминь! – раздался ответный возглас от дверей.
Нашел ты меня, враг мой![771]
Антракт .
Охальная физиономия с постной миной соборного настоятеля: Бык Маллиган в пестром шутовском наряде продвигался вперед, навстречу приветственным улыбкам. Моя телеграмма.
– Если не ошибаюсь, ты тут разглагольствуешь о газообразном позвоночном? – осведомился он у Стивена.
Лимонножилетный, он бодро слал всем приветствия, размахивая панамой словно шутовским жезлом.
Они оказывают ему теплый прием. Was Du verlachst, wirst Du noch dienen[772].
Орава зубоскалов: Фотий, псевдомалахия, Иоганн Мост[773].
Тот, Кто зачал Сам Себя при посредничестве Святого Духа и Сам послал Себя Искупителем между Собой и другими. Кто взят был врагами Своими на поругание, и обнаженным бичеван, и пригвожден аки нетопырь к амбарной двери и умер от голода на кресте, Кто дал предать Его погребению, и восстал из гроба, и отомкнул ад, и вознесся на небеса где и восседает вот уже девятнадцать веков одесную Самого Себя но еще воротится в последний день судити живых и мертвых когда все живые будут уже мертвы[774].
Glo– oria in excelsis Deo[775].
Он воздевает руки. Завесы падают. О, цветы! Колокола, колокола, сплошной гул колоколов.
– Да, именно так, – отвечал квакер-библиотекарь. – Очень Ценная и поучительная беседа. Я уверен, что у мистера Маллигана тоже имеется своя теория по поводу пьесы и по поводу Шекспира. Надо учитывать все стороны жизни.
Он улыбнулся, обращая свою улыбку поровну во все стороны.
Бык Маллиган с интересом задумался.
– Шекспир? – переспросил он. – Мне кажется, я где-то слыхал это имя.
Быстрая улыбка солнечным лучиком скользнула по его рыхлым чертам.
– Ну, да! – радостно произнес он, припомнив. – Это ж тот малый, что валяет под Синга[776].
Мистер Супер обернулся к нему.
– Вас искал Хейнс, – сказал он. – Вы не видали его? Он собирался потом с вами встретиться в ДХК. А сейчас он направился к Гиллу покупать «Любовные песни Коннахта» Хайда.
– Я шел через музей, – ответил Бык Маллиган. – А он тут был?
– Соотечественникам великого барда, – заметил Джон Эглинтон, – наверняка уже надоели наши замечательные теории. Как я слышал, некая актриса в Дублине вчера играла Гамлета в четыреста восьмой раз. Вайнинг утверждал, будто бы принц был женщиной. Интересно, еще никто не догадался сделать из него ирландца? Мне помнится, судья Бартон[777] занимается разысканиями на эту тему. Он – я имею в виду его высочество, а не его светлость – клянется святым Патриком.
– Но замечательнее всего – этот рассказ Уайльда, – сказал мистер Супер, поднимая свой замечательный блокнот. – «Портрет В.Х.», где он доказывает, что сонеты были написаны неким Вилли Хьюзом, мужем, в чьей власти все цвета.
– Вы хотите сказать, посвящены Вилли Хьюзу? – переспросил квакер-библиотекарь.
Или Хилли Вьюзу? Или самому себе, Вильяму Художнику. В.Х.: угадай, кто я[778]?
– Да-да, конечно, посвящены, – признал мистер Супер, охотно внося поправку в свою ученую глоссу. – Понимаете, тут, конечно, сплошные парадоксы, Хьюз и hews, то есть, он режет, и hues, цвета, но это для него настолько типично, как он это все увязывает. Тут, понимаете, самая суть Уайльда. Воздушная легкость.
Его улыбчивый взгляд с воздушною легкостью скользнул по их лицам.
Белокурый эфеб. Выхолощенная суть Уайльда[779].
До чего же ты остроумен. Пропустив пару стопочек на дукаты магистра Дизи.
Сколько же я истратил? Пустяк, несколько шиллингов.
На ватагу газетчиков. Юмор трезвый и пьяный[780].
Остроумие. Ты отдал бы все пять видов ума, не исключая его, за горделивый юности наряд[781], в котором он, красуясь, выступает. Приметы утоленного желанья[782].
Их будет еще мно. Возьми ее для меня. В брачную пору. Юпитер, охлади их любовную горячку[783]. Ага, поворкуй с ней.
Ева. Нагой пшеничнолонный грех. Змей обвивает ее своими кольцами, целует, его поцелуй – укус.
– Вы думаете, это всего только парадокс? – вопрошал квакер-библиотекарь. – Бывает, что насмешника не принимают всерьез, как раз когда он вполне серьезен.
Они с полной серьезностью обсуждали серьезность насмешника.
Бык Маллиган с застывшим выражением лица вдруг тяжко уставился на Стивена. Потом, мотая головой, подошел вплотную, вытащил из кармана сложенную телеграмму. Проворные губы принялись читать, вновь озаряясь восторженною улыбкой.
– Телеграмма! – воскликнул он. – Дивное вдохновение! Телеграмма!
Папская булла!
Он уселся на краешек одного из столов без лампы и громко, весело прочитал:
– Сентиментальным нужно назвать того, кто способен наслаждаться, не обременяя себя долгом ответственности за содеянное [784]. Подпись: Дедал.
Откуда ж ты это отбил? Из бардака? Да нет. Колледж Грин. Четыре золотых уже пропил? Тетушка грозится поговорить с твоим убогосущным отцом.
Телеграмма! Мэйлахи Маллигану, «Корабль», Нижняя Эбби-стрит. О, бесподобный комедиант! В попы подавшийся клинкианец!
Он бодро сунул телеграмму вместе с конвертом в карман и зачастил вдруг простонародным говорком:
– Вот я те и толкую[785], мил человек, сидим это мы там, я да Хейнс, преем да нюним, а тут те вдобавок эту несут. И этакая нас разбирает тоска по адскому пойлу, что, вот те крест, тут и монаха бы проняло, самого даже хилого на эти дела. А мы как бараны торчим у Коннери – час торчим, потом два часа, потом три, да все ждем, когда ж нам достанется хотя бы по пинте на душу.
Он причитал:
– И вот торчим мы там, мой сердешный, а ты в ус не дуешь да еще рассылаешь такие бумаженции что у нас языки отвисли наружу на целый локоть как у святых отцов с пересохшей глоткой кому без рюмашки хуже кондрашки.
Стивен расхохотался.
Бык Маллиган быстро наклонился к нему с предостерегающим жестом.
