Диль Ш. Византийские портреты

ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I. ВИЗАНТИЯ И ЗАПАД В ЭПОХУ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ

I

Когда в последние годы XI века первый крестовый поход привел византийский Восток к непосредственным и прямым сношениям с латинским Западом, велик был контраст и глубоко различие между двумя цивилизациями или, вернее, между двумя встретившимися лицом к лицу мирами.

В то время как недисциплинированные полчища крестоносцев-завоевателей, подобно стремительному потоку, наводняли Греческую империю, Константинополь все еще был одним из самых восхитительных городов во всем мире. Его рынок, настоящий центр цивилизованного мира, был местом склада, сбыта и обмена товаров и произведений искусств всех частей света. Из рук его ремесленников выходило все, что только Средние века знали по части роскоши, самой дорогой и утонченной. По улицам его сновала пестрая и шумная толпа людей в пышных и живописных нарядах, таких великолепных, что, по выражению одного современника, «все они казались царскими детьми». На его площадях, окруженных дворцами и портиками, возвышались образцовые произведения античного искусства. В церквах с колоссальными куполами от мозаик падали золотые лучи на в изобилии покрывавшие все мрамор и порфир. В больших дворцах, Вуколеонском и Влахернском, таких обширных, что они казались городами в городе, длинными вереницами тянулись покои роскоши неслыханной. Путешественники, посещавшие Константинополь в течение XII века, крестоносцы-пилигримы, записывавшие своим наивным языком получаемые ими впечатления, — Вениамин Тудельский, равно как и Эдризи, Виллардуэн, а также Робер де Клари, не могут, описывая этот несравненный город, удержать своего восторга. Трубадуры Запада, до которых дошел слух о всех этих великолепиях, говорят о Константинополе как о волшебной стране, грезящейся в золотом сне. Другие писатели охотно перечисляют драгоценные реликвии, наполняющие византийские церкви. Но все были одинаково поражены одним: необычайным, несметным богатством этого города, по словам Виллардуэна, «перед всеми другими городами первенствующего».

Это еще не все. В Европе XI века Византия была действительно царицей изящества и красоты. В то время как суровые рыцари За- {225} пада имели одну заботу, одно развлечение — войну и охоту, византийская жизнь отличалась изысканно утонченной роскошью: тут господствовали изящество манер, изысканность в самых тонких удовольствиях, вкус к литературе и искусствам. И, быть может, гораздо более, чем материальным благоденствием этой великолепной столицы, бароны-крестоносцы были поражены пышным великолепием церемониала, окружавшим особу императора, всей этой сложностью этикета, образовывавшего пропасть между горделивым властелином Византии и остальным человечеством, наконец, этими театральными апофеозами, на которых василевс появлялся как представитель божества.

Среди этого изящного общества, при этом дворе, с его церемониями и строгим чинопочитанием, западные крестоносцы производили впечатление людей неотесанных, довольно плохо воспитанных, неприятных, стеснительных, непрошеных гостей. Вместе с тем, полные глубокого презрения к этим грекам-схизматикам, неспособные в своем грубом самодовольстве понять хоть что-нибудь во всей этой утонченности, во всех этих оттенках учтивости, чувствуя себя уязвленными в своем самолюбии, как бы от недостатка внимания, наконец, и главным образом, возбужденные необычайным выставлением напоказ стольких богатств, латиняне не сделали ничего, чтобы смягчить свою резкость, и стали вести себя, по словам одного из своих вождей, самого Петра Пустынника, «как воры и разбойники». Надо читать писателей того времени, чтобы видеть, какое впечатление тревоги и недоумения произвело на греков неожиданное появление этих вооруженных полчищ, внезапно нахлынувших на византийскую территорию. «Появление франков, — пишет один свидетель-очевидец, — поразило нас до такой степени, что мы не могли в себя прийти». И перед лицом этих полчищ, «более многочисленных, — говорит Анна Комнина, — чем звезды на небе и песок на дне морском», перед лицом этих честолюбивых властителей, «грезивших Византийской империей», становится понятным, что дочь Алексея Комнина изображает перед нами императора, своего отца, «погруженным в море забот».

