Меринг Ф. История войн и военного искусства

ОГЛАВЛЕНИЕ

Военно-исторические экскурсии

VI

Многим западным историкам снова вздумалось отрицать, что Тридцатилетняя война была для Германии ужасной катастрофой. Правда, они признают, что убийства, грабежи, разбои, зверства и разорения достигли в этой войне колоссальных размеров, но для народа численностью в 20 000 000 это якобы не слишком много значит; поэтические описания, которые мы встречаем в «Симплициссимусе», нельзя считать исторической правдой, так как чудовищная ненависть последователей разных религий охотно сваливала на Тилли и на Густава-Адольфа все преступления. Фактически Тридцатилетняя война будто бы не только разрушила старые ценности, но и создала новые. Громадные денежные субсидии прибыли из Франции, Голландии, Англии, Испании и от папы в Германию; французское золото ввозилось в Германию в винных бочках. Война не столько уничтожила существовавшие экономические ценности, сколько отодвинула возможность ими пользоваться.

Первое положение в известном смысле правильно и верно как раз в настоящий момент. Мы видим каждый день, какую поразительную власть имеет война над человеческой фантазией, и если даже при нынешней всесторонней осведомленности беспрестанно возникают слухи о мнимых военных зверствах, несмотря на неоднократные опровержения осведомленных лиц, то можно легко допустить, что в тех рассказах, которые дошли [115] до нас от современников об ужасах Тридцатилетней войны, могут быть сильные преувеличения. Но это совершенно не касается того вопроса, о котором мы хотим говорить здесь, так как если бы даже в Тридцатилетней войне не происходило никаких особенных зверств и война велась бы во всех отношениях так, как этого требовали тогдашние воззрения, то все равно она была бы ужасающей катастрофой для немецкой нации, и об этом больше всего свидетельствуют указания на бочки, полные золота.

Это указание не особенно импонировало и самим современникам Тридцатилетней войны, которые уже в течение многих лет могли наблюдать, как нищала испанская нация, несмотря на то, что к ней прибывали не только целые бочки, но целые флоты благородного металла и драгоценностей из обеих Индий. Историки, оспаривающие катастрофическое значение для Германии Тридцатилетней войны, еще не поняли того, что богатство нации заключается не в деньгах, но в труде. Можно согласиться, что великие нации быстро преодолевают даже очень сильные потрясения своего производственного процесса, вызванные войной, как, например, Франция после войны 1870–1871 гг. Однако тогда дело шло лишь о коротких сроках. Если же в течение целого человеческого поколения, из года в год, у какой-нибудь нации уничтожается всякий новый росток того, что мы называем по современному выражению воспроизводством общественного капитала, то следствием этого, не только по Адаму Смиту, но и по Адаму Ризе, может быть лишь чудовищное обеднение нации. А так именно было, по всем историческим свидетельствам, в Тридцатилетнюю войну, не говоря уже о всевозможных поэтических измышлениях.

Если мы будем придерживаться прежде всего финансовой точки зрения, то сначала у всех воюющих сторон дело обстояло в этом отношении очень плохо. Война разразилась в 1618 г., когда богемские сословия отложились от дома Габсбургов и выбрали богемским королем курфюрста Пфальцского. Его поддерживала уния, в которой объединились протестантские князья, в то время как католические князья, объединившись во главе с курфюрстом Максимилианом Баварским в лигу, поддерживали императора. У богемских сословий не было ни денег, ни кредита. То же самое ощущалось и у их вновь испеченного короля, которому ничем не могли помочь его протестантские союзники. Зимой 1619–1620 гг. половина богемского войска замерзла, разбежалась и погибла от голода вследствие недостатка денег и снабжения. [116]

