Перну Р. Крестоносцы

ОГЛАВЛЕНИЕ

Мистика и политика

III. Совершенный крестоносец

Когда Людовик Святой решил, в свою очередь, отправиться в крестовый поход, то в первую очередь основал порт отплытия; иначе говоря, этот мистик, в котором некоторые охотно видели человека, целиком погруженного в свои молитвы, ничего не делал наполовину. Это предприятие было, однако, связано с такими трудностями, что способно было обескуражить и самых смелых людей: единственным местом, принадлежавшим тогда французской короне на средиземноморском побережье, была область Малой Роны, и хотя некоторые рукава этой реки в ее дельте были судоходны, этот выход в море не шел ни в какое сравнение с великолепным рейдом Марселя и даже с портом Латт, обслуживавшимся Монпелье. И тем не менее среди пустынных мест и болот королевская воля заставила подняться город. На этих бесплодных землях, принадлежавших аббатству Псальмоди, не было «ни башни, ни камня», как сказал пятьдесят лет спустя один свидетель на процессе канонизации короля, вспоминая то, что он видел в детстве. Это был залив «мертвых вод», где стояло несколько рыболовных барок, когда в 1241 г. здесь начали разгружать подводу за подводой с материалами для постройки порта.

Почти сразу же для обеспечения движения была проложена дорога и возведен мост между морем и селением Псальмоди, а на берегу начали закладывать мощные основы [248] того, что должно было стать башней Констанс. Через восемь лет, когда король отплыл отсюда, эта башня поднялась во всю свою высоту, став маяком, указывающим путь морякам. И с этого времени здесь разросся город. Чтобы привлечь в него жителей, король в 1246 г. прибег к классическому приему той эпохи: он даровал ему хартию вольности. Все, кто селился в новом городе Эг-Морт («мертвые воды»), получали не только личную свободу и гарантию неприкосновенности имущества, но также освобождались от многих военных и финансовых обязательств; с них не взимались ни налоги, как талья и пеаж, ни принудительные займы. Они подлежали королевскому суду, а шат-лен башни Констанс, назначавшийся королем, должен был в случае необходимости обеспечивать оборону города. Но административное управление городом осуществлялось под контролем королевского чиновника консулами, назначавшимися самими горожанами. Они могли беспошлинно ввозить все материалы, необходимые для постройки их домов, а позднее также получили право беспошлинно закупать пищевые припасы для себя. Город мог еженедельно устраивать рынок и более того, — имел ежегодную ярмарку, и купцы, приезжавшие на нее, пользовались королевской защитой.

Жители города занялись главным образом рыбной ловлей, уплачивая по старому обычаю оброк аббатству Псаль-моди, но развивалась и торговля, обеспечивавшая им новые условия существования, и прошло немного времени, как купцы Эг-Морта потребовали для себя в Акре таких же привилегий, какими пользовались купцы из Венеции, Генуи или Пизы, и это свидетельствует, что они и у себя, и за морем достигли несомненного преуспевания. Некоторые горожане занялись добычей соли в рядом расположенном местечке Пекке, другие выпасом скота, весьма, впрочем, немногочисленного, в соседнем лесе Сильв, но особенно многим давал средства существования функционирующий порт, тот порт, где 25 августа 1248 г. король со своей свитой поднялся на два зафрахтованных им судна «Мон-жуа» и «Парадиз».

В ту эпоху все прониклись сознанием, что Эг-Морт — это «истинное чудо крестового похода», как написал один [249] из его историков{45}. Однажды горожане, считая название их города слишком мрачным, составили прошение, предлагая переименовать его, назвав «Добрым благодаря силе». Это название, которого он не получил, следует понимать исходя из средневековых значений слов. «Добрый», помимо современного смысла, значило также «доблестный, храбрый, процветающий», а «сила» имела значение и христианской добродетели под этим названием.

На целый век и более Эг-Морт стал французским портом отправки на Восток. Что касается самого города, то он не замедлил вырасти, дав типичный пример построек той эпохи, с улицами вытянутыми по шнуру, большими внутренними зелеными пространствами для семейных огородов, с церковью и ратушей в центре на квадратной площади, где при случае устраивались рынки. Позднее городские постройки пополнились молом из красивого рустованного камня, который сегодня называется Пейрад, и крепостными стенами, возведенными при сыне Людовика Святого Филиппе Храбром. Поскольку город ни разу не испытал осады, его стены в нетронутом виде сохранились до наших дней, являя собой наиболее совершенный образец городских укреплений XIII века.