– Этот бродяга Синг тебя всюду ищет, чтобы убить, – сообщил он. – Ему рассказали, что это ты обоссал его дверь в Гластуле. И вот он рыскает везде в поршнях, хочет тебя убить.
– Меня! – возопил Стивен. – Это был твой вклад в литературу.
Бык Маллиган откинулся назад, донельзя довольный, и смех его вознесся к темному, чутко внимавшему потолку.
– Ей-ей, прикончит! – заливался он.
Грубое лицо[786], напоминающее старинных чудищ, на меня ополчалось, когда сиживали за месивом из требухи на улице Сент-Андре-дезар. Слова из слов ради слов, palabras[787]. Ойсин с Патриком. Как он повстречал фавна в Кламарском лесу, размахивающего бутылкой вина. C'est vendredi saint![788] Мордует ирландский язык.
Блуждая, повстречал он образ свой. А я – свой. Сейчас в лесу шута я встретил[789].
– Мистер Листер, – позвал помощник, приоткрыв дверь.
– …где всякий может отыскать то, что ему по вкусу. Так судья Мэдден[790] в своих «Записках магистра Вильяма Сайленса» отыскал у него охотничью терминологию… Да-да, в чем дело?
– Там пришел один джентльмен, сэр, – сказал помощник, подходя ближе и протягивая визитную карточку. – Он из «Фримена» и хотел бы просмотреть подшивку «Килкенни пипл» за прошлый год.
– Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста. А что, этот джентльмен?…
Он взял деловитую карточку, глянул, не рассмотрел, отложил, не взглянув, посмотрел снова, спросил, скрипнул, спросил:
– А он?… А, вон там!
Стремительно в гальярде он двинулся прочь, наружу. В коридоре, при свете дня, заговорил он велеречиво, исполнен усердия и доброжелательства, с сознанием долга, услужливейший, добрейший, честнейший из всех сущих квакеров.
– Вот этот джентльмен? «Фрименс джорнэл»? «Килкенни пипл»?
Всенепременно. Добрый день, сэр. «Килкенни…» Ну, конечно, имеется…
Терпеливый силуэт слушал и ждал.
– Все ведущие провинциальные… «Нозерн виг», «Корк икземинер», «Эннискорти гардиан». За тысяча девятьсот третий. Желаете посмотреть?
Ивенс, проводите джентльмена… Пожалуйте за этим служи… Или позвольте, я сам… Сюда… Пожалуйте, сэр…
Услужливый и велеречивый, возглавлял шествие он ко всем провинциальным газетам, и темный пригнувшийся силуэт поспешал за его скорым шагом.
Дверь затворилась.
– Это тот пархатый! – воскликнул Бык Маллиган.
Резво вскочив, он подобрал карточку.
– Как там его? Ицка Мойше[791]? Блум.
И тут же затараторил:
– Иегова, сборщик крайней плоти, больше не существует. Я этого встретил в музее, когда зашел туда поклониться пеннорожденной Афродите. Греческие уста, что никогда не изогнулись в молитве. Мы каждый день должны ей воздавать честь. «О, жизни жизнь, твои уста воспламеняют»[792].
Неожиданно он обернулся к Стивену.
– Он знает тебя. И знает твоего старикана. Ого, я опасаюсь, что он погречистей самих греков[793]. Глаза его, бледного галилеянина, были так и прикованы к ее нижней ложбинке. Венера Каллипига. О, гром сих чресл! «фавн преследует дев, те же укрыться спешат».
– Мы бы хотели послушать дальше, – решил Джон Эглинтон с одобрения мистера Супера. – Нас заинтересовала миссис Ш. Раньше мы о ней думали (если когда-нибудь приходилось) как об этакой верной Гризельде, о Пенелопе у очага[794].
– Антисфен, ученик Горгия, – начал Стивен, – отнял пальму первенства в красоте у племенной матки Кюриоса Менелая, аргивянки Елены, у этой троянской кобылы, в которой квартировал целый полк героев, – и передал ее скромной Пенелопе. Он прожил в Лондоне двадцать лет, и были времена, когда он получал жалованья не меньше чем лорд-канцлер Ирландии. Жил он богато.
Его искусство, которое Уитмен назвал искусством феодализма[795], скорее уж было искусством пресыщения. Паштеты, зеленые кубки с хересом, соусы на меду, варенье из розовых лепестков, марципаны, голуби, начиненные крыжовником, засахаренные коренья. Когда явились арестовать сэра Уолтера Рэли[796], на нем был наряд в полмиллиона франков и, в том числе, корсет по последней моде.
Ростовщица Элиза Тюдор[797] роскошью своего белья могла бы поспорить с царицей Савской. Двадцать лет он порхал между супружеским ложем с его чистыми радостями и блудодейною любовью с ее порочными наслаждениями. Вы знаете эту историю Маннингема[798] про то, как одна мещаночка, увидев Дика Бербеджа в «Ричарде Третьем», позвала его погреться к себе в постель, а Шекспир подслушал и, не делая много шума из ничего, прямиком взял корову за рога.
Тут Бербедж является, устраивает стук у врат[799], а Шекспир и отвечает ему из-под одеял мужа-рогоносца: Вильгельм Завоеватель царствует прежде Ричарда Третьего . И милая резвушка миссис Фиттон оседлай и воскликни: О![800] и его нежная птичка, леди Пенелопа Рич[801], и холеная светская дама годится актеру, и девки с набережной, пенни за раз.
Кур– ля-Рен. Encore vingt sous. Nous ferons de petites cochonneries. Minette? Tu veux?[802]-Сливки высшего света. И мамаша сэра Вильяма Дэвенанта из Оксфорда[803], у которой для каждого самца чарка винца.
Бык Маллиган, подняв глаза к небу, молитвенно возгласил:
– О, блаженная Маргарита Мария Ксамцускок![804]
– И дочь Генриха-шестиженца[805] и прочие подруги из ближних поместий[806], коих воспел благородный поэт Лаун-Теннисон. Но как вы думаете, что делала все эти двадцать лет бедная Пенелопа в Стратфорде за ромбиками оконных переплетов?
Действуй, действуй[807]. Содеянное. Вот он, седеющий шатен, прогуливается в розарии ботаника Джерарда на Феттер-лейн[808]. Колокольчик, что голубей ее жилок[809]. Фиалка нежнее ресниц Юноны[810]. Прогуливается. Всего одна жизнь нам дана. Одно тело. Действуй. Но только действуй. Невдалеке – грязь, пахучий дух похоти, руки лапают белизну.
Бык Маллиган с силою хлопнул по столу Джона Эглинтона.
