Руднев В.П. Характеры и расстройства личности

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть I. ПАТОГРАФИЯ ХАРАКТЕРА

Глава 3. АПОЛОГИЯ ИСТЕРИИ

ИСТЕРИЧЕСКИЙ ДИСКУРС ИГОРЯ СЕВЕРЯНИНА

Творчество Игоря Северянина в наиболее полной степени передает особенности истерического дискурса в русской поэзии первой половины XX века. Прежде всего, поэтический мир Северянина - это в высшей мере цветной мир. Вот один из наиболее ярких (в частности, и в прямом смысле слова) примеров:
Снова маки в полях лиловеют Над опаловой влагой реки, И выминдаленные лелеют Абрикосовые ветерки....
Ты проходишь мореющим полем, Фиолетовым и голубым, К истомленным усладам и болям, Одинаково близким своим...
На златисто-резедной головке Пылко-красный кумачный платок...
Розовеют лиловые маки, Золотеет струистый опал, И луна возжигает свой факел. Отравив зацветающий бал...
Истерический дискурс, будучи эротическим дискурсом, вследствие этого связан не только с инстинктом жизни, но и инстинктом смерти (см. также главу "Логика любви"). В плане цветообозначения это решается порой при помоши одного приема, который можно назвать "истерическим триколором" - сочетание белого, черного и красного цветов. Согласно Берлину и Кею, эти первые три цвета универсальны для любого примитивного языкового сознания [Berlin-Кау 1969] . Говоря схематично, эти три первоначальных цвета обозначают соответственно "жизнь", "смерть" - и "любовь" как медиацию между жизнью и смертью.
Согласно данным психологов, сочетание красного и белого цвета ... вызывает чувство резкого сексуального голода и полового возбуждения. Сочетание красного и черного вызывает чувство тревоги и страха ... Сочетание черного и белого придает налет торжественности и значительности, незыблемости всему происходящему. Комбинация же трех данных цветов вызывает в мозгу странное переплетение этих эмоций, сочетающее сильный эмоциональный подъем, сексуальное возбуждение, стремление к
86
борьбе с ощущением подавленности и трагизма [Михайлова 1996:54].
В текстах Северянина есть несколько случаев появления истерического триколора. Например:
Я полюбил ее зимою И розы сеял на снегу Под чернолесья бахромою На запустелом берегу.
(Зима в данном случае служит манифестацией смерти: "И слушал я, исполнен гнева, / Как выла злобная метель / О смерти зимнего посева".)
Данная традиция имеет средневековые корни. Истерический триколор используется, в частности, в ирландской саге "Изгнание сынов Уснеха":
Однажды зимой приемный отец ее обдирал во дворе на снегу теленка, чтобы приготовить из него обед для своей воспитанницы. Прилетел ворон и стал пить пролитую кровъ. Увидела это она и сказала Леборхам:
- Три цвета будут у человека, которого я полюблю: волосы его будут цвета ворона, щеки - цвета крови, тело - цвета снега (цитируется по статье [Михайлова 1996: 51]).
Таким образом, истерический триколор организует нечто вроде брачного теста, включающего три аспекта эротического - возвышенный (белый), телесный (красный) и смертный (черный).
Интересно, что этот же истерический триколор используется в поэме Блока "Двенадцать" - "черный вечер", "белый снег", "красный флаг" (других цветообозначений в поэме нет), - как будто бы не имеющий ничего общего с истерическим дискурсом. На самом деле это не так. Истерический треугольник является цветовым сопровождением безусловно истерического любовного треугольника Петька-Катька-Ванька (соотносящегося с треугольником "Пьеро-Коломбина-Арлекин").
На примере стихов Северянина с наибольшей полнотой можно продемонстрировать также вторую универсальную особенность истерического дискурса. Ср. следующие примеры:
Полились слезы, восторга слезы; В груди конвульсии; Сердце в упоенье,/ Мне пело: "Стихни... не дыши..."; Страстно рыдавшего, Тяжко страдавшего [об Н. А. Некрасове]; И, слушая, как стонет вьюга. Дрожала Бедная подруга, Как беззащитная газель; И я страдал, и я рыдал; Моя болезнь, мой страх, плач совести моей;
87
Но бес рыдал в бессилье дико... Стонала роща от порубок; И слезы капали беззвучно; А сердце плачет, а сердце страждет; Весь ум в извивах, все сердце - в воплях; Пел хрипло Фофанов больной; И ужасается, И стонет, как арба ... Тогда доверчиво, не сдерживая слез; В парке плакала девочка... Милой маленькой девочки, зарыдавшей от жалости; Голосит, вулъгаря и хрипя; Ведь я рыдаю, не рыдая, И буду плакать об одном; Я плачу! Я свободой пьян; И зарыдаю, молясь земле; И слезы капали; Ты помнишь, как сливались наши слезы?
