Меринг Ф. История войн и военного искусства

ОГЛАВЛЕНИЕ

Катастрофа (Йена и Тильзит)

1. Как возникла война

Неизмеримую тяжесть позора навьючило на себя прусское государство за зиму 1805–1806 г.: от Потсдамского ноябрьского договора, заключенного им с русско-английской коалицией, до Парижского февральского соглашения, заключенного им с Наполеоном. Бесстыдство, проявленное юнкерством, тем более велико, что не было обнаружено и следа раскаяния с его стороны. Наоборот, чем больше сомнительного блеска приобретала Пруссия вследствие своего вероломства, тем более дерзким становилось прусское юнкерство. Лишь немногие, вроде Шарнгорста и Штейна, подозревали угрожавшую гибель и делали серьезные попытки к предотвращению ее, которые разбивались, однако, о несокрушимую ограниченность короля. Покровительствуемая им клика Гаугвиц — Ломбард спокойно продолжала свое бесчестное предательство родины. Правда, она не была все же ослеплена настолько, чтобы не видеть совсем той опасности, навстречу которой она шла, но она надеялась избежать ее «всевозможными уловками и хитростями», как выразился сам Ломбард, открыто игравший роль шпиона французского посла, доставлявший ему чистосердечные донесения о всех заседаниях кабинета и открыто получавший за это от него вознаграждение в Париже.

Наряду с этим гвардейские юнкерские офицеры бряцали саблями, били окна Гаугвица и под звуки труб и литавр провозглашали «Hoch» изгнанному Наполеоном Гарденбергу. Даже королеве было угодно во время посещения царем Потсдама играть роль Орлеанской девы, хотя у нее отсутствовали все необходимые для этого данные.

Гораздо серьезнее, кажется, был воинственный пыл принца Луи-Фердинанда, отцом которого был якобы один из братьев старого Фрица, фактически же генерал Шметтау. Все его манеры представляли собой разительный контраст с апатичным характером короля, и хотя его мнимая гениальность временами проявлялась в настоящей развращенности, все же дружба, которой одарили его Шарнгорст и Штейн, говорит до некоторой степени за то, что он был создан из иного теста, чем другие прусские принцы. [245] Он проклинал «каналий, которые нас предали», — Гаугвица, Ломбарда и К°, и довольно остроумно издевался над полным противоречий Берлином, который приветствовал войско и боялся войны, танцевал и заставлял танцевать, идя в то же время навстречу или жестокой, полной превратностей войне, или же миру, носящему в себе зародыш войны, которая грозит уничтожить «нашу политическую свободу».

Наполеон также знал Берлин и относился к нему с утонченным презрением. Он находил, что пруссаки еще глупее, чем австрийцы. Он подвергал своих новых союзников одному унижению за другим, бесчестил в своих официальных бумагах прусского министра Гарденберга как английского наемника, вследствие чего Гарденберг, несмотря на свою полную невиновность, был немедленно отставлен своим храбрым королем; Наполеон перешел через установленные февральским соглашением границы уступленной Рейнской области, оставлял без ответа письма Фридриха-Вильгельма, даже не оповестил его об образовании Рейнского союза. И, конечно, было лишь оскорбительной насмешкой, когда Талейран сказал мимоходом прусскому послу Лукезини, что если Пруссия чувствует себя стесненной образованием Рейнского союза, то она может основать Северогерманскую империю. [246]

В Берлине, однако, видели в этом милостивое поощрение французского императора и чувствовали себя тем более беззаботными, что после первых же явных слухов о предстоящем утверждении Рейнского союза впали как раз в эти победоносные мечтания. Происходила торговля по этому поводу с обоими северогерманскими курфюрстами в Дрездене и Касселе; они должны были превратиться в королей и кормиться за счет присоединения меньших имперских государств, прусский же король должен был сделаться императором и главнокомандующим союзной армии. Однако как в Дрездене, так и в Касселе эти предложения встречали мало сочувствия. О прусской империи в Дрездене и слышать не хотели, а когда Пруссия отказалась от этой претензии, то то же самое отношение встретило и прусское главное командование в военное время. Дрезденский двор требовал, наоборот, союзной директории [247] между Пруссией, Саксонией и Гессеном, а вместо союзной армии — трех отдельных армий под предводительством трех крупнейших государств. Вместе с тем он требовал присоединения к своим владениям саксонских герцогств. Кассельский двор был более уступчив, но также ценой гораздо большего увеличения границ, чем на то могла согласиться Пруссия. Оба двора имели гораздо большую склонность вступить в Рейнский союз, чем поставить себя под прусский протекторат, и их инстинктивное чутье, что они как династические чучела будут иметь при этом несравненно большее значение, — поддерживалось, особенно в Дрездене, французской дипломатией.