Таким образом, при первом же столкновении греки и латиняне отнеслись друг к другу с недоверием, и коренное соперничество, разделявшее эти две цивилизации, сказалось во взаимной подозрительности, в постоянных затруднениях, непрестанных столкновениях, во взаимных обвинениях, в насильничестве и измене. Император был встревожен — и не без основания — появлением крестоносцев, которых он не призывал. Совершенно не понимая великого порыва энтузиазма, с каким Запад, откликнувшись на призыв Урбана II, ринулся на освобождение Гроба Господня, он {226} видел в крестовом походе исключительно политическое предприятие. Он главным образом был знаком с латинянами по честолюбивым планам, которые некогда строил Роберт Гвискар против Греческой империи; и, когда Алексей увидел среди вождей крестоносцев сына своего старого противника, Боэмунда, он не мог побороть в себе опасений, что начнется натиск на Константинополь, и страшился всех вожделений, которые подозревал или угадывал. Крестоносцы, с своей стороны, не сделали ничего, чтобы уменьшить тревогу императора. Многие из знатных баронов очень скоро забыли религиозную сторону своего предприятия и думали только о своих земных интересах. Среди лиц, окружавших Годфруа Бульонского, явилась даже одно время мысль взять Константинополь приступом. И во всяком случае, начальники крестоносцев выказали себя относительно Алексея крайне недоброжелательными, требовательными, высокомерными и дерзкими.

Два характерных анекдота, рассказанных Анной Комниной, служат довольно любопытными показателями настроений обеих сторон.

Когда Боэмунд Тарентский прибыл в Константинополь, он нашел во дворце, приготовленном по распоряжению императора для его приема, накрытый и роскошно убранный стол. Но осторожный норманн слишком хорошо помнил, что он некогда был врагом царя, чтобы не сохранять в глубине души некоторого недоверия. Поэтому он не хотел даже прикоснуться к поданным блюдам, а велел приготовить себе обед собственным поварам по обычаю своей страны. Но так как, хоть и опасаясь за себя, он, с другой стороны, был не прочь убедиться в истинных намерениях императора, он прибегнул к одному остроумному опыту. Он роздал своим спутникам очень щедрые порции мяса, присланного ему Алексеем, а на следующий день с большой заботливостью осведомлялся у своих друзей об их здоровье. Они отвечали ему, что чувствовали себя очень хорошо и не испытали ни малейшей неприятности. Тогда Боэмунд произнес с ясной простотой: «А, ну тем лучше. Дело в том, что я помнил о нашей прежней вражде и потому немного опасался, чтобы он, с целью уморить меня, не подложил в кушанья яду».

Как видно, греческое гостеприимство не внушало крестоносцам безграничного доверия. Надо сознаться, с другой стороны, что латиняне были гости чрезвычайно неудобные. Надо знать, в каком тоне византийские летописцы говорят об «этих французских баронах, по природе своей бесстыжих и дерзких, по природе своей жадных на деньги и неспособных противостоять никакой своей причуде, и кроме всего этого, болтливых, как ни один человек в мире», и как с утра эти нескромные посетители заполняли дворец, нимало {227} не заботясь об этикете, надоедали императору нескончаемыми речами, без всякого предуведомления входя к нему со своей свитой, фамильярно заводя с ним беседы и даже не давая ему времени позавтракать, а вечером сопровождая его до самых дверей его спальни, чтобы попросить у него денег, милости, совета, а то так просто, чтобы поболтать еще немного. Придворные были возмущены таким неуважением к этикету. Но благодушный царь Алексей, притом знавший раздражительный нрав своих гостей, смотрел сквозь пальцы на все их выходки, думая прежде всего о том, чтобы избежать столкновения. Поэтому порой можно было наблюдать довольно странные сцены. Один раз во время торжественной аудиенции в присутствии всего собравшегося двора какой-то барон-латинянин пошел и нахально уселся на самый трон василевса. И когда граф Балдуин дернул его за рукав, чтобы заставить встать, заметив ему при этом, что в Византии не в обычае садиться в присутствии императора и что надлежит подчиняться обычаям чужой страны, когда в ней находишься, барон, искоса поглядывая на Алексея, стал бормотать сквозь зубы: «Что это еще за неуч — сидит, когда столько великих полководцев стоят». Алексей, «давно знакомый с надменной душой латинян», сделал вид, что ничего не замечает; однако он велел перевести себе ответ рыцаря, и, когда аудиенция была окончена, он подозвал его к себе и спросил, кто он и откуда. «Я чистокровный француз, — отвечал тот, — и благородного происхождения, и вот еще, что мне известно: есть в моей стране перекресток, где стоит старая часовня; кто хочет сразиться с противником на поединке, тот отправляется туда, призывает помощь Божию и ожидает смельчака, готового с ним померяться силами. Я часто туда отправлялся, но никогда там никого не находил». Можно себе представить, сколько император должен был выказывать терпения, благорасположенья и ловкости, чтобы ладить с такими сварливыми людьми; и если в конце концов ему удалось заключить с ними договор, нетрудно догадаться, что при таких условиях договор этот не мог быть ни в каком случае ни очень искренним, ни очень прочным.

