Ренан Э. Апостолы

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава XVII. Общее состояние мира около половины первого века

Политическое состояние тогдашнего мира было самое печальное. Вся власть сосредоточивалась в Риме и в его легионах. Там разыгрывались самые позорные, самые возмутительные сцены. Римская аристократия, покорившая мир и стоявшая у власти во все время владычества цезарей, предавалась дикой сатурналии преступлений. Цезарь и Август, введя самодержавие, совершенно верно поняли требование времени. Современный им мир стоял на такой низкой ступени развития, в смысле политическом, что никакой другой образ правления не был возможен. С тех пор, как Рим завоевал бесчисленное множество провинций, старая конституция, основанная на господстве патрицианских родов — этих римских «ториев», упорных и протестующих, — не могла устоять[1]. Но Август не исполнил долга истинного политика, оставив будущее на произвол судьбы. Без твердо установленного права престолонаследия, без точных законов об усыновлении, без всякого закона об избрании императора, без всяких конституционных ограничений, цезаризм оказался слишком тяжелым грузом на этом корабле без балласта. Самые ужасные взрывы были неизбежны. Три раза в течение одного века, — при Калигуле, при Нероне и при Домициане, — самая огромная, какая когда-либо существовала власть, попадала в руки презренных или полоумных людей. Вот отчего совершались все те ужасные преступления, которые не уступят, пожалуй, чудовищным зверствам монгольских династий. Представляя себе этот фатальный ряд властителей, невольно начинаешь оправдывать какого-нибудь Тиверия, ставшего жестоким лишь к концу жизни, или Клавдия, который был только взбалмошен, бестолков и окружен дурными советчиками. Рим сделался какою-то школой безнравственности и жестокости. Надо заметить, что зло шло, главным образом, с Востока, от тех холопствующих льстецов, от тех низких людей, которые приезжали в Рим[2] из Сирии и Египта и, извлекая выгоды из угнетенного положения коренных римлян, чувствовали себя всемогущими при дворе правивших Римом злодеев. Все, что было в империи самого подлого, как, например, апофеоз императора, обожествление его при жизни, дал Восток и особенно Египет, который был в то время одною из самых порочных стран в мире[3].

Но высокий дух римлян все же был жив. Истинное благородство не угасло. Великие традиции чести и добродетели были еще сильны в некоторых римских семьях, которые, возвысившись вместе с Нервой, были красою века Антонинов и о которых так красноречиво повествует Тацит. Над эпохой, которая могла вырабатывать такие честные натуры, как Квинтилиан, Плиний Младший, Тацит, нельзя ставить крест. Распущенность нравов, царившая на поверхности, не проникала в глубь римского общества, в лучшую его часть, где по-прежнему господствовали честность и серьезная мысль; некоторые семьи все еще могли служить образцом домашнего мира и согласия, верности долгу и других добродетелей. В таких семьях были хорошие жены, добрые сестры[4]. Может ли быть что-нибудь трогательнее судьбы юной Октавии, дочери Клавдия и жены Нерона, которая осталась чиста среди окружавшей ее грязи и погибла в двадцать два года, не испытав ни одной радости в жизни. Женщины, удостоившиеся (в надписях) названия castissimoe, univiroe, не были редки[5]; жены следовали за мужьями в изгнание[6], разделяли их доблестную смерть[7]. Не была утрачена и древняя простота римлян. Детям давали основательное, серьезное образование. Женщины самых знатных семейств сами пряли и ткали[8]; забота о нарядах была им чужда[9].

Все те выдающиеся государственные деятели, которые точно из-под земли вырастают в царствование Траяна, существовали, конечно, не со вчерашнего дня. Они, несомненно, бывали и в предыдущие царствования, только тогда они не пользовались влиянием и оставались в тени, оттесненные вольноотпущенниками и другими пресмыкающимися любимцами императоров. Так, например, при Нероне видные государственные должности часто занимали очень достойные люди. Состав лиц, стоявших у кормила правления, был хорош, а потому, как ни ужасно было то, что верховная власть находилась в дурных руках, это не могло изменить ни общего хода дел, ни тех принципов, которыми держалось государство. Империя не только не дошла еще до периода упадка, но, напротив, была в полном расцвете сил. Эпоха упадка должна была наступить своим чередом, но только двумя столетиями позже, и — как это ни странно — она наступила в царствование сравнительно хороших императоров. Положение страны в политическом отношении было аналогично положению Франции после великой революции: точно так же и во Франции беспрестанная смена правительств и целый ряд рискованных авантюр сравнительно очень мало отразились на внутреннем строе и на силе национального духа. В смысле моральном, время, о котором мы говорим, напоминает XVIII век, который можно считать веком испорченности, если судишь о нем по мемуарам, манускриптам и целой коллекции дошедших до нас анекдотов, и в котором тем не менее встречались семьи, сохранившие самую безупречную чистоту нравов[10].

Философия породнилась с лучшими из римских семей и продолжала доблестную борьбу. Школа стоиков дала таких замечательных людей, как Кремуций Корд, Тразей, Аррий, Гельвидий Приск, Анней Корнут, Музоний Руф, великих учителей истинной добродетели. Суровость и некоторые преувеличения этой школы вызывались дикой жестокостью цезарей. Постоянною мыслью каждого хорошего человека было — закалять себя в ожидании возможных мучений и готовиться к смерти[11]. Лукан и Персий — один более грубо, другой с большим талантом, — изображали оба самые высокие чувства благородной человеческой души. Сенека Философ, Плиний Старший, Папирий Фабиан высоко держали знамя науки и философии. Не все гнули шею; были и честные люди. Но слишком часто им не оставалось ничего другого, как умереть. Темные силы страны порой брали верх, и тогда наступало царство безумия и дикой жестокости, превращавшее Рим в настоящий ад[12].

Но произвол правительства, так вредно отражавшийся на Риме, в провинциях чувствовался гораздо меньше. Взрывы, потрясавшие столицу, там были почти незаметны. Несмотря на все свои недостатки, римская администрация была все-таки лучше администрации завоеванных ею царств и республик, которую она заменила. Время независимости городов уже несколько столетий как миновало. Все эти маленькие государства своим эгоизмом, вечным соперничеством, невежеством и презрением к свободе личности в конце концов сами себя доконали. Жизнь древней Греции, вся состоявшая из борьбы, — чисто внешняя жизнь, — никого уже больше не удовлетворяла. Когда-то она была действительно прекрасна; но теперь этот блестящий Олимп, которому в сущности всегда были чужды истинная честность и доброта, утратил всю свою свежесть и из великой демократии полубогов превратился во что-то сухое, холодное, бессодержательное, поверхностное, лишенное всякого смысла. Потому-то и было принято как нечто законное сначала господство Македонии, а потом владычество Рима. Империя не дошла еще до крайностей централизации. Вплоть до царствования Деоклитиана, она предоставляла большую свободу провинциям и городам. В Палестине, в Сирии, в Малой Азии, в Малой Армении, во Фракии, были почти независимые государства под протекторатом Рима. И государства эти впоследствии, в царствование Калигулы, стали опасны только потому, что в отношении их перестали придерживаться той мудрой политики, которая была предначертана Августом[13]. Свободные города, — а их было немало, — управлялись самостоятельно, имели свое законодательство и все учреждения автономного государства. Вплоть до III века в декретах городов сохранялась формула: «именем сената и народа»[14]. Театр служил не только для развлечения; он был тем очагом, в котором складывалось общественное мнение, в котором зарождалось всякое новое общественное движение. Почти все города были в большей или меньшей мере маленькими республиками. Муниципальный дух был в них очень силен[15]; они утратили только право объявлять войну, — гибельное право, которое превратило мир в бойню. «Благодеяния, оказанные человечеству римским народом» — были излюбленною темою публичных речей; все эти панегирики, часто льстивые, иногда бывали не лишены известной доли искренности[16]. Культ «дарованного Римом всеобщего мира»[17], идея великой демократии, выросшей под его опекой, были в уме и сердце каждого[18]. Один греческий ритор пускал в ход всю свою обширную эрудицию, чтобы доказать, что слава Рима распространяется на все ветви эллинской расы, как общее им всем достояние[19]. Что же касается Сирии, Малой Азии и Египта, то римское владычество во всяком случае не отняло у них свободы. В этих странах политическая жизнь давно умерла, или, вернее, ее там никогда и не было.