Если проблема порта отправки занимала Людовика Святого настолько, что он для своего похода возвел его, то это потому, что в его время, в середине XIII в., морской путь, освоенный еще веком ранее, стал классическим для транспортировки крестоносцев. Более скорый, менее дорогой морской транспорт представлялся самым практичным. Но он отдавал крестоносцев на милость судовладельцев, и по четвертому крестовому походу известно, до чего их могла довести алчность коммерсантов, которым они волей-неволей вынуждены были препоручать жизнь и имущество. И вероятно, чтобы избежать этой зависимости, Людовик Святой и решил обеспечить себя собственным портом. В то же время нужно было создать флот, и это требовало приготовлений такого масштаба, что они могли быть обеспечены одновременной работой нескольких верфей. [250] Письмо великого магистра ордена госпитальеров Фулька де Вилларе дает представление о такого рода приготовлениях «Мы заказали постройку 7 галер в Каталонии, 3 в Нарбонне, 16 в Марселе, 12 в Генуе, а также 4 судна в Пизе и 6 в Венеции, где купили еще 2 судна, одно из них большое, кроме того, мы заказали снаряжение 5 судов в Генуе и 2 в Венеции для отправки их на Восток следующей весной, а если можно, то и ранее» [251] Таким образом для постройки флота были использованы верфи шести крупных средиземноморских городов от Бар селоны до Пизы и Венеции И приготовления ко всем крестовым походам в течение XIII в сопровождались при мерно такой же активностью Если некоторые сеньоры обходились арендой судна за свой счет, заключая договор с судовладельцем, то большие экспедиции, как поход королевской армии, требовали строительства специально для этой цели новых судов И не только в Средиземноморье развивалась бывало, такая деятельность Граф де Сен-Поль, например, заказал постройку судов в Инвернессе, в Шот ландии

Для своего первого крестового похода Людовик Святой разместил заказы на суда наполовину в Генуе и Марселе В этом последнем городе он заказал постройку 20 судов по цене в 1300 марок серебром кроме этого, город обязался поставить ему 10 галер эскорта В Генуе он заключил контракт на строительство 12 судов по 1300 марок и 4 меньших по размеру ценой в 1200 марок, а также трех судов для самого себя и своей свиты «Сент-Эспри», «Мои жуа» и «Парадиз»

Приготовления, однако, этим не ограничивались За два года до похода, то есть с 1246 г, король начал собирать припасы, необходимые, по его мнению, для его войск Базой их концентрации был остров Кипр, который стал обычной базой крестоносцев с 1191 г, когда движимый яростью Ричард Львиное Сердце захватил его Жуанвиль, участвовавший в походе Людовика Святого восхищенно писал о сделанных запасах «Когда мы прибыли на Кипр, король был уже там, и мы нашли великое изобилие еде ланных для короля запасов, а именно вина, денег и хлеба Запасы королевского вина были таковы, что люди сложили на полях у берега моря огромное количество бочек с вином купленным за два года до приезда короля, и они поставили их друг на друга так, что при виде их казалось, что это амбары Что до пшеницы и ячменя, то их насыпали в поле грудами, так что создавалось впечатление гор, тем более что от дождя, долгое время поливавшего зерно, оно проросло, и видна была только зеленая трава Когда же его собрались везти в Египет, то сняли верхнюю корку с [252] зеленой травой и нашли пшеницу и ячмень такими свежими, будто их недавно обмолотили».

Сам Жуанвиль, отплывавший в то же время, что и сир Жан д'Апремон, договорился с ним и другими шестью рыцарями зафрахтовать корабль в Марселе, откуда они и вышли в море в августе 1248 г. Это отплытие он описал незабываемым образом «В августе месяце мы взошли на наши корабли у Марсельской скалы. В тот день, когда мы поднялись на корабли, было приказано открыть дверь нашего судна и завести внутрь всех лошадей, которых мы брали с собой за море, а затем дверь закрыли и хорошо ее задраили, как конопатят бочку, ибо когда корабль выходит в море, дверь полностью оказывается под водой. Когда завели лошадей, наш капитан крикнул матросам, стоявшим на носу корабля: «Работа закончена?» И они ответили «Да. сир; пусть идут монахи и священники». Как только те пришли, он закричал им: «Пойте во имя Господа!» И они все в один голос затянули «Veni, Creator». А он крикнул матросам: «Ставьте, во имя Господа, парус», и парус был поднят.

Вскорости ветер надул паруса и суша скрылась от нас, так что мы видели только небо и воду, и с каждым днем ветер все дальше уносил нас от родных краев. И я хочу сказать вам, что безрассудно дерзки те, кто решается подвергнуть себя подобной опасности, не вернув чужого добра или будучи в смертном грехе, ибо засыпаешь вечером и не знаешь, не окажешься ли утром на дне морском».

«Крестовый поход инженеров», как некогда было сказано о походе Людовика Святого. И действительно, если ближе присмотреться, то становится ясным, что технические заботы не ограничивались приготовлениями к походу. В состав королевской армии входили понтонеры, способные устроить плотину на рукаве Нила Бахр-эс-Сегир, которая служила бы и переправой для воинов, и запрудой, отбрасывавшей воды к месту слияния с Нилом. Постройка шла под египетскими стрелами, поскольку армия султана сосредоточилась на южном берегу реки. Чтобы защитить рабочих, была сначала построена своего рода крытая галерея, названная «кошкой», которая прикрывала батарею [253] из восемнадцати катапульт, и руководил постройкой инженер мэтр Жос-лен де Курно.