Впоследствии латиняне сильно жаловались на неблагодарность, коварство, на измену греческого императора и его подданных, возлагая на одного Алексея всю ответственность за последующие неудачи крестового похода. На самом деле это чистейшая легенда, тщательно поддерживаемая всеми врагами византийской монархии и отголосок которой, передаваясь из века в век, объясняет все несправедливые и упорные предрассудки, и в наши дни еще бессознательно существующие относительно Византии. На самом же деле, вступив в соглашение с крестоносцами, Алексей верно де- {228} ржал свое слово, и если произошел разрыв, то причину надо искать главным образом в недобросовестности латинских рыцарей. Но следует также вполне признать, что между этими людьми, столь различного склада ума, разрыв являлся почти неизбежным. Алексей действовал в качестве василевса, прежде всего заботясь об интересах монархии; в крестоносцах, которых он и не думал призывать, он исключительно видел только наемников, будучи готов воспользоваться их услугами и хорошо за них заплатить, но в свою очередь рассчитывал обязать их клятвой в верности и обещаньем возвратить империи все земли, бывшие некогда византийскими, какие им только удастся вновь завоевать. Со своей стороны латинские рыцари, как будто вполне подчиняясь императорским требованиям, ибо чувствовали, что поддержка греков была им необходима, думали об удовлетворении собственного честолюбия, относились нетерпимо ко всякой власти, желали приобрести в Азии независимые княжества. Когда, согласно таким взглядам и в противность принятым на себя обязательствам, они, как власть имущие, отдали Антиохию Боэмунду, император с полным правом мог счесть себя обманутым и оскорбленным. Разрыв стал неизбежным. Надо еще заметить, что, хотя Алексей и начал войну с Боэмундом, он до конца оставался в хороших отношениях с другими крестоносцами. И в этом, как раньше в его старании избежать грозившего под стенами Константинополя столкновения, несомненно есть некоторая заслуга с его стороны.

Можно бы предположить, что, учащаясь, сношения между Западом и Востоком станут лучше. Случилось противное. В течение всего XII века, когда, благодаря второму и третьему крестовым походам, Византия вновь столкнулась с латинянами, опять появились следы того же соперничества, еще более острого и все увеличивающегося с каждой новой встречей. Все то же недоверие, все те же обвинения, все то же коренное непонимание положения с обеих сторон. Со стороны недисциплинированных воинов-крестоносцев все те же грабежи, те же насилия, те же высокомерные требования; со стороны греков все те же меры, часто довольно бесчестные, употребление которых открыто признают и рекомендуют византийские летописцы, чтобы отделаться от неудобных посетителей и отбить у них охоту новых посещений. Между императором и латинскими рыцарями те же затруднения по части этикета; и все больше и больше в головах латинян зреет мысль, что для того, чтобы покончить с этими мало надежными союзниками, с этой Греческой империей, скорее вредной, чем полезной для крестового по- {229} хода, существует одно только средство: прибегнуть к силе. В лагере Людовика VII, как и в лагере Барбароссы, серьезно подумывали о взятии Константинополя; в середине XII века был выработан план крестового похода уже не против неверных, а против византийцев. И когда, наконец, вследствие целого ряда несчастий, постигших священные походы, на всем Западе мало-помалу упрочилось настроение, враждебное Греческой империи, когда к старой назревшей злобе прибавилось представление, становившееся все более и более ясным, о богатстве, а также и слабости Византии, латиняне не могли больше противиться искушению. Бароны четвертого крестового похода, отправившись на освобождение Гроба Господня, кончили тем, что взяли Константинополь и разрушили престол василевсов при молчаливом согласии папы и при одобрении всего христианского мира.

Учреждение Латинской империи на развалинах монархии Константина слишком жестоко затрагивало патриотизм византийцев, чтобы такое грубое разрешение вопроса могло успокоить старую злобу и утешить антагонизм двух миров. Падение этого слабого, ненадежного государства, просуществовавшего чуть более полувека, образовало еще более глубокую пропасть между Византией и ее завоевателями. С тех пор светские западные князья, будь то Гогенштауфены, как Манфред, или французы, как Карл Анжуйский, постоянно стремились к осуществлению одной честолюбивой цели: восстановлению силой и какой бы то ни было ценой разрушенной Латинской империи. Духовные вожди христианства, папы, также только о том и думали, чтобы, воспользовавшись затруднениями и бедствием царей, побудить их к союзу с Римом и подчинению греческой церкви папству. И византийцы, противники соединения церквей, отнюдь не ошибались, говоря, что как под видом открытой враждебности, так и под видом бескорыстной незаинтересованности Запад, в сущности, преследовал одну только цель: уничтожение города, племени, имени греков. Если в конце концов, несмотря на кратковременную помощь со стороны византийцев, несмотря на незначительные и запоздалые услуги латинян, западное христианство допустило в XV веке падение Константинополя и предало его власти турок, главную причину этого надо искать в давнишней антипатии, в коренном несоответствии, делавшем невозможным всякое соглашение между греческим Востоком и латинским Западом. Если христианский мир допустил падение Византии, то потому, что ненавидел в ней непримиримого врага, коварного схизматика, укоряя ее вдвойне за то, что из-за нее не удались крестовые походы, и за то, что она всегда отказывалась искренно вступить в лоно католичества. {230}