В общем же, несмотря на злоупотребления властью местных правителей и на насилия, неизбежные при абсолютизме, человечество во многих отношениях никогда не было так счастливо. Администрация, исходящая из отдаленного центра, была таким огромным преимуществом, что даже хищничество римских преторов последних времен республики не могло вселить ненависть к ней. К тому же, «Юлиевы законы» сильно ограничили взяточничество и вообще возможность злоупотреблений. От жестокостей и безумств императоров, не считая эпохи Нерона, терпели только аристократия да царедворцы. Человек, не желавший заниматься политикой, никогда не жил так безмятежно. Древние республики, в которых каждому приходилось принимать участие в партийных раздорах[20], представляли большие неудобства для жизни мирного гражданина. Там каждый мог подвергнуться изгнанию и всяким злоключениям. Эпоха же, о которой мы говорим, была, казалось, создана для широкого прозелитизма, который был выше взаимных раздоров городов, выше соперничества династий. И если бывали посягательства на свободу, то они исходили гораздо чаще от сохранивших свою независимость провинций и общин, чем от римской администрации[21]. Мы уже указывали на этот факт, и нам и впредь придется не раз указывать на него.

Тем из завоеванных стран, в которых не было политической жизни уже в течение столетий и которые теперь лишились только права разорять друг друга нескончаемыми войнами, империя дала благосостояние, какого они до тех пор никогда не знали[22]. С одной стороны, стала возможна свобода промышленности и торговли, о которой греки не имели понятия. С другой — свобода мысли только выиграла при новом режиме. Этой последней свободе всегда выгоднее иметь дело с царем или князем, чем с тупой и ревниво оберегающей свои права буржуазией. В древних республиках не было свободы мысли. Греки, благодаря необычайной силе своего гения, и без нее сумели создать многое; но не следует забывать, что в Афинах, как-никак, существовала инквизиция[23]. Инквизитором был сам архонт, тот же царь; инквизиционным трибуналом — царский портик, где выносились обвинения в «нечестии». Такие обвинения бывали очень часты; у ораторов Аттики мы чаще всего встречаем речи именно по такого рода делам. Не только посягательства на основные догматы религии, как, например, отрицание существования Бога или Провидения, но даже самые легкие нападки на установленный культ, проповедь чуждых религий, самые незначительные нарушения обрядов мистерий, — все это были преступления, каравшиеся смертью. Боги, которых Аристофан высмеивал на сцене, иногда и убивали. Они убили Сократа; они едва не убили Алкивиада. Анаксагор, Протагор, Феодор Атеист, Диагор из Мелоса, Продик из Цеоса, Стильпон, Аристотель, Теофраст, Аспазия, Эврипид[24], — все пострадали в большей или меньшей степени. Свобода мысли была, в общем, продуктом мелких царств, созданных македонским завоеванием. Атталы и Птоломеи первые предоставили мыслителям такую свободу, какой они не имели ни в одной из древних республик. Римская империя продолжала держаться той же системы. И во времена империи бывали случаи произвола по отношению к философам, но вызывалось это всегда тем, что последние занимались политикой[25]. До Константина Великого в римском кодексе не существовало ни одного закона, направленного против свободы мысли; в истории императоров не было ни одного процесса, который касался бы философских учений. Ни один из ученых не был подвергнут преследованию. Такие люди, как Галиан, Лукиан, Плотин, которых сожгли бы в средние века, жили спокойно, под охраной закона. Империя открыла эру свободы в том смысле, что упразднила абсолютное владычество семьи, города, рода, заменив его властью государства. Ведь абсолютная власть давит тем больше, чем теснее круг, на который она распространяется. Древние республики и феодализм угнетали каждого отдельного гражданина несравненно сильнее, чем империя. Правда, были эпохи, когда римская империя жестоко преследовала христианство[26], но, тем не менее, она не убила его. А в древних республиках распространение христианства было бы невозможно; если бы не сдерживающая римская власть, довольно было бы одного иудейства, чтобы окончательно его подавить. Фарисеям не удалось уничтожить христианства только благодаря вмешательству римских правителей[27].

Великая идея всеобщего братства, созданная почти исключительно школою стоиков[28], широкое чувство гуманности, — все это было плодом менее узкого режима, менее исключительного воспитания граждан[29]. Каждый уже мечтал о новой эре, о новых мирах[30]. Богатство страны было велико, и, несмотря на несовершенство экономических доктрин того времени, благосостояние распространялось на большой круг лиц. Нравы были далеко не так плохи, как их обыкновенно себе представляют. Правда, в Риме все существующие пороки выставлялись на показ с возмутительным цинизмом[31]; особенно развращающим образом действовали театральные зрелища. Некоторые из провинций, как, например, Египет, дошли до последней степени падения. Но и в них, почти повсюду, существовал средний класс, который сохранил в достаточной мере добрые традиции: семейные добродетели, верность супружескому долгу, честность и доброту[32]. Что может быть лучше того идеала семейной жизни, какой дает нам Плутарх, описывая жизнь честных граждан маленьких провинциальных городков? Что за добродушие! Какая мягкость нравов! Какая трогательная, милая простота![33]. И конечно, Херонея не была единственным местом, где жизнь отличалась такой непорочной чистотой.