У габсбургского императора дело обстояло так же плохо, за исключением разве того, что он мог утешаться надеждами на испанские субсидии. Курфюрст Саксонский, богатейший из владетелей Германии, не мог уже в декабре 1619 г., когда он только что набрал 1500 чел., уплачивать им регулярно жалованье. Даже после введения военных налогов государственные сословия очень неохотно шли на помощь, а того, что они давали, было везде недостаточно. Заключать займы было трудно уже в первый год войны. В 1621 г. Саксония тщетно пыталась занять 50 000–60 000 гульденов у банкирского дома Фуггеров. Лишь курфюрсту Максу Баварскому и лиге удалось заключить большой заем в 1 200 000 гульденов у генуэзских купцов по 12%; за него должны были поручиться Фуггеры, которые выговорили себе за это поручительство право на соляную торговлю в Аугсбурге. Макс и лига смогли поэтому раньше выставить боеспособную армию. Они взяли к себе на службу валлонского наемного генерала Тилли, который 8 ноября 1620 г. без большого труда обратил в бегство у Белой Горы голодающие и бунтовавшие войска богемских сословий. Таким образом, царствование курфюрста Пфальцского в Богемии оказалось очень непродолжительным. Он не мог даже удержать своих родовых земель и должен был бежать за границу.

При этом всеобщем банкротстве воюющих правительств содержание больших армий было вообще невозможно. Оно стоило тогда несравненно дороже, чем теперь, прежде всего потому, что ландскнехты научились за время продолжительной практики вздувать цены на вербовочном рынке. Пехотинец стоил на наши деньги ежегодно 1200 марок. Следовательно, полк в 3000 чел. стоит ежегодно 3 600 000 марок, не считая других военных расходов и высокого жалованья офицерам. Повсюду можно было выставлять лишь небольшие армии, с которыми совершенно невозможно было проводить решительные операции. Тилли считал, что самая высокая численность войска, какую может только желать полководец, это — 40 000 чел.; такой численности достигала армия, привезенная Густавом-Адольфом в Германию со всеми своими подкреплениями; почти все битвы Тридцатилетней войны решались меньшими массами. Лишь один Валленштейн{20} умел временами собирать под свои знамена до 100 000 чел., хотя и не в сосредоточенных массах. [118]

Однако если войска достигали относительно очень небольшой численности, то обозы, которые они возили с собой, были, как общее правило, несоразмерно велики. Передвижение такого обоза было похоже на переселение народов. Солдат вел в походе свое собственное хозяйство и возил с собой, как бродячий ремесленник, жену и детей. У кого не было жены, тот брал себе возлюбленную, которая стряпала и стирала ему, а в походах возила за ним добычу и детей. Чудом дисциплины считалось уже то, что Густав-Адольф при своем вторжении в Германию допускал в своем лагере присутствие лишь законных жен и организовал походные школы для детей. Но это продолжалось очень недолго. Как только он укрепился на немецкой земле, среди его войск установился тот же порядок, как и в других наемных войсках. На один пехотный полк считалось необходимым иметь до 4000 женщин и мальчиков для услуг и другого обоза. Полк в 3000 человек вез за собой не меньше 300 повозок, и каждая из них была битком набита женами, детьми, девками и награбленным добром. Когда какой-нибудь небольшой отряд должен был выступить в поход, его выступление задерживалось до тех пор, пока для него не доставлялось десятка три повозок, а то и больше.

Военная дисциплина немецких ландскнехтов уже в начале войны пользовалась дурной славой. За время войны они сделались настоящими авантюристами, грабителями и разбойниками. При постоянном безденежье монархов, они получали свое жалованье очень нерегулярно, часто не полновесной монетой; нередко для расплаты с солдатами чеканилась особая, значительно более легкая против обыкновенной, монета. А то, что удавалось получать от нанимателей, в большей своей части застревало в ловких руках полковников и капитанов. В войсках постоянно царило возмущение.

Последние узы дисциплины разрушены были той грубой реквизиционной системой, при помощи которой войска должны были снабжать себя даже и в дружеских странах. Насколько ландскнехты подтверждали правило, что война кормит войну, было указано еще до начала этой войны ее современником, и не поэтом, а просто осведомленным офицером Адамом Юндхауз фон Ольницем в его «Военном регламенте на море и на суше».