Итак, с того самого дня, когда в конце XI века крестовые походы впервые сблизили латинян с греками, возникла проблема, вплоть до XV века занимавшая преобладающее место среди всех других европейских дел и ставшая действительно Восточным вопросом в Средние века. Установление modus vivendi между Западом и Востоком стало отныне и на протяжении трех с половиной веков жизненным вопросом для Византийской империи, а для христианской Европы одной из самых больших трудностей. Несмотря на различные решения, к каким прибегали для преодоления ее, из всех этих усилий не получилось ничего положительного ни в смысле политическом, ни в смысле религиозном. Но от этого продолжительного соприкосновения двух цивилизаций, от этих отношений, часто плохих, но постоянных и близких, для Византии произошли важные социальные последствия. Византийское общество, до тех пор такое недоступное латинскому влиянию, благодаря им в течение этого периода преобразовалось коренным образом. Как совершилось в Византии это проникновение западных идей и нравов? Как и в какой мере также этот греческий мир, с виду такой неподатливый, изменился под влиянием этих сношений? Именно это и хотим мы теперь вкратце объяснить.

II

Известно, что почти всякий крестовый поход имел своим последствием основание какого-нибудь латинского государства на Востоке. В Сирии, вновь завоеванной в конце XI века, точно по волшебству расцветает целый ряд феодальных государств: королевство Иерусалимское, княжество Антиохийское, графства Эдесское и Триполийское, не говоря уже о более мелких баронствах. В конце XII века крестоносцы третьего крестового похода захватили мимоходом Кипр, и лузиньяны основали там королевство, бывшее в течение двух веков самым богатым и благоденствующим из всех государств латинского Востока. Четвертый крестовый поход дал еще более важные результаты: крестоносцы возвели в Византии на трон кесарей латинского императора, покрыли феодальными княжествами Грецию и острова Архипелага. В то время как граф Фландрский облекался в порфиру василевсов, а маркиз Монферратский провозглашен был королем Фессалоникийским, бургундцы становились герцогами Афинскими, шампанцы — князьями Морейскими, венецианцы великими герцогами Лемносскими, маркизами Церигоскими, герцогами Наксосскими и Паросскими; генуэзцы — князьями Хиосскими и сеньорами Метелинскими; Родос был столицей иоаннитских рыцарей, а Крит венецианской ко- {231} лонией. И во всех этих латинских учреждениях, возникших на землях Сирии или Эллады, новые пришельцы принесли с собою законы, обычаи и нравы Запада. Это была как бы часть феодальной Европы, перенесенная под небо Востока. Даже теперь в горах Сирии, а равно и в горах Аркадии или Арголиды, на склонах Тайгета, а также на склонах Ливана и еще дальше, вплоть до самой пустыни, затерявшись за пределами Мертвого моря, путник с удивлением находит удивительные феодальные крепости, своими массивными башнями и зубчатыми стенами венчающие гребни холмов. На Кипре попадаются почти нетронутые временем здания, скрытые в глубине пустынных долин, величавые крепости, одинокие монастыри, чудесные готические соборы, говорящие о великолепии французского искусства XIII и XIV веков. И Родос со своими могучими укреплениями, старыми башнями, старинными домами на улице Рыцарей представляет редкое, почти единственное зрелище французского города XV века, сохранившегося со всеми своими зданиями. Действительно, как выразился один папа, благодаря крестовому походу на Востоке расцвела «новая Франция». И если, как это всегда случается при встрече двух неравных по своему качеству цивилизаций, менее развитая — тогда это была цивилизация западная — сильно подпадает под влияние высших цивилизаций: арабской, сирийской, византийской, — с какими она пришла в соприкосновение, тем не менее, воспринимая многое, она многое и дает. Восток взял кое-что у феодального французского мира, расцветшего на Кипре, в Сирии, в Морее; и, если, столкнувшись лицом к лицу с тем новым, что содержал в себе ислам и Византия, и с их обаянием, латиняне научились рассуждать о многих вещах, едва знакомых им раньше, то и восточное общество также преобразилось от этих непрерывных сношений.