Правда, не только в самом Риме, но и за пределами его, нравы заключали в себе еще много жестокого — отчасти наследия кровавых нравов древнего мира, отчасти продукта грубости, присущей римскому народу. Но, в этом отношении, замечалось несомненное улучшение. Какое из самых нежных и возвышенных чувств, какое из самых тонких настроений тихой грусти не нашло себе выражения в творениях Виргилия и Тибулла? Мир смягчался, терял свою прежнюю суровость, приобретал доброту и чувствительность. Все шире и шире распространялись гуманные идеи[34]; идея равенства и прав человека была провозглашена высоким учением стоиков[35]. Женщина, благодаря постановке вопроса о приданом в римском праве, становилась все более независимой; отношение к рабам улучшалось[36]; Сенека обедал со своими рабами за одним столом[37]. Раб перестал быть тем обязательно грубым и злым существом, которое выводит латинская комедия с единственной целью вызвать хохот в публике и с которым Катон советует обращаться, как с вьючным животным[38]. Времена изменились. Раб в духовном отношении становится равен своему господину; начинают признавать его способным на верность, на самоотвержение и другие добродетели, и он доказывает это на деле[39]. Мало-помалу сглаживаются и предрассудки, относительно благородства происхождения[40]. Даже в царствование самых дурных императоров было издано несколько очень гуманных и справедливых законов[41]. Тиверий был хорошим финансистом: он основал учреждение поземельного кредита на самых широких началах[42]. Нерон внес в систему налогов, дотоле варварскую и неравномерную, улучшения, которые сделали бы честь и нашему времени[43]. В законодательстве тоже замечался значительный прогресс, хотя все еще продолжали безрассудно злоупотреблять смертною казнью. Сострадание к бедным, милосердие, милостыня становилась добродетелью[44].

Ничто так не возмущало всех честных людей. как театр, который и был одною из первых причин, заставивших евреев и иудействующих всех толков возненавидеть светскую цивилизацию той эпохи. Огромные каменные амфитеатры казались им какими-то клоаками, в которых кишели все человеческие пороки. В то время, как первые ряды рукоплескали, публика задних скамей часто выражала ужас и отвращение. В провинциях игры гладиаторов привились с большим трудом. По крайней мере, эллинские государства решительно отвергли их и остались, почти повсюду, при своих прежних играх[45]. На Востоке же кровавые игры всюду сохранили яркий отпечаток их римского происхождения[46]. Когда афиняне, соперничая в этом с коринфянами[47], обсуждали вопрос об устройстве у себя таких же варварских игрищ, выступил, как рассказывают, какой-то философ и сказал, что прежде надо разрушить жертвенник богини Милосердия[48]. Ужас и отвращение к театру, ко всякому месту ристалищ и гимнастических упражнений, т. е. ко всем публичным местам, которые, главным образом, и составляли тогдашний греческий или римский город, стали таким образом у христиан наиболее глубоко укоренившимися чувствами и были особенно чреваты последствиями. Древняя цивилизация была цивилизация общественная; все происходило под открытым небом, перед толпой граждан; это была полная противоположность нашим обществам, где жизнь носит такой частный характер, так замкнута в тесные рамки семьи. Театр был преемником агоры и форума. Анафема, провозглашенная театру, задевала все общество. Между церковью, с одной стороны, и общественными играми, с другой, возгорелись вражда и соревнование. Раб, не допущенный к играм, обращался к церкви. Всякий раз, как мне случалось сидеть в этих немых амфитеатрах, которые в каждом древнем городе представляют собою лучше всего сохранившийся остаток старины, я видел в воображении эту борьбу двух миров: вот, среди представления, в задних рядах, честный бедняк, уже наполовину христианин, в ужасе закрывает лицо и с негодованием выходит вон; вот подымается философ и бросает толпе горький упрек в низости и жестокости[49]. В первом веке такие случаи были еще редки. Тем не менее уже ясно слышался общий протест[50]. К театру начинали относиться с резким осуждением[51].

В законодательстве и администрации империи царил еще полный хаос. Деспотизм центральной власти, вольности городов и провинций, произвол местных властителей, своеволие отдельных независимых общин, все это самым непостижимым образом перемешивалось и сталкивалось между собой. Но религиозная свобода от всего этого только выигрывала. Прекрасная единообразная система, установившаяся после Траяна, была гораздо пагубнее для нарождающейся религии, чем плохо организованное государство без строгой полиции, без всякого порядка, где все было непредвиденно и случайно.

Учреждения общественной благотворительности, основанные на том принципе, что государство должно иметь отеческое попечение обо всех гражданах, получили широкое развитие только после Нервы и Траяна[52]. Некоторые следы их мы находим, однако, и в первом веке[53]. Так существовали уже детские приюты[54], бесплатная раздача пищи бедным, таксы на хлеб, с возмещением от казны убытков торговцам, организация продовольственного дела, премии судовщикам, хлебные талоны, дававшие возможность покупать зерновой хлеб по дешевой цене[55]. Все без исключения императоры проявляли величайшую заботливость по отношению к этим вопросам, — вопросам, быть может, низшего порядка, но которые в известные эпохи оказываются самыми важными. В глубокой древности мир, можно сказать, не нуждался в благотворительности. Мир был тогда еще молод и здоров; больница была ему не нужна. Здоровая и простая гомеровская мораль, считавшая, что каждый гость, каждый нищий ниспосылается самим Юпитером[56], была моралью сильной и веселой юности.

Греция, в классический ее период, провозглашала самые высокие принципы сострадания, милосердия, человечности, не примешивая к ним никаких сомнений, никакой меланхолии, никаких гнетущих мыслей о социальных вопросах[57]. Человек в те времена был еще здоров и счастлив, и того зла, какое существовало, можно было не принимать в расчет. К тому же, в отношении учреждений взаимопомощи греки значительно опередили римлян[58]. Ни разу ни одного либерального, человеколюбивого предложения не вышло из среды жестоких патрициев, так угнетавших народ своим деспотизмом при республике. В описываемую эпоху колоссальные богатства римской знати, непомерная роскошь, огромное скопление населения в отдельных пунктах, а главное, присущая римлянам жестокость и отвращение к благотворительности[59] породили «пауперизм». Благосклонное отношение некоторых императоров к римской черни только усугубляло зло. Спортула, tesseroe fru, emtarioe поощряли порок и праздность, не принося никакого облегчения настоящей нужде. В этом, как и во многом другом, Восток стоял положительно выше Запада. У евреев были вполне организованные благотворительные учреждения. В Египте при некоторых храмах существовали, по-видимому, кассы для бедных[60]. Коллегия затворников и затворниц при Серапеуме в Мемфисе была тоже своего рода благотворительным учреждением. Страшный кризис, который переживало человечество в столице империи, мало чувствовался в отдаленных странах, где жизнь была еще проста. Упрек Риму, «отравившему землю», уподобление его блуднице, опоившей мир вином своей похоти, был во многих отношениях заслуженный упрек (Отк.17:1 и сл.). Провинция была лучше Рима; вернее, нечистые элементы, отовсюду притекавшие в Рим, как в сточную канаву, образовали там очаг заразы, которая душила старую римскую доблесть и не давала быстро развиваться добрым семенам, приносимым извне.