– Так вы на кого думаете? – спросил он с нажимом.
– Допустим, он – брошенный любовник в сонетах. Брошенный один раз, потом другой. Однако придворная вертихвостка его бросила ради лорда, ради его бесценнаямоялюбовь[811].
Любовь, которая назвать себя не смеет.
– Вы хотите сказать, – вставил Джон бурбон Эглинтон, – что он, как истый англичанин, питал слабость к лордам[812].
У старых стен мелькают молнией юркие ящерицы. В Шарантоне я наблюдал за ними.
– Похоже, что так, – отвечал Стивен, – коль скоро он готов оказать и ему и всем другим и любому невспаханному одинокому лону[813] ту святую услугу, какую конюх оказывает жеребцу. Быть может, он, совсем как Сократ, имел не только строптивую жену, но и мать-повитуху. Но та-то строптивая вертихвостка не нарушала супружеского обета. Две мысли терзают призрака: нарушенный обет и тупоголовый мужлан, ставший ее избранником, брат покойного супруга. У милой Энн, я уверен, была горячая кровь. Соблазнившая один раз соблазнит и в другой.
Стивен резко повернулся на стуле.
– Бремя доказательства не на мне, на вас, – произнес он, нахмурив брови. – Если вы отрицаете, что в пятой сцене «Гамлета» он заклеймил ее бесчестьем, – тогда объясните мне, почему о ней нет ни единого упоминания за все тридцать четыре года, с того дня, когда она вышла за него, и до того, когда она его схоронила. Всем этим женщинам довелось проводить в могилу своих мужчин: Мэри – своего благоверного Джона, Энн – бедного дорогого Вилли, когда тот вернулся к ней умирать, в ярости, что ему первому, Джоан – четырех братьев, Джудит – мужа и всех сыновей, Сьюзен – тоже мужа, а дочка Сьюзен, Элизабет[814], если выразиться словами дедушки, вышла за второго[815], убравши первого на тот свет. О да, упоминание есть. В те годы, когда он вел широкую жизнь в королевском Лондоне, ей, чтобы заплатить долг, пришлось занять сорок шиллингов у пастуха своего отца[816].
Теперь объясните все это. А заодно объясните и ту лебединую песнь, в которой он представил ее потомкам.
Он обозрел их молчание.
На это Эглинтон:
Так вы о завещанье[817].
Юристы, кажется, его уж разъяснили.
Ей, как обычно, дали вдовью часть.
Все по законам.
В них он был знаток,
Как говорят нам судьи.
А Сатана в ответ ему,
Насмешник:
И потому ни слова нет о ней
В наброске первом, но зато там есть
Подарки и для внучки, и для дочек,
И для сестры, и для друзей старинных
И в Стратфорде, и в Лондоне.
И потому, когда он все ж включил
(Сдается мне, отнюдь не добровольно)
Кой– что и ей, то он ей завещал
Свою, притом не лучшую,
Кровать[818]
Punkt[819].
Завещал
Ейкровать
Второсорт
Второвать
Кровещал.
Тпру!
– В те времена у прелестных поселян бывало негусто движимого имущества, – заметил Джон Эглинтон, – как, впрочем, и ныне, если верить нашим пьесам из сельской жизни.
– Он был богатым землевладельцем, – возразил Стивен. – Он имел собственный герб, земельные угодья в Стратфорде, дом в Ирландском подворье. Он был пайщиком в финансовых предприятиях, занимался податными делами, мог повлиять на проведение закона в парламенте. И почему он не оставил ей лучшую свою кровать, если он ей желал мирно прохрапеть остаток своих ночей?
– Были, наверное, две кровати, одна получше, а другая – так, второй сорт, – подал тонкую догадку мистер Второсорт Супер.
– Separatio a mensa et a thalaino[820], – суперсострил Бык Маллиган и повлек улыбание.
– У древних упоминаются знаменитые постели. Сейчас попробую вспомнить, – наморщил лоб Второсорт Эглинтон, улыбаясь постельно.
– У древних упоминается[821], – перебил его Стивен, – что Стагирит, школьник-шалопай и лысый мудрец язычников, умирая в изгнании, отпустил на волю и одарил своих рабов, воздал почести предкам и завещал, чтобы его схоронили подле останков его покойной жены. Друзей же он просил позаботиться о своей давней любовнице (вспомним тут новую Герпиллис, Нелл Гвинн) и позволить ей жить на его вилле.
– А вы тоже считаете, что он умер так? – спросил мистер Супер слегка озабоченно. – Я имею в виду…
– Он умер, упившись в стельку[822], – закрыл вопрос Бык Маллиган. – Кварта эля – королевское блюдо[823]. Нет, вот я лучше расскажу вам, что изрек Доуден[824]!
– А что? – вопросил Суперэглинтон.
Вильям Шекспир и Ко[825], акционерное общество. Общедоступный Вильям. Об условиях справляться: Э.Доуден, Хайфилд-хаус…
– Бесподобно! – вздохнул с восхищением Бык Маллиган. – Я у него спросил, что он думает насчет обвинения в педерастии, взводимого на поэта.
А он воздел кверху руки и отвечает: Мы можем единственно лишь сказать, что в те времена жизнь била ключом[826]. Бесподобно!
Извращенец.
– Чувство прекрасного совлекает нас с путей праведных, – сказал грустнопрекрасный Супер угловатому Углинтону.
А непреклонный Джон отвечал сурово:
– Смысл этих слов нам может разъяснить доктор[827]. Невозможно, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.
Тако глаголеши? Неужели они будут оспаривать у нас, у меня пальму первенства в красоте?
– А также и чувство собственности, – заметил Стивен. – Шейлока он извлек из собственных необъятных карманов. Сын ростовщика и торговца солодом, он и сам был ростовщик и торговец зерном, попридержавший десять мер зерна во время голодных бунтов. Те самые личности разных исповеданий, о которых говорит Четтл[828] Фальстаф и которые засвидетельствовали его безупречность в делах, – они все были, без сомнения, его должники. Он подал в суд на одного из своих собратьев-актеров за несколько мешков солода и взыскивал людского мяса фунт[829] в проценты за всякую занятую деньгу[830]. А как бы еще конюх и помощник суфлера – смотри у Обри[831]– так быстро разбогател? Что бы ни делалось, он со всего имел свой навар. В Шейлоке слышны отзвуки той травли евреев, что разыгралась после того, как Лопеса[832], лекаря королевы, повесили и четвертовали, а его еврейское сердце, кстати, вырвали из груди, пока пархатый еще дышал; в «Гамлете» и «Макбете» – отзвуки восшествия на престол шотландского философуса[833], любившего поджаривать ведьм. В «Бесплодных усилиях любви» он потешается над гибелью Великой Армады. Помпезные его хроники плывут на гребне восторгов в духе Мафекинга[834]. Судят ли иезуитов из Уорикшира[835]– тут же привратник поносит теорию двусмысленности. Вернулся ли «Отважный мореход» с Бермудских островов[836]– пишется тут же пьеса, что восхитила Ренана, и в ней – Пэтси Калибан, наш американский кузен. Слащавые сонеты явились вслед за сонетами Сидни. А что до феи Элизабет, или же рыжей Бесс[837], разгульной девы, вдохновившей «Виндзорских проказниц», то уж пускай какой-нибудь герр из Неметчины всю жизнь раскапывает глубинные смыслы на дне корзины с грязным бельем.
