Аграновский В. Вторая Древнейшая. Беседы о журналистике

ОГЛАВЛЕНИЕ

Трио в одной лодке, не считая лоцмана

Валерий Аграновский
ЗРЯПЛАТА
(История одной известной формулы)

Начну с присказки, а потом будет сказка о зарплате. Обычно, говоря с детьми, начинают так: «В одном царстве-государстве», а со взрослыми: «В добрые старые времена». Не смею препятствовать читателю: кто с чего хочет, с того и начнет, а уж к концу сделает окончательный выбор.
Итак, был у меня когда-то колоритный герой документальной повести. Прозвище его было громкое — Саша-Москва. Из своих тридцати шести лет восемнадцать просидел в лагерях — «вор в законе» (насколько я понимаю, работать он не имел права ни в лагере, ни на воле). Что понесло идейного противника труда с нашей компанией «комсомольцев-добровольцев» на стройки Норильска, я не знаю и гадать не буду: вариантов — тьма. А сам он с нами не откровенничал (не «кололся»). Так или иначе, мы выехали эшелоном из Москвы в Красноярск, потом теплоходом «Иосиф Сталин» по Енисею до Дудинки, а там паровозиком по одноколейке в Норильск. Дорога заняла три недели, а потом ребята года два вкалывали на новостройках города. Шел в ту пору пятьдесят шестой год. (Неужели сорок два года пролетели? У времени вообще, мне кажется, разные измерения: десять лет минувших — мгновениями надо мерить, а десять будущих — вечностью.)
Саша-Москва был высок, сух (но не тощ), в татуировке с запястья до шеи, голос хриплый (как у анархиста морячка-сифилитика из знаменитой «Оптимистической трагедии»), В приступе гнева он резал собственную грудь бритвой крест-накрест, но нас никогда не трогал. Конечно, он знал, что я журналист и что у меня свой интерес к Норильску. И почему-то хотел произвести на меня благоприятное впечатление. Возможно, я ему просто «показался». Однажды сказал: «Какая ж вольная свобода в столице любимой Родины! Там тебе и девочек навалом, и коньячка армянского реки, и... — вдруг бросил на меня быстрый взгляд, — библиотеки!» Он же успокоил меня как-то душевным словом: «Не волнуйся, Валера, у тебя вся жизнь спереди!»
Теперь признаюсь читателю: жизнь моя уже давно «взади». Пенсионерист! Что может быть унизительнее, чем сесть на шею государства? Не о размере пенсии говорю — о факте. Если по болезни, то чем моложе инвалид, тем обидней, но на кого или на что жало-ваться, кроме как на судьбу, на несчастный случай, а то и на собственную глупость? Но ежели по старости, так это логично; был да весь вышел, ведь возраст на месте не топчется. Денег — слезы. На сколько наработал в прошлом, на то и напоролся в старости. Вини себя, какой бы несовершенной ни была пенсионная сумма.
Пенсионеры подсчитывают пособие не в долларах, не в фунтах стерлингов, не в рублях, не в «зайчиках», а в самой прочной (пока еще!) российской валюте: в буханках черного или белого хлеба. Сто буханок в месяц — бедность, а если триста пятьдесят в месяц — министерский пенсион, а может, и прокурорский с гене-ральским. Кто хочет, может и в ручных часах: пара часов в месяц — вполне приличная сумма получается. (Кстати, для меня до сих пор загадка, почему часы считают «парами»?) Хотите — переводите пенсии в сутки круиза, в один или два рукава женских пальто или в мужские кепки-«лужковки» в месяц: выбирай — не хочу. Одни измеряют пенсии желудком, другие — количеством ртов в семье, а кто еще — живым умом или всей прожитой жизнью. А завидовать сегодня некому: только работающим людям. Им денежки льются (как нам кажется), а нам капают.
Пора сказать главное — наша трудовая жизнь была раньше невнятной и странной. Нам не за работу платили, а за приход на работу. Хороша или плоха была продукция — государство не «чесало». Имел товар спрос или не имел, хорошо лечили врачи или худо, писали в газетах талантливо или бездарно, ходила публика в кино валом или не ходила вовсе, детей учили с интересом или со скукой: кого это трогало? Главным был ЕВП — Его Величество План, а не «качество» продукции, по бессмертному выражению гениального Аркадия Райкина, который нас «моштом» во рту смешил. Почести, ордена, звания и премии сыпались с неба (сверху), где сидело «партия-и-правительство» (произносили — кто подзабыл — в одно слово), оно и решало: давать или не давать людям прибавку к денюшкам. А снизу, где жил народ, было безмолвие и единственная забота: после службы и работы исправно вставать в очередь в кассу, чтобы получить получку.