Соотнесенность подобного рода цитат с идеей истерии почти не требует комментария. С одной стороны, эта соотнесенность носит имитативный характер: слезы и рыдания - это наиболее элементарные и допустимые в бытовом контексте проявления истерической реакции. С другой стороны, слезы, как мы помним, являются сублимированной метонимией уретрального происхождения истерии, то есть мотив плача, рыдания и просто слезливости является сублимацией вытесненного уретрального комплекса.
В еще большей степени вытесненным, но в своей вытесненное™ очевидным является манифестация этого комплекса в мотиве струящейся и пенящейся воды - родника, ручья, моря, волны, шампанского, - мотиве, крайне характерном для истерического дискурса:
Вино шипело, вино играло; Неумолчный шум плотины; Пена с зеленью в отливе; Вспеняя бурный океан; Что в вас сочится кровь дворянская, Как перегнившая вода; Бегут ручьи, бурлят ручьи ... ревут, бушуют воды; Бежит, дрожит на жгучем побережье Волна, полна пленительных былин; Поцелуй головку флейты - И польется нежный звук [в свете анализируемой семантики данные строки воспринимаются как не вполне, мягко говоря, приличные]; шумит река, пьет дождь, как сок, она; И пена пляшет, пена мечет, И мылит камни и столбы; Где пенятся воды при шуме колес [мельницы], Дробя изумрудные брызги; Звучные речи ручья горячи; Качнулось небо гневом грома, Метнулась молния, и град В воде запрыгал и парома, как серебристый виноград [гроза в истерическом дискурсе всегда сопровождает половой акт, обозначая метонимию бурной страсти: ср. знаменитый северянине-кии неологизм "грозово", имеющий прежде всего сексуальный смысл: "А потом отдавалась, отдавалась грозово, До восхода рабыней проспала госпожа ("Это было у моря..."); Как журчно, весело и блестко В июльский полдень реку льет! Чей стих журчли-вее ручьев; Неслась Нарова с диким воем, Бег ото льда освободив [река Нарва -здесь совмещается мотив воды и истерической реакции].
88
Как уже говорилось, для истерического начала характерна семантика свободного, континуального природного проявления, принципиальное отсутствие задержки, обратное тому, что мы наблюдаем при анально-садисти-ческом характере и что в обсессивном дискурсе проявляется при помощи идеи дискретности - отсюда частый для истерического дискурса мотив параллелизма между тем, что делается в природе, и тем, что происходит в душевной жизни. Любовь соотносится с весной, страсть - с грозой, а текущая вода (пробудившийся весенний ручей, река, освобождающаяся ото льда, весенний дождь) в этом случае выступает как метонимия семяизвержения.
Следующей особенностью истерического дискурса Северянина является то, что можно назвать культивированием истерической амбивалентности аффекта. Настоящий пример пояснит, что мы имеем в виду:
Встречаются, чтоб разлучаться... Влюбляются, чтоб разлюбить... Мне хочется расхохотаться И разрыдаться и не жить!
Клянутся, чтоб нарушить клятвы...
Мечтают, чтоб клянуть мечты...
<. ..>
В деревне хочется столицы...
В столице хочется глуши...
<...>
Как часто красота уродна
И есть в уродстве красота...
Как часто низость благородна
И злы невинные уста.
("Поэза странностей жизни")
Почему истерическому сознанию нравятся такие противоречия (приведенный пример лишь один из многих, наиболее яркий)? (П. Б. Ганнушкин среди прочего пишет об истериках: "Их суждения поражают своей противоречивостью [Ганнушкин 1998: 141]). Но откуда берется это стремление к противоречию, какова его психодинамика, каков смысл? Для того чтобы сделать попытку ответить на этот вопрос, обратим внимание на то, что в истерическом дискурсе довольно часто соседствуют смех и слезы, хохот и рыдание:
Плачь его слезами! Смейся шумным смехом! Как он смешит пигмеев мира, Как сотрясает хохот плац, Когда за изгородью лиры Рыдает царственный паяц; Плачут сирени под лунный рефрен. Очи хохочут под лунный рефрен; А она и плачет, и смеется.