Что ж, у тебя совсем недурно выходит. Вот только еще подпусти чего-нибудь теолого-филологологического. Mingo, minxi, mictum, mingere[838].
– Докажите, что он был еврей, – решился предложить Джон Эглинтон. – Вот ваш декан[839] утверждает, будто он был католик.
Sufflaminandus sum[840]. – В Германии, – отвечал Стивен, – из него сделали образцового французского лакировщика итальянских скандальных басен.
– Несметноликий человек[841], – сметливо припомнил мистер Супер. – Кольридж его назвал несметноликим.
Amplius. In societate huniana hoc est maxime necessarium ut sit amicitia inter multos[842]
– Святой Фома, – начал Стивен…
– Ora pro nobis[843], – пробурчал Монах Маллиган, опускаясь в кресло.
И запричитал с жалобным подвываньем.
– Pogue rnahone! Acushia machree![844] Теперь не иначе пропали мы[845]! Как пить дать пропали!
Все внесли по улыбке.
– Святой Фома[846], – сказал, улыбаясь, Стивен, – чьи толстопузые тома мне столь приятно почитывать в оригинале, трактует о кровосмесительстве с иной точки зрения нежели та новая венская школа, о которой говорил мистер Маги.
В своей мудрой и своеобычной манере он сближает его со скупостью чувств.
Имеется в виду, что, отдавая любовь близкому по крови, тем самым как бы скупятся наделить ею того, кто дальше, но кто, быть может, жаждет ее.
Евреи, которым христиане приписывают скупость[847], больше всех наций привержены к единокровным бракам. Но обвинения эти – по злобе. Те же христианские законы, что дали евреям почву для накопления богатств (ведь им, как и лоллардам[848], убежищем служили бури[849]), оковали стальными обручами круг их привязанностей[850]. Грех это или добродетель – лишь старый Никтоотец[851] откроет нам в Судный день. Но человек, который такжержится за то, что он именует своими правами на то, что он именует себе причитающимся, – он будет цепко держаться и за то, что он именует своими правами на ту, кого он именует своей женой. И пусть никакой окрестный сэр смайл[852] не пожелает вола его, или жены его, или раба, или рабыни его, или осла его[853].
– Или ослицы его, – возгласил антифонно Бык Маллиган.
– С нашим любезным Биллом сурово обошлись, – любезно заметил мистер Супер, сама любезность.
– С какой волей?[854]– мягко вмешался Бык Маллиган. – Мы рискуем запутаться.
– Воля к жизни, – пустился в философию Джон Эглинтон, – была волею к смерти для бедной Энн, вдовы Вилла.
– Requiescat![855]– помолился Стивен.
Воли к действию уж нет
И в помине много лет…[856]
– И все же она положена, охладелая, на эту, на второсортную кровать: поруганная царица[857], хотя б вы и доказали, что в те дни кровать была такой же редкостью, как ныне автомобиль, а резьба на ней вызывала восторги семи приходов. На склоне дней своих она сошлась с проповедниками (один из них останавливался в Нью-Плейс и получал кварту хереса за счет города; однако не следует спрашивать, на какой кровати он спал) и прослышала, что у нее есть душа. Она прочла, или же ей прочли, книжицы из его котомки, предпочитая их «Проказницам», и, облегчаясь в ночной сосуд, размышляла о «Крючках и Петлях для Штанов Истинно Верующего» и о «Наидуховнейшей Табакерке, что Заставляет Чихать Наиблагочестивейшие Души»[858]. Венера изогнула свои уста в молитве. Жагала сраму: угрызения совести. Возраст, когда распутство, выдохшись, начинает себе отыскивать бога.
– История подтверждает это, – inquit Eglintonus Chronolologos[859]. – Один возраст жизни сменяется другим. Однако мы знаем из высокоавторитетных источников, что худшие враги человека – его домашние и семья[860]. Мне кажется, Рассел прав. Какое нам дело до его жены, до отца? Я бы сказал, что семейная жизнь существует только у поэтов семейного очага. Фальстаф не был человеком семейного очага. А для меня тучный рыцарь – венец всех его созданий.
Тощий, откинулся он назад. Робкий, отрекись от сородичей своих[861], жестоковыйных праведников[862]. Робкий, в застолье с безбожниками он тщится избегать чаши[863]. Так ему наказал родитель из Ольстера, из графства Антрим[864].
Навещает его тут в библиотеке ежеквартально. Мистер Маги, сэр, вас там желает видеть какой-то господин. Меня? Он говорит, что он ваш отец, сэр.
Подайте– ка мне Вордсворта[865]. Входит Маги Мор Мэтью, в грубом сукне косматый керн[866], на нем штаны с гульфиком на пуговицах, чулки забрызганы грязью десяти лесов, и ветка яблони-дичка в руках[867].
А твой? Он знает твоего старикана. Вдовец.
Спеша из веселого Парижа в нищенскую лачугу к ее смертному ложу, на пристани я коснулся его руки. Голос, звучавший неожиданной теплотой. Ее лечит доктор Боб Кении. Взгляд, что желает мне добра. Не зная меня, однако.
