Лосев А. История античной эстетики. Ранний эллинизм

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Вторая. ТРИ ОСНОВНЫЕ ФИЛОСОФСКО-ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ШКОЛЫ РАННЕГО ЭЛЛИНИЗМА

III. ЭПИКУРЕИЗМ

§2. Эпикур и ранний эпикуреизм (общий очерк)
1. Отрицание искусства

Эпикурейская эстетика начинается с отрицания или, во всяком случае, с принижения всякого искусства (а заодно уже и всех наук и даже всего культурного воспитания).

"Эпикурейцы более новым способом конструировали возражение против представителей наук... полагая, что никакая наука не содействует совершенствованию в мудрости или что это есть, употребляя сравнение, некоторое прикрытие их собственного невежества (Эпикур, действительно, получает от многих упреки в неучености...). Пожалуй, они стали многознающими только в результате ненависти к ученикам Платона, Аристотеля и подобных" (Sext. Emp. Adv. math. I 1). "Ваши даже недурно рассуждают о том, – говорится об эпикурейцах у Цицерона, – что для того, кто намеревается быть философом, совсем не важно знать науки" (Cic. De fin. II 4, 12). "Что он [Эпикур] кажется тебе недостаточно образованным, причиной этого является то, что он отрицает всякую образованность, если она не помогает науке блаженной жизни. Что же... он проводил время в перелистывании поэтов, в которых нет никакой твердой полезности, а только одна ребяческая услада? Или он, наподобие Платона, погрузился в музыку, геометрию, числа и звезды, что и не может быть истинным, происходя из ложного источника, и, если бы было даже истинным, ничем не может способствовать тому, чтобы мы жили приятнее, то есть лучше? Значит, он, по-вашему, следовал за искусствами, а искусство жизни, столь трудное и соответствующим образом плодотворное, он отбросил? Да, не Эпикур необразован, а неучи – те, кто считает необходимым изучать до старости предметы, которые стыдно не изучать может быть только детям" (I 21, 71 слл.).

Лактанций (Inst. d. III 25, 4) говорит:

"Если сама природа человеческая восприимчива к мудрости, то, казалось бы, всем нужно учиться, чтобы быть мудрыми, и ремесленникам, и крестьянам, и женщинам, и, наконец, всем, кто имеет человеческий облик..."

Это понимали стоики и даже говорили, что рабам и женщинам нужно философствовать; и Эпикур также приглашает к философии тех, кто "груб во всех науках".

Эпикурейцы определяли искусство так: "Искусство есть путь, осуществляющий для жизни пользу". Осуществляющий здесь значит создающий (frg. 227 b Us.). Отрицание наук и искусств вело, следовательно, к тому, чтобы самую жизнь переделать в искусство. "Грамматик Гераклид вместо поэтической суматохи, как говорят те, и вместо гомеровских пошлостей (morologemata) воздает свою благодарность Эпикуру" (Plut. Non posse suav. viv. 2, 1086 слл.). Гомера Эпикур нисколько "не стыдится" (Clem. Alex. Str. V 14, р. 405, 3-4 Stahlin), хотя он и выбрасывает его из государства вместе с Платоном (Athen. V 187 cd. Gulick).

"Нам нет дела до Эпикура, который является возделывателем непристойного удовольствия в своих садах, принося в жертву все вместе поэтические искусства, как гибельный обман мифов" (frg. 229 Us.). "Даже если бы ученики Платона и не выставляли музыку, необходимо сказать, что она относится к блаженству, в то время как другие, не оставаясь при их доверчивости, – как, например, ученики Эпикура, отрицали это притязание, утверждая, наоборот, что она бесполезна, не требует усилий, любят вино и беззаботны в отношении имущества" (Sext. Emp. Adv. math VI 27).

"Предохранительным средством от большой дикости и тупости было учение о том, как говорит сам Эпикур, что, поистине нетрудно писать тем, кто стремится к твердому применяемому критерию" (frg. 230 Us.), то есть самый эпикурейский критерий истины мешает тому, чтобы философ занимался писательством. И если "только мудрец мог бы правильно говорить о музыке и поэзии" (Diog. L. X 121), то эта мудрость сводится тут просто к бегству от всякого искусства. "Беги, добрейший, от всякого воспитания, поднявши мачты" (X 6). Последний рецепт не раз вспоминает Плутарх (De poet. aud. I 15; Non posse suav. viv. 12, 1094 d), вспоминает и Квинтилиан (XII 2, 24). Во втором из только что указанных двух мест Плутарха прямо говорится о воздержании от "так называемого свободного воспитания". И в письме к Апеллесу сам Эпикур пишет: "Блаженным считаю тебя, Апеллес, что ты устремился к философии чистым от всякого воспитания" (frg. 117 Us.; ср. о том же у Plut. ibid.). Все эпикурейские тексты о риторике говорят почти только об этом же самом. О риторике говорит Плутарх (Adv. Col. 33): "Они пишут, чтобы мы не ораторствовали". "Я нисколько не удивляюсь, – говорит Квинтилиан (II 17, 15), – относительно Эпикура, который избегает всякого учения, судя по тому, что он написал против риторики". Полагая, что риторика есть "софистическая наука составлять речи и создавать доказательства" (frg. 49 Us.), Эпикур считал ораторское искусство дурным искусством (cacotechnian, frg. 51 Us.), ценя в нем исключительно только одно свойство (если оно там попадалось) – ясность (Diog. L. X 13). Если и допустимы политические речи, то тут сама "природа есть то, что направляет речи, а не какое-нибудь искусство" (frg. 55 Us.).

"Изгоняли они удовольствия, получаемые от наук", – говорил Плутарх (Non posse suav. viv. 11). "Кто же, наконец, даже захотел бы изучать геометрическую науку под руководством Эпикура? Ведь он ничего в них, как я полагаю, не понимая, рассуждал против них слишком упорно", – утверждал Августин (De util. cred. 6, 13). Полнен, "считавшийся большим математиком, примыкая к Эпикуру, полагал, что вся геометрия ложна" (Cic. Lucul. 33,106). В геометрии они отвергали даже самые основные понятия (Procl. in Eucl. 199. 9 Friedl.). Можно себе представить, чем занимался Эпикур в своем трактате "О музыке". Там было только увещание не заниматься музыкой.

Правда, нельзя сказать, чтобы художественное удовольствие отрицалось у эпикурейцев начисто. Как факт – оно пассивно допускалось. Но ему не придавалось ровно никакого значения, а чуть оно становилось больше, с ним начиналась борьба. Тем более отрицалась всякая наука об искусстве. Плутарх говорит, что это было нелепостью, когда Эпикур, с одной стороны, рисовал мудреца в одном своем сочинении как "любителя зрелищ" и всяких зрительных и слуховых впечатлений на Дионисийских праздниках, а с другой стороны, не давал места даже за пирушкой музыкальным вопросам и филологическим изысканиям критиков (criticon philologois dzetemasin)" (Plut. Non posse suav. viv. 13). Мы, однако, не будем здесь удивляться вместе с наивным Плутархом. Последующее изложение покажет, какое глубокое значение имело это эпикурейское отношение к искусству и какими неизбежными логическими законами истории оно вызывалось к своей пустой и в то же время значительной, даже глубокой жизни. Не все пустое мелко. Есть очень интересная и глубокая пустота. Эпикурейская пустота и была этой пустотой – торжественной, безмолвной и глубокой.