Прибавьте к этому, что рядом с честолюбивыми баронами, ставшими на Востоке императорами, королями или князьями, рядом с младшими членами аристократических семей, пришедшими в эти новые страны искать счастья, благодаря крестовым походам на Восток явились еще и другие латиняне. Большие торговые города Италии: Венеция, Генуя, Пиза — скоро поняли важное значение богатого рынка, открывавшегося для их предприятий. Немедленно после первого же крестового похода во всех портах Сирии появились их торговые конторы, и большое колонизационное и коммерческое движение явилось скоро со своими более материалистическими заботами на смену религиозному энтузиазму первых крестовых походов. Скоро все восточное побережье Средиземного моря, все большие города Византийской империи покрылись венецианскими или генуэзскими учреждениями. Чтобы управлять {232} этим новым миром и эксплуатировать его, образовались могущественные общества, ассоциации, политические и торговые в одно и то же время, каковой станет впоследствии Индийская компания. Венеция монополизировала торговлю Архипелага, Генуя — торговлю Черного моря, и оба города оспаривали друг у друга Константинополь, где каждая из соперничающих республик имела свой квартал, свои привилегии, свою особую организацию, признанную и освященную золотыми грамотами византийских императоров. И также благодаря этому, благодаря непрестанному столкновению двух рас на рынках, в банках, в меняльных конторах, в лавках торговцев кое-что из латинского Запада естественным образом проникло в мир византийский.

Это еще не все. К этому чудесному и богатому Востоку, служившему наживой стольких латинян, к этой несравненной Византии, представлявшейся людскому воображению сверкающей золотом, непрерывным потоком стремились все западные искатели приключений. Скандинавы и англосаксы, итальянские норманны и французы Франции были счастливы поступить на службу в отряды императорской гвардии, в ряды этих знаменитых варягов, любимым оружием которых была тяжелая обоюдоострая секира. Все свободные кондотьеры спешили продать свою шпагу царю, платившему очень щедро. И кажется романическим вымыслом история этой великой Каталанской компании, пережившей свою героическую и кровавую одиссею в первые годы XIV века, причем местом действия послужила вся империя, от берегов Геллеспонта до берегов Аттики. Андроник Палеолог принял к себе на службу против турок шесть тысяч наемников — каталанов и басков. Во главе их был рыцарь ордена храмовников Рожер де Флор, которого император сделал великим князем и женил на одной из царевен императорского дома. Но что это были за неудобные помощники, несмотря на увеличенное жалованье и другие привилегии, какими их осыпали, несмотря на титул кесаря, в конце концов дарованный их вождю! Надо читать живописный рассказ Романа Мунтанэ, одного из главных действующих лиц и историографов этой экспедиции, чтобы видеть, какими завоевателями вели себя каталанские банды в Византийской империи, вымогая деньги у царя и блокируя столицу, образуя своего рода военную республику, причем «войско франков правит царством Македонским», а вождь их именовался «милостию Божиею герцогом Романским, государем Анатолийским и других островов империи». От побережий Меандра до берегов Пропонтиды, от Галлиполи до Солуни и Афона, от Фессалии до Аттики они шли в течение семи лет, опустошая все на своем пути, разоряя и сокрушая, и в конце концов завершили свои по- {233} хождения основанием герцогства Каталанского в городе Перикла. Странная история, ясно показывающая, какое обаяние производил Восток на западные души и как, благодаря приобретавшимся там необычайным богатствам, непрестанно возбуждалась алчность бесчисленных искателей приключений.

Наконец, наряду с лицами светскими и церковь через свое духовенство влияла на византийский мир. В новой Латинской империи, возникшей после четвертого крестового похода, Иннокентий III мог назначить патриарха и западных епископов, учредить латинские монастыри, и одно время, несмотря на отвращение и враждебность греков, льстил себя надеждой подчинить Риму восточную церковь. И даже, когда эта попытка не удалась, в течение двух столетий Рим поддерживал постоянные сношения с Константинополем. При этом непрестанном обмене посольствами и мыслями становилось невозможным, чтобы хоть что-нибудь не проникло с Запада в Византию.

III

Вместе со всеми этими людьми, такими различными по своим качествам: важными феодальными баронами, венецианскими и генуэзскими купцами, папскими посредниками, всемирными искателями приключений, — идеи и нравы латинян действительно проникали на греческий Восток и незаметно видоизменяли его.

Несомненно, как мы уже заметили, при этом столкновении двух цивилизаций франки многое позаимствовали у нового мира, куда их закинула судьба, и тот отпечаток, какой наложила Византия на латинские княжества Востока, служит немаловажным доказательством силы ассимиляции, которую Греческая империя сохраняла еще в XII веке. Но было и обратное действие Запада на Восток, сказавшееся в политике, а равно и религии, и еще больше в общественной организации, вплоть до литературы.