– Отец, – произнес Стивен, пытаясь побороть безнадежность, – это неизбежное зло. Он написал знаменитую пьесу вскоре после смерти отца[868]. Но если вы станете утверждать, что он, седеющий муж с двумя дочерьми на выданье, в возрасте тридцати пяти лет, nel mezzo del cammin di nostra vita[869], и добрых пятидесяти по своему опыту, – что он и есть безусый студиозус из Виттенберга, тогда вам придется утверждать, что его старая мать, уже лет семидесяти, это похотливая королева. Нет. Труп Джона Шекспира не скитается по ночам. Он с часу и на час гниет[870]. Отец мирно почиет, сложивши бремя отцовства и передав сие мистическое состояние сыну. Каландрино[871], герой Боккаччо, был первым и последним мужчиной, кто чувствовал, будто бы у него ребенок. Мужчина не знает отцовства в смысле сознательного порождения. Это – состоянье мистическое, апостольское преемство от единорождающего к единородному[872]. Именно на этой тайне, а вовсе не на мадонне[873], которую лукавый итальянский разум швырнул европейским толпам, стоит церковь, и стоит непоколебимо, ибо стоит, как сам мир, макро– и микрокосм, – на пустоте. На недостоверном, невероятном. Возможно, что amor matris[874], родительный субъекта и объекта, – единственно подлинное в мире. Возможно, что отцовство – одна юридическая фикция. Где у любого сына такой отец, что любой сын должен его любить и сам он любого сына?
Куда это тебя понесло, черт побери?
Знаю. Заткнись. Ступай к черту. На то у меня причины.
Amplius. Adhuc. Iterum. Postea[875].
Или ты обречен этим заниматься?
– Телесный стыд разделяет их настолько прочной преградой, что мировые анналы преступности, испещренные всеми иными видами распутств и кровосмесительств, почти не сообщают о ее нарушениях. Сыновья с матерями, отцы с дочерьми, лесбиянки-сестры, любовь, которая назвать себя не смеет, племянники с бабушками, узники с замочными скважинами, королевы с быками-рекордистами[876]. Сын, пока не родился, портит фигуру; рождаясь, приносит муки, потом разделение привязанности, прибавку хлопот. И он мужчина: его восход – это закат отца, его молодость – отцу на зависть, его друг – враг отца.
Я додумался до этого на рю Мсье-ле-Пренс[877].
– Что в природе их связывает? Миг слепой похоти.
А я отец? А если бы был?
Сморщенная неуверенная рука.
– Африканец Савеллий, хитрейший ересиарх из всех зверей полевых[878], утверждал, что Сам же Отец – Свой Собственный Сын. Бульдог Аквинский[879], которого ни один довод не мог поставить в тупик, опровергает его. Отлично: если отец, у которого нет сына, уже не отец, то может ли сын, у которого нет отца, быть сыном? Когда Ратлендбэконсаутхемптоншекспир[880] или другой какой-нибудь бард с тем же именем из этой комедии ошибок написал «Гамлета», он был не просто отцом своего сына, но, больше уже не будучи сыном, он был и он сознавал себя отцом всего своего рода, отцом собственного деда, отцом своего нерожденного внука, который, заметим в скобках, так никогда и не родился[881], ибо природа, как полагает мистер Маги, не терпит совершенства[882].
Глаза эглинтоньи, вмиг оживившись, искорку удовольствия метнули украдкой. Весел и радостен пуританина взгляд, хоть игл полн тон.
Польстить. Изредка. Но польстить.
– Сам себе отец, – пробормотал сам себе Сынмаллиган. – Постойте-постойте. Я забеременел. У меня нерожденное дитя в мозгу. Афина-Паллада! Пьеса! Пьеса, вот предмет[883]! Дайте мне разрешиться.
Он стиснул свой чреволоб акушерским жестом.
– Что до его семьи, – продолжал Стивен, – то имя матери его живет в Арденском лесу[884]. Ее смертью навеяна у него сцена с Волумнией в «Кориолане»[885]. Смерть его сына-мальчика – это сцена смерти юного Артура в «Короле Иоанне». Гамлет, черный принц, это Гамнет Шекспир. Кто были девушки в «Буре», в «Перикле», в «Зимней сказке» – мы уже знаем. Кто была Клеопатра, котел с мясом в земле Египетской, и кто Крессида, и кто Венера[886], мы можем догадываться. Но есть и еще один член его семейства, чей след – на его страницах.
– Интрига усложняется, – заметил Джон Эглинтон.
Библиоквакер-прыгун вернулся, припрыгивая на цыпочках, личина его подрагивает, суетливо подпрыгивает, поквакивает.
Дверь затворилась. Келья. Огни.
Они внимают. Трое. Они.
Я. Ты. Он. Они.
Начнемте ж, судари.
Стивен. У него было три брата, Гилберт, Эдмунд, Ричард. Гилберт рассказывал в старости неким благородным господам, как однова случись Господин Кассир пожаловали ему вот не соврать дармовой билет и как видал он там в этом самом Лонноне свово брательника что сочиняет пиесы господина Виля в камеди со знатною потасовкой а у того здоровый детина сидел на закорках. Колбаса, что продавали в партере, преисполнила Гилбертову душу восторгом. Он сгинул бесследно – но некий Эдмунд и некий Ричард присутствуют в сочинениях любящего Вильяма.
Магиглинджон. Имена! Что значит имя?[887]
Супер. Ричард, понимаете, это же мое имя. Я надеюсь, у вас найдется доброе словечко для Ричарда, понимаете, уж ради меня.
Смех.
Бык Маллиган (piano, diminuendo).
Тут промолвил медик Дик
Своему коллеге Дэви…[888]
Стивен. В его троице черных Биллов, злокозненных смутьянов, Яго, Ричард-горбун[889] и Эдмунд в «Короле Лире», двоим присвоены имена злых дядюшек. И кстати еще, эту последнюю пьесу он писал или собирался писать в то самое время, когда его брат Эдмунд умирал в Саутуорке.
Супер. Я надеюсь, что на орехи попадет Эдмунду. Я не хочу, чтобы Ричард, мой тезка…
Смех.
Квакерлистер (a tempo). Но тот, кто незапятнанное имя мое крадет…[890]
Стивен (stringendo). Он запрятал свое имя, прекрасное имя, Вильям[891], в своих пьесах, дав его где статисту, где клоуну, как на картинах у старых итальянцев художник иногда пишет самого себя где-нибудь в неприметном уголку. Но он выставил его напоказ в Сонетах, где Вильям преизобилует. Как для Джона о'Гонта[892], его имя дорого для него, столь же дорого, как щит и герб, ради которых он пресмыкался, на черном поясе золотое копье с серебряным острием, honorificabilitudmitatibus[893], – и дороже, чем слава величайшего в стране потрясателя сцены[894]. Что значит имя? Этот вопрос каждый задает себе в детстве, когда впервые пишет то имя, которое, как объясняют ему, есть «его имя».
Звезда, сияющая и днем[895], огнедышащий дракон, поднялась в небесах при его рождении. Она одиноко сияла средь бела дня, ярче, чем Венера ночью, а по ночам светила над дельтой Кассиопеи, созвездия, что раскинулось среди звезд, изображая его инициал. Его взгляд останавливался на ней, стоящей низко над горизонтом, восточной медведицы, когда в полночный час он проходил летними дремлющими полями, возвращаясь из Шоттери[896] и из ее объятий.