В атмосфере этих бессмысленных стремлений, как взрыв бомбы, прозвучала новость, пришедшая в Берлин 7 августа от парижского посла Лукезини. Франция находилась в то время еще в состоянии войны с Англией и Россией, а Пруссия, по крайней мере, с Англией, которая, протестуя против занятия Ганновера, заперла прусские корабли в британских гаванях, блокировала северогерманские гавани и выдавала каперские свидетельства для уничтожения прусского торгового флота. Франции же после смерти Питта, который ненадолго пережил Аустерлицкое сражение, открылась возможность заключения мира с Англией. Лорд Ярмуте вел по этому поводу переговоры с Талейраном в Париже, а царь послал государственного советника Убри для мирных переговоров в столицу Франции. Когда лорд Ярмуте усмотрел в ганноверском вопросе главное препятствие для заключения соглашения, Талейран выразил мнение, что с этим не стоит особенно церемониться, что английский король может взять Ганновер обратно, как только ему это заблагорассудится. Английский посланник с преднамеренной небрежностью сообщил об этих словах французского министра своему прусскому коллеге (Лукезини) за веселым обедом, а последний немедленно донес об этом в Берлин.

Вследствие»того уже 9 августа последовал приказ о мобилизации большей части прусского войска. Это было совершенным безумием, так как после всего того, что уже было сделано, можно было спокойно примириться и с этим оскорблением, тем более что было совершенно невероятным, чтобы мирные переговоры Франции с Россией и Англией достигли цели, и они, действительно, очень быстро прервались. О «корсиканском коварстве» приходится помалкивать, так как «честный» Фридрих-Вильгельм счел совместимым со своей политической совестью, несмотря на свой союз с Наполеоном, продолжать в глубокой тайне поддерживать дружелюбные отношения с царем. На самом [248] деле войны, конечно, совершенно не хотели, стремясь лишь быть вооруженными «на всякий случай»; думали и на этот раз выйти счастливо из затруднения с помощью политики «изворачивания», как говорил обыкновенно Бейме. По желанию Наполеона, Лукезини, затрубивший в трубу войны, был отозван из Парижа, а на его место назначен генерал Кнобельсдорф, который должен был заверить императора в миролюбивых намерениях Пруссии. Наполеон пошел еще дальше: он заявил, что Пруссия должна немедленно разоружиться, и тогда ничто не будет стоять на пути восстановления мирных отношений.

Однако с мобилизацией хитрецы оказались пойманными в ловушку. Они не могли разоружиться без гарантии в том, что Наполеон не продиктует обезоруженному государству каких-нибудь [249] еще более позорных условий. В прусском войске стала проявляться горячая оппозиция. Многие генералы, как, например, Блюхер и Рюхель, категорически требовали войны; гвардейские офицеры шумели больше, чем когда-либо, некоторые из них просили отпуска в Париж и на вопрос — с какой целью, отвечали: чтобы посмотреть на героя на троне. Другие точили свои шпаги на ступенях лестницы, которая вела в отель французского посланника. Прусский король обладал всегда хорошим слухом для подобных речей в гвардии.

При дворе царило невероятное смятение. Король был подавлен и часто плакал, говорил об отречении от престола. Однако как ни растерялся он вследствие своей слабости и эгоизма, все же в высшей степени немилостиво встретил в сентябре просьбу многих генералов и принцев, а также министра Штейна, чтобы отпустить наконец Бейме, Гаугвица и Ломбарда; он доверил также высшее командование тому же герцогу Брауншвейгскому, который еще 14 лет назад доказал свою полную неспособность к этому делу. Однако король не мог разоружиться, не добившись некоторого успеха; и решил выставить как свой ультиматум два условия: Франция не должна более вмешиваться во взаимоотношения Северной Германии, и ее войска должны отойти из Южной Германии за Рейн. Это было, конечно, самое меньшее, чего он мог потребовать, но это было несравненно больше того, что Наполеон мог позволить вынудить у себя путем военной угрозы.