Но на беду сарацины, опираясь на Мансураха, располагали более серьезными силами и восемнадцатью катапультами противопоставили более мощные осадные машины, метавшие «камни, дротики, стрелы, греческий огонь, которые низвергались как дождь». Чтобы уберечься от греческого огня, рабочие покрывали «кошки» свежесодранными шкурами быков. «Греческий огонь, когда его бросали, — писал Жуан-виль, — был размером с уксусный бочонок, а его огненный хвост был длиной с копье. И при полете он производил столь сильный шум, что казалось, будто это небесная молния, и походил он на летящего по воздуху дракона. А сияние он распространял такое, что в лагере было светло как днем». И он добавляет, что, когда появлялся этот огонь, Людовик Святой, который с высокого берега наблюдал за работой землекопов, падал на колени и стенал' «Милосердный Боже, сохрани мне моих людей!» А на противоположном берегу находился эмир Фахр-аль-Дин, тот самый, которого Фридрих II в свое время посвятил в рыцари, так что противником крестоносцев был рыцарь, носивший на своем знамени герб императора.

При всем своем техническом обеспечении крестовый поход Людовика Святого проявлял дух, оживлявший наиболее чистые порывы первых крестоносцев. С точки зрения общей организации он был феодальным в лучшем смысле этого слова, о чем свидетельствуют деяния и подвиги [254] короля и его окружения. Особое воодушевление короля проявляется в удивительной речи, с которой он обратился к своим соратникам, когда корабли подошли к Дамьетте, и которая дошла до нас благодаря письму одного крестоносца, участника экспедиции: «Мои верные друзья, мы будем непобедимы, если сплотимся в нашей любви. Ведь это по Божьему соизволению мы прибыли сюда, чтобы высадиться в столь сильно защищенной стране. Я не король Франции, я не Святая церковь, это вы являетесь тем и другим. А я всего лишь человек, чья жизнь закончится, как и жизнь других людей, когда того пожелает Господь. И что бы ни случилось, все пойдет нам на благо. Если нас победят, то мы станем мучениками, а если мы восторжествуем, то высоко вознесем славу Господа, славу Франции и славу всего христианского мира». И еще он сказал: «Это дело Господа, и мы победим во имя Христа. Он восторжествует в нас. Он принесет славу, честь, благословение — не нам, но имени своему».

Крестовому походу его истинный смысл придает одно прекрасное его определение: паломничество всего народа. Ни разу в своих действиях Людовик Святой не изменил такому пониманию своей власти, какое было полной противоположностью монархическому идеалу. На протяжении всего похода постоянно собирались военные советы, и ни одно решение не было принято без предварительного обсуждения его баронами, и обсуждения совершенно свободного.

На самом драматическом из этих советов, собравшемся после поражения королевской армии, произошло сильное столкновение крестоносцев: большинство стояло за немедленное возвращение на Запад, тогда как некоторые, как Жуанвиль, считали своим долгом остаться здесь, за морем, чтобы оказать поддержку и помощь остающимся христианам и освободить пленных. Мотивы, коими руководствовался Жуанвиль, стоит привести: «Я охотно покинул бы эту землю, если бы не слова моего двоюродного брата монсеньора де Бурлемона, сказанные мне, когда я отправлялся за море: «Вы уезжаете за море, но не спешите возвращаться и помните, что любой рыцарь, и бедный, и богатый, вернувшись, покрывает себя позором, если [255] оставляет в руках сарацин меньших детей Господа нашего, с которыми отправился туда"».

Запомнив эти слова и верный их памяти, Жуанвиль превозмог свои личные чувства и на военном совете едва ли не единственный выступил против баронов, мечтавших лишь о возвращении в свои земли. А перед этим король им объяснил сложившуюся ситуацию: «Сеньоры, мадам королева, моя мать, меня умоляет вернуться во Францию, поскольку мое королевство в большой опасности, ибо с королем Англии у меня нет ни перемирия, ни мира. Люди из этой заморской земли, с кем я об этом разговаривал, сказали мне, что если я уеду, то эта земля будет потеряна, поскольку за мной все уйдут в Акру, побоявшись остаться здесь без нас. Поэтому прошу вас подумать об этом серьезном деле и ответить мне так, как вы пожелаете, через восемь дней».

За эти восемь дней бароны договорились и поручили одному из них, Ги Мовуазену, выступить от их имени перед королем; и на заседании совета он взял слово и сказал: «Сир, присутствующие здесь ваши братья и бароны, принимая во внимание ваше положение, считают, что, оставшись в этой стране, вы не сможете поддержать свою честь и честь вашего королевства, поскольку из двух тысяч восьмисот рыцарей, прибывших вместе с вами и высадившихся на Кипре, сейчас в этом городе осталась только сотня. Поэтому они вам советуют вернуться во Францию, собрать деньги и набрать войска, чтобы быстро вернуться в эту страну и отомстить врагам Господа нашего за то, что они держали вас в заточении».