2. Эстетическое сознание в чувственной области

Основной принцип эпикуреизма вполне противоположен стоицизму. Если там на первом плане был разум, сообразный с природой, то тут на первом плане ощущение, сообразное с природой; и если там мудрец получал удовлетворение от разумной целесообразности происходящего, то здесь – исключительно только от удовольствия, которое вызывается в нем этим происходящим. Здесь, однако, накопилось множество псевдонаучных предрассудков, которые для теперешнего состояния классической филологии являются совершенно нетерпимыми. Как и "разум" стоиков есть вовсе не то, что думает о своем разуме обыватель, так и эпикурейское "ощущение" имеет очень мало общего с обычными посильными представлениями об этом предмете. Единственно, что можно заранее и вполне надежно сказать, – это то, что дошедшие до нас эпикурейские тексты постоянно взывают к чувственным восприятиям и в этом смысле, безусловно, говорят о материалистической тенденции античного эпикурейства. Но ведь стоики тоже постоянно доказывали, что все существующее обязательно есть тело, так что их материализм тоже не может подвергаться никакому сомнению. В чем же дело? Дело, конечно, в специфике того чувственного ощущения, на котором базируются эпикурейцы. И вот эта-то специфика постоянно и ускользает от анализа исследователей, не говоря уже о широком читателе.

а) Удовольствие (hedone), говорили эпикурейцы, есть цель (telos) для всего живого; и доказательством этого является то, что всякое живое существо с самых первых пор своего существования стремится к удовольствию и избегает страдания вполне "естественным образом и независимо от рассуждения" (physikos cai choris logoy, Diog. L. X 137). Живое существо "делает это, если оно еще не испорчено, когда судит от этом сама природа, нетронуто и чисто"; "необходимо, чтобы сама же природа судила о том, что служит целям природы и что наоборот" (Cic. De fin. I 9, 30). Никаким рассуждением невозможно дойти до понимания и усвоения блага. Это дается чисто непосредственно, как предмет стремления или отвращения (I 9, 31). "Да и все примышления (epinoiai) происходят из внешних чувств" (Diog. L. X 32), из непосредственных ощущений. Правда, все эти "примышления" как бы объединяются на почве некой врожденной способности и оказываются в этом смысле антиципациями, "предвосхищениями" (prolepseis), но это не мешает всему составу нашего знания быть исключительно чувственным.

"Антиципация есть как бы некое духовное схватывание действительного, или истинное мнение, или примышление, или отложившееся внутри всеобщее мышление, то есть память о том, что часто являлось извне, как если бы мы говорили: "это вот есть человек", потому что как только произнесено слово "человек", то тотчас же в связи с этим понятием возникает в нашем уме образ человека соответственно чувственному восприятию" (X 33).

У Цицерона (De fin. I 9, 31) это выражено проще:

"Они утверждают, что существует это как бы естественное и врожденное в наших душах понятие (notio), чтобы мы чувствовали необходимость стремления к одному [к удовольствию] и отвращения от другого [от страдания]".

Эти "пролептические" представления есть полная очевидность (Diog. L. X 33), и тут совершенно нечего доказывать: само собой "чувствуется, что огонь греет, что снег бел, что мед сладок" (Cic. De fin. I 9, 30). Но за ощущением следует и удовольствие. "Необходимо иметь ощущение и быть телесным [существом], и удовольствие должно показаться благом" (Plut. Adv. Col. 1122 а). "Мы утверждаем, что удовольствие есть начало и конец блаженной жизни. Мы знаем, что оно есть первое и природное благо. Оно есть исходный пункт для всякого выбора или избежания; на нем основываемся мы, когда судим о всяком благе при помощи душевного возбуждения (toi pathei), как бы при помощи некоего правила (hos canoni)" (Diog. L. X 129). Pathos тут – не что иное, как чувственное возбуждение души. Удовольствие же является и подлинным содержанием добродетели.

"Прекрасное, добродетель и т. п. заслуживает почитания только в случае, если это доставляет удовольствие, и если не доставляет, то с ним нужно проститься" (frg. 70 Us.). "Самой добродетели недостаточно для блаженной жизни, потому что блаженства достигает удовольствие, вытекающее из добродетели, а не сама добродетель" (Senec. Epist. 85, 18). "Из-за удовольствия принимаются и добродетели, а не ради самих себя, как и медицина [используется] ради здоровья" (Diog. L. X 138). "Если у человека отнять чувства, то не останется ничего!" (Cic. De fin. I 9, 30).

Таков основной принцип. Каково же было его детальное содержание?

б) Выше было указано, какому опошлению подвергался в последующие времена стоицизм. Однако еще в большей мере опошлялось эпикурейство. И первая пошлость – это сведение эпикурейства на проповедь ординарно-животных, чувственных наслаждений. Правда, эпикурейство исходит из чувственного наслаждения; оно для него необходимый материал. Однако материал статуи не есть сама статуя. И эпикурейство так же пространно и красиво учит о духовных наслаждениях, как и о чувственных. Остановимся сначала на чувственных наслаждениях.

Представление о них дает отрывок из сочинения Эпикура "О цели", приводимый у Диогена Лаэрция (X 6):

"Я не знаю, что я вообще мог бы представить себе в качестве блага, если бы я отбросил удовольствие от еды и питья, если бы я презирал наслаждения любви и если бы я не был вместе с моими друзьями слушателем музыки и зрителем прекрасных произведений искусства?"

Тут, стало быть, выдвигаются три рода удовольствия: 1) от еды и питья, 2) от любви и 3) эстетические в области зрения и слуха. Однако этот текст звучит все-таки довольно отвлеченно. Возникает вопрос: если телесное наслаждение является основным, то нельзя ли дать более содержательную характеристику мысли об основном удовольствии, не ограничиваясь только простым перечислением этих удовольствий? Тут помогает другое сочинение об Эпикуре, идущее совсем с другой стороны: "Начало и корень всякого блага есть удовольствие желудка, так что к этому удовольствию восходит все мудрое и превосходное" (frg. 409 Us.). Это свидетельство гораздо ярче рисует нам картину эпикурейской философии. И хотя не всякое удовольствие тут мыслится как непосредственно удовольствие желудка, но обязательно всякое удовольствие должно быть так или иначе связано с ним, ибо тут пока еще только "корень" всего самого высокого и ценного. Прибавим к этому, что один из учеников Эпикура, Метродор, формулировал эту мысль еще более резко и еще оригинальнее. Он говорит:

"Разум (logos), если он шествует согласованно природе, имеет свой всецелый источник (spoyden) – в желудке" (Athen. VII 280 а Gul.; ср. Cic. De nat. deor. I 40; Plut. Non posse suav. viv. 4, 10; 5, 1; 16, 9).

M.Гюйо169 правильно говорит, что spoyde отнюдь не значит тут "забота", но имеет гораздо более широкое значение. Только в такой отчетливой формулировке эпикурейское учение получает надлежащую ясность, выпуклость и выразительность.

Тут, несомненно, полная противоположность и стоикам и Сократу с Платоном. Сократ высшим удовольствием считал наиболее общее удовольствие, потому что его принципом был разум, а разум всегда исходит из общего. Эпикур же имеет своим принципом чувственность, то есть частность, расслоение на единичное. Поэтому он понимает свою общность не с точки зрения разума, а с точки зрения чистой чувственной необходимости. Для него наиболее обще то, без чего реально нет живого существа. Ведь можно обойтись без художественного наслаждения, без вкусовых и половых наслаждений, но нельзя обойтись без желудка. Поэтому желудочные ощущения и являются наиболее общими, необходимыми и основными.