Они оба довольны. Я тоже.
Только не говори им, что ему было девять лет, когда она исчезла.
И из ее объятий.
Ждешь, пока тебя улестят и обольстят[897]. Эх ты, тихоня. Кто тебя станет обольщать?
Читай в небесах. Аутонтиморуменос. Бус Стефануменос[898]. Где же твое созвездие? Стиви-Стиви, съел все сливы. S.D.: sua donna. Gia: di lui. Gelindo risolve di non amare S.D.[899].
– Но что же это было, мистер Дедал? – спросил квакер-библиотекарь. – Какое-нибудь небесное явление?
– Ночью – звезда, – отвечал Стивен. – Днем же – облачный столп[900].
О чем еще сказать?
Стивен окинул взглядом свою шляпу, трость, башмаки.
Стефанос[901], мой венец. Мой меч. А эти башмаки его только уродуют ноги. Надо купить пару. Носки дырявые. И носовой платок надо.
– Вы неплохо обыгрываете его имя, – признал Джон Эглинтон. – А ваше собственное довольно странно. Как мне кажется, оно объясняет ваш эксцентрический склад ума.
Я, Маги и Маллиган.
Легендарный искусник[902]. Человек-сокол. Ты летал. Куда же? Нью-хейвен – Дьепп, низшим классом. Париж и обратно. Зуек. Икар. Pater ait[903]. Упал, барахтается в волнах, захлебывается. Зуек, вот ты кто[904]. Быть зуйком.
Мистер Супер в тихом воодушевлении поднял блокнот:
– Это очень интересно, потому что мотив брата, понимаете, встречается и в древнеирландских мифах. Как раз то, о чем вы говорите. Трое братьев Шекспиров. И то же самое у Гриммов, понимаете, в сказках. Там всегда третий брат – настоящий супер-герой, он женится на спящей принцессе, и все такое.
Супер из супер-братьев. Хороший, получше, супер.
Библиоквакер припрыгал и стал подле.
– Мне бы хотелось полюбопытствовать, – начал он, – о ком это вы из братьев… Как я понял, вы намекаете, что были предосудительные отношения с одним из братьев… Или, может быть, это я забегаю вперед?
Он поймал себя с поличным – поглядел на всех – смолк.
Помощник позвал с порога:
– Мистер Листер! Отец Дайнин просит…[905]
– Ах, отец Дайнин! Сейчас-сейчас!
Быстрым шагом час-час с бодрым скрипом час-час он час-час удалился.
Джон Эглинтон стал в позицию.
– Ну что ж, – произнес он. – Посмотрим, что у вас найдется сказать про Ричарда и Эдмунда. Вероятно, вы их приберегли напоследок?
– Ожидать, чтобы вы запомнили двух благородных родичей[906], дядюшку Ричи и дядюшку Эдмунда, – парировал Стивен, – как видно, значит ожидать слишком многого. Братьев забывают так же легко, как зонтики.
Зуек.
Где брат твой[907]? У аптекаря. Мой оселок[908]. Он, потом Крэнли, потом Маллиган – а теперь эти. Речи, речи. Но действуй же. Действуй речью. Они насмешничают, проверяя тебя. Действуй. Отвечай на действия.
Зуек.
Я устал от собственного голоса, голоса Исава. Полцарства за глоток[909].
Вперед.
– Вы скажете, что это просто имена из тех хроник, откуда он брал себе материал для пьес. А почему тогда он выбрал эти, а не другие? Ричард, горбатый злодей, бастард, приударяет за овдовевшей Энн (что значит имя?), улещает и обольщает ее, злодей – веселую вдову. Ричард-завоеватель, третий брат, царствует после Вильяма-побежденного. И все остальные четыре акта драмы не то что зависят, а прямо-таки висят на этом первом. Ричард – единственный из всех королей, кого Шекспир не ограждает почтенья долгом, суетным как мир[910]. Почему побочный сюжет в «Короле Лире», где действует Эдмунд, утащен из Аркадии Сидни и пристегнут к кельтской легенде доисторической древности?
– Уж такжелал Вилл, – вступился Джон Эглинтон. – Это не значит, что мы сегодня должны склеивать скандинавскую сагу с обрывком романа Мередита. Que voulez-vous? – как сказал бы Мур. У него и Богемия находится на берегу моря[911], а Одиссей цитирует Аристотеля.
– Почему? – продолжал Стивен, сам отвечая себе. – Потому что тема брата-обманщика, брата-захватчика, брата-прелюбодея или же брата, в котором все это сразу, была тем для Шекспира, чем нищие не были: тем, что всегда с собой[912]. Мотив изгнания, изгнания из сердца, изгнания из дома, звучит непрерывно, начиная с «Двух веронцев» и до того момента, когда Просперо ломает жезл свой, зарывает в землю и топит книги в глубине морской[913]. Этот мотив раздваивается в середине его жизни, продолжается в другом, повторяется, протасис, эпитасис, катастасис, катастрофа[914]. Он повторяется вновь, когда герой уже на краю могилы, а его замужняя дочь Сьюзен, вся в папочку, обвиняется в прелюбодействе[915]. Однако он-то и был тот первородный грех, что затемнил его понятия, расслабил волю и вселил в него упорную тягу ко злу[916]. Таковы точные слова господ епископов Манутских.
Первородный грех, и как первородный грех содеян он был другим, грехами которого он также грешил. Он кроется между строками последних слов, им написанных, он застыл на его надгробии[917], под которым не суждено было покоиться останкам его жены. Время над ним не властно. Красота и безмятежность не вытеснили его. В тысячах видов он рассеян повсюду в мире, созданном им, в «Много шума из ничего», дважды – в «Как вам это понравится», в «Буре», в «Гамлете», в «Мере за меру» – и во всех прочих пьесах, коих я не читал.
Он рассмеялся, чтобы ум его сбросил оковы его ума.
– Истина посредине, – подытожил судия Эглинтон. – Он призрак и он принц. Он – все во всем[918].
– Именно так, – подтвердил Стивен. – Мальчишка из первого акта – это зрелый муж из акта пятого. Все во всем. В «Цимбелине», в «Отелло» он сводник и рогоносец. Он действует и отвечает на действия. Влюбленный в идеал или в извращенье, он, как Хозе, убивает настоящую Кармен. Его неумолимый рассудок – это Яго, одержимый рогобоязнью и жаждущий, чтобы мавр в нем страдал, не зная покоя.