89
Такое положение вещей, безусловно, очень тесно соотносится с идеей истерии, в том числе и большой истерии, при которой дело может начинаться смехом, который постепенно переходит в болезненный истерический хохот, в свою очередь переходящий в рыдание, судороги и, наконец, в истерическую дугу. Такое противоречие между двумя противоположными аффектами (это не только смех и рыдание, но и, например, гипердинамия, "двигательная буря" [Кречмер 1996] - истерический бег по комнате (фуга) и скорбное застывание в одной позе (псевдокататония); или возбужденное истерическое многоречие и не менее известное истерическое онемение (мутизм); или, как это было у фрейдовской Доры, офония противопоставлялась скриптомании, то есть в отсутствие "бессознательного" возлюбленного (господина К.) она теряла дар речи, так как говорить ей больше ни с кем не хотелось, но зато она начинала писать ему письма одно за другим [Фрейд 1998с]). То есть жизнь истерического человека вся проходит в аффективных противоречиях, которые имеют в каком-то смысле вполне объективный характер: истеричный не знает, что у него начнется в следующее мгновение - отнимутся ноги, появится комок в горле, приступ гнева или, наоборот, великодушия, захочется кричать и бить посуду или декламировать торжественные стихи. Поэтому истерик в соответствии со своей конституцией не отвергает этих противоречий, не борется с ними, как это непременно бы делал обсессивный невротик, но, наоборот, принимает и сублимирует их. По аналогии с кречмеровскими понятиями диате-тической и психестетической пропорций [Кречмер 1994] мы будем в дальнейшем называть рассмотренное явление истерической пропорцией.
Истерическая амбивалентность, которая может превращаться в поливалентность, на уровне дискурса манифестируется еще одной особенностью истерического сознания, его нечеткой, неопределенной идентичностью, обусловленной нарциссической фиксацией, одним из главных следствий которой является гомосексуальность (ребенок любит самого себя и тем самым однополое существо [Брилл 1998]) и тем самым неопределенная сексуальная идентификация. Поэтому истерическое сознание, как правило, колеблется в сексуальной и социальной идентификации (именно поэтому в истерическом дискурсе возможны стихи от лиц противоположного пола - у Северянина, Бальмонта, Брюсова, Лохвицкой, а также их предшественника и кумира Афанасия Фета - об истерических чертах его поэтики см. ниже). Именно этой плавающей идентичностью обусловлена пресловутая демонстративность и театральность истериков, их стремление к примери-ванию различных масок, их запрос к Другому относительно собственной идентичности. "Другой" для истерического сознания - необходимое зеркало, которое удостоверяет стабильность его собственной идентичности, поэтому для истерика так важно одобрение Другого. Вследствие этого истерический дискурс работает в режиме примеривания различных иденти-
90
фикационных масок. У Северянина это очень хорошо видно в следующих примерах:
Я - композитор: под шум колес
Железнодорожных - То Григ, то Верди, то Берлиоз,
То песни острожных.
Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно и берусь за перо!
Что за чудо и диво!
То Вы - леди Годива,
Через миг - Иоланта, через миг Вы - Сафо.
Эта черта характерна для поэтики русского символизма в целом:
Я славлю все мечты, мне дороги все речи И всем богам я посвящаю стих. (Брюсов)
Я ведь только облачко полное огня (Бальмонт)
Я - Гамлет. Холодеет кровь... (Блок)
(Интересным образом - с поправкой на время - эта черта претворилась в истерической поэзии Александра Галича, присвоившего себе в своих стихах право говорить от имени человека, репрессированного в сталинских лагерях ("Облака" и подобное), хотя, сам, как известно, никогда ни в тюрьме, ни в лагере не сидел.)
Плавающая идентичность и производная от нее демонстративная театральность в истерической поэтике русского символизма сыграли не последнюю роль в том радикальном обновлении репертуара стихотворных размеров и строфических форм, которые претерпела русская поэзия именно в этот период. Блок разработал и культивировал дольники, тактовики и верлибры, Вячеслав Иванов - логаэды, а Бальмонт и Северянин - изысканные "де-иксоманические" сверхдлинные размеры с цезурными наращениями (подробнее см. [Гаспаров 1984]). Северянин осваивал и применял сложнейшие строфические формы. Брюсов создал целую коллекцию из собственных стихов, написанных изысканными и причудливыми размерами. Таким образом, на этом этапе развития русской поэзии демонстративность, за которую истериков так презирают характерологи, сыграла едва ли не решающую позитивную роль.