Меринг Ф. История войн и военного искусства

ОГЛАВЛЕНИЕ

Войны эпохи Французской революции

1. Крестовый поход против революции

Вначале революция заняла очень мирную позицию по отношению к загранице; еще в споре за Нутказунд она лишила корону права единоличного решения в вопросе войны и мира, чтобы помешать ей начать войну. Она сделала это, конечно, в собственных интересах, но заграница не имела основания на это жаловаться, тем более что прусская корона также энергично действовала в том же направлении.

В «подстрекательстве» за границей революцию также нельзя было упрекать до определенного момента. Из самого положения вещей вытекало, что буржуазная революция в Париже вызвала радостный вздох повсюду, где массы народонаселения томились под феодальным гнетом; стоит лишь вспомнить то воодушевление, с которым встретили Клопшток и Гербер{39}, Кант и Фихте новую зарю мировой истории. Однако в Германии это сочувствие буржуазной революции осталось чисто теоретическим; то, что в Рейнских областях произошли небольшие крестьянские беспорядки, конечно, не может приниматься в расчет. В других странах — Бельгии, Голландии, Италии — революция встретила более или менее практическое подражание, что, однако, объясняется состоянием этих стран, а не «подстрекательством» французских революционеров.

Лишь в одном пункте нарушила революция международные договоры; это было сделано в самом ее начале постановлениями известной августовской ночи, которые устранили средневековые привилегии феодального дворянства и феодального духовенства. Большое количество немецких помещиков как духовных, так и светских, имевших более или менее крупные владения в Эльзасе, было уязвлено этими постановлениями в своих собственнических интересах; несколько позднее их число еще более пополнилось духовными лицами, пострадавшими вследствие секуляризации церковного имущества и новых законов о церкви. Надо заметить, что эти господа не были поставлены [201] в худшие условия, чем французские дворяне и попы; вся разница заключалась в том, что их привилегии при занятии Эльзаса Францией были сохранены французским правительством и покоились на международных договорах, а потому не могли быть упразднены лишь одной Францией. Фактически уничтожение этих привилегий являлось, конечно, большим прогрессивным шагом, который должен был спаять Францию с Эльзасом; уже в те времена было известно всему миру, как тяжело угнетались эльзасские подданные двойной зависимостью, как плательщики податей французской короне и как ленные подданные немецких помещиков и попов. Здесь предстоял, таким образом, конфликт, который мог быть устранен в лучшем случае лишь каким-нибудь возмещением, которое Франция должна была уплатить пострадавшим дворянам и духовным лицам, и Национальное собрание было уже к этому готово. Однако пострадавшие имперские сословия настаивали на полном восстановлении их феодального произвола, на что Франция, понятно, не могла пойти.

Они обратились со своими жалобами в рейхстаг в Регенсбурге, который при своей медлительности растянул бы решение этого дела на целые годы. Так долго ждать было далеко не по вкусу некоторым из этих феодальных эксплуататоров. Потому, главным образом, и объявили духовные курфюрсты своего рода открытую войну революции; они принимали к себе эмигрантов, разрешая им подготовлять вооруженное нападение на Францию. Так, в Кобленце, принадлежавшем к курфюрству Трира, расположились граф Прованский и граф Артуа, братья французского короля, с большим количеством беженцев, проводя свое время в такой расточительной, распущенной жизни, что она поколебала почтение даже к ним немецких филистеров; они образовали свое министерство финансов, полицию и военное министерство, вооружили и обучили около двух тысяч человек и громко кричали о войне, которую они намерены начать за французской границей, чтобы восстановить старое феодальное общество, существовавшее до 1789 г. Немецкие князья не только терпели это, но оказывали им поддержку. Курфюрст Трира не только предоставил им правительственные помещения, но позволял им организовывать магазины, издавать открытые воззвания о вербовке войск и даже выдавал им оружие из государственного цейхгауза. Другие немецкие князья поддерживали их денежными средствами; даже прусский король был достаточно щедр; в течение десяти месяцев до открытого начала войны он передал бежавшим князьям не меньше пяти миллионов франков [202] из тех государственных сумм, которые были выдавлены из населения кровавым податным прессом, при этом он не имел никаких явных поводов к жалобам против Франции.