Состояние различных частей империи в умственном отношении было далеко не удовлетворительно: это был настоящий упадок. Общий уровень духовной культуры находится в большей зависимости от политических условий, чем нравственность отдельных лиц. Кроме того, никак нельзя сказать, чтобы успехи умственной культуры и прогресс нравственности шли параллельно. Марк Аврелий как человек стоял несомненно выше любого из древних греческих философов, а, между тем, его понятия о реальных мировых явлениях гораздо ниже, чем у Аристотеля или у Эпикура, ибо минутами он представляет себе богов как самостоятельные, отдельные личности и верит в сны, в предсказания. В эпоху римской империи мир прогрессировал в нравственном отношении и переживал упадок науки. За промежуток времени от Тиверия до Нервы этот упадок резко бросается в глаза. Греческий гений, с тою мощью, самобытностью и богатством творчества, которым не было равных уже за много веков до того создал энциклопедию разума, нормальную дисциплину ума. Начавшись со времен Фалеса и первых ионийских школ (за шестьсот лет до Р. X.), это изумительное по своей силе движение за сто двадцать приблизительно лет до Р. X. почти остановилось. Последние представители этих пяти столетий царства гения — Аполлоний из Перги, Эратосфен, Аристарх, Герон, Архимед, Гиппарх, Хризипп, Карнеад, Панетий — умерли, не оставив преемников. Не остается никого, кроме Посидония да нескольких астрономов, которые еще поддерживают старые традиции Александрии, Родоса, Пергама. Греция, столь богатая творческой силой, не сумела извлечь ни из науки своей, ни из своей философии ничего поучительного для народа: она не дала ему лекарства против суеверий. Обладая превосходными научными учреждениями, Египет, Малая Азия, да и сама Греция были во власти глупейших верований. Так бывает всегда: там, где наука не сумела осилить суеверия, суеверие убивает науку. Эти две враждебные силы бьются не на живот, а на смерть.

Усыновив греческую науку, Италия сумела на миг вдохнуть в нее новую душу. Лукреций создал образец великой философской поэмы, сочетания гимна с богохульством, дышащей то безмятежной ясностью, то отчаянием, проникнутой глубоким чувством недоумения перед судьбой человеческой, — чувством, которого всегда недоставало грекам. Греки, как настоящие дети, какими они и были в действительности, принимали жизнь так радостно, что им и в голову не приходило проклинать богов и находить, что природа поступает с человеком коварно и несправедливо. У латинских философов проглядывают более серьезные мысли. Но Рим, как и Греция, не сумел построить народное воспитание на крепких устоях науки. В то время, когда Цицерон с таким неподражаемым чутьем придавал законченную форму идеям, заимствованным им у греков, в то время, когда Лукреций писал свою удивительную поэму, когда Гораций каялся Августу (который, впрочем, принимал это совершенно спокойно) в своем полном неверии, когда один из очаровательнейших поэтов эпохи, Овидий, третировал наиболее чтимые мифы с непринужденностью светского вольнодумца, когда знаменитейшие из стоиков приводили греческую философию к практическим результатам, — в это самое время вера в чудесное была безгранична, и самые нелепые химеры принимались всерьез. Никогда не интересовались в такой степени пророчествами и чудесами[61]. Прекрасный эклектический деизм Цицерона[62], разработанный и усовершенствованный Сенекой[63], оставался верованием немногих возвышенных умов, не оказывая никакого влияния на понятия эпохи.

До Веспасиана империя не имела ровно ничего по части общественных образовательных заведений[64]. То же, что создано было позднее в этом роде, сводилось почти исключительно к бесцветным упражнениям грамматиков, только ускорившим общий упадок и уж, во всяком случае, не задержавшим его. Последние годы республики и царствование Августа были свидетелями одного из самых блестящих литературных движений, какие когда-либо видел мир. Но после смерти этого великого государя начинается быстрый упадок или, лучше сказать, упадок наступает внезапно. Высокоинтеллигентное, просвещенное общество Цицеронов, Аттиков, Цезарей, Меценатов, Агрипп, Поллионов исчезает, как сон. Конечно, и тогда в числе лиц, занимавших высокое общественное положение, были просвещенные люди, следившие за современной им наукой, — такие люди, как Сенека и представители литературного кружка, которого он был центром, — Люцилий, Галлион Плиний. Римское право — это воплощение философии в своде законов — и проведение в жизнь греческого рационализма продолжали свой величественный рост. В недрах благородных римских фамилий были еще живы возвышенная сущность религии и великое отвращение к суеверию[65]. Оставались еще светлые головы в лице географов Страбона и Помпония Мелы, энциклопедиста и врача Цельзия, ботаника Диоскорида, юрисконсульта Семпрония Прокула. Но это были исключения. Если не считать нескольких тысяч просвещенных людей, тогдашний мир не имел ни малейшего представления о законах природы[66]. Легковерие было повальной болезнью[67]. Литература сводилась к риторическому пустословию, которое не учило ровно ничему. Исключительно моральное и практическое направление, к какому перешла философия, не оставляло места великим умозрениям. Знание, за исключением географии, не двигалось вперед. А мастерство в науке и в литературе вытесняло ученость и творчество. В этом сказались главный изъян римской нации и его роковое влияние. Столь великий своей властной мощью, этот народ был второстепенным по уму. Самые образованные римляне — Лукреций, Витрувий, Цельзий, Плиний, Сенека — были школьниками в сравнении с греками по части положительных знаний. Вся их ученость была зачастую лишь посредственной греческой ученостью, перенятой с грехом пополам[68]. В самом Риме никогда не было великой научной школы. Шарлатанство царило там почти бесконтрольно. Да, наконец, и латинская литература, которая, конечно, могла похвалиться несколькими прекрасными произведениями, процветала недолго и не выходила за пределы западного мира[69].

По счастью, Греция оставалась верна своему гению. Необычайный блеск римского могущества ослепил, ошеломил ее, но не убил. Прошло пятьдесят лет, и она вновь завоевала мир, вновь стала властительницей всех мыслящих умов и, наконец, воссела на трон вместе с Антонинами. Но тут пробил час и для Греции: она устала, истощилась. Гений в ней становится редкостью, самобытная наука упала сравнительно с тем, чем она была в предшествующие века и чем она будет в последующий. Александрийская школа, начавшая регрессировать за два столетия раньше, но тем не менее еще в эпоху Цезаря имевшая Созигена, молчит как немая.

Итак, весь промежуток времени со смерти Августа до воцарения Траяна можно считать периодом временного понижения человеческого ума. Античный мир далеко еще не сказал своего последнего слова, но жестокое испытание, которое он переживал, отнимало у него душу и голос. Настанут лучшие дни, и оживет ум человеческий, освобожденный от безотрадного режима цезарей. Эниктет, Плутарх, Дион Златоуст, Квинтилиан, Тацит, Плиний Младший, Ювенал, Руф Ефесский, Аретей, Галиан, Птоломей, Гипсикл, Теон, Лукиан принесут с собой лучшие времена Греции — не той неподражаемой Греции, которая существовала только раз, на горе и радость всем тем, кто любит красоту, но все еще богатой и плодоносной Греции, которая, смешав свои дары с дарами римского гения, еще принесет новые, полные самобытной прелести плоды.