Там имеется следующее место: «Совершенно верно, каждый воин должен есть и пить, независимо от того, кто будет за это платить — пономарь или поп; у ландскнехта нет ни дома, ни двора, ни коров, ни телят, и никто не приносит ему обеда.

Поэтому он принужден доставать, где возможно, и покупать без денег, не считаясь с тем, нравится это крестьянину или нет. [119]

Временами ландскнехты должны терпеть голод и черные дни, временами же у них избыток во всем, так что они вином и пивом чистят башмаки. Их собаки едят тогда жареное, женщины и дети получают хорошие должности: они становятся домоправителями и кладовщиками чужого добра. Там, где изгнаны из дома хозяин, его жена и дети, там наступают плохие времена для кур, гусей, жирных коров, быков, свиней и овец. Тогда деньги делят шапками, меряют пиками бархат, шелк и полотно; убивают коров, чтобы содрать с них шкуру; разбивают все ящики и сундуки, и когда все разграблено — поджигают дом. Истинная забава для ландскнехтов, когда 50 деревень и местечек пылают в огне; насладившись этим зрелищем, они идут на новые квартиры и начинают то же самое. Так веселятся военные люди, такова эта хорошая, желанная жизнь, но только не для тех, которые должны ее оплачивать. Это привлекает многих к походной жизни, и они уже не возвращаются к себе домой. Пословица говорит: для работы у ландскнехтов кривые пальцы и бессильные руки, но для грабежа и разбоя все параличные руки становятся сразу здоровыми. Так было до нас, так будет и после нас. Ландскнехты изучают это ремесло чем дальше, тем лучше, и становятся так [120] же заботливы, как три женщины, которые заказывают для себя четыре колыбели, лишнюю колыбель — на тот случай, если у одной из них родится двойня». Мрачный юмор, который слышится в этих строках, должен был усилиться после того, как ландскнехты в течение Тридцатилетней войны превратились в настоящее бедствие для страны, по которой они проходили.

При этом нельзя упускать из виду, что немецкие ландскнехты рассматриваются здесь как исторический тип и что их хозяйничанье было нисколько не хуже хозяйничанья наемников других наций. Чем больше втягивала Тридцатилетняя война в свой поток европейские державы — Францию и Испанию, Швецию и Польшу, Англию и Голландию, — тем больше примешивалось всевозможных наций к тем ордам, которые опустошали Германию. В каждом лагере образовалась пестрая смесь всевозможных наций, смешение всех языков и диалектов. Англичане, шотландцы и ирландцы, датчане, шведы и финны, даже лапландцы со своими оленями появились на берегах Померании, доставляя шведскому войску меховую одежду. Там были итальянцы, испанцы, валлонцы; были представлены почти все племена славян; появились даже казаки в качестве польских вспомогательных войск. Даже в шведском войске, состоявшем наполовину из шведов, при вступлении в Германию осталась вскоре лишь одна десятая часть шведов. В каждой армии были постоянные распри; особенно следовало удалять друг от друга немцев и романские народы.

При этом не было недостатка в строгих военных приказах и взысканиях: деревянная кобыла, прогон сквозь строй, виселицы и эшафоты, которыми, по военным правилам, карались не только убийства и военные преступления, но также бесчеловечное обращение с крестьянами и разграбление их имущества. Приказывалось щадить, по крайней мере, женщин и детей, больных и стариков при всех обстоятельствах, а также запрещалось портить мельницы и плуги. Но эти запрещения при всеобщем одичании имели очень небольшое значение — вернее, не имели совсем никакого значения.

VII
Во всяком случае необходимо отличать первую половину войны от второй. Безграничное бедствие началось лишь со второй половины; в первой же такие предводители, как Тилли, Густав-Адольф и Валленштейн, умели, несмотря ни на что, [121] сохранять известную дисциплину. Понятно, постольку, поскольку это было возможно при существовавших условиях.