Это грубое нарушение международного права имеет лишь одно извинение: банда эмигрантов была так же труслива, как и распущенна, а потому ее предательство не представляло большой опасности для Франции. Тем большего осуждения заслуживала официальная поддержка, которую она находила в Германии, а беспутный образ жизни эмигрантов привлекал к ним весьма живой интерес в массах французской нации. Массы воочию видели, что ожидало их, если эта компания возьмет когда-нибудь снова власть в свои руки. Кобленц показывал им в миниатюре все ужасы старой Франции. Вдобавок к этому на них подавляющее впечатление произвела попытка короля к бегству. Они больше всего боялись, что король объединится на границе со своими братьями и, опираясь на сотни тысяч иностранных солдат, вернется обратно, чтобы через слезы и кровь завоевать себе старую Францию. Можно сказать без преувеличения, что при этой перспективе весь народ поднялся бы, как один человек. Национальное собрание воспользовалось тем толчком, который дала попытка короля к бегству, чтобы провести во всем государстве единую организацию гражданской гвардии и образовать 169 батальонов национальных добровольцев с выборными офицерами; 60 этих батальонов через несколько недель были уже двинуты в гарнизоны на северную границу.

Правда, Людовик XVI и королева горячо отрицали свои связи с эмигрантами. Но массы имели полное право не обращать внимания на эти отрицания. Если бы при помощи заграницы удалось реставрировать монархию, то король и королева оказались бы игрушкой в эмигрантских руках; уже тогда знали цену королевским обещаниям, которые давались в затруднительную минуту. Посреди возмущения, вызванного попыткой короля к бегству, пришли извещения о циркуляре, выпущенном императором Леопольдом 6 июля в Падуе об австро-прусском союзе и о заявлении Пильница с его неприкрытыми угрозами. Неудивительно, что национальный нерв французского народа пришел в сильнейшее возбуждение.

Однако, когда Национальное собрание обнародовало в сентябре 1791 г. новую конституцию и король присягнул ей, все, казалось, снова успокоилось. Австрия и Пруссия признали конституцию, и мир как будто был обеспечен. Но лист истории перевернулся; в новом законодательном собрании выступила республиканская левая, получившая от своих членов из Бордо [203] название «Жиронда»; она выступила против заграницы так угрожающе и гордо, что положение в высшей степени обострилось, и уже 20 апреля 1792 г. она смогла принудить короля объявить войну Австрии.

Так рассказывают прусские историки Зибель и Трейчке; по их мнению, бедные, невинные овечки Австрия и Пруссия подверглись нападению Жиронды, которая из доктринерского пристрастия к республиканской форме пожелала вовлечь монархию в войну с зятем короля. Это такая бессмыслица, которая не нуждается вовсе в опровержении. Вряд ли существовала когда-нибудь парламентская фракция, которая смогла бы из доктринерской прихоти зажечь мир со всех четырех сторон. Гораздо больше это можно связать с тем историческим фактом, что император Леопольд, несмотря на свои обязанности главы государства, позволял эмигрантам по-прежнему бесчинствовать в Рейнских княжествах и что благочестивый король Франции и после принесенной им присяги конституции продолжал так же предавать страну, как и раньше. Как Людовик XVI, так и Мария-Антуанетта бомбардировали все европейские дворы слезными просьбами созвать европейский конгресс, который при помощи оружия должен был найти средства обуздать партии, аннулировать конституцию и помешать распространению революции. И далеко не было бессмысленным военным пылом, когда новое собрание, к радости не только жирондистов, но и всех других партий, постановило 29 ноября 1791 г., что король должен потребовать от рейнских курфюрстов роспуска эмигрантских войск, должен прекратить всякое возмещение убытков немецким князьям, имевшим земли в Эльзасе, переменить дипломатических представителей на других, более патриотических по своему духу, и немедленно сосредоточить на границе необходимые военные силы, чтобы придать всему этому должный вес. Король обещал 14 декабря следовать этим указаниям и послал ноты с протестом курфюрсту Трирскому и императору.

Курфюрст отвечал с кичливой лживостью, что в его стране не происходит ничего враждебного по отношению к Франции. В ответ на это Франция послала в Кобленц своего представителя, чтобы еще раз словесно заявить свои требования. Это привело к тому, что 3 января 1792 г. появился приказ курфюрста, запрещавший организацию военных корпораций, военных сборов и производство всевозможных военных упражнений. Однако, не нарушая сам ни одним словом границ тактичности, курфюрст не мешал эмигрантам оскорблять самым мальчишеским образом представителя их короля, делать ему кошачьи концерты [204] и пачкать его жилище всевозможными нечистотами. В общем, эмигранты с наглым упрямством противились распоряжениям своего защитника — курфюрста и продолжали обучать свои войска. Когда же французский посол передал ноту своего правительства, в которой оно благодарило за распоряжение от 3 января и сообщало, что с его стороны всем гражданским и военным уполномоченным отдан приказ избегать столкновений на границах, официальный листок курфюрста таким образом разделался с посланником: «О стыд, о вечный стыд! Никакой кровью нельзя смыть его. Шпион из якобинского клуба, воспитанник Мирабо и Неккера, осмеливается выступать перед Климентом Венцеславом, самым добродетельным из князей нашего времени». Вот маленький образчик тех недостойных выпадов, которым подвергалась революционная Франция со стороны немецких карликовых деспотов.