Литературный вкус сильно понизился. Великих греческих писателей нет. Все нам известные латинские писатели, за исключением сатирика Персия, стоят не выше посредственности: все они совершенно бездарны. Все портила декламация. В своих суждениях о литературных произведениях публика руководствовалась приблизительно тем же принципом, что и в наше время. Искали только блеска. Слово уже было просто формой, в которую облекали мысль и все изящество которой заключалось в полном ее соответствии с выражаемой идеей. Слово культивировалось ради слова. Блеснуть своим талантом — вот чем задавался каждый писатель, берясь за перо. Литературные достоинства какой-нибудь речи или публичного чтения измерялись количеством в них слов, вызывавших рукоплескания. То великое правило, что в искусстве все должно служить к украшению, но нельзя вводить ни одной черты с единственной целью украсить, — это правило, говорю я, было совершенно забыто. Время было, пожалуй, литературное время. «Красноречие», «хороший стиль» были у всех на языке, а в сущности почти все писали очень плохо; не было ни одного оратора, ибо хороший оратор, как и хороший писатель, не делает из своего дела ремесла. В театре все внимание было поглощено главным актером; пьесы комкали, декламируя из них только блестящие места, cantica. В литературе царил пустой «дилетантизм», которым грешили даже императоры; каждому из глупого тщеславия хотелось доказать, что и он не хуже других по уму. Отсюда крайняя бесцветность тогдашней литературы, все эти нескончаемые «тезеиды», драмы, писавшиеся для домашнего чтения, все это пошлое стихоплетство, которое можно сравнить разве только с псевдоклассическими эпопеями и трагедиями, какие писались во Франции полвека тому назад.

Даже стоицизм не мог избежать этой ошибки, и во всяком случае, до Епиктета и Марка Аврелия, не мог найти лучшие формы, в которые могли бы вылиться его доктрины. Поистине странные литературные памятники представляют из себя трагедии Сенеки, где самые высокие чувства выражены тоном какого-то весьма утомительного литературного шарлатанства, — трагедии, знаменующие собой одновременно и нравственный прогресс, и безнадежный упадок вкуса. То же можно сказать о Лукане. Душевное напряжение — следствие того, что положение было бесконечно трагическим, породило этот грубый жанр, где единственной целью была погоня за красивыми фразами. Нечто подобное имело место у нас, в эпоху революции; этот кризис, величайший из всех, когда-либо бывших, создал целую литературу риторики, полную одних декламаций. Но не нужно останавливаться на этом. Новые мысли часто выражаются весьма претенциозно. Стиль Сенеки прост и чист сравнительно со стилем св. Августина. Но мы прощаем св. Августину его действительно невозможный стиль и пошлые попытки острить за его поистине прекрасные чувства.

Во всяком случае, это образование, во многих отношениях благородное и утонченное, не доходило до народа. Не было бы большой беды, если бы народ имел хоть немного религиозной пищи, что-нибудь вроде того, что дает церковь нашего времени наиболее обездоленным своим членам. Но во всех уголках империи религия сильно пала. Рим, по причинам весьма уважительным, оставлял в покое древние культы, стараясь изъять из них лишь то, что было бесчеловечно[70], соблазнительно или вредно. Империя стремилась покрыть все официальным лаком и худо ли, хорошо ли, но согласовать их между собой. К несчастью, все эти древние культы, весьма различного происхождения, имели общую черту: все они совершенно исключали даже возможность теологического образования, прикладной морали, поучительной проповеди, пастырской деятельности, истинно плодотворной для народа. Языческий храм никогда не был тем, чем были синагога и церковь в эпоху своего расцвета; я хочу сказать, что он не был ни общежитием, ни школой, ни гостиницей, ни больницей, вообще не был таким приютом, куда мог бы обратиться за помощью всякий бедняк[71]. Оттуда веяло холодом, шли туда неохотно и ничему там не могли научиться. Римский культ был, пожалуй, лучшим из всех, какие тогда еще были в ходу. Чистота души и тела были в нем составной частью религии[72]. По своей важности, строгости и благопристойности этот культ, если не считать нескольких шутовских обрядов, вроде нашего карнавала, стоял выше странных и иногда даже смешных церемоний, которые незаметно вводились людьми, стремившимся подражать Востоку. Тем не менее старания римских патрициев отграничить «религию» — их собственный культ — от «суеверия», т. е. культа чужих стран, представляются нам весьма наивными[73]. Все языческие культы были по существу суеверием. Крестьянин нашего времени, который опускает монетку в кружку перед чудотворной иконой, молится определенному святому, если дело идет о его быках, и другому, если о лошадях, пьет святую воду вместо лекарства от болезни, — в сущности такой же язычник. Почти все каши суеверия являются пережитками религий, предшествовавших христианству и не вытесненных им вполне. Если бы мы захотели теперь найти остатки язычества, то нам надо было бы направить поиски в глухие деревушки наших современных государств.

Имея своими хранителями лишь смутное народное предание и лично заинтересованных жрецов, языческие культы не могли не выродиться в лесть[74]. Август, хотя и неохотно, но все-таки допускал, чтобы ему еще при жизни воздавали божеские почести в провинциях[75].

Тиверий не возмутился, когда у него на глазах разыгрался унизительный спор нескольких азиатских городов, из-за того, кому достанется честь воздвигнуть ему храм[76]. Дикие сумасбродства Калигулы не вызвали противодействия ни с чьей стороны; вне иудейства не нашлось никого, кто бы запротестовал против его нелепых выходок. Развившиеся главным образом из примитивного преклонения перед силами природы, десятки раз видоизменявшиеся под влиянием фантазии и дополнявшиеся разного рода поправками, языческие культы были ограничены своим прошлым. Из них нельзя было извлечь того, чего в них никогда не было, деизма, назидания. Отцы церкви смешат нас своими нападками на Сатурна как отца семейства или Юпитера как супруга. Но, конечно, еще смешнее было выставлять Юпитера (т. е. атмосферу), как нравственное божество, которое повелевает, охраняет, награждает, наказывает. В мире, который так жаждет иметь катехизис, невозможно проповедовать такие культы, как, например, культ Венеры, возникший в древности просто как результат общественной необходимости, у первых финикийцев, плававших по Средиземному морю, а потом ставший чуть не оскорблением тому, что все более и более становилось сущностью религии.

Действительно, отовсюду настойчиво выражалась потребность в монотеистической религии, которая поместила бы во главу угла своей морали божественные предначертания. Приближалось время, когда натуралистические религии спустились до уровня простого ребячества, паясничания колдунов и не могли уже удовлетворять те общества, которые почувствовали настоятельную нужду в религии моральной, философской. В Персии и в Индии этой потребности удовлетворяли зороастризм и буддизм. То же самое, но без сколько-нибудь прочного успеха, пытались дать греческому миру орфизм и мистерии. В ту эпоху, о которой мы говорим, эта задача предстала перед миром во всем своем торжественном и властном величии, и всецело завладела им.

Правда, Греция в этом отношении была исключением. Эллинизм не так износился, как другие религии империи. Плутарх, в своем маленьком городке в Беотии, жил эллинизмом, спокойный, довольный, счастливый, как ребенок в своем безмятежном религиозном самопознании. У него не было никаких сомнений, никакой душевной борьбы, никаких опасений неизбежного переворота. Только греческий ум мог проявлять такую чисто детскую безмятежность. Греция, всегда удовлетворенная собой, гордая своим прошлым, своей яркой мифологией, не принимала участия во внутренней борьбе, терзавшей весь мир. Она одна не звала христианства, одна хотела обойтись без него и считала, что она права[77]. Это объяснялось тем чувством радости, вечной молодости и патриотизма, которым отличается настоящий эллин и которое в наши дни ставит греков вне тяжелых забот, смущающих наш покой. Таким образом, эллинизм один мог возродить общество, этого не мог сделать никакой другой культ. Во II, III и IV столетиях нашей эры эллинизм сложился уже в стройную религию, путем некоторого рода слияния греческих мифологий н философий и благодаря своим философам-чудотворцам, древним мудрецам, возведенным на степень провозвестников откровения, и легендам о Пифагоре и Аполлонии, мог конкурировать с христианством и, хотя и не победил в этой борьбе, но все же был опаснейшей помехой, какую только встречала религия Иисуса.