С тех пор как в 800 году Карл Великий восстановил западную Римскую империю, и даже раньше, Византия все больше переставала быть европейской державой и становилась исключительно восточным государством. В XII веке она вновь заняла выдающееся место при решении всех важных дел европейского и христианского мира. Как некогда Юстиниан, так теперь Мануил Комнин мечтал о восстановлении всемирной империи. Его честолюбивая и деятельная политика, переходя тесные пределы Балканского полуострова, простиралась до Венгрии, вплоть до восточного побережья Адриатики, выражала претензию на обладание Италией, оспаривая у самого Фридриха Барбароссы его императорский титул. Его {234} дипломаты работали в Генуе, Пизе, Анконе и Венеции; его эмиссары интриговали в Германии и в Италии; его послы вели одинаково переговоры как при французском, так и при папском дворе. И если его широкие замыслы в конце концов не привели ни к чему, тем не менее надо признать, что в течение всего XII века Константинополь оставался одним из главных центров общей европейской политики.

Вопрос о соединении церквей, постоянная мечта и желание пап, со своей стороны, затягивал Византию в дела Запада в течение XII и XIV веков. Как ни слаба была тогда Греческая империя, тем не менее союзом с ней не приходилось пренебрегать. Противники Рима, как, например, Фридрих II, домогались его для противодействия римскому первосвященнику; в свою очередь папы прибегали к нему в целях обуздания честолюбия королей Неаполитанских. Предмет вожделений латинских князей, а также корыстных посяганий пап, Византия времен Палеологов и Комнинов непрестанно, и не без тревоги, обращала свой взор на Запад.

Но влияние латинян на греческий мир сказалось в особенности в явлениях социальных. При дворах Запада, в Германии, Италии, Франции, василевсы искали себе жен, достойных подруг своему величеству. Мануил Комнин женился на немке, графине Берте Зульцбахской, свояченице короля Конрада III, и по смерти этой принцессы он и вторую жену берет среди тех же латинян; выбрав было сначала Мелисенду Триполийскую, он в конце концов остановился на Марии Антиохийской, самой прославленной красавице во всей франкской Сирии. Сын Мануила, Алексей II, женился на сестре Филиппа-Августа, Агнессе Французской. Позднее Иоанн Ватац женится на Констанции Гогенштауфенской, Андроник II на Иоланте Монферратской, Андроник III сначала на Агнессе Брауншвейгской, затем на Анне Савойской; Иоанн VIII первым браком женат был на одной итальянской принцессе. Точно так же франкские государи Сирии и Эллады охотно женились на царевнах императорского дома Комнинов или Палеологов. Следуя примеру столь важных особ, более мелкие владельцы, рыцари и люди среднего сословия, поступают так же, и на всем латинском Востоке образуется раса метисов, полугреков-полулатинян, называемых гасмулями и образующих как бы звено между двумя цивилизациями.

Надо ли упоминать о путешествиях латинян в Византию или о поездках византийских царей на Запад? В конце XIV века Иоанн V посещает Италию и Францию, а его сын Мануил II несколько позднее отправляется в Венецию, Париж и Лондон; в XV веке Иоанн VIII проводит некоторое время в Венеции и Флоренции. Но в особенности от этих постоянных сношений преобразовался ви- {235} зантийский двор, появились другие нравы, иные увеселения, иные празднества, завелось более рыцарское обращение, сделавшее греков соперниками западных воинов. Обратите внимание, чтобы ограничиться одним примером, что представляет из себя такой император, как Мануил Комнин. Он так же безумно храбр, так же смел и отважен, как латинские бароны; подобно им, он любит всякий спорт, охоту, турниры, охотно вступает в бой на копьях с лучшими франкскими рыцарями. Как истый паладин, он хочет заслужить любовь своей дамы искусным ударом меча, и один греческий летописец рассказывает, что жена его с радостью заявляла, что, хотя она и родилась в стране, где хорошо знали, что такое храбрость, тем не менее она никогда не встречала более совершенного рыцаря, чем ее муж. Когда в 1159 году Мануил прибыл в Антиохию, он восхитил всех латинских баронов своей величавой внешностью, своей геркулесовой силой, своей ловкостью на поединках и великолепием своего вооружения. На турнирах, продолжавшихся восемь дней на берегах Оронта, византийская знать состязалась с франкской в мужестве и изящной воинственности. Сам император на великолепном коне, сплошь покрытом золотой попоной, появился на арене и среди сверканья копий, хлопающих знамен, уносимых мчащимися конями, «на этих игрищах, где, — как говорит один летописец, — было столько разнообразного изящества, что казалось, Венера вступила в союз с Марсом и Беллон с грациями», царь одним ударом сразил двух из наилучших латинских рыцарей. Бега Ипподрома, некогда так страстно любимые в Константинополе, были теперь заменены турнирами, а при снаряжении византийских войск стали входить в употребление военные одеяния Запада. Сохранились описания борьбы на копьях, производившейся в присутствии прекрасных придворных дам, и этими описаниями мы обязаны самому императору Мануилу. И среди латинских советников, которыми он любил себя окружать, стоя во главе солдат, набранных на Западе, при дворе своем устраивая постоянно празднества и увеселения во вкусе латинян, Мануил Комнин действительно казался монархом земли франков. Латинские летописцы Сирии, не находящие для него достаточно восторженных похвал, несомненно, признали его за своего, и это представляет красивую, вполне рыцарскую черту, ясно показывающую, как многому научился этот византийский царь благодаря сношениям с западным миром. Во время этого же путешествия в Сирию однажды на охоте лошадь короля Балдуина Иерусалимского понесла, и всадник, выбитый из седла, вывихнул себе руку. Тогда Мануил — тут для верной оценки этого факта следует вспомнить всю строгость этикета относительно всякого шага императора, Богу подо- {236} бного, — слез с лошади, стал перед латинским королем на колени и, так как у него были некоторые сведения по хирургии, сам наложил первую повязку; и покуда король был болен, император ежедневно собственноручно перевязывал ему рану, к крайнему удивлению придворных, которые не могли в себя прийти, видя такое нарушение церемониала.