Кто-то из самых умных и смелых должен был первым осмелиться и открыто сформулировать тезис — в нашей стране, как во всем цивилизованном мире, нужна капитальная реформа «хотя бы» оплаты человеческого труда. Не подозревал я в ту пору, что этот человек в той же квартире, где жила моя семья: Русаковская улица, дом два дробь один. А было нас четверо. Мама вне конкуренции: у нее должность мамы. Папа в момент ареста в тридцать седьмом работал спецкором газеты «Правда», еженедельно публикуя острые, как жало пчел, «маленькие
Фельетоны», и после реабилитации вернулся из норильских лагерей в Москву и до самой смерти (в 1951-м) был спецкором уже «Огонька». (Теперь вам понятен мой «особый интерес» к Норильску: был еще жив Сталин, и папа ничего не говорил сыновьям — мама тоже сидела под Карагандой и все знала о лагерной жизни, — боясь за наши развязанные не по тем временам языки; вот я и стал после папиной смерти искать его солагерников, чтобы по крохам восстановить печальную судьбу родителей и всего несчастного поколения.)
Старший брат Анатолий потом стал спецкором «Известий», а я спецкором «Комсомольской правды». Помню, кто-то пустил крылатую фразу «Каждое солидное издание должно иметь хоть одного Аграновского!» Династии, конечно, польстило: но все мы к славе были хладнокровны. Однажды Толю спросили на читательской конференции, как он оценивает журналистскую квалификацию младшего брата (то есть меня) и старший ответил парафразом известной байки: «Валерий, безусловно, второй журналист страны!» Тут же последо-вал вопрос: «Кто же первый?» Толя ответил намеренно небрежным тоном: «Первых много». Потом мы все поняли: Анатолий и был «тем самым», первым, потому и позволял великодушие в мой адрес, публично заявив: «Валера — мое исправленное и улучшенное издание». Оба сына безоговорочно полагали папу воистину классиком.
Как сейчас помню творческую обстановку дома: папа читает семье очерки для «Огонька», написанные после командировки, а мы обсуждаем. Я, как обычно, ловлю «блошки»: «У тебя, папа, рифмуется последнее слово второго абзаца с первым словом третьего, что недопустимо в очерке, папа, это же не «Кола Брюньон». Толя закрывался с папой в другой комнате, где вели серьезный профессиональный разговор о концепции материала, о тональности. Мама была, как мы говорили, в «своем репертуаре», то есть нашим семейным лоцманом: «Знаешь, Абраша, ты опять слабо отразил роль партии!» — под общий хохот. Мог ли я тогда представить себе, что именно на долю старшего брата выпадет миссия провозгласить мысль, о которой я сказал выше. А уж какой получился конфуз в итоге, я расскажу в конце повествования: убедительно прошу чи-тателя потерпеть. Как же без интриги?
Толина работа в газете была счастливой: он был кумиром и читателя, и коллег. Его боялись и уважали власти, что было лучшим подтверждением его публицистического таланта. Писал он трудно, мучительно, не похоже на современных скороспелок: сразу в газетную полосу он не хотел да и не умел. Толя тщательно обдумывал темы, не жалея времени и себя. Однажды, встречаясь со студентами журфака, я позволил себе сравнить метод старшего брата с работой дояра. Толя действительно выдаивал своих близких и просто умных людей, подробно рассказывая им свою тему: размышляя вслух, он проверял на собеседниках ход мыслей и возможный «поворот» темы. Ночами и у меня дома иногда звонил телефон: Толя читал первые абзацы, выверяя тональность очерка. С присущим мне максимализмом, я мог сказать: «Никуда не годится» или: Замечательно!» На что Толя отвечал: «Ничего ты не понимаешь, босяк» или: «Молодец, точно!» Потом делал по-своему и получалось прекрасно.