в) Но уже в этих чувственных наслаждениях Эпикур дает такие установки, которые, еще до перехода в духовную область, придают им совсем нетелесный характер. Тут Эпикур самым резким образом расходится с Аристиппом. Аристипп, действительно, был проповедником чистого наслаждения. "Только настоящее – наше" (Ael. Var. hist. XIV 6). Его не интересует то, чем может кончиться наслаждение. Его интересует наслаждение как таковое, наслаждение минуты. Аристипп бросается в эту бездну как бы с закрытыми глазами и с полным непротивлением всему, что влечет за собой наслаждение. "Что будет, то будет!" – вот смысл этой философии. Совсем другое у Эпикура. Эпикур хочет постоянного, ровного и незакатного блаженства. Его не интересует минута. Он хочет насадить в душе человека неубывающий покой самонаслаждения. А для этого приходится не просто бросаться очертя голову в пучину страстей, но проводить большую и точную работу по культуре наслаждения. И тут, неожиданно для нас, мы начинаем слышать в эпикурействе общеантичные пластические и отчасти даже платонические мотивы.

Именно – Эпикур учитывает то обстоятельство, что за иным удовольствием следует страдание, как, правда, и то, что за иным страданием следует удовольствие. Хотя и "всякое удовольствие хорошо уже по своей собственной природе" (Diog. L. X 129) и "никакое удовольствие само по себе не плохо" (X 141), но в общей совокупности, если иметь в виду конечную цель внутреннего блаженства, за иным удовольствием может последовать то, что уже противоречит этой общей цели. В результате и о страдании вопрос уже не решается так просто. "Всякое страдание есть зло, но не всякого страдания надо всегда избегать" (X 129). "В иное время мы пользуемся благом как злом и – злом, в свою очередь, как благом" (X 130). Поэтому "совокупное измерение вещей" (symmetresis) и "наблюдение полезного и неполезного" – вот что должно быть нашим руководством в стихии наслаждения (там же). Наслаждающийся – мудр в своем наслаждении. "Мудрость приуготовляет вещи к блаженству целой жизни", так что "ты будешь жить как бог среди людей" (X 135). В нем все размерено и обдумано, все распределено и уравновешено. Наслаждение плещется в его душе как спокойное море в твердых берегах; и мудрец погружен в этот равномерный и прекрасно-однообразный прибой и отбой самонаслаждения его души. Он безмолвен и свободен, и над ним уже не властна судьба.

"Невелика власть судьбы над мудрецом. Его рассуждение привело в порядок [все] самое великое и важное, и по всей непрерывности жизни он приводит и будет приводить [это] в порядок" (X 144).

Наслаждающийся мудрец ставит вечные цели, но они. – легки и определенны.

"Сообразное с природой богатство – ограничено и легко достижимо, но тот, кто устремляется к ничтожным целям, тот уходит в бесконечность" (там же).

Мы бы сказали теперь – тот уходит в дурную бесконечность.

Таким образом, вовсе не голое чувственное ощущение и вовсе не обнаженное наслаждение, взятое во всей своей стихийности, является принципом эпикурейской логики, этики и эстетики. Чувственность и чувственное наслаждение берутся только в своей структурной упорядоченности. Они обязательно "симметризованны", а это и значит "структурно упорядочении". Уже из этого можно видеть, насколько же всегда ошибались те излагатели эпикурейства, которые выдвигали в этом последнем только один голый принцип чувственного ощущения и удовольствия. Как видим, у древних эпикурейцев вовсе не было такого оголтелого сенсуализма.

г) Еще более выявится своеобразие эпикуреизма, если мы обследуем вопрос об общем направлении, о конкретном выполнении этого постоянного внутреннего упорядочивания, которое преследуют эпикурейцы в области наслаждения.

Прежде всего, блаженство, вытекающее из уравновешенного наслаждения, должно быть доступно. Эпикур хочет сделать его даже общедоступным. Для этого он исключает отсюда все, что можно достигнуть только в особых условиях. Эпикур исключает богатство, роскошь, почести, власть. Все это вещи, которых можно достигнуть только с большим трудом. Но что же тогда остается? Эпикур дает следующую классификацию желаний (вожделений) (Diog. L. X 140 = Ratae sent. 29):

"Среди вожделений одни природны и необходимы (physicai cai anagcaiai), другие природны и не необходимы, третьи – ни природны, ни необходимы, но являются порождением пустого мнения (para cenёn doxan)".

К этому существует очень важная схолия (frg. 456 Us.):

"Природны и необходимы для Эпикура те, которые освобождают от страдания, например, питье во время жажды; природны, не необходимы те, которые разнообразят (poicil-loysai) удовольствие, могут быть удалены без всякого страдания; как, например, дорогие блюда; наконец, ни природны и ни необходимы такие, например, как увенчивание и получение статуй".

Только первого рода желания должны культивироваться у мудреца, – природные и необходимые, ибо без их удовлетворения было бы страдание. Что же касается вторых, а тем более третьих, то есть тех желаний, которые только щекочут душу или дают ей голое эстетическое удовлетворение, то они или вовсе должны быть изгнаны, или "трезвое рассуждение" (nephon logismos) философа должно их всецело подчинить общенравственным целям.

Но что же тогда остается? Эпикур говорит (Diog. L. X 144): "Удовольствие не возрастает в теле, если совсем уничтожено то, что доставляет страдание из-за необходимости, но оно только разнообразится (poicilletai)". Это разнообразие, вернее пестроту (poicilma), Эпикур тоже отбрасывает. Что же остается? Остается все то же основное наслаждение от желудка, то есть от пищи и питья, но теперь уже ясно: это есть наслаждение от умеренного здорового питания, из которого исключено всякое излишество и которое "разнообразно" только лишь в меру естественных потребностей организма, только – в тех размерах, чтобы уничтожить страдание, ибо лишение страдания само по себе есть, по Эпикуру, наслаждение. Дайте ему ячменного хлеба и воды, и он "поспорит в блаженстве с самим Зевсом" (6, 33 Arrigh., ср. Stob. XVIII 30; Clem. Alex. Str. II 21, р. 182, 1-2 St.). Значит, вот к чему пришла эпикурейская теория наслаждения! Эпикур строит свое наслаждение только на хлебе и воде. Уже этих блюд достаточно для того, чтобы эпикурейский мудрец мог почувствовать себя божественным!

Здесь, однако, надо сделать добавление, без которого эта теория наслаждения становится непонятной. Уже на чисто телесных наслаждениях видна вся роль момента равновесия и внутренней симметрии. Но сейчас мы формулируем последний смысл этих физических наслаждений по Эпикуру; и тогда станет ясным не только то, почему тут оказалось достаточно хлеба и воды, но и то, почему все эти рассуждения необходимо рассматривать именно в истории эстетики, в частности – в истории эстетического сознания. Диоген Лаэрций (X 136-137), проводя различие между эпикурейцами и киренаиками, указывает, между прочим, что киренанки считали недостаточным простое уничтожение страдания, но требовали еще "удовольствия в движении", в то же время как многие эпикурейцы признавали как "удовольствие в движении", так и "удовольствие в покое". Эпикур сам говорил:

"Покой души и отсутствие страдания суть устойчивые удовольствия, радость же и веселость оказываются в актуальном движении (nё men gar, ataraxia cai aponia catastematicai eisin hedonai, nё de chara cai eyphrosyne cata с inesin energeiai blepontai)". "Цель – это не страдать телом, не тревожиться (mete tarattestei) душой" (X 131).

Когда водворяется эта апония и атараксия, –

"в душе утихает всякая буря, ибо человеку больше не для чего гнаться за тем, чего ему недостает, ему не за чем более искать чего-нибудь, что восполнило бы (symplerothesetai) благо души и тела" (X 128).

Предел наслаждения и блаженства – это избавиться от страданий.

"Когда мы избавлены от страдания, мы радуемся самому освобождению и избавлению от всякой тягости"; "когда отпали страдания, то мы радуемся в том случае, если не последовало никакого удовольствия, которое бы возбуждало чувства" (Cic. De fin. I 37, II 56).