Во время Цезарей эта борьба еще не начиналась. Первые философы, пытавшиеся согласовать язычество и философию, — Евфрат из Тира, Аполлоний из Тиана и Плутарх, — жили в конце столетия. Евфрат Тирский нам мало известен. Легенды до такой степени затемнили биографию Аполлония, что мы не знаем, отнести ли его к мудрецам, основателям религии, или просто к шарлатанам. Что же касается Плутарха, то это не столько мыслитель или новатор, сколько трезвый ум, желающий все решительно согласовать, пытающийся сделать философию робкой, а религию наполовину рациональной. У него нет ничего того, что было у Порфирия и у Юлиана. Попытки аллегорической экзегетики стоиков[78] приходится признать весьма слабыми. Мистерии, — например, мистерии Бахуса, — где бессмертие души выводилось помощью изящных символов[79], появлялись лишь в немногих странах и, вообще, не имели широкого распространения. Неверие по отношению к официальной религии было общим в высших классах[80]. Политические деятели, которые, по-видимому, поддерживали культ государства, не стеснялись острить насчет этого культа[81]. Открыто проповедовали безнравственную теорию: религиозные басни хороши только для народа, и только для него их нужно поддерживать[82]. Излишняя предосторожность: вера в народе была уже поколеблена[83].

Правда, с царствования Тиверия становится заметной религиозная реакция. Мир как будто испугался того открытого неверия, которое процветало в эпоху Цезаря и Августа; является несчастная попытка Юлиана, все суеверия восстановляются для пользы государства[84]. Валерий Максим дал первый пример писателя низкого разбора, пришедшего на помощь бессильным уже богословам, пример грязного пера, продавшегося в кабалу религии. Но от такого возврата выиграли только чужеземные культы. Серьезная реакция в сторону греко-римского культа обнаружилась лишь во II веке. Тогда же все классы, охваченные религиозным волнением, вернулись к культам, занесенным с Востока[85]. Изида и Серапис пользовались популярностью как никогда[86]. Обманщики всякого рода, шарлатаны и чудотворцы использовали эту потребность и, как это обыкновенно случается в те времена и в тех странах, где религия государства слаба, были везде[87]; стоит только вспомнить действительные или вымышленные типы Аполлония Тианского, Александра Абонотекийского, Перегрина, Симона из Гиттона[88]. Сами заблуждения и мечты были как бы мольбой усталой от борьбы земли, как бы бесплодными усилиями мира, ищущего своего закона и временами, в судорожных попытках, прибегающего к самым невероятным выдумкам, заранее осужденным на забвение.

В общем, середина первого столетия относится к самым печальным моментам древней истории. В эту эпоху греческое и римское общество находятся в состоянии упадка по сравнению с прошлым, и сильно отсталыми по сравнению с будущим. Но громадность кризиса ясно показывает, что в тайне созидалось нечто необычайное. Казалось, жизнь утратила то, что ее двигало, случаи самоубийства участились[89]. Ни одно столетие еще не знаменовалось борьбой между добром и злом в таких размерах. Злом был суровый деспотизм, отдававший мир во власть жестоких и сумасбродных людей, упадок нравов, явившийся результатом пороков, занесенных в Рим из восточных стран, отсутствие хорошей религии и хорошего всеобщего образования. Добром была, во-первых, философия, грудью вставшая против тиранов, бросившая вызов этим чудовищам и три или четыре раза за полвека подвергавшаяся гонениям (от Нерона, от Веспасиана, от Домициана)[90], во-вторых, сила народной добродетели, законные стремления к лучшей религии, склонность к братству, к культам единобожия, возвеличение бедняка, которое, главным образом, происходило под эгидой иудаизма и христианства. Однако, эти два великие протеста не были согласованы, философская и христианская партии даже не знали друг друга и настолько мало сознавали одинаковость своих стремлений, что философская партия, достигнув власти в царствование Нервы, была далека от покровительства христианству. Говоря по правде, цели христиан были гораздо более радикальны. Стоики, став во главе империи, реформировали ее и царили в продолжении ста прекраснейших для истории человечества лет. Христиане, захватив власть при Константине, докончили разрушение империи. Героизм одних не должен заставлять забывать героизм других. Христианство, столь несправедливое даже к хорошим сторонам язычества, взяло на себя задачу обесценивать тех, кто боролся вместе с ним против общего врага. В протесте, оказанном философией, в первом столетии, было столько же величия, как и в протесте христианства, но вознаграждены они были далеко не одинаково. Мученику, который оттолкнул ногой идолов, посвящена легенда; почему же Эней Корнут, объявивший Нерону, что его произведения никогда не сравняются с произведениями Хризиппа[91], Гельвидий Приск, бросивший в лицо Веспасиану: «твое дело убивать, мое умирать»[92], Дмитрий Циник, ответивший взбешенному Нерону: «ты меня осудил на смерть, но тебя осудила на смерть природа»[93], — почему они не заняли места среди тех известных героев, которых все любят и почитают? Разве человечество настолько сильно перед влиянием порока и развращения, что может позволить одной школе добродетели оттолкнуть помощь всех остальных и чувствовать, что она одна мужественна, сильна и покорна воле Провидения?

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Тацит, Ann., I, 2; Флор, IV, 3; Помпоний в Дигестах, т. I, гл. II, стр. 3.

[2] Геликон, Апеллес, Евцерий и др. Римляне считали, что для худших из их императоров учителями тирании и деспотизма были цари Востока.

[3] См. надпись паразита Антония в Comptes rendus de l’Acad. des Inscr. et B.-L., 1864, стр. 166 и сл. Ср. Тацит, Ann., IV, 55-56.

[4] Для примера можно указать речь К. Лукреция Веспилло, произнесенную на похоронах жены его Турии; текст этой речи был впервые полностью опубликован Моммзеном в Memoires de l’Academie de Berlin за 1863 г., стр. 455. Сравните также надгробное слово в честь Муридии (Орелли, Inscr. lat., № 4860) с надгробным словом в честь Матидии императора Адриана (Mem. de l’Acad. de Berlin, loc. cit., стр. 483 и сл.). Обыкновенно же останавливаются исключительно на речах латинских сатириков, жестоко обличающих порочность женщин того времени. Это все равно, что рисовать общую картину нравов XVII века по произведениям Матюрена Ренье и Буало.

[5] Орелли, № 2647 и след., особенно 2677, 2742, 4530, 4860; Генцен, № 7382 и след., особенно 7406; Renier, Inscr. de l’Algerie, № 1987. Может быть., эти эпитеты и не всегда бывали заслужены, но, во всяком случае, они показывают, как высоко ценили добродетель.