Король затем попросил всех рыцарей высказать свое мнение и обратился, в частности, к графу Яффы, державшему эту пограничную крепость и порт, через который въезжали в эту страну. Но граф воздержался от ответа, сказав: «Поскольку моя крепость расположена на границе, то, если я посоветую королю остаться, это может быть воспринято как забота о собственной выгоде». Однако его как местного человека, знающего положение дел, вынудили выразить свое мнение, и он сказал, что «если король соблаговолит еще год продержаться здесь, то он выкажет большую честь». [256] Жуанвиль, высказывавший свое мнение четырнадцатым, выразил согласие с графом Яффы, и ему сразу же был брошен вопрос: «Как сможет король еще год продержаться здесь со столь малым числом людей?» Задетый вопросом, Жуанвиль высказался более обстоятельно: «Сир, говорят, но не знаю, правда ли это. что король еще ничего не истратил из своих средств, а только деньги церкви. Пускай же король начнет тратить свои деньги и пошлет за рыцарями в Морею и за море; ведь когда пойдет слух, что король хорошо и щедро платит, к нему станут стекаться рыцари со всех сторон, благодаря чему, если будет угодно Господу, он сможет продержаться в течение года и освободить бедных узников, взятых в плен на службе Божьей и его собственной, которые никогда не получат свободы, если король уедет». В собрании воцарилось молчание. «Ведь там не было ни одного человека, у кого не оставалось бы в плену близких друзей, так что никто не возразил мне, и все заплакали».

Следующим взял слово маршал Франции Гийом де Бомон, заявивший, что сенешаль Жуанвиль выступил очень хорошо. Тогда другой Бомон, его дядя, горевший желанием вернуться во Францию и пришедший в ярость, «оскорбительно крикнул ему: «Дерьмо, что вы хотите сказать? Сядьте на место!» Король вынужден был вмешаться: «Мес-сир Жан, вы дурно поступаете, дайте ему сказать! — Конечно, сир, я больше не буду». Но маршал замолчал, и никто больше не поддержал Жуанвиля, кроме сира де Шатене. Тогда король закрыл заседание: «Сеньоры, я всех вас внимательно выслушал и через восемь дней скажу, как мне угодно будет поступить"».

На следующем заседании король сообщил свое решение: «Местные бароны говорят, что, если я уеду, Иерусалимское королевство погибнет, ибо после моего отъезда никто не рискнет здесь оставаться. И вот я решил, что не допущу гибели Иерусалимского королевства, которое я приехал защитить и сохранить, и сейчас остаюсь здесь. А потому обращаюсь к вам, присутствующие здесь бароны, и вообще ко всем рыцарям, пожелающим остаться со мной, чтобы вы смело пришли поговорить со мной, и я дам вам столько денег, что не моя будет вина, а ваша, если вы не [257] останетесь». Жуанвиль добавляет, что «многие были ошеломлены, услышав эти слова, а многие заплакали». Некоторые все же уехали, пользуясь полной свободой действий, в том числе и два брата короля, Альфонс де Пуатье и Карл Анжуйский, но основная масса крестоносцев осталась в Святой Земле.

Такой способ правления, свойственный вообще средневековой королевской власти, не исключал, однако, проявления в случае необходимости авторитарности. Жуанвиль рассказывает, как король жестоко наказал шестерых молодых людей, сыновей парижских буржуа, которые при высадке на остров Пантеллериа предались развлечениям, задержав отплытие и поставив в опасное положение своих спутников по плаванию. Он велел их посадить в шлюпку, привязанную к кораблю, как поступали с убийцами и ворами, и так везти их до следующего захода в гавань, хотя это должно было случиться очень нескоро, и не изменил своего решения, несмотря на все мольбы, даже самой королевы.

Все факты и события, о которых сообщает Жуанвиль, ставший хронистом похода, как и самого короля, дают нам представление о высоком вдохновении его участников. У них было глубокое чувство солидарности, и один эпизод демонстрирует ту важность, какую эти крестоносцы придавали любви, что должна была царить между ними. Среди сопровождающих Жуанвиля были «два очень храбрых рыцаря, монсеньор Вилен де Верфе и монсеньор Ги де Дан-мартен», которые, как он пишет, сильно возненавидели друг друга; они, по его выражению, «в Морее вцепились друг другу в волосы» и «никто не мог их примирить». Но в тот момент, когда флот подошел к Дамьетте, где предстояло сразиться с сарацинами, Жуанвиль поклялся на мощах, что «мы не сойдем на землю с их злобой». И тогда эти два рыцаря, взволнованные, простили друг друга и поцеловались.

К этому глубокому чувству любви, которое должно было преобладать в отношениях между христианами, следует добавить силу данного слова. Никакая угроза не была способна исторгнуть из плененных крестоносцев обещание сдать те крепости в Святой Земле, от которых зависело [258] сохранение Иерусалимского королевства. Эти пленники, подвергнутые худшим мукам, даже под угрозой смерти на все предложения врагов, обещавших свободу в обмен на замки, давали ответы, исполненные спокойного героизма. Свидетельством тому является разговор, произошедший «во дворе, закрытом земляными стенами, где содержались пленные крестоносцы»: «И они (переводчики египетского султана) сказали следующее: «Мессиры, султан нас послал к вам узнать, желаете ли вы освободиться?» Граф Пьер Бретонский ответил: «Да». — «А что вы дадите султану за свое освобождение?» — «То, что мы можем и способны в пределах разумного». — «Отдадите ли вы за свою свободу некоторые замки местных баронов?» Граф ответил, что у них нет прав на эти замки, поскольку их держат от имени императора, который еще жив. И тогда они спросили, отдадим ли мы за свое освобождение замки тамплиеров и госпитальеров. Граф ответил, что это невозможно, поскольку шатлены замков, вступая в должность, давали клятву на реликвиях, что даже ради освобождения людей они не сдадут замков. На что переводчики сказали, что, как им кажется, у нас нет большого желания получить свободу, и потому они уезжают, а к нам пошлют людей, которые поиграют с нами мечами так, как они играли с другими (отрубят головы). И они уехали».