– Р-рога! Р-рога! – Рык Маллиган прорычал похабно. – Опасный звук! Приводит он мужей в испуг![919]
Темный купол уловил и откликнулся.
– Да, Яго! Что за характер! – воскликнул неиспугавшийся Джон Эглинтон.
– Когда все уже сказано, остается лишь согласиться с Дюма-сыном. (Или с Дюма-отцом?) После Господа Бога больше всех создал Шекспир[920].
– Мужчины не занимают его[921], и женщины тоже, – молвил Стивен. – Всю жизнь свою проведя в отсутствии, он возвращается на тот клочок земли, где был рожден и где оставался всегда, и в юные и в зрелые годы, немой свидетель. Здесь его жизненное странствие кончено, и он сажает в землю тутовое дерево[922]. Потом умирает. Действие окончено. Могильщики зарывают Гамлета-отца и Гамлета-сына. Он наконец-то король и принц: в смерти, с подобающей музыкой. И оплакиваемый – хотя сперва ими же убитый и преданный – всеми нежными и чувствительными сердцами, ибо будь то у дублинских или датских жен, жалость к усопшим – единственный супруг, с которым они не пожелают развода. Если вам нравится эпилог, всмотритесь в него подольше: процветающий Просперо – вознагражденная добродетель, Лиззи[923]– дедушкина крошка-резвушка и дядюшка Ричи[924]– порок, сосланный поэтическим правосудием в места, уготованные для плохих негров. Большой занавес. Во внешнем мире он нашел воплощенным то, что жило как возможность в его внутреннем мире.
Метерлинк говорит: Если сегодня Сократ выйдет из дому, он обнаружит мудреца, сидящего у своих дверей. Если нынче Иуда пустится в путь, этот путь его приведет к Иуде [925]. Каждая жизнь – множество дней, чередой один за другим. Мы бредем сквозь самих себя, встречая разбойников, призраков, великанов, стариков, юношей, жен, вдов, братьев по духу, но всякий раз встречая самих себя. Тот драматург[926], что написал фолио мира сего, и написал его скверно (сначала Он дал нам свет, а солнце – два дня спустя), властелин всего сущего, кого истые римляне из католиков зовут dio boia, бог-палач, вне всякого сомнения, есть все во всем в каждом из нас, он конюх и он мясник, и он был бы также сводником и рогоносцем, если б не помешало то, что в устроительстве небесном[927], как предсказал Гамлет, нет больше браков и человек во славе, ангел-андрогин, есть сам в себе и жена.
– Эврика! – возопил Бык Маллиган. – Эврика!
Вдруг счастливо просияв, он вскочил и единым махом очутился у стола Эглинтона.
– Вы позволите? – спросил он. – Господь возговорил к Малахии.
Он принялся что-то кропать на библиотечном бланке.
Будешь уходить – захвати бланков со стойки.
– Кто уже в браке[928], – возвестил мистер Супер, сладостный герольд, – пусть так и живут, все, кроме одного. Остальные пускай по-прежнему воздерживаются.
В браке отнюдь не состоя, он засмеялся, глядя на Эглинтона Иоанна, искусств бакалавра[929], холостяка.
Не имея ни жены, ни интрижки, повсюду опасаясь сетей, оба еженощно смакуют «Укрощение строптивой» с вариантами и комментариями.
– Вы устроили надувательство, – без околичностей заявил Джон Эглинтон Стивену. – Вы нас заставили проделать весь этот путь, чтобы в конце показать банальнейший треугольник. Вы сами-то верите в собственную теорию?
– Нет, – отвечал Стивен незамедлительно.
– А вы не запишете все это? – спросил мистер Супер. – Вам нужно из этого сделать диалог, понимаете, как те платонические диалоги, что сочинял Уайльд[930].
Джон Эклектикон улыбнулся сугубо.
– В таком случае, – сказал он, – я не вижу, почему вы должны ожидать какой-то платы за это, коль скоро вы сами в это не верите. Доуден верит, что в «Гамлете» имеется какая-то тайна, но больше ничего говорить не желает. Герр Бляйбтрой[931], тот господин, с которым Пайпер встречался в Берлине, развивает версию насчет Ратленда и думает, что секрет таится в стратфордском памятнике. Пайпер говорил, будто бы он собирается нанести визит нынешнему герцогу и доказать ему, что пьесы были написаны его предком. Это будет такой сюрприз для его сиятельства. Однако он верит в свою теорию.
Верую, Господи, помоги моему неверию[932]. То есть, помоги мне верить или помоги мне не верить? Кто помогает верить? Egomen[933]. А кто – не верить? Другой малый.
– Вы единственный из всех авторов «Даны», кто требует звонкой монеты[934]. И я не уверен насчет ближайшего номера. Фред Райен хочет, чтобы ему оставили место для статьи по экономике.
Фредрайн. Две звонких монеты он мне ссудил. Чтоб ты снялся с мели.
Экономика.
– За одну гинею, – сказал Стивен, – вы можете опубликовать эту беседу.
Бык Маллиган перестал, посмеиваясь, кропать и, посмеиваясь, поднялся.
Чинным голосом, с медоточивым коварством он известил:
– Нанеся визит барду Клинку в его летней резиденции на верхней Мекленбург-стрит[935], я обнаружил его погруженным в изучение «Summa contra Gentiles»[936], в обществе двух гонорейных леди, Нелли-Свеженькой и Розали, шлюхи с угольной пристани.
Он оборвал себя.
– Пошли, Клинк. Пошли, скиталец Энгус с птицами[937].
Пошли, Клинк. Ты уже все доел после нас. О, я, разумеется, позабочусь о требухе и объедках для тебя.
Стивен поднялся.
Жизнь – множество дней. Этот кончится.
– Мы вас увидим вечером, – сказал Джон Эглинтон. – Notre ami[938]. Мур надеется, что Мэйлахи Маллиган будет там.
Бык Маллиган раскланялся панамой и бланком.
– Мсье Мур, – сказал он, – просвещающий ирландскую молодежь по французской части. Я там буду. Пошли. Клинк, бардам надлежит выпить. Ты можешь ступать прямо?
Посмеивающийся…
Накачиваться до одиннадцати. Вечернее развлечение ирландцев[939].
Паяц…
Стивен двигался за паяцем…
Однажды была у нас дискуссия в национальной библиотеке. Шекс. Потом.
Идет спина пая: за ней шагаю я. Наступаю ему на пятки.
Стивен, попрощавшись, как в воду опущенный, двигался за паяцем, шутом, ладнопричесанным, свежевыбритым, из сводчатой кельи на свет дневной, грохочущий и бездумный.