[6] Плиний, Epist., VII, 19; IX, 13; Аппиан, Гражданские войны, IV, 36. Фанния два раза следовала за своим мужем, Гельвидием Приском, и в третий раз была сослана после его смерти.

[7] Героизм Аррии общеизвестен.

[8] Светоний, Aug., 73; Надгробное слово Турии, I, стр. 30.

[9] Надгробное слово Турии, I, стр. 31.

[10] Этим же объясняется и преувеличенно строгое отношение св. Павла (Рим.1:24). Св. Павел не звал высшего римского общества. Кроме того, мы имеем здесь дело с обличениями проповедника, а их никогда не следует понимать буквально.

[11] Сенека, Epist., XII, XXIV, XXVI, LVIII, LXX; De ira, III, 15; De tranquillitate animi, 10.

[12] Отк.17. Ср. Сенека, Epist., XCV, 16 и сл.

[13] Светоний, Augustus, 48.

[14] Мы находим это выражение в бесчисленном множестве надписей.

[15] Плутарх, Praec. ger. reipubl., XV, 3-4; An seni sit ger. resp., все.

[16] Иосиф, Ant., XIV.10:22-23; ср. Тацит, Ann., IV, 55-56; Рутилий Нуматиан, Itin., I, 63 и след.

[17] Immensa romanae pacis majestas., Плиний, Hist. nat., XXVII, 1.

[18] Элий Аристид, Похвала Риму, все; Плутарх, трактат о Счастье Римлян; Филон, Leg. ad Gaium, § 21, 22, 39, 40.

[19] Дионисий Галикарнасский, Римские древности, I, начало.

[20] Плутарх, Жизнь Солона, 20.

[21] См. Атепей, XII, 68; Элиан, Var., Hist., IX, 12; Свидас, на слово ?????????.

[22] Тацит, Ann., I, 2.

[23] См. характер Евтифрона у Платона.

[24] Диог. Лаэрций, II, 101, 116; V, 5, 6, 37, 38; IX, 52; Атеней, XIII, 92; XV, 52; Элиан, Var. Hist., II, 23; III, 36; Плутарх, Перикл, 32; De plac. philos., I, VII, 2; Диодор Сицил., XIII, VI, 7; Школа Аристофана, в Aves., 1073 г.

[25] Так, напр., при Веспасиане; эпизод с Гельвидием Приском.

[26] Мы постараемся, однако, показать ниже, что преследования эти, по крайней мере до гонений Деция, были очень преувеличены.

[27] Первые христиане, действительно, с бoльшим почтением относились к авторитету римлян, Рим.13:1 и сл.; 1 Петр.4:14-16.

[28] Диоген Лаэрций, VII, 1, 32, 33; Евсевий, Prerat. evang., XV, 45; и вообще см. Цицерона: De legibus и De officiis.

[29] Теренций, Heautont., I, I, 77: Цицерон, De finibus bon. et mal., V, 23; Partit. Orat., 16, 24; Овидий, Fastes, II, 684; Лукан, VI, 54 и сл.; Сенека, Epist., XLVIII, XCV, 51 и сл.; De ira, I, 5; III, 43; Арриан, Dissert. d’Epict., I, IX, 6; II, V, 26; Плутарх, De la fort. des Rom., 2; De la fort. d’Alexandre, I, 8, 9.

[30] Виргилий, Egl., IV; Сенека, Медея, 375 и сл.

[31] Тацит, Ann., II, 85; Светоний, Тиверий, 35; Овидий, Fast., II, 497–514.

[32] Надписи, в которых говорится о женщинах, содержат в себе много самых трогательных выражений. «Mater omnium hominum, parens omnibus subveniens», у Renier, Inscr. de l’Algerie, № 1987. Ср. ibid., № 2756; Моммзен, Inscr. R. N., № 1431. Duobis virtutis et castitatis exemplis, Not. et mem. de la Soc. de Constantine, 1865, стр. 158. См. надпись Урбаниллы у Герена, Voyg. archeol. dans la reg. de Tunis, I, 289, а прелестная надпись Орелли, № 4648. Многие из этих надписей относятся, правда, не к первому веку, а к более поздней эпохе; но чувства, которые в них выражены, конечно, не были новы.

[33] Propos de table, I, V, 1; Vie de Demosth., 2; диалог Любви, 2, и в особенности Утешение жены.

[34] Caritas generis humani, Цицерон, De finibus, V, 23. Homo sacra res homini, Сенека, Epist., XCV, 33.

[35] Сенека, Epist., XXXI, XLVII; De benef., III, 18 и след.

[36] Тацит, Ann., XIV, 42 и сл.; Светоний, Клавдий, 25; Дион Кассий, LX, 29; Плиний, Epist., VIII, 16; Надпись в Ланувиуме, табл. 2, строки 1-4 (у Моммзена. De coll. et sodal. Rom., ad calcem.); Сенека Ритор, Controv., III, 21; VII, 6; Сенека Философ, Epist., XLVIII; De benef., III, 18 и след.; Колумелла, De re rustica, I, 8; Плутарх, Жизнь Катона старшего, 5; De ira, 11.

[37] Epist., XLVIII, 13.

[38] Катон, De re rustica, 58, 59, 104; Плутарх, Жизнь Катона, 4, 5. Ср. с такими же жестокими правилами в кн. премудрости Иисуса, сына Сирахова (Сир.33:25 и сл.).

[39] Тацит, Ann., XIV, 60; Дион Кассий, XLVII, 10; XV, 16; LXII, 13; LXVI, 14; Светоний, Кай, 16; Аппиан, Гражданские войны, IV, начиная с гл. XVII (особенно гл. XXXVI и след.) и до гл. LI. Ювенал, VI, 476 и сл., описывает нравы худшей части общества.

[40] Гораций, Sat., I, VI, 1 и сл.; Цицерои, Epist., III, 7; Сенека Ритор, Controv., I, 6.

[41] Светоний, Гай, 15, 16; Клавдий, 19, 23, 25; Нерон, 16; Дион Кассий, LX, 25, 29.

[42] Тацит, Ann., VI, 17; ср. IV, 6.

[43] Тацит, Ann., XIII, 50-51; Светоний, Nero, 10.

[44] Эпитафия ювелира Евгодия (hominis boni, miseri cordis, amantis pauperes), Corpus inscr. lat., № 1027, надпись эпохи Августа. (См. Egger, Mem. d’hist. anc. et de phil., стр. 351 и след.), Перро, Exploration de la Galatie и пр., стр. 118–119 (??????? ????????). Надгробное слово в честь Матидии, Адриана (Mem. de l’Acad. de Berlin за 1863 г., стр. 489); Моммзен, Inscr. regni Neap., № 1431, 2868, 4880; Сенека Ритор, Controv., I, 1; III, 19; IV, 27; VIII, 6; Сенека Философ, De clem., II, 5, 6; De benef., I, 1; II, 11; IV, 14; VII, 31. Ср. Leblant, Inscr. chret. de la Gaule, II, стр. 23 и сл.; Орелли, № 4657; Fea Framm. de fasti consol., стр. 90; R. Garucci, Cimitero degli ant. Ebrei, стр. 44.