Вывод отсюда ясный: принципом эпикурейства является не просто наслаждение само по себе, но – тот безмятежный, безмолвный покой души, когда за размеренным удовлетворением потребностей организма наступило полное отсутствие всяких страстей и тягостей. Это не надо понимать чисто отрицательно, как проповедь некой чувственной нирваны. По-видимому, Эпикур признает, что в человеческом теле, если оно здорово, все время существует некое самонаслаждение, и достаточно, путем мудрых мер, избегать страданий, чтобы уже испытывать тихое и глубокое, сосредоточенное и ровное наслаждение.

Несомненно, с этим учением о катастематическом удовольствии Эпикур входит в историю эстетического сознания. Мы находим здесь типичную греческую проповедь уравновешенного блаженства самодовлеющего бытия, где всякая эстетическая форма и ощущение превращены в жизненную и даже житейскую внешнюю и внутреннюю гармонию, с тем только специфическим различием, что, например, у Платона это блаженство и это самодовление ориентировано на идеальные основания бытия, у Эпикура же – на чисто физическом здоровье и телесном самоощущении.

Таким образом, по крайней мере двумя сторонами теория чувственного удовольствия входит у эпикурейцев в историю самой настоящей эстетики. Во-первых, здесь перед нами не просто чувственное удовольствие, но обязательно структурно оформленное, "симметризованное", то есть обязательно уравновешенное и целостно оформленное с определенным и точным соотношением обязательно необходимой здесь целостности с ее подчиненными ей элементами. И, во-вторых, это чувственное удовольствие имеет самодовлеющий характер; оно есть уже достигнутая цель и созерцается в ее непосредственной и нерушимой данности. Структура и самодовление – это те категории, которые везде, в эстетических учениях во всяком случае, играют первую роль. И это пока еще только чисто чувственные удовольствия. Но эпикурейцы шли гораздо дальше этого.

3. Эстетическое сознание в душевной и духовной области

Впрочем, античное эпикурейство никогда не было проповедью только чисто чувственных благ, – мало того, и в самой чувственности, как видим, они нашли не просто чувственные элементы.

Диоген Лаэрций (X 137) указывает еще то отличие Эпикура от Аристиппа, что он признавал душевные удовольствия и видел их признаки в том, что они относятся не к настоящему, как телесные удовольствия, но и к прошлому и к будущему. В душевных удовольствиях и страданиях действует и память о прошлом и предвосхищение будущего. Кроме того, душевные удовольствия, по Эпикуру, даже выше и лучше телесных. Читаем в указанном месте Диогена Лаэрция об отличии Эпикура от киренаиков:

"Те полагают, что телесные страдания хуже душевных, потому и преступники наказываются телесной казнью; Эпикур считает худшим душевные страдания, потому что тело мучится лишь бурями настоящего, а душа – и прошлого, и настоящего, и будущего. Точно так же и наслаждения душевные больше, чем телесные".

Вероятно, у эпикурейцев дело здесь не обходилось без противоречий, правда не очень существенных, ввиду популярности изложения в дошедших до нас эпикурейских текстах. С одной стороны, по Клименту Александрийскому (Str. II 21, р. 182, 2-5; р. 184, 21 – 185, 5 St.), Эпикур, в противоположность киренаикам, признает одно только телесное удовольствие; а с другой стороны, тот же источник (р. 182, 14-16 St.) утверждает, что у эпикурейцев сама добродетель порождает удовольствие. С одной стороны, добродетель допускается только в меру удовольствия, а с красотой и добродетелью без удовольствия нужно попросту расстаться (frg. 70 Us.), так что удовольствие даже и вообще выше добродетели (frg. 116), и для счастья вообще не нужно даже никакого образования (frg. 117), и – "я плюю на красоту и на тех, кто попусту восхищается ею, когда она не доставляет никакого удовольствия" (frg. 512). С другой же стороны, кроме чисто чувственных наслаждений для блага необходимо и восприятие красивых форм (morphe, frg. 67), и для них самих необходим "предел", полагаемый природой (frg. 548), в силу чего проповедуется довольство малым (frg. 473), особенно "своим" (frg. 476), безвредность случая (frg. 489), высота бедности (6, 25 Arrigh.) и счастье старца в сравнении с юношей (6, 17 Arrigh.) и вообще – "проживи незаметно" (frg. 551 Us.), так что "благодарение блаженной природе за то, что она сделала необходимое легкодобываемым, а труднодобываемое – не необходимым" (frg. 469 Us.). Синтез удовольствия и разума, таким образом, вполне необходим для эстетики Эпикура.

Атараксия и апония, составляющие здоровье тела, являются также и здоровьем души. Но здесь они имеют совсем другой смысл. Чтобы обезопасить душу от всякого смятения и томления, надо приложить вполне специальные усилия. А именно необходимо освободить ее от мучительных предрассудков, которые создались У человека благодаря незнанию природы и из которых самый главный – это страх перед богами. Самое главное – это избавить человеческую душу от предрассудков. Богов приходится бояться на каждом шагу, и в жизни, и за ее пределами. Боги очень скупо распределяют блага, то и дело отнимают их у человека, заставляя вечно ожидать, надеяться и страдать. Все время приходится бояться наказания, так что от рождения и до смерти вся жизнь оказывается в путах бесплодных настроений, жертв и взаимной вражды среди людей. Эпикур хочет освободить человека от этой капризной власти могущественных существ, и для этого служит ему как его физика, так и его логика.

Спешим, однако, предупредить тех, кто хотел бы во всех критических умах видеть только атеизм и только материализм. Можно прямо сказать, что античная философия совсем не знала никакого материализма в европейском смысле слова, так как Демокрит признавал существование души и богов, Эпикур – то же самое и сверх того был спиритуалистом (ср. ниже о волевой природе движения атомов); Лукреций же также ни на минуту не отвергал существования личных богов, не только признавал существование души, но также проповедовал традиционно-эпикурейскую спиритуалистическую концепцию мира. Что же касается специально Эпикура, то, с одной стороны, невозможно не видеть, насколько эта философия вся проникнута напряженной тенденцией изгнать из человеческой души страх перед богами. И можно догадываться, какие реальные основания были для этого у Эпикура. Кто читал хотя бы трактат Плутарха "О суеверии", тот может себе представить, что побуждало эпикурейцев "освобождать" людей от религиозных предрассудков. Но, с другой стороны, Эпикур не только не отрицает существования богов, но проповедует их как осуществленный идеал человеческой жизни; и в этом пункте мы еще раз убеждаемся, что эпикурейская философия в значительной мере относится к истории эстетического сознания. Впрочем, идеал эпикурейских богов вносится только после учета физического учения Эпикура.

Таким образом, эстетическое сознание у эпикурейцев характеризуется не только физиологически или психологически, но также и в чисто духовном смысле слова. Оказывается, структурная упорядоченность и самодовление приобретают свой окончательный характер именно в сфере духа. Человеческий дух тоже должен быть погружен в устойчивое и надежное созерцание таких предметов, которыми можно любоваться в смысле полного самодовления, в смысле полного освобождения от каких-нибудь жизненно заинтересованных, лично или внелично корыстных областей бытия. Таким предметом самодовлеющего созерцания является уже сам человеческий субъект и для самого же себя. Эпикурейский мудрец есть и субъект самодовлеюще созерцательного и вполне бескорыстного любования, но он же и объект этого любования. Но ведь самый совершенный мудрец все же неспособен сохранить это самодовлеющее самосозерцание навсегда и в неизменном виде. Само собой разумеется, что если нечто дано в какой-то ограниченной степени, то сама эта ограниченность только в том случае и мыслима, если будет мыслима и безграничность, всеохватность и вечность такого самонаслаждения. А это и есть эпикурейские боги, которые как раз освобождены от всяких корыстных и бескорыстных действий и которые как раз и являются сами для себя вечным предметом самодовлеющего созерцания и любования. Следовательно, эпикурейское учение о богах есть самая настоящая эстетика, в самом подлинном смысле слова. Все эстетические категории, которые продумал Кант, уже налицо у античных эпикурейцев, хотя это и не имеет ничего общего с каким-нибудь априоризмом и субъективизмом. Это станет яснее из последующего.