Все это происходило после страшной сцены, когда сарацины велели группе крестоносцев пройти по одному и у каждого спрашивали: «Желаешь ли отречься?» и как рассказывает Жуанвиль, «тех, кто не пожелал отречься, отводили в сторону и рубили им головы, а пожелавших отречься отводили в другую сторону».

Те же сцены происходили, когда посланцы султана вели переговоры с королем: «Советники султана подвергли короля тому же испытанию, что и нас, дабы увидеть, не согласится ли он сдать некоторые земки тамплиеров и госпитальеров или какие-либо замки местных баронов; и Богу было угодно, чтобы король им ответил точно так же, как и мы. Они угрожали ему и говорили, что если он не сделает этого, то его подвергнут пыткам. На эти угрозы король им ответил, что он их пленник, и они могут с ним поступить как хотят. Когда они поняли, что угрозами не [259] смогут сломить доброго короля, то, вернувшись к нему, спросили, сколько денег он может дать султану в придачу к возвращению Дамьетты. Король ответил, что если султан пожелает взять с него разумную сумму денег, то он попросит королеву внести ее за их освобождение. И они сказали: «Отчего вы не хотите дать твердое обещание?» Король объяснил, что не знает, захочет ли королева это сделать, поскольку она является госпожой».

Когда Людовик Святой после освобождения велел отсчитать деньги, которые он должен был в качестве выкупа согласно обещанию передать султану, кто-то ему дал понять, что было отсчитано на десять тысяч безантов меньше, так что сарацины ничего не заметили. Король рассердился и приказал пересчитать деньги перед ним, дабы быть уверенным, что вся сумма целиком выплачена. Так в действиях и поступках крестоносцев оживает ментальность эпохи. Рассказ Жуанвиля позволяет нам уловить ее живой, с ее силой и слабостями. Не говоря об историческом интересе этого «репортажа», он представляет собой человеческий документ первостепенной важности, поскольку передает без литературных прикрас и без налета восприятия, свойственного благородному человеку, типичные реакции людей, составляющие тайну прошлой эпохи. Ее герои предстают настолько сроднившимися со сверхъестественным миром, что их ощущение будущего представляется глубоко отличным от нашего, отличным от всякого другого, казавшегося бы нормальным в атмосфере менее накаленной или менее одухотворенной. И именно в худших обстоятельствах спокойно утверждалась их вера, вызывавшая восхищение даже мусульман.

Однажды, когда Жуанвиль и его товарищи отказались сдать свои крепости и с минуты на минуту ждали своей казни, «в наш шатер вошла большая толпа юных сарацин с мечами на боках и привели с собой совершенно седого глубокого старца, который велел спросить у нас, действительно ли мы верим в единого Бога, который был за нас схвачен, ранен и убит, а на третий день воскрес; и мы ответили «да"». Это «да» в тех условиях могло стоить им жизни. Но разговор закончился иначе, как они и не предполагали: «Старец нам сказал, что мы не должны [260] отчаиваться, ибо претерпели страдания за Него и еще не умерли за Него, как Он умер за нас, и если Он смог воскреснуть, то мы можем быть уверены, что Он освободит нас, когда пожелает». «После этого, — продолжает Жуанвиль, — он ушел, а с ним и все молодые люди. Я был очень доволен, поскольку не сомневался, что они пришли отрубить нам головы».

Другой захватывающий рассказ показывает, до какой степени мир горний, в который они веровали, был для этих людей важнее мира земного. На сей раз речь идет о случае, произошедшем в лагере крестоносцев в то время, когда их армия в тяжелом положении, пораженная эпидемией, была блокирована сарацинами на берегу Нила. Жуанвиль заболел сам: «Из-за ранений болезнь, охватившая лагерь, поразила и меня. У меня заболели десны и ноги, начались лихорадка и такой сильный насморк, что текло из носа; и по причине перечисленных недугов я в середине поста слег в постель, отчего моему священнику приходилось служить мессу в палатке у моей кровати, и он заболел той же болезнью, что и я. Когда он совершал освящение, то едва не упал в обморок. Увидав, что он вот-вот упадет, я, босой, в одной рубахе, соскочил с постели, подхватил его и сказал ему, чтобы он быстро и спокойно продолжал причащение и что я не отпущу его, пока он не закончит; он пришел в себя, свершил таинство и закончил мессу; но больше никогда он уже не служил ее».

Этот случай, за простотой которого стоит нечто возвышенное, характерен для той эпохи. В наше время при виде падающего в обморок у алтаря священника первой реакцией было бы вызвать врача; для рыцаря же XIII в. главным было свершение таинства и окончание мессы.