Ответ императора на французские требования относительно эмигрантов был не так груб, но, во всяком случае, достаточно насмешлив и оскорбителен. Он писал 21 декабря, что курфюрст Трирский, который будто бы давно уже разоружил эмигрантов — это было, конечно, чистейшей ложью, — просил его о помощи в случае французского нападения. Император, доверяя вполне лояльности короля Людовика, все же опасался, что, несмотря на его умеренность, могут быть произведены некоторые насилия над Триром, а потому приказал маршалу Бендэру в Люксембурге оказать в данном случае курфюрсту деятельную помощью. Однако он надеется, что эти крайние мероприятия не понадобятся ни для императора, ни для империи, ни для других держав, которые объединились для поддержания спокойствия коронованной власти. Таким образом, Леопольд открыто угрожает здесь объединением европейских держав, на которое французская королевская чета возлагала свои тайные изменнические надежды. Вполне понятно, что после этого французское собрание потребовало решительного отказа от всех планов интервенции и, когда этого отказа не последовало, объявило войну Леопольду или, вернее, его преемнику Францу, так как Леопольд умер 1 марта 1792 г.

Конечно, можно найти смягчающие обстоятельства для этой прусской легенды в том, что она является лишь ответом на французскую легенду; последняя рассказывает, что феодальная Европа начала войну на уничтожение против Французской революции. Такая формулировка также неправильна; принципиально — феодальную войну хотел вести лишь полусумасшедший король Швеции, и хитрая царица Екатерина делала вид, что хочет ее [206] вести. Истинные взаимоотношения, существовавшие тогда, легче всего можно познать из опыта пролетарских революций наших дней. Господствующие классы сначала недооценивают революционное движение и обычно стараются использовать его для сведения счетов друг с другом. Лишь когда оно достигает определенной высоты, господствующие классы замечают, что перед ними явился враг, который угрожает им гибелью, и тогда они стараются объединиться в реакционную массу, чтобы подавить революцию. Однако высота революционного прогресса обыкновенно соответствует глубине их реакционного распада; они не обладают уже необходимыми интеллектуальными и моральными силами, чтобы вести принципиальную войну с той энергией и выдержкой, с той дисциплиной и самопожертвованием, которые одни могут обеспечить им победу. Они слишком уже привыкли к тому, чтобы близоруким образом преследовать свои самые узкие интересы, так что они не могут пожертвовать ими ради общих интересов; гораздо больше, чем победа, их интересует добыча, которая придется на их долю после победы; идя вперед, плечо к плечу, они на каждом шагу боязливо оглядываются вокруг, не собирается ли с ними сыграть какую-нибудь шутку их ближайший сосед. Они взаимно совершенно не доверяют друг другу и имеют все основания к такому недоверию; между ними возникают всевозможные ссоры, еще прежде, чем они встретятся с врагом; если же они все-таки столкнутся с ним, то сомкнутым революционной силой фалангам легко прогнать с поля битвы разложившиеся банды. Изношенные лохмотья знамени, которое они подымают, сеют в их собственных рядах лишь сомнение и вражду, убивая вместе с тем все зачатки раздора в рядах противника, сплачивающегося все сильнее и сильнее.

Этот опыт, который революционный пролетариат выносит из современных событии, можно бы вывести уже из всех феодальных коалиций против Французской революции, особенно же из первой коалиции. Пока опасность угрожала лишь французской монархии, другие монархии смотрели на беду своей соперницы с тайным злорадством. Прусское государство даже подложило несколько полен в костер, пылавший вокруг французского трона. И «реакционная масса» начала собираться лишь тогда, когда унижения, которым подверглась французская королевская чета после своей неудачной попытки к бегству, обнаружили ту опасность, которая угрожала всем европейским тронам, как это заявил император Леопольд в своем циркуляре из Падуи; он совершенно правильно набросал и программу, которую должна была принять «реакционная масса», если она рассчитывала [207] иметь успех; он говорил: «Ради большого общего дела каждая держава должна отказаться от самостоятельных притязаний». Однако первый же союзник, к которому он обратился, категорически заявил ему: «А что же я получу за это?»