4. Иррелевантно-структурный момент в материалистической эстетике эпикурейцев

Мы уже убедились выше в том, что эпикурейский сенсуализм вовсе нельзя понимать буквально и понимать его как вульгарное сведение всего человеческого познания и сознания на элементарную слепую чувственность. Сейчас, поскольку эпикурейские первоисточники принудили нас поставить вопрос о самодовлении, необходимо привлечь и другие эпикурейские материалы на ту же тему, связанные с этим вопросом о самодовлении.

а) Прежде всего, с эпикурейской точки зрения знание, может быть, и начинается с чувственного опыта, но наука о знании, во всяком случае, начинается не так. Она начинается с анализа слов и с установления точной терминологии. Прочитаем начало письма Эпикура к Геродоту (Diog. L. X 37-38).

"Прежде всего, Геродот, следует уразуметь понятия, лежащие в основе слов [основные значения слов], для того чтобы, сводя к ним наши мнения, вопросы, недоумения, мы могли обсуждать их и чтобы у нас, при бесконечных объяснениях, не оставалось все нерешенным, или чтобы мы не имели пустые слова. И в самом деле, необходимо, чтобы при каждом слове было видно его первое значение (ennoёma) и чтобы оно не нуждалось еще в объяснении, если мы действительно хотим иметь основу (eph'ho), к которой могли бы сводить изыскание, недоумение, мнение".

Сознание и знание безусловно начинаются с чувственного опыта. Но если этот чувственный опыт никак не осмыслен и не обработан в виде тех или других смысловых структур, зафиксированных терминологически, то такой чувственный опыт вообще не имеет никакого значения.

б) Однако стоит только вдуматься в эти смысловые структуры, пронизывающие собою чувственный опыт, как вдруг оказывается, что, взятые сами по себе, они совсем лишены у эпикурейцев всякой чувственности. И даже больше того, говорить о них как просто о каком-то бытии никак не возможно. Эти структуры чувственного бытия сами по себе вполне свободны от этого бытия, безразличны для него, не находятся с ним в каком-нибудь фактическом взаимодействии. Они в отношении его, попросту говоря, иррелевантны.

Рассуждения Эпикура в этом смысле не вызывают у нас никакого сомнения. В том же письме к Геродоту Эпикур пишет (Diog. L. X 68-69):

"Что касается формы (schemata), цвета, величины, тяжести и всего прочего, что говорится как о постоянных свойствах тела, принадлежащих [присущих] или всем телам, или видимым и познаваемым через чувственное восприятие этих свойств, то не следует предполагать [думать] ни того, что эти свойства суть самостоятельные сущности [независимые субстанции] (cath' heaytas physeis), – ведь это невозможно вообразить, – ни того, что они вовсе не существуют, ни того, что они суть какие-то другие бестелесные субстанции, присущие телу, ни того, что они суть части тела; но надо предполагать [думать], что все тело, хотя в целом [во всем своем составе] обязано своим постоянным существованием всем этим свойствам, однако не в том смысле, что оно сложилось из этих свойств, снесенных вместе, – подобно тому как бывает, когда, например, из самих частиц составляется большое собрание, будут ли это первоначала, или части целого, меньшие этого целого, каково бы оно ни было, – но только, как я говорю, всем этим свойствам тело обязано своим постоянным существованием. Все эти свойства имеют свои специальные возможности быть познаваемыми и различными [познаются отдельно и различаются], если только целое сопутствует им и никогда от них не отделяется, но вследствие совокупного представления (cata ten athroan ennoian) свойств имеет название тела".

Это замечательное рассуждение Эпикура обычно приводится весьма редко и почти совсем не комментируется. С нашей же точки зрения, тут Эпикур выставляет ряд очень глубоких тезисов, без которых его сенсуализм оказывается исключительно обывательской и пошлой теорией. В чем тут дело?

в) Все дело заключается в том, что чистое и никак не обработанное чувственное ощущение вовсе не является подлинным предметом человеческого знания. Чтобы стать таковым, оно должно быть лишено своей сплошной и неразличимой текучести или, точнее сказать, его сплошная текучесть, оставаясь сама собой, должна предстать перед нами в расчлененном виде. Но эта расчлененность возникает только тогда, когда нам удастся фиксировать отдельные вещи как таковые в их различии между собою и в их взаимодействии и когда каждую такую вещь мы тоже научимся расчленять, находя в ней те или иные свойства и ту или иную целость, которая эти свойства объединяет. И теперь спрашивается: как же это возможно? Эпикур с предельной ясностью формулирует те четыре неправильных подхода к формам и свойствам вещей, которые обязательно должны быть отброшены.

Во-первых, каждое такое свойство вещи ни в каком случае не может трактоваться как самостоятельная субстанция. При таком условии вещь просто рассыпалась бы на множество разных вещей, не имеющих друг к другу никакого отношения. Во-вторых, об этих свойствах тела нельзя говорить также и того, что они совсем никак не существуют. Они не существуют как отдельные и самостоятельные субстанции; но в каком-то смысле они все-таки существуют, потому что они все-таки являются свойствами вещи. В-третьих, по Эпикуру, это отношение свойств вещи к самой вещи вовсе не есть также и отношение чего-то бестелесного к чему-то телесному, поскольку все свойства телесной вещи так же телесны, как и сама телесная вещь. В-четвертых, наконец, нельзя думать, рассуждает Эпикур, и того, что здесь перед нами только вещь как целое и только свойства как разные части этого целого. Окончательный вывод Эпикура сводится к тому, что в вопросе об отношении вещи и ее свойств речь действительно идет о соотношении целого и его частей. Но только это соотношение вовсе нельзя понимать как просто фактическое соотношение, как причинное взаимодействие, как просто только голый факт самого наличия целостности и ее частей. Конкретно говоря, здесь речь идет только о самом этом соотношении, только о смысловом содержании этого соотношения, только о его познавательной ценности, только о его потенциально наличной осмысленности. То, что вещь существует и имеет части, и то, что вещь и ее часть соотносятся фактически, причинно, чувственно, телесно, это мы знаем еще и до всякой философии, до всякого рассуждения и знаем на основании наших постоянных эмпирических наблюдений, знаем из элементарного чувственного опыта. Дело ведь не в этом. Дело в том, как осмыслить вещь, воспринимаемую глобально и сумбурно, размыто и неопределенно-хаотически. А когда мы начинаем определять, как же совершается такого рода познание вещи, то мы вдруг замечаем, что всякая вещь, если она действительно познается, превращается в четкое соотношение целого и частей, то есть получает определенного рода структуру; и структура эта и не просто материальная или вещественная, и не просто идеальная, и не просто совмещение материального и идеального, а является такой осмысленностью вещи, которая вполне иррелевантна и к самой вещи и к ее частям. Поэтому не нужно удивляться, когда эпикурейцы говорят о самодовлении чувственности, душевности или духовности и о полном бескорыстии своего созерцательного отношения к предметам, да и к самим себе при погружении в глубины своих эстетических состояний. Это самодовление проповедуется Эпикуром уже в чисто абстрактной области, когда речь идет только о структурах познаваемых предметов. И, таким образом, иррелевантно-структурный момент играет основную роль в эпикурейском сенсуализме и нисколько не мешает эпикурейцам проповедовать свою материалистическую эстетику. Немного ниже (X 70-71) Эпикур совершенно правильно со своей точки зрения еще и еще раз указывает на чувственное отношение как на единственный источник нашего знания, причем это выдвигается также и специально для выставленной у него теории целого и частей. Целое и части, или вещь и ее свойства, могут выступать в любом соотношении, и тут могут появляться как существенные, так и несущественные свойства вещи, но всегда критерием для оценки этого смыслового соотношения целого и частей или вещи и ее признаков является только чувственное ощущение и больше ничто другое.