Другой рассказ дает нам почувствовать атмосферу того времени и понять, до какой степени чудо казалось тогда неотъемлемым от повседневной жизни. Это одна из тайн эпохи и, возможно, глубинная причина ее динамизма — вера в то, что естественная игра причин и следствий, включая сюда наиболее неизбежные, может всегда быть изменена вмешательством сверхъестественных сил. Предоставим вновь слово хронисту: «Другое происшествие случилось на море; мессир Драгоне, знатный человек из [261] Прованса, спал утром на своем корабле, находившемся в добром лье впереди нашего, и он позвал своего оруженосца, сказав ему: «Поди заткни то отверстие, а то солнце бьет в глаза». Оруженосец понял, что не сможет его закрыть, если не спустится за борт, и он спустился. Пока он затыкал отверстие, у него соскользнула нога, и он упал в воду; а на этом корабле не было шлюпки, поскольку он был маленьким, и он быстро отошел. Мы на королевском судне видели оруженосца, но полагали, что это вьюк или бочка, поскольку он никак себе не помогал, чтобы спастись. Одна из галер короля подобрала его и доставила на наш корабль, где он рассказал нам, что с ним приключилось. Я спросил его, почему он ничего не делал, дабы спастись, не плыл или что еще. И он мне ответил, что у него не было никакой потребности или нужды помогать себе, ибо едва начав падать, он препоручил себя Богоматери, и Она поддерживала его за плечи с момента падения и до того, как его подобрала галера короля. В честь этого чуда я велел изобразить его в моей часовне в Жуанвиле и на витражах в Блекуре».

Этих нескольких историй достаточно, чтобы понять, сколько мистического было в крестовом походе Людовика Святого, в нем самом и его соратниках, и вообще в том, что было наиболее чистым в рыцарстве. Верность данному слову, дух солидарности и своего рода близость с миром сверхъестественного — все это характеризует героя того времени, каким он запечатлен в скульптуре Реймсского собора, в знаменитом образе «Причащения рыцаря». Несомненно, такие люди в плане человеческом были на том же уровне, что и скульптурное произведение в плане художественном. Благодаря этому можно представить себе цивилизацию, способную и на постройку соборов, и на поиски Грааля. Ее люди ставили на службу мистике свои технические знания, которые также представляли собой одну из вершин эпохи.

Крестовый поход, начавшийся при столь многообещающих обстоятельствах, не мог не завершиться успехом. Он действительно начался с военного подвига, возможно, самого блестящего за всю историю заморских королевств, — взятия Дамьетты, города, перед которым за несколько [262] десятилетии до этого спасовало столько армии, взятия при самой высадке одним броском. До нас дошел рассказ об этом в письме шамбеллана Франции Жана де Бомона главному хлебодару Жоффруа де ла Шапель: «От порта Никозия на Кипре с сеньором королем отплыл такой флот, коему, полагаю, никогда не было равных. И, действительно, было более ста двадцати больших кораблей и более восьмисот судов поменьше, которые в пятницу после Троицы (4 июня), по большей части удачно и счастливо дошли до порта Дамьетта. В субботу рано утром после молитвы и божественной службы сеньор король, его братья, бароны, рыцари, а также сержанты и стрелки перешли с больших кораблей на маленькие, как аглеры и прочие, чтобы подойти к берегу и высадиться. Поскольку суда не могли подойти к самому берегу, сеньор король, бароны, рыцари и все прочие без малейшего страха радостно бросились в воду, доходившую им до груди, с копьями и арбалетами в руках и храбро ударили по врагам креста как доблестные богатыри Божьи. Вооруженные конные сарацины держались на берегу, преграждая нам путь на землю, и чтобы защитить ее, они осыпали нас стрелами и дротиками. Однако наши, коих вел сеньор Христос, мужественно вышли на сушу, отбив сарацин, и с помощью Божьей сразу же одержали победу и обратили коварных сарацин в бегство, так что большинство их было убито, а многие смертельно ранены. Так, сарацины были вынуждены освободить побережье к своему позору, и Бог вселил в их сердца такой страх, что на следующий день, в воскресенье, они все, и большие, и малые, бежали из своего города, поджогши дома и городские ворота. По поднявшемуся дыму мы узнали о поражении и бегстве сарацин».

Но этот необычайный успех не имел продолжения. Или, скорей, его результаты оказались мало-помалу сведенными на нет теми обстоятельствами, которые тоже проявляют ментальность спутников Людовика Святого как оборотную сторону прекрасных медалей. Французское рыцарство совершило здесь свою специфическую ошибку, какую в последующие времена стало совершать все чаще и чаще, поставив французское королевство на грань катастрофы. Поэтому этот крестовый поход Людовика Святого [263] производит впечатление вершины, откуда одинаково видны и скат вниз, и путь дальше наверх. И именно собственный брат короля, Робер д'Артуа, лучше всего персонифицирует этот порок рыцарства, заключающийся в отказе от сплоченности, обеспечивающей силу, ради поиска личных подвигов, от доблести ради дерзости, от истинной славы ради тщеславия.