Можно было бы привести много других западных обычаев, точно так же вошедших в привычки и даже в судебные нравы Византии. В этой стране, где в течение стольких веков суд совершался лишь на основании писаных законов и свидетельских показаний, в XII веке судебный поединок, как и у латинян, является доказательством или опровержением обвинения, а испытание огнем предлагается подсудимым для оправдания себя в публичном или частном преступлении. Теперь ревнивый муж, желая уличить жену в прелюбодеянии, прибегает к суду Божьему, а не к своду законов Юстиниана; тем же испытанием огнем предлагают Михаилу Палеологу, побежденному на поединке своим обвинителем, очиститься от обвинения в государственной измене. Точно так же к Божьему суду прибегают начальники стоящих друг перед другом войск, когда обращаются один к другому с вызовом и предлагают решить спор на бранном поле один на один. Если, наконец, хотят еще по другим примерам судить о глубине влияния этих рыцарских нравов, можно найти разительные тому доказательства в произведениях народной литературы.

У византийцев XIII и XIV веков, по-видимому, был крайне развит вкус к романам, где описывались всякие приключения. И вот некоторые из подобных произведений, несомненно, вдохновлены сюжетами, очень хорошо известными в литературе Запада; и даже те из них, которые чисто восточного происхождения, вследствие сношений с франками, приняли вполне латинскую окраску. Позднее, при изучении некоторых из этих любопытных произведений, как, например, Белтандр и Хрисанца , Ливистр и Родамна , будут видны несомненные следы этого влияния. Это истории о странствующих рыцарях и прекрасных принцессах, рассказывающие о бесчисленных турнирах и удачных ударах меча; как у трубадуров или миннезингеров, почтение к феодалу является в них необходимым общественным звеном, «турнир любви» — первой обязанностью паладина. Нигде лучше не видно смешения мод, нравов, обычаев, происшедшего тогда на Востоке и придавшего этому смешанному обществу столько живописного и странного. Но вот что еще замечательнее. Под влиянием Запада в Византии, всецело пропитанной античными традициями, герои самой Илиады преобразуются в паладинов. Как в наших chanson de geste, Ахилл превращается в прекрасно- {237} го рыцаря, скитающегося по свету со своими двенадцатью товарищами в поисках приключений, в победителя на турнирах, в любовника прекрасных принцесс, в христианского паладина, который умирает в Троянской церкви, изменнически умерщвленный Парисом.

IV

Значит ли это, однако, что благодаря несомненному смешению обеих цивилизаций и отношениям, порожденным крестовыми походами, уничтожилось или хотя бы ослабилось коренное и глубокое недоразумение, о котором было говорено выше? Никоим образом.