г) Самый определенный иррелевантно-структурный момент содержится у Эпикура и в его учении об атомах и особенно в его учении об эйдолах, которые истекают от атомов.

Атомы являются у Демокрита и Эпикура наименьшими, то есть далее уже не делимыми тельцами. Однако греческий атомизм совершенно далек от теории абсолютной неделимости атома и от его какой-то только физической малости. Существует много соображений в пользу того, что античная атомистика вполне обладала инфинитезимальными интуициями, поскольку этот вечный, абсолютно плотный и непроницаемый атом все же должен был как-то трактоваться на фоне общеантичного динамического представления о космосе. Уже с самого начала, вводя понятие атома, Эпикур представляет себе эмпирически воспринимаемые нами чувственные вещи как бесконечно делимые, поскольку в нашем делении каждой вещи мы можем любую ее малую часть представлять себе разделенной еще на две другие половины. Такую бесконечную делимость вещи, конечно, мы не можем осуществить фактически и вещественно. Мы ее можем и должны представлять себе только умственно, почему и всякое наименьшее тело "не обладает никаким свойством предметов, доступных чувственному восприятию" (X 54). Итак, античный атом – и это было уже у Демокрита – обязательно является только умственной конструкцией. Он вполне материален, веществен и телесен. И тем не менее он не доступен никакому чувственному восприятию. Демокрит прямо говорил об умопостигаемости его атомов, причем эту умопостигаемость он объявлял как гарантию правильного, светлого и научного знания в противоположность чувственному познанию, которое для него было всегда темной и неопределенной областью.

Однако мало и этого. Поскольку делимость мыслима до бесконечности, постольку такая бесконечная делимость превратила бы мир в полное небытие. А это значит, что деление, хотя оно принципиально и уходит в бесконечность, требует для себя определенных неподвижных точек, которые в данный момент уже мыслятся неделимыми. А поскольку само-то деление все же бесконечно, то и эту атомную неделимость тоже можно достигнуть только при условии бесконечного деления чувственной вещи. Но это значит, что каждый атом есть нечто, то есть он имеет определенную форму и величину. Таким образом, форма и величина атома всегда есть только условная и требующая своего признания остановка деления лишь в целях оправдания предшествующего ей бесконечного деления. Другими словами, атом есть предел бесконечного деления вещи, который осмысливает это деление, или, как говорит Эпикур, дает ему "меру". Теоретически атом можно сколько угодно дробить и дальше, но эти части атома тоже неотделимы от его целости и тоже структурно с ней связаны.

Правда, те рассуждения Эпикура, которые до нас дошли, не отличаются такой ясностью, чтобы можно было говорить об атоме как о конечном пределе бесконечного приближения к нему постепенно умаляющихся величин. Однако ясно, что инфинитезимальные интуиции были вполне налицо у Эпикура и только не получили у него достаточного понятийного и терминологического аппарата. Вот что мы читаем у Эпикура (X 59):

"Оно [наименьшее в атоме], очевидно, только малой величиной отличается от того, что мы видим чувственным зрением [что доступно чувственному зрению]. [Ибо] что и атом имеет величину, мы уже сказали на основании его отношения к чувственным предметам [по аналогии с чувственными предметами], только мы поставили его далеко ниже их по малой величине [букв.: только как нечто малое, отбрасывая его далеко]. Кроме того, должно считать эти самые малые [минимальные] и несмешанные [не состоящие из частей] частички пределами, дающими прежде всего из самих себя измерение длины для атомов, как меньших, так и больших, при рассмотрении мыслью этих невидимых тел. Ибо общность, которую они [наименьшие части атома] имеют с неизменяемыми [наименьшими] частями [чувственных предметов], достаточно, чтобы оправдать заключение, к которому мы пришли до сих пор".

Этот текст, к сожалению, не обладает безукоризненной ясностью и потребовал бы от нас слишком пространного комментария. Однако для всякого исследователя, знакомого с основами современного математического анализа, вполне очевидно, что мысль Эпикура бродит здесь кругом да около инфинитезимального построения, но не в силах продумать его до конца170.

Так или иначе, но уже само эпикурейское понятие атома как вещественно и телесно наименьшего строится при помощи чисто смысловых, а может быть, даже и инфинитезимальных структур, причем сам атом как недоступный для какого-нибудь воздействия со стороны и как не обладающий возможностью действовать на что-нибудь постороннее мыслится у Эпикура с весьма сильным иррелевантным уклоном.

Теперь немного коснемся эпикурейского учения об эйдолах. В этом учении тоже повторяются те же самые иррелевантно-структурные моменты, которые Эпикур отмечает и в самих атомах. Прежде всего, они являются отделениями или истечениями из атомов. Однако это такие истечения, которые по своей тонкости превосходят то, что мы имеем в нашем чувственном опыте. Эту тонкость Эпикур прямо мыслит как бесконечную. Затем Эпикур подчеркивает наличие в эйдолах тех самых соотношений, которыми характеризуется и сам атом, испускающий эти истечения. Далее, отделившись от атомов и повторяя друг друга в вечном движении, они в результате и создают то цельное качество, которое мы чувственно воспринимаем. Мы бы сейчас сказали, что целостность изображения и его подвижность Эпикур мыслит по методу теперешнего кино: едва отличимые друг от друга изображения предмета, несмотря на свою неподвижность, будучи вовлечены в общее движение, воспроизводят и подвижность предмета, неподвижными снимками которого они являются. И, наконец, движение эйдолов Эпикур тоже мыслит, по-видимому, с бесконечной скоростью, поскольку он несколько раз повторяет, что они движутся с быстротой мысли. То, что эйдолы обладают бесконечной тонкостью, это и значит, что они иррелевантны, так как бесконечная тонкость физически немыслима и привела бы вещественность вещи к потере вещью всех ее вещественных свойств. Об этом же говорит и бесконечная быстрота движения эйдолов, равно как и их проходимость через любую плотную среду. А то, что эйдолы, как бы они ни отходили далеко от самого атома, все же везде сохраняют внутриатомные соотношения, это уже прямо и буквально говорит о структурной природе эйдолов. Таким образом, эйдолы атомов мыслятся у Эпикура, как и все вообще, вполне чувственно, но при описании существенных свойств эйдолов Эпикур выдвигает в этой вещественности эйдолов их иррелевантно-структурный момент. Сейчас мы прочитаем некоторые тексты из Эпикура, выделяя в них те слова и выражения, которые подтверждают нашу иррелевантно-структурную характеристику эйдола:

"Существуют очертания [отпечатки, оттиски] (typoi), подобные по виду [по внешности] плотным [твердым] телам, но по тонкости далеко отстоящие от предметов, доступных чувственному восприятию [далеко оставляющие за собою, превосходящие предметы...]. Ибо нет невозможного, что такие истечения [эманации, отделения] (apostaseis) могут возникать в воздухе, и что могут возникать условия, благоприятные для образования углублений и тонкостей, и что могут возникать истечения, сохраняющие соответствующее положение и порядок (ten hexes thesin cai basin), которые они имели и в плотных [твердых] телах. Эти очертания [отпечатки, оттиски] мы называем "образами" (eidola)" (X 46).