Робер д'Артуа воплощал в себе злого гения экспедиции. Это он убедил короля, вопреки совету баронов, предпринять наступление на Вавилон (Каир) вместо того, чтобы осадить Александрию, где благодаря порту армию легко было бы обеспечивать всем необходимым. С другой же стороны, из-за его глупого фанфаронства была сразу же нарушена диспозиция сражения, разработанная королем. Описывая начало сражения при Мансурахе, Жуанвиль говорит, что «было решено составить авангард из тамплиеров»; чтобы вступить в сражение, армия должна была по броду перейти Бахр-эс-Сегир, а поскольку переход был долгим, нужно было время для построения армии в соответствии с диспозицией, где графу д'Артуа отводилось второе место после тамплиеров. «Но, как только граф д'Артуа перешел реку, он и все его люди бросились на турок, бежавших от них. Тамплиеры заявили ему, что он наносит им оскорбление, вырвавшись вперед, хотя должен идти за ними, и просили его пропустить их вперед, как было определено королем».

Но Робер д'Артуа желал стяжать себе всю славу дня. Он пустил своего коня вперед, а тамплиеры, задетые за живое, бросились за ним, «изо всех сил пришпоривая коней». Так, весь порядок сражения был нарушен, авангард с глупым безрассудством вступил в схватку на улицах города Мансураха, тогда как основная масса армии еще не перешла реку. Это значило обречь атаку на полное поражение. Какое-то время действия Робера д'Артуа казались успешными. В египетском лагере, где ничего не знали о маневре королевской армии, началась панича, и эмир Факхр-аль-Дин, сидевший в ванне, едва успел вскочить на коня, как был убит ударом копья. Если бы Робер д'Артуа сумел остановиться в этот момент, он действительно стяжал бы лавры победы, тем более что в это время к нему подлетели десять рыцарей от его брата, короля, с приказом [264] остановиться. Но не желая ничего слышать и никому повиноваться, он продолжил погоню и безрассудно устремился на улицы Мансураха. А тем временем подоспела кавалерия мамлюков, которую возглавлял знаменитый Бей-барс, чье имя не замедлили прославить как восточные, так и франкские анналы. Горстка французских рыцарей была сметена, как и следовавшие за ними тамплиеры, и каждая из тесных улочек города превратилась для этих несчастных в засаду, где их перебили как попавших в ловушку зверей. Победоносные мамлюки быстро сами перешли в атаку, и главный корпус королевской армии подвергся ей в самых неблагоприятных для себя обстоятельствах, не успев выстроиться и не дождавшись арьергарда во главе с герцогом Бургундским, который еще не переправился через реку. Таким образом, безрассудный бросок Робера д'Артуа уничтожил эффект этого перехода через реку, к которому египетская армия была совсем не готова, и поставил весь поход на грань поражения.

«Можно сказать, что мы все бы погибли в этот день, не защити нас король своей персоной», — пишет Жуан-виль. Действительно, лишь личная доблесть короля спасла ситуацию. Именно в этот момент хронист набрасывает нам его незабываемый портрет: «И подъехал король со своим корпусом под громкие крики и громкий шум брут и ли-тавров, он остановился на насыпной дороге. Никогда я не видел столь красивого рыцаря, он казался выше всех своих людей на целую голову, в золоченом шлеме и с немецким мечом в руке».

«Доблестный телом и добрый душой» — этот рыцарский идеал был совершенным образом персонифицирован здесь в короле. И именно в этот день его личная храбрость и доблесть спасли ситуацию. На страницах прекрасного рассказа хрониста об этом бое все достойно внимания, все, в том числе и доброе настроение, проявлявшееся его участниками в почти безнадежном положении. Жуанвиль рассказывает, что в наиболее критический момент он увидел, что маленький мост через ручей остался без защиты, и предложил графу де Суассону его оборонять, ибо «если мы этого не сделаем, турки набросятся на короля и со стороны моста, и тогда наши люди, зажатые с обеих [265] сторон, не устоят». Они оба, Жуанвиль и граф де Суассон, стали оборонять мост и держались героически, когда в них то метали греческий огонь, то осыпали их стрелами. «Я получил только пять ран от стрел», — спокойно говорит Жуанвиль и добавляет: «На этом мосту добрый граф де Суассон шутил со мной и говорил: «Сенешал! Пусть эта сволочь бесится, клянусь Богом, мы еще вспомним этот день, когда будем в гостях у дам!"»

Чтобы закончить разговор об этом сражении, скажем, что победа осталась за армией короля, за нее пришлось дорого заплатить, но она позволила удержать Мансурах. И тогда ее герои вновь стали просто людьми с обычными чувствами, которые трогают нас в рассказе Жуанвиля о встрече с королем: «Я снял с него шлем и дал мой шишак, дабы дать ему воздуха. В это время подъехал брат Анри де Роне, прево ордена госпитальеров, перебравшийся через реку, и поцеловал ему руку в железной перчатке. Король спросил, знает ли он что-нибудь о его брате графе д'Артуа, и тот ответил, что у него хорошие новости, ибо он уверен, что его брат граф д'Артуа сейчас в раю... И король сказал, что Господь благословен за все, что Он делает, и слезы потекли из его глаз».