[45] Corpus inscr. graec., № 2758.

[46] Corpus inscr. graec., №№ 2194в, 2511, 2759в.

[47] Следует припомнить, что Коринф был в ту эпоху чужеземной колонией, основанной Цезарем и Августом на месте прежнего города.

[48] Лукиан, Demonax, 57.

[49] Дион Кассий, LXVI, 15.

[50] См. в особенности Элий Аристид, трактат против комедии (I, стр. 751 и сл., изд. Дендорфа).

[51] Замечательно, что в некоторых городах Малой Азии остатки античных театров еще до сих пор служат убежищем проституции. Ср. Овидий, Искусство любить, I, 89 и след.

[52] Орелли-Генцен, №№ 1172, 3362 и сл., 6669; Герен, Voyg. en Tunisie, II, стр. 59; Borghesi, Oeuvres completes, IV, стр. 269 и сл.; E. Desjardins, De tabulis alimentaris (Париж, 1854); Аврелий Виктор, Epitome, Нерва, Плиний, Epist., I, 8; VII, 18.

[53] Надписи у Дежардена, op. cit., ч. II, гл. I.

[54] Светоний, Augustus, 41, 46; Дион Кассий, LI, 21; LVIII, 2.

[55] Тацит, Ann., II, 87; VI, 13; XV, 18, 39; Светоний, Augustus, 41, 42; Claudius, 18. Ср. Дион Кассий, LXII, 18; Орелли, № 3358 и след.; Генцен, № 6662 и сл.; Forcellini, Tessera frumentaria.

[56] Одиссея, VI, 207.

[57] Эврипид, Suppl., ст. 773 и сл.: Аристотель, Ритор., II, VIII; Никомахова этика, VIII, I; IX, X. См. Стобей, Florilege, XXXVII и CXIII и вообще отрывки из Менандра и греческих комиков.

[58] Аристотель, Политика, VI, III, 4 и 5.

[59] Цицерон, Tusculanes, IV, 7, 8; Сенека, De clem., II, 5, 6.

[60] Луврский папирус, № 37, столб. 1, строка 21, в Notices et extroits, т. XVIII, ч. 2, стр. 298.

[61] Виргилий, Egl., IV; Georg., I, 463 и сл.; Гораций, Od., I, II; Тацит, Ann., VI, 12; Светоний, Aug., 31.

[62] См. напр., De republ., III, 22; цитируется Лактанцием, Instit. div., VI, 8.

[63] См. напр., прекрасное письмо XXXI к Люцилию.

[64] Светоний, Веспасиан, 18; Дион Кассий, т. VI, стр. 558 (изд. Штюрца); Евсевий, Chron., год 89; Плиний, Epist., I, 8; Henzen, Suppl. a Orelli, стр. 124, № 1172.

[65] Надгробное слово в честь Турии, I, строки 30-31.

[66] См. в особенности первую книгу Валерия Максима, труд Юлия Обсеквенса о чудесах и Священные поучения Элия Аристида.

[67] Этому не были чужды, как говорят, даже Август (Светоний, Aug., 90-92) и сам Цезарь (Плиний, Hist. nat., XXVIII, IV, 7), хотя я в этом сомневаюсь.

[68] Манилий, Hygin, переводы Арата.

[69] Цицерон, Pro Archia, 10.

[70] Светоний, Claud., 25.

[71] Bereschith rabba, гл. LXV, лист 65b; Du Cange, в слове matricularius.

[72] Цицерон, De legibus, II, 8; Vopiscus, Aurelien, 19.

[73] Religio sine superstitione. Надгробное слово Турии, I, строки 30-31. См. Плутарх, Трактат о суеверии.

[74] См. Мелитон, ???? ????????, в Spicilegium syriacum Кюретона, стр. 43 или в Spicil. Solesmense, дон Питры, т. II, стр. XLI, по которым можно составить себе представление о том, как воспринимали это евреи и христиане.

[75] Светоний, Aug., 52; Дион Кассий, LI, 20; Тацит, Ann., I, 10; Аврелий Виктор, Coes., 1; Аппиан, Bell. Civ., 132; Иосиф, B. J., I.21:2,3,4,7; Noris, Cenotaphia Pisana, диссертац., I, 4; Kalendarium Cumanum, в Corpus inscr. lat., стр. 310; Ekhel, Doctrina num. vet., ч. 2-я, т. VI, стр. 100, 124 и след.

[76] Тацит, Ann., IV, 55-56. Сравните Валерий Максим, прол.

[77] Коринф, единственный город в Греции, где в первые века христианство было сильно развито, в ту эпоху уже не был эллинским городом.

[78] Гераклит, Корнуд. Срав. Цицерон, De natura deorum, III, 23-25, 60, 62-64.

[79] Плутарх, Consolatio ad uxorem., 10; De sera numinis vindicta, 22; Heuzey, Mission de Macedoine, стр. 128; Revue archeologique, апрель 1864 г., стр. 282.

[80] Лукреций, I, 63 и след.; Саллюстий, 52; Цицерон, De nat. deorum., II, 24, 28; De divinat., II, 33, 35, 57; De haruspicum responsis, почти все; Tuscul., I, 16; Ювенал, Sat., II, 149-152; Сенека, Epist., XXIV, 17.

[81] «Sua cuique civitali religio est, nostra nobis», Цицерон, Pro Flacco, 28.

[82] Цицерон, De nat. deorum., I, 30, 42; De divinat., II, 12, 33, 35, 72; De harusp. resp., 6 и т. д.; Тит Ливий, I, 49; Квинт Курций, IV, 10; Плутарх, De plac. phil., I, VII, 2; Диодор Сицил., I, II, 2; Варрон у св. Августина, De civ. Dei, IV, 31, 32; VI, 6; Дионисий Галик., II, 20; VIII, 5; Валерий Максим, I, II.

[83] Цицерон, De divinat., II, 15; Ювенал, II, 149 и след.

[84] Тацит, Ann., XI, 15; Плиний, Epist., X, 97, sub. fin. Изучите личность Серапиона по Плутарху, De Pythioe oraculis. Сравн. De El apud Delphos. Особенно Валерий Максим, кн. I, полностью.

[85] Ювенал, Sat., VI, 489, 527 и след.; Тацит, Ann., XI, 15. Сравните: Лукиан, Собрание богов; Тертуллиан, Apolog., 6.

[86] Иосиф, Ant., XVIII.3:4; Тацит, Ann., II, 85; Le Bas, Inscr., ч. V, № 395.

[87] Плутарх, De Pyth. orac., 25.

[88] См. Лукиан, Alexander seu pseudomantis и De morte Peregrini.

[89] Сенека, Epist., XII, XXIV, LХХ; Надпись Ланувия, 2 кол., стр. 5–6; Орелли, 4404.

[90] Светоний, Domit., 10; Тацит, Agricola, 2, 45; Плиний, Epist., III, 11; Филострат, Vie d’Apollonus, I, VII, полностью; Евсевий, Chron. ad ann. Chr., 90.

[91] Дион Кассий, LXII, 29.

[92] Аллиен, Dissert. d’Epictete, I, II, 21.

[93] Там же, I, XXV, 22.