На этом же вознаграждении настаивало и прусское правительство, когда надвинулась непосредственная опасность войны и австрийское правительство должно было согласиться в условиях оборонительного союза, которым оно в феврале 1792 г. закрепило июльское соглашение предыдущего года, признать прусские претензии на вознаграждение за военные издержки. Чем больше толстый Вильгельм вдохновлялся мыслью уничтожить ржавым копьем дракона революции, тем настойчивее требовал он хороших чаевых за свою добровольную службу, которую он нес якобы для всеобщего блага человечества.

С дьявольской хитростью сеяла царица между немецкими государствами, которые она всеми силами втравливала в войну с Францией, семена внутреннего разлада. Ставя перед прусским королем в виде приманки кусок Польши, она одновременно возбуждала в Вене вопрос о полюбовной сделке по излюбленному староавстрийскому плану — об обмене Бельгии на Баварию, т. е. о восстановлении австрийского господства над Южной Германией. И в Берлине, и в Вене приманка подействовала, но в Берлине ее проглотили еще с большей жадностью, чем в Вене. «Рыцарский» король Пруссии позабыл, что он обязался торжественным договором к защите польских областей и не менее торжественно признал польскую майскую конституцию, так что новый грабеж Польши он мог начать, лишь наложив позорнейшее пятно на свою честь; он позабыл также, что его предшественники всегда самым решительным образом, вплоть до опасности вызвать войну, боролись с распространением австрийского господства на Южную Германию не только с точки зрения целесообразности, но гораздо больше с точки зрения специфически прусской. В Вене также не хотели останавливаться на полдороге, вступив уже раз на наклонную плоскость вопроса о возмещении; под предлогом, что обмен не даст никакого реального увеличения владений и населения, требовали еще и старогогенцоллерновских владений — маркграфств Ансбаха и Байрейта, перешедших к прусской короне вследствие отречения последнего маркграфа. Это оказалось прусскому королю не по шерсти; он отклонил требование, и, конечно, в результате этого Австрия, которая все еще была в высокой степени заинтересована в сохранении Польши, стала проявлять еще больше подозрительности к польским планам своего союзника. [209]

Таким образом, в июле 1792 г., когда Австрия и Пруссия готовились к прыжку на революционную Францию, они смотрели друг на друга с таким ворчанием, как два недоверяющих друг другу хищника. Несмотря на то, что война была объявлена только одной Австрией, Пруссия же выступила как ее союзница, она выставила все же на Рейне свое главное войско и главнокомандующего: 42 000 чел. под командой герцога Карла-Вильгельма Брауншвейгского продвинулись с Кобленца к границам Франции и должны были когда-нибудь завоевать Париж, что, по рассказам кобленцких эмигрантов, являлось совершенно безопасной прогулкой. Герцог Брауншвейгский, правда, в глубине сердца не разделял этого мнения; это был мелкий немецкий деспот, выделившийся из среды себе подобных, как гнуснейший барышник людьми, к тому же мучитель людей, превративший последние 10 лет жизни Лессинга в непрерывные страдания, но вместе с тем он был достаточно образован и, несомненно, чувствовал тайное содрогание перед демоническими силами революции. Он вел войну скрепя сердце и вдобавок к этому испытывал вполне справедливое недоверие к своим талантам полководца; он не столько мог проявить их на деле, сколько был наслышан о них от льстивых слуг, как любимый племянник стареющего короля Фридриха. Однако, несмотря на эти сомнения, герцог позволил эмигрантской рвани уговорить себя и разразился тем знаменитым манифестом, который угрожал сравнять Париж с землей, суля французскому народу все ужасы вражеского нашествия, а вдобавок к этому — возвращение деспотизма и мщение. Это было той поразительной глупостью, примеры которой можно встретить только в прусской истории, но зато уж целыми дюжинами; в момент, когда прусско-австрийский союз трещал по всем швам, была объявлена феодальная принципиальная война, возмутившая французский народ до последнего человека. Бесстыдному манифесту были ответом бессмертные звуки «Марсельезы», написанной в Страсбурге; aux armes, citoyens (к оружию, граждане). И прежде чем прусское войско достигло французской границы, французская монархия была низвергнута. Все же герцог Брауншвейгский с величественной медлительностью, которая только и соответствовала достоинству фридриховской армии, перешел через границу, взял даже несколько мелких крепостей; однако при Вальми он наткнулся на войска, которые хотя и не доросли еще до его войска, но могли оказать ему серьезное сопротивление, и герцог после бесполезной и нелепой канонады с той же великолепной торжественностью повернул обратно. Французы предоставили уничтожение [210] прусского войска осенней непогоде и грязи в Шампани, так что когда пруссаки снова достигли немецкой земли, они потеряли половину своих людей. Сами же французы заняли Бельгию и Майнц — главную крепость Германии, и, таким образом, крестовый поход против революции получил свой бесславный, но заслуженный конец.