"Затем, против того, что образы имеют непревосходимую тонкость, не свидетельствует [тому не противоречит] ни один из предметов, доступных чувственному восприятию. Вследствие этого они имеют также быстроту непревосходимую, потому что всякий путь для них – подходящий [они находят везде проход для себя подходящий], помимо того [не говоря уж о том], что истечению их ничто не препятствует или немногое препятствует, тогда как большому или безграничному числу [атомов в плотных телах] тотчас же что-нибудь препятствует" (X 47).

"Должно полагать также, что тогда только, когда нечто привходит к нам от внешних предметов, мы видим их формы (morphas) и мыслим о них [мы воспринимаем зрением и мыслью их формы]: ибо внешние предметы не могут запечатлеть у нас природу своего цвета и формы через воздух, находящийся между нами и ими, и через лучи или какие бы то ни было течения, идущие от нас к ним (не могут запечатлеть), так как, если какие-нибудь очертания [отпечатки, оттиски] предметов, имеющие одинаковый цвет и подобную [одинаковую] форму (с предметом), привходят к нам в зрение или мысль в подходящей (к ним) величине, быстро несясь, а потом, по этой причине, дают представление единого, непрерывного (предмета) и сохраняют последовательность качеств и движений, соответствующую лежащему в основании предмету благодаря соответствующей поддержке оттуда [от предмета], происходящей от дрожания атомов в глубине в плотном теле [в глубине плотного тела]. И всякое представление, которое мы получаем, схватывая умом или органами чувств, – представление о форме (morphes) ли или о существенных свойствах – это (представление) есть форма [или свойства] плотного предмета, возникающие вследствие последовательного повторения образа или остатка образа [впечатления, оставляемого образом]" (X 49-50).

Это свое общее учение об эйдолах Эпикур применяет также и к области человеческого слуха и обоняния (X 52-53).

Но чтобы правильно понять иррелевантно-структурный момент эпикурейского материализма, необходимо все время помнить, что везде перед нами здесь самый настоящий материализм и опора на чувственный опыт. Однако всякого рода материализмов в истории философии существует огромное множество, и их никак нельзя сваливать в одну кучу. Античный материализм, вырастающий на рабовладельческой основе, является материализмом весьма созерцательным, далеким от всякой общественно-политической борьбы и неспособным стать теорией какого-либо творческого переделывания действительности. Глубинное чувство личности, даже на ступенях субъективизма, в корне убито слишком телесной природой рабского способа производства и рабовладельческими отношениями. Поэтому на стадии субъективизма античные философы и эстетики могут только подробнее изучать основную структуру субъекта, но – вне его творческих функций, а скорее, с методами созерцательного самоуспокоения. Этот материализм, и эпикурейский и стоический, прекрасно понимает все нематериальное, что является отражением, материального и что необходимым образом превращает вульгарный и обывательский сенсуализм в сенсуализм логически обработанный. Поэтому все нематериальное, и в частности все иррелевантно-структурное в этом материализме, нисколько не противоречит этому материализму, а, наоборот, только старается всячески его укрепить.

Насколько иррелевантно-структурный момент в эпикурейской эстетике не только не противоречит ее материализму и сенсуализму, но даже привлекается для оформления этого материализма и сенсуализма, свидетельствует то, что мы сейчас скажем о соотношении чувственности и мыслительной способности, как его формулирует Эпикур, почему и неправильно ограничивать эпикурейство только одной опорой на чувственность, как это делает устаревшая для настоящего времени историко-философская традиция.

Эпикур пишет:

"Следует все наблюдать согласно с чувственными восприятиями [ощущениями] [контролируя чувственными восприятиями], и в частности согласно с наличного возможностью постижения (cata tas paroysas epibolas) – посредством ума (dianoias) или какого бы то ни было орудия суждения (ton criterion), а равно согласно с имеющимися аффектами, – для того чтобы мы имели что-нибудь такое, на основании чего могли бы судить и о предстоящем и о сокровенном (to prosmenon cai to adelon)" (X 38).

5. Возникающая на этой основе первоначальная формула эстетического

а) Можно ли сказать, что в этом рассуждении Эпикура проповедуется абсолютный сенсуализм? Этого сказать никак нельзя. Ощущение, являясь, по Эпикуру, первым и необходимым источником знания, согласно самому же Эпикуру, отнюдь не является единственным источником знания. Чувственные ощущения в результате своего накопления образуют некоторого рода уже мыслительную основу, с точки зрения которой человек необходимым образом судит и о своих дальнейших чувственных восприятиях. Правда, в терминологическом отношении Эпикур не гоняется за точными логическими установками, но основная тенденция здесь совершенно ясна: кроме элементарных чувственных ощущений в человеческом знании основную роль играет также и мыслительная способность. Она-то и дает возможность человеку проникать с поверхности вещи в ее внутреннюю глубину, уже недоступную для элементарных чувственных ощущений. Чувственные ощущения говорят нам о раздельном существовании вещей, а ум говорит об их непрерывном становлении. Однако то и другое нужно взять вместе и одновременно, так как "истинно только все то, что мы наблюдаем чувствами или воспринимаем умом путем постижения" (X 62).

б) О синтезе ощущения или связанного с ним удовлетворения, удовольствия и разумности Эпикур говорит не раз. Разум вообще объявляется у него критерием удовольствия, которое, взятое в своем телесном виде, стремится в дурную бесконечность и теряет всякий смысл. Разум, организуя и оформляя чувственное удовольствие, является подлинным принципом здорового и уравновешенного эстетического удовольствия (X 144-145). И если бы мы захотели формулировать эстетику Эпикура очень кратко, с использованием эпикурейских принципов ощущения и разума, то для этих целей лучше всего может послужить такой эпикурейский текст:

"Нельзя жить приятно, не живя разумно, нравственно и справедливо, и, наоборот, нельзя жить разумно, нравственно и справедливо, не живя приятно. А у кого этого нет, тот не живет разумно, нравственно и справедливо; а у кого нет последнего, тому нельзя жить приятно" (X 140).

Таким образом, иррелевантно-структурный момент материалистической эстетики Эпикура является ее весьма существенным моментом, в результате чего Эпикур только и может формулировать свое учение об эстетическом удовольствии как теорию предельного взаимопроникновения, или равновесия, чувственной и разумной области человеческого сознания.

в) Однако остается еще один пункт, и мы сможем тогда дать основную формулу эстетического в том виде, как ее давали древние эпикурейцы. Именно – в то время как удовольствие, взятое само по себе, вечно расплывается и вечно уходит в дурную бесконечность и потому громогласно свидетельствует о своей недостаточности, а разум, взятый сам по себе, слишком абстрактен и тоже вопиет о необходимости изменения его чувственной области, взаимопроникающее слияние обеих этих сфер, наоборот, ровно никуда не стремится и вовсе не вопиет о своей недостаточности; а если в этом слиянии и происходит какой-нибудь процесс, то он плещется в твердых берегах и в конце концов тоже вполне довлеет себе. Вот это самодовление и есть последний пункт эстетики эпикурейцев, если мы пока ограничимся субъективной стороной эстетических и художественных форм. Прекрасное, с точки зрения эпикурейцев, обязательно есть удовольствие, "приятное". Но это удовольствие фиксирует неподвижный предмет своего стремления и тем самым получает для себя уже свою собственную устойчивость, сдержанность и структуру. И предмет этот вовсе не случайный. Он таков по самой своей "природе". Но если имеется такого рода постоянный предмет нашего удовольствия и он постоянный, всегдашний, неубывающий, то и любоваться этим предметом мы можем тоже без всякого утомления, без всякого ущерба и без всякого убывания с его стороны. Поэтому и сам такой предмет и наше любование им вполне довлеют сами себе, они ничему не подчинены и ни от чего не зависят, им чужда повседневная человеческая корысть, всегда куда-то стремящаяся без достаточного удовлетворения, всегда заинтересованная в бесконечном множестве всяких случайностей, – а эти случайности всегда ненадежны, и их иначе нельзя и назвать как вполне иррелевантными. Об этой эстетической иррелевантности можно заключить при изучении весьма большого количества эпикурейских первоисточников. Но имеется один такой текст, против которого не может возразить никакой историко-философский скептик.