Император не намеревался уступить ни на йоту и, не скупясь на дружелюбные слова, основательно подготовлял сокрушительный удар. Его победоносное войско с 1805 г. стояло в боевой готовности почти на южной границе Пруссии; Наполеон приказал ему сконцентрироваться во Франконии и потребовал контингента от Рейнского союза. 24 сентября он покинул Париж и отправился на Рейн. Для своей военной кассы он взял лишь 24 000 франков: так он был уверен в своей победе.

Между тем в Берлине решили также перейти в наступление, но ни в коем случае не твердо и не определенно, так как самый факт решения был вообще невозможен в этом месте.

В поисках союзников всюду натыкались на запертые двери: после всех предательств прусской политики ей никто уже более не верил; кто мог поручиться в Берлине, что в последний момент не будет принято другое решение? Искали мира с Англией, стучались в Петербург и в Вену; везде наталкивались на глубокое и слишком справедливое недоверие. Сам Гаугвиц тогда стал настаивать на наступлении, и, наконец, царь согласился [250] дать вспомогательное войско в 70 000 чел., которое, правда, могло прибыть лишь тогда, когда жребий будет уже брошен. Лишь одну Саксонию удалось Пруссии еще раньше скорее принудить, чем склонить к союзу; Наполеон, в свою очередь, заявил, что он ведет войну, чтобы охранить Саксонию от поползновений бесчестного соседа, и его манифест оповещал «народы Саксонии», что он идет для их освобождения. Все знали, что дрезденский двор лишь поджидает удобного момента для отпадения от Пруссии. Гессенский двор объявил себя нейтральным, так же как и Брауншвейг, герцог которого должен был командовать прусским войском. Однако наступательные тенденции были парализованы надеждой заключить мир. В тот день, когда Наполеон выехал из Парижа, прусское войско численностью в 130 000 чел. стояло в Тюрингии. К нему следует прибавить еще 20 000 саксонцев. Король и даже воинственная королева прибыли в Наумбург; однако после большого совета прусской главной квартиры было решено отсрочить вторжение во Франконию до 8 октября, так как до этого дня ожидался ответ Наполеона на прусский ультиматум от 1 октября. Гаугвиц и Ломбард все еще самым непонятным образом надеялись на то, что французский император передумает, обязуется не [251] нарушить северогерманского союза и даже отзовет свои войска за Рейн. Наполеон же, когда до него дошел 7 октября в Бамберге ультиматум, пересланный ему из Парижа, разразился громким смехом. В своем первом бюллетене он назвал письмо короля «одним из тех скверных памфлетов, какие английское министерство заставляет ежегодно приготовлять за 500 фунтов стерлингов», и обратился к своим войскам со следующими словами: «Они хотят, чтобы мы при одном виде их армии очистили Германию. Безумцы! Только через триумфальную арку можем мы вернуться во Францию».

Поэтому в Эрфурте 9 октября появился прусский военный манифест, составленный Ломбардом, многословное, жалкое творение, которое с порицанием перечисляло все французские прегрешения до самых дней революции и тут же с похвалой превозносило прусскую снисходительность к этим прегрешениям. Английские газеты говорили, что это был язык соблазненного, упрекающего своего соблазнителя во всех своих болезнях, полученных якобы от него. Здесь встречались следующие слова: «Нации имеют свои права независимо от каких-либо трактатов», — ни в одних устах это не могло казаться таким жалким и позорным лицемерием, как в устах старопрусского королевства.

2. Выступление
Таким образом, юнкерский сброд скорее ввалился, чем вступил в войну; все возрастающей тяжестью своих преступлений он был увлечен на наклонную плоскость, по которой он неудержимо скатывался вниз, в глубину беспримерного позора.

Еще до первого выстрела водворилось полное смятение. Военная и мирная партия в безнадежном ослеплении спорили друг с другом. Хвастливые угрозы