Обескровленная тяжелой победой армия под неумолимыми небесами стала жертвой эпидемии. Сам Людовик Святой заболел тифом. Безуспешно попытавшись закрепиться на своей позиции, которая между двух рукавов Нила была крайне неблагоприятной, и блокированная флотилией, перерезавшей связь между Дамьеттой и христианским лагерем и мешавшей его обеспечению, армия в конце концов капитулировала. Дамьетта, где королева Маргарита Прованская в тяжелейших условиях держала оборону, спасая почти безнадежное положение христиан, была сдана в обмен на плененного короля, а за освобождение армии был обещан выкуп в пятьсот тысяч турских ливров.

Но на этом крестовый поход Людовика Святого не закончился; еще четыре года (он вышел из египетской тюрьмы 8 мая 1250 г.) он оставался в Сирии, где его действия были противоположны тому, что делал Фридрих II, ибо он объединял и укреплял то, что тот развалил и ослабил. Он восстановил порядок во франкской Сирии, [266] самым большим злом которой была анархия, публично осадил великого магистра ордена тамплиеров, позволившего себе проводить политику, противоречившую его собственной, примирил Антиохийское княжество с армянами Киликии, поддержал старый союз со знаменитыми ассаси-нами (он отправил в подарок Старцу Гор «множество драгоценностей, алое сукно, золотые и серебряные кубки») и отправил к монголам Гильома Рубрука, брата-францисканца, которому мы обязаны подробным сообщением об этом еще неизвестном народе.

Беды, обрушившиеся на этот поход, которому все обещало успех, ибо это был поход героев, святых и в то же время инженеров, внушили современникам, как кажется, обескураживающие сомнения- почему же благословение Господне не осенило его рыцарей?

Что касается сомнений и выводов самого короля, то о них пишет Жуанвиль «Во время обратного плавания, когда король и его семья едва не погибли в буре, в разговоре со мной он сказал: «Сенешаль. Господь нам ясно показал свое великое могущество; ведь один из этих малых ветров, который был столь слаб, что с трудом и ветром называться может, чуть было не потопил короля Франции, его жену, детей и все его окружение"». И по поводу угроз Бога он далее сказал, цитируя Св. Ансельма: «Боже, зачем грозишь ты нам? ведь от угроз твоих тебе ни выгоды, ни убытка нет; если бы ты всех нас погубил, то не стал бы беднее, а заполучи ты всех нас, то не станешь богаче. Поэтому понятно, как говорит святой, что Бог посылает нам испытания не ради своей выгоды и не во избежание ущерба себе, а только из великой любви к нам он предостерегает нас своими угрозами, дабы ясно узрели мы свои грехи и избавились от того, что Ему неугодно. Так сделаем же это и тогда мы поступим мудро».

Историки действительно отмечали перемены, произошедшие в короле после крестового похода. Ведший ранее примерную жизнь, он стал все более и более предаваться умерщвлению плоти, проявлять заботу о справедливости и милосердии, коими отмечены все его акты, от парижского договора 1259 г, по которому он вернул часть земель английскому королю, чтобы «породить любовь между его [267] детьми и моими, которые являются двоюродными братьями (по матерям)», до знаменитых судов под дубом в Венсеннском лесу или раздачи впечатляющих милостынь, из-за чего, по словам Жуанвиля, роптали его близкие; но он им отвечал «Я предпочитаю делать излишние траты на милостыни из любви к Богу, чем на роскошь и мирское тщеславие». Каковы бы ни были причины его второго крестового похода, с его стороны, это был акт самопожертвования, какой полвека спустя стремился свершить Рай-мунд Луллий на той же африканской земле. В тот момент, когда король принимал крест, «он был столь слаб, — пишет Жуанвиль, — что позволил мне донести его на руках от дворца графа Оксеррского до монастыря кордельеров» Больным отправившийся в поход, король, как известно, быстро стал жертвой дизентерии, свирепствовавшей в Тунисе.

От этого его последнего путешествия осталось два-волнующих текста: его завещание, продиктованное, когда он плыл вдоль берегов Сардинии, и записка с добавлением к [268] нему, написанная за несколько дней до смерти, где он заменил двух баронов, его душеприказчиков, поскольку они уже умерли от той болезни, что постигла и его самого. Его возвращение домой было настоящим крестным ходом в сопровождении тел восьми умерших членов его семьи, о чем до нас дошло только одно свидетельство: это «монжуа»{46}, возведенные Филиппом Храбрым в тех местах, где он отдыхал, когда нес на своих плечах останки своего отца от Собора Парижской Богоматери до королевского аббатства Сен-Дени. Единственный сохранившийся уличный алтарь из этих «монжуа» находится в маленьком сквере Сен-Дени на площади Ратуши справа, если смотреть на базилику.

Этот король, дважды отправившийся сражаться с сарацинами, тем не менее сохранил по себе добрую память у них, как Саладин у христиан. И сегодня еще место, где стоял его гроб перед г. Тунисом — Сиби-бу-Саид, то есть «гробница святого» — является почитаемым африканским населением. И подобно тому как о Саладине сложилась легенда, что он перешел в христианскую веру, так и об этом месте говорят, что здесь покоятся останки великого франкского короля, который принял мусульманскую веру. Это почтение к тому и другому свидетельствует о той славе, которую они приобрели у противника, славе героя и славе святого. [271]