"Надлежит избирать то, что является первичным предметом стремления, благодаря себе самому как таковому (еc heaytoy) и к самому себе как таковому (eph'heayto), оно, как это вполне ясно, находится в движении" (frg. 406 Us = Clem. Alex. Str. II 21, р. 182, 8 Stahlin).

Этот замечательный текст, отсутствующий у Арригетти и у Соболевского, с предельной ясностью указывает на подлинный предмет чувственного ощущения и связанного с ним удовольствия, в условиях цельного понимания познавательного процесса, а не в условиях какой-нибудь его односторонней характеристики. С точки зрения такого эпикурейского суждения красота – первична, то есть не дробится ни на какие более мелкие элементы. Она притягательна сама по себе, независимо ни от чего прочего, так что она же и причина, она же и цель эстетического стремления. Важно и то, что, будучи неподвижной в процессе стремления к ней человеческого субъекта, она, взятая сама по себе и внутри себя самой, вполне подвижна и потому является той же или другой областью жизненного процесса.

В дополнение к этому необходимо сказать, что эпикурейское учение о природе (physis) как нельзя лучше подходит именно к учению Эпикура о самодовлеющей эстетической предметности. Когда эпикурейцы начинали рассуждать о природе, они нисколько не стеснялись подходить весьма близко к платонизму и заигрывать с его учением о субстанциальных идеях, которые существовали бы на небе или выше неба. Тем не менее, по крайней мере чисто логически, природа толковалась как нечто субстанциальное, как нечто вечное, неотделимое и всемогущее. Когда Эпикуру нужно было сказать, что атомы и пустота являются двумя коренными разновидностями бытия, он называл их "целыми природами" (Diog. L. X 40). То же говорится и об эйдолах (X 48). Внешние формы вещей не выражают всей их природы (X 49). Наоборот, перемещающиеся элементы только в том случае и могут перемещаться, если им свойственна та или иная природа (X 54), так что свойства вещей отнюдь еще не являются их природами (X 68), и сны, например, вовсе не обладают божественной природой ([6], 24, Arrigh.). А природу вещи никак нельзя составить из определенных свойств вещи, хотя вещь только и состоит из этих своих свойств (Diog. L. X 69); природа даже глубже самого сущего, насколько об этом можно судить по эпикурейскому выражению, – "природа сущего", где природа несомненно трактуется как самая суть сущего (X 45). Ясно, что такой природе необходимо повиноваться, да и нельзя не повиноваться ([6], 21, Arrigh.). Мало того. Если мы стремимся к природе, это значит, что мы стремимся к самой вечности: "Помни, что, будучи смертным по природе и получив ограниченное время [жизни], ты восшел, благодаря размышлениям о природе, до бесконечности и вечности и узрел "то, что есть и что будет, и то, что минуло" (у Арригетти этого фрагмента нет, при переводе Соболевского (с. 612) этот текст приводился по изданию Bailey), После этого нечего удивляться тому, что бедность, "измеряемая целью природы", то есть природой, ставящей для жизни определенную цель, должна трактоваться как самое настоящее богатство ([6], 25, Arrigh.).

Таким образом, если привлечь эпикурейское учение о природе, то слияние ощущения и разумности, которое является предметом самодовлеющего удовлетворения, для этого своего самодовления получит еще более глубокое основание. Это слияние ощущения или удовольствия с разумностью и эту самодовлеющую созерцательную предметность такого слияния после приведенного у нас исследования необходимо считать самыми существенными ингредиентами основной эпикурейской формулы прекрасного и вообще эстетического.

С такой точки зрения обычный и ставший неуклонной традицией анализ эпикурейского учения о безмятежности духа отличается чересчур большой моралистикой и абстрактной метафизичностью. Сами же эти излагатели эпикурейского учения выдвигают на первый план принцип удовольствия; и сами же они при изложении вопроса о безмятежности тотчас забывают об эпикурейском принципе удовольствия и самодовления. В противоположность этому эпикурейскую безмятежность необходимо понимать не только этически, но и эстетически и даже по преимуществу эстетически. Конечно, эпикурейский мудрец должен очень долго и упорно заниматься самовоспитанием и применять всевозможные моральные усилия для достижения безмятежности духа и для преодоления всяких корыстных потребностей жизни, заставляющих нас беспокоиться и тревожиться. Однако если безмятежное состояние достигнуто и стало обладать для нас какой-нибудь заметной длительностью, то это значит, что все наше внутреннее состояние достигло коренного упорядочения, превратилось в гармонию всего нашего внутреннего мира и теперь вызывает у нас наслаждение своим самодовлением, своей созерцательностью, своим бескорыстием и своей внутренней свободой. Сами эпикурейцы, конечно, не называли это эстетикой, поскольку такой термин отсутствовал и у них и вообще у всех античных философов. Но европеец после Баумгартена и Канта, конечно, обязан считать подобного рода теорию вполне эстетической, так как иначе не будет схвачена сама специфика эпикурейства.

Само наблюдение небесных светил должно вселять в нас эту самодовлеющую и бескорыстную созерцательность: "Не следует думать, что при познании небесных явлений, когда мы о них говорим – в связи ли (с другими учениями системы) или самостоятельно, – нет никакой другой цели, кроме безмятежности [спокойствия духа] и твердой уверенности, так же как и при всем "остальном [при всех остальных отраслях знания]" (Diog. L. X 85). Наши внутренние умственные усилия тоже должны завершаться этим бескорыстным и самодовлеющим любованием на свои собственные, ставшие теперь уже бескорыстными чувства и переживания: "Нашей жизни нужны уже не неразумная вера и необоснованные мнения, но то, чтобы жить нам без тревоги" (X 87). Всякая мораль для эпикурейцев только тогда и обладает каким-нибудь смыслом, когда она завершается эстетикой безмятежности: "Величайший плод справедливости – безмятежность" (frg. 519 Us.).

Таким образом, эстетикой самодовлеющего и бескорыстного любования упорядоченным и гармонически-уравновешенным внутренним состоянием человека увенчивается вся вообще эпикурейская философия и без нее не только теряет всякую свою специфику, но и вообще оказывается чем-то фрагментарным и противоречивым.

На этом мы можем закончить анализ первоначальной, то есть основной, эстетической формулы эпикурейцев. Но эта формула касается по преимуществу внутреннего состояния человеческого субъекта и трактует это состояние как уравновешенное и далекое от всякой житейской корысти самодовлеющее созерцание как себя самого, так и всего прочего. Однако сейчас мы должны коснуться очень важного вопроса, которого выше мы уже касались в несистематической форме, а именно – вопроса не только о субъективной человеческой эстетической предметности, но и о предметности в широчайшем смысле слова, включая космос и божественный мир. Другими словами, нам необходимо сейчас формулировать и собственно онтологические основы эпикурейской эстетики.