Прежде всего, лишь в избранное общество могли проникнуть нравы Запада. Народные массы оставались в данном случае совершенно невосприимчивы, а равно и греческая церковь. В то время как политики, дипломаты, важные особы, из расчетов или по симпатии, сближались с латинянами, в народе, более их страдавшем от этого насильственного вторжения чужеземцев, от беззастенчивой эксплуатации итальянских торговцев, в духовенстве, испуганном и скандализованном возможностью сближения с Римом, чувствовалось, наоборот, все возраставшее недовольство. Политические опасения, соперничество в торговле, затруднения религиозные — все это, вместе взятое, явилось причиной обострения векового несогласия, что сделало еще более неосмысленной и фанатичной закоренелую злобу. Это становится очевидным, если принять во внимание внезапные вспышки ненависти, взрывы яростной страсти, вследствие которых византийская чернь не раз набрасывалась на ненавистных латинян, в особенности если вспомнить трагический день 2 мая 1182 года, когда итальянский квартал в Константинополе был предан огню и разграблению возмущенной толпой, когда духовные и светские, женщины и дети, старики и даже больные, находившиеся в больницах, были беспощадно преданы смерти разъяренной толпой, радостно мстившей в один день за столько лет глухо клокотавшей злобы, темной зависти и непримиримой ненависти.

В религиозных делах чувства проявлялись не менее резко. Когда духовные пастыри, в 1439 году по приказанию Иоанна VIII заключившие на Флорентийском соборе союз с Римом, возвратились в Константинополь, народ встретил их оскорблениями и гиканьем. Их открыто обвиняли в том, что они дали себя совратить и за небольшое количество золота продали церковь и родину. И когда царь, верный своим обещаниям, хотел привести в исполнение за- {238} ключенный договор, возмущенная чернь изгнала патриарха, бывшего другом Риму, и мятеж грозно забушевал под сводами Святой Софии. И перед лицом угрожавших турок ненависть к Западу сильнее всего разжигала души византийцев; но, как ни была яростна и страстна эта ненависть, ее никак нельзя назвать слепой. В то самое время, как близился последний час Византии, западные государи думали не столько о ее защите, сколько о ее покорении.

В социальном отношении, наконец, среди многих греков встречаешься с тем же непониманием обычаев, занесенных с Запада. Быть может, в этом выступает всего яснее разница в умственном строе этих двух рас. Идет ли дело о рыцарском вызове, с каким военачальник обращается к своему противнику, здравый смысл византийца отвечает, что «идиот тот кузнец, который берет рукой раскаленное железо, когда может взять его щипцами, точно так же следует поднять на смех полководца, который, имея хорошую и многочисленную армию, стал бы подвергать опасности собственную особу». На предложение, сделанное Михаилу Палеологу, прибегнуть к испытанию огнем, он иронически отвечает: «Вы хотите чтобы я сделал чудо! Ну, так знайте, что я не имею власти творить чудеса. Когда докрасна раскаленное железо падает на руку живого человека, я не вижу возможности, чтобы оно ее не сожгло, разве что этот человек изваян из мрамора Фидия или Праксителя или вылит из бронзы». И Акрополит, записавший эти слова, прибавляет: «Вот что он сказал, и, клянусь Фемидой, он был безусловно прав». А вот продолжение истории, чрезвычайно характерной. Митрополит Филадельфийский, которому Палеолог шутя предлагает подвергнуться вместо него этому испытанию под тем предлогом, что такой служитель Бога один только и мог бы еще иметь некоторое вероятие выйти счастливо из такого положения, замечает на это: «Такого обычая, мой милый, у нас, у римлян, в своде законов не имеется, нет его и в церковном предании, он не установлен ни гражданским законом, ни святыми и божественными законами. Это варварский обычай». И еще больше подчеркивая различие двух рас, Михаил в свою очередь прибавляет: «Если бы я родился среди варваров, если бы я был воспитан согласно варварским обычаям и усвоил их законы, я мог бы согласиться на оправдание согласно варварскому обычаю. Но я, римлянин, рожденный от римлян, должен быть судим по римским законам и писаному судопроизводству».

Трудно найти анекдот, более характерный. Он показывает в одно и то же время полный скептицизм, с каким здравый смысл греков относился к наивным и грубым судебным приемам, придуманным Западом, и непомерную гордость византийцев, чувство- {239} вавших за собою многовековую культурную традицию, то, что они не были, выражаясь одним словом, варварами. Вот решающее слово, объясняющее все. Между «римлянами, сыновьями римлян» и латинянами — «варварами», не могло быть согласия; законы, годные для грубости одних, не могут быть годными для утонченной культуры других; грубый эмпиризм их правосудия не может идти параллельно с законодательной системой, мудро выработанной константинопольскими юристами. Греки могут по необходимости сближаться с людьми Запада; они отлично сумеют при желании усвоить тот или иной из их обычаев. Несмотря на преходящие союзы, несмотря на временные заимствования, основное презрение сохраняет свою силу при ясном сознании разительного превосходства «римлянина» перед «варваром». По некоторым, чисто внешним чертам могло показаться, что Византия преобразовалась вследствие столкновения с латинянами. В сущности, она пребывала неизменной в своей традиционной гордыне, совершенно не понимая и не желая понимать новый дух, веявший с Запада. {240}