Помню, он всегда с трудом садился за письменный стол, но уж коли садился, то работал запойно. Однажды у него был вынужденный простой: не давался материал. Папа говорил в таких случаях: «Не вытанцовывается тема». Два месяца могли пройти бесплодно. Однажды Толя решился: пришел к главному редактору и положил на стол заявление об увольнении — не могу получать деньги бездельные. Главным «Известий» был тогда умный человек Лев Николаевич Толкунов. Он уважительно относился к журналистскому творчеству и соответственно к Толе. Не помню, были ли они на «ты» или на «вы» (скорее всего, второе). Толкунов молча выслушал своего сотрудника и сказал примерно так: «Дармовые деньги многие в стране получают, Анатолий. Но вам я плачу не за то, чтобы вы писали в «Известия», а за то, чтобы вы не писали в другие газеты!» И порвал на мелкие кусочки заявление. Через неделю тема Толе далась, и скоро очерк пошел в номер.
Не зря Толя сам называл себя «тугодумом». И вот случилось: в одном из очерков он написал сегодня многим известную формулу, которую я обещал вам процитировать. Звучит она так: заработная плата должна быть заработана. Кто сегодня усомнится в справедливости этих слов? Но были и другие времена. Давно ли мы поняли, что работа — жизнь? При разных отношениях к реальности нельзя отказаться от констатации важного факта: прежнее отношение к работе сменилось делом, а не присутствием на месте. Не будем ломиться в открытые двери, хотя их открыли не так уж давно. Предлагаю читателю, как говорится, оглянуться назад. Льва Толкунова уже не было в «Известиях» (он ушел на повышение), и главным в газете стал уникальный человек (его фамилии называть не буду: пусть живет). Мало того, что он не написал ни одной строки, но и не читал материалы, идущие в собственной газете. Ему их исправно пересказывали клевреты, которые всегда были, есть и будут в средствах массовой информации. Вот так и «доложили» главному, он тут же «поймал» в очерке крамольную фразу, вам известную. И приказал ее немедленно убрать. Почему? Одному Богу известно. Но на летучке все же прилюдно сказал: «Аграновский, хоть и умный (говорят) журналист, а написал в очерке глупость». И процитировал. Статья была кастрирована и вышла без «глупостей». Автор даже не успел вмешаться: открыл дома утром газету — фразы нет. Объясняться не имело смысла. Поезд ушел.
Зато месть журналиста была убийственна. В ту пору Анатолий был в группе, которая писала и редактировала тексты Брежнева. Толя не любил обо всем этом рассказывать, но я слышал, что требование к газетчикам было одно: фразы должны быть короткими и без деепричастных оборотов, которые уже маразматирующий лидер произнести не мог. В своем экономическом разделе Толя вставил Леониду Ильичу ту самую «глупость», которую главный безжалостной рукой изничтожил. В первом же материале (кстати, тоже на экономическую тему) автор написал: «Как умно, точно и справедливо сказал Леонид Ильич Брежнев: «Заработная плата должна быть заработана». Главный чуть не подавился, но цитату съел с вынужденным облизанием цитаты. Редакция и многочисленные коллеги потешались: надо же — «Известия» публикуют «глупости» генсека! Дожили.
Когда сегодня мы с болью видим или слышим, как в пикетах больших и малых городов России стоят педагоги, инженеры, врачи, шахтеры с металлургами, ученые-атомщики, мы понимаем: они тысячу раз правы. Их невыданные деньги заработаны потом и кровью, платят им не за зря. Играть с получкой и прежде было опасно с работающим людом (вспомните Новочеркасск!), тем более нынче, ведь уже развешаны перед властями предупредительные знаки «Осторожно — мины!». С тем, что называется «рынком», никакая Америка, Англия с Францией в придачу не справятся: профуканные кем-то и где-то деньги можно не давать, но — заработанные?!
Что касается рассказанной мною истории с крылатой фразой Анатолия Аграновского, вывод предлагаю такой: и «в добрые старые времена», и «в некотором государстве» судьба газетчиков неизменно ответственна. Редакторы приходят и уходят, а журналисты остаются. Их век долог, хотя и не вечен.
К собственному удивлению, нахожу вдруг в юношеском дневничке такую запись: «Сколь долго мы ни проживем на этом свете, нам не удастся ни на мгновение укоротить время, которое проведем в мире ином». Прав автор этой мысли?
Ничего в нашей жизни вечного нет, кроме небытия.

Огонек. 1998