Протестантские историки проклинают Тилли как жестокого варвара и прославляют благочестивого рыцаря — короля Густава-Адольфа, а католические историки делают как раз наоборот; говорить так — это все равно, что жаловаться на черта его бабушке. В жестоком ведении войны того времени, при котором разграбление завоеванных городов считалось неоспоримым правом солдатчины, оба были или одинаково виноваты, или одинаково не виноваты. Если тотчас по своем вступлении в Германию Густав-Адольф и держал себя несколько сдержанно, то, почувствовав себя на твердой почве, он стал гораздо энергичнее, чем Тилли, угрожать «огнем и мечом», «пожаром, разграблением [122] и смертью», и эти угрозы ни в коем случае не бросались на ветер; пожар Магдебурга следует отнести на его счет, а не на счет Тилли. Но если в методах ведения войны оба они не стояли выше своего времени, то все же внутри определенных рамок они старались удержать военную дисциплину. Гораздо выше их стоял Валленштейн; при всех своих тяжелых конфискациях и контрибуциях он всегда преследовал политическую цель, укрощая заносчивость и самомнение князей, но щадя крестьян и горожан, так что последние могли все же существовать, несмотря на все военные тяготы.

Сравнение этих трех военных предводителей в высшей степени интересно с точки зрения военной истории. Тилли был, что называется, боевым генералом: смел и деятелен в битве, воспитание получил в испанской школе, не имел дарований полководца и политически был ограничен. Густав-Адольф стоял в военном отношении несравненно выше его; экономическая структура его государства дала ему возможность пройти нидерландскую школу. Швеция была дворянской военной монархией, где решающее слово принадлежало дворянству. Но крепкое крестьянство, не знавшее, что такое средневековое крепостничество, а также сравнительно еще мало развитые города имели также некоторое право голоса. Все классы шведской нации были заинтересованы в том, чтобы бедная страна не была разорена вконец в борьбе за господство над Балтийским морем; они выставили войско, являвшееся как по своему офицерскому составу, так и по составу солдат глубоко национальным. Густав-Адольф не только усвоил военную организацию принцев Оранских, но и углубил ее. Его боевая линия имела в глубину не десять человек, на только шесть; в артиллерии он также провел значительные улучшения. До сих пор пушки обслуживались ремесленниками. Король приказал обучить орудийную прислугу военному делу и ввел легкую артиллерию, полковые орудия, которые передвигались не лошадьми, а людьми, и могли быть введены в боевой порядок. Благодаря этим военным реформам в битве под Брайтенфельдом (1631 г.) Густав-Адольф разбил Тилли наголову, вследствие чего он получил господство над всей Северной Германией, а Южная Германия осталась перед ним совершенно беззащитной.

Здесь-то и обнаружилось, что Густав-Адольф был орудием в руках шведского дворянства, но не его главой. Он поддался авантюристским планам — взять фрегат — Германию — на буксир шлюпки — Швеции; его канцлер Аксель Оксенширна уговаривал его не вести этой путаной политики; это был тот самый [123] Оксенширна, который, несмотря на свое меланхолическое мнение, что миром управляет чрезвычайно небольшая мудрость, имел все же лишь весьма небольшие основания претендовать на государственные таланты. Для памяти Густава-Адольфа было очень благоприятно то, что его ранняя смерть в битве при Люцене (1632 г.) окутала благодетельным туманом его политические цели, если только они у него вообще имелись.

То же самое можно сказать и о Валленштейне, но с тем существенным ограничением, что еще неизвестно, остался ли он верен своей политической цели до конца или же нет. Эта цель не была случайной фантазией, она была историческим признанием того, что Германия может быть спасена лишь созданием современной монархии, наподобие той, которую в это время создавал [124] Ришелье во Франции. Сами по себе планы Валленштейна не были фантастическими, но они были неосуществимы потому, что многовластие на немецкой земле пустило такие крепкие корни, искоренить которые было невозможно. Величайший полководец своего времени, «кумир войска и бич народов», он был прежде всего политиком, а затем уже солдатом. Он понимал, что война является продолжением общей политики, но лишь насильственными средствами, и, где мог, предпочитал мирные средства насильственным. Значительно превосходя как организатор больших военных масс Тилли и Густава-Адольфа, он ни разу не дал наступательного сражения. Его полупоражение под Люценом было фактически доказательством его дальновидности. Он не мог подражать шведской тактике, необходимым условием которой была экономическая [125] структура шведской нации; он же и его войско были тесно связаны с испанской тактикой. Поэтому, отбив при Люцене атаку шведов на его укрепленную позицию, он отказался перейти в наступление, так как в открытом поле ему угрожала бы участь Тилли при Брайтенфельде; вечером в день битвы он добровольно очистил поле сражения.