Что ж я постиг? О них? О себе?
Теперь гуляй как Хейнс.
Зал для постоянных читателей. В книге посетителей Кэшел Бойл О'Коннор Фицморис Тисделл Фаррелл кудрявым росчерком завершает свои полисиллабусы.
Вопрос: был ли Гамлет безумцем? Лысина квакера с аббатиком в беседе елейно-книжной:
– О, конечно, извольте, сэр… Я буду просто счастлив…
С гримасой игривой Бык Маллиган базарил бездельно с самим собой, себе ж благосклонно кивая:
– Довольная задница.
Турникет.
Неужели?… Шляпка с голубой лентой?… Написано не спеша?… Что?…
Посмотрела?…
Закругление балюстрады: тихоструйный Минций[940].
Пак[941] Маллиган, панамоносец, перескакивал со ступеньки на ступеньку, ямбами путь уснащая:
Джон Эглинтон[942], душка Джон,
Почему без женки он?
Потом вдруг разразился тирадой:
– Ох, уж этот китаец без подбородка! Чин Чон Эг Лин Тон[943]. Мы с Хейнсом зашли как-то в этот их театришко, в зале слесарей[944]. Как раньше греки, как М.Метерлинк, наши актеры творят новое искусство для Европы[945]. Театр Аббатства! Мне так и чуялся пот монашьих причинных мест[946].
Он смачно сплюнул.
Забыл: что он никоим образом не забыл как его выпорол этот паршивый Люси[947]. И еще: он бросил la femme de trente ans[948]. И почему не было других детей? И первенцем была девочка?
Задним умом. Беги, возвращайся.
Суровый затворник все еще там (имеет свой кусок пирога) и сладостный юнец, миньончик[949], федоновы шелковистые кудри приятно гладить[950].
Э– э… Я тут вот… хотел… забыл сказать… э-э…
– Лонгворт и Маккерди Аткинсон[951] там тоже были…
Пак Маллиган, легко приплясывая, стрекотал:
Заслышу ль ругань в переулке
Иль встречу шлюху на прогулке,
Как сразу мысль на этом фоне
Об Ф.Маккерди Аткинсоне,
Что с деревянною ногой,
С ним тут же рядышком другой,
Чья вкус винца не знает глотка,
– Маги, лишенный подбородка.
У них жениться духу нет,
И онанизм – весь их секрет[952].
Фиглярствуй дальше. Познай сам себя. Остановился ниже меня, насмешливо мерит взглядом. Я останавливаюсь.
– Шут ты кладбищенский, – посетовал Бык Маллиган: – Синг уже перестал ходить в черном, чтоб быть как люди. Черны только вороны, попы и английский уголь.
Прерывистый смешок слетел с его уст.
– Лонгворт чуть ли не окочурился, – сообщил он, – из-за того, что ты написал про эту старую крысу Грегори[953]. Ах ты, надравшийся жидоиезуит из инквизиции! Она тебя пристраивает в газету, а ты в благодарность разносишь ее писульки к этакой матери. Разве нельзя было в стиле Йейтса?
Он продолжал спускаться, выделывая свои ужимки и плавно балансируя руками:
– Прекраснейшая из книг, что появились у нас в стране на моем веку[954].
Невольно вспоминаешь Гомера.
Он остановился у подножия лестницы.
– У меня зародилась пьеса! Бесовское измышление[955]! – объявил он торжественно.
Зал с мавританскими колоннами, скрещивающиеся тени. Окончен мавританский танец девятерых в шляпах индексов.
Мелодичным голосом, с гибкими интонациями. Бык Маллиган принялся зачитывать свою скрижаль:
Каждый сам себе жена,
или Медовый месяц в руке
(национальное аморалите в трех оргазмах)
сочинение Мудака Маллигана
Он обратил к Стивену ликующее мурло:
– Я опасаюсь, что маскировка слишком прозрачна. Но слушай же.
Он продолжал читать, marcato:
– Действующие лица:
ТОБИ ДРОЧИНЬСКИЙ (задроченный полячок)
МАНДАВОШ (лесной разбойник)
МЕДИК ДИК и МЕДИК ДЭВИ (двое за одного)
МАТУШКА ГРОГАН (водородица)
НЕЛЛИ– СВЕЖЕНЬКАЯ и РОЗАЛИ (шлюха с угольной пристани).
Он шел впереди Стивена, похохатывая, болтая головой туда и сюда – и весело обращался к теням, душам людей:
– О, та ночь в Кэмден-холл, когда дочери Эрина[956] должны были поднимать юбки, чтобы переступить через тебя, лежащего в своей винноцветной, разноцветной и изобильной блевотине!
– Невиннейший из сыновей Эрина, – откликнулся Стивен, – ради которого когда-либо юбки поднимались.
Почти у самого выхода, ощутив чье-то присутствие сзади, он посторонился.
Расстаться. Подходящий момент. Ну, а куда? Если сегодня Сократ выйдет из дому, если нынче Иуда пустится в путь. Какая разница? Предрешенное пространство ожидает меня в предрешенное время – неотменимо.
Моя воля – и его воля, лицом к лицу. Между ними бездна.
Человек прошел между ними, вежливо кланяясь.
– Еще раз здравствуйте, – отвечал Бык Маллиган.
Портик.
Здесь я следил за птицами, гадая по их полету[957]. Энгус с птицами. Они улетают, прилетают. Этой ночью и я летал. Летал с легкостью. Люди дивились. А потом квартал девок. Он мне протягивал нежную как сливки дыню.
Входи. Ты увидишь.
– Странствующий жид, – прошептал Бык Маллиган в комическом ужасе. – Ты не заметил его глаза? Он на тебя смотрел с вожделением. Страшусь тебя, о старый мореход[958]. Клинк, ты на краю гибели. Обзаводись поясом целомудрия.
Оксенфордские нравы[959].
День. Тачка солнца над дугой моста[960].
Темная спина двигалась впереди. Шаги леопарда, спустился, проходит воротами, под остриями решетки.
Они шли следом.
Продолжай оскорблять меня. Говори.
Приветливый воздух подчеркивал выступы стен[961] на Килдер-стрит. Ни одной птицы. Из труб над домами подымались два хрупких пера, раскидывались оперением и под веющей мягкостью мягко таяли.
Прекрати сражаться. Мир цимбелиновых друидов, мистериальный: просторная земля – алтарь.
Хвала богам![962] Пусть дым от алтарей
Несется к небу!

Эпизод 9 ПРИМЕЧАНИЯ