Новая тактика не может быть создана одним мановением руки, особенно же в такой момент общего банкротства европейского военного искусства, как это было во времена Тридцатилетней войны. Также за время этой войны произошел известный прогресс в технике оружия — мушкет победил пику; если в начале войны пикенер являлся образцом тяжелого пехотинца, то в течение войны он сошел с этого почетного места; несколько [126] преувеличивая, но все же правильно писал Гриммельсхаузен, редактор Симплициссимуса: «Хотя мушкетер и является весьма жалким созданием, но он настоящий счастливец по сравнению с несчастным пикенером...» «За время своей жизни я видел много интересных случайностей, но мне редко приходилось видеть, чтобы пикенер кого-нибудь убил». От этого прогресса вооружения выиграло существенно лишь шведское войско; однако этот прогресс вооружения явился одним из средств уничтожения кондотьерства, полное крушение которого является единственной заслугой Тридцатилетней войны.

Но прежде чем кондотьерство сошло с исторической сцены, оно еще раз блеснуло всеми своими красками. Мы видим здесь графа фон Мансфельда; избежав смерти на поле битвы и встречая ее в своей постели, он ожидал ее стоя, опираясь на двух оруженосцев в полном вооружении; вот Христиан Брауншвейгский, который выезжал в бой, имея на своей шляпе перчатку бежавшей королевы Богемской, и с девизом: «Все для бога и для нее!».

Этот оригинал, которого еще современники называли «бешеным герцогом», привлек к себе уже в XIX столетии внимание крупной немецкой поэтессы, утонченной и скромной Анетты фон Дросте-Гюльсгоф; в прекрасном стихотворении она выступила очаровательной защитницей этого испорченного, но, ах! такого милого малого.

Еще богаче поэтические лавры, возлагавшиеся на мрачный лоб «Фридландца», как называли Валленштейна. Валленштейн был самым крупным предводителем банд, но вместе с тем он был наряду с Ришелье и самым крупным политиком своего времени. Правда, сегодня нельзя уже повторить за воспевавшим его поэтом, что его образ парит в истории, вызывая в различных партиях одновременно преклонение и ненависть. Но никто на немецкой земле не завоевал себе бoльших прав в истории, чем Валленштейн; позорной изменой было свержение его немецкими князьями на рейхстаге в Регенбурге; они открыли этим ворота государства для шведского завоевателя и только лишь потому, что боялись восстановления императорской власти. Когда затем нажим шведов принудил императора снова сделать Валленштейна своим генералом, то Валленштейн старался делать императорскую политику без императора и даже вопреки императору. Он должен был потерпеть в этом неудачу, так как в Германии было совершенно невозможно то, что не только было возможно, но и необходимо во Франции. Пал ли бы Валленштейн вследствие непрестанного крушения своих [127] великих планов до степени обыкновенного наемного предводителя или ему лишь предстояло это — остается загадкой, разрешению которой помешало трусливое убийство своего генерала, совершенное императором.

Не оправдываемое никакой романтической окраской, никакими политическими соображениями стоит перед нами хладнокровное предательство страны и императора, которое совершил Бернгард Веймарский — предводитель наемников в Тридцатилетней войне. Чтобы обеспечить себе паразитическое существование деспота, он продавал своих наемных солдат то шведам для завоевания Франконии, то французам для завоевания Эльзаса. Этот обманщик был сам обманут Оксенширной и Ришелье и оставил после себя лишь один след в истории: его войска были куплены после его смерти Францией и послужили основным материалом для первого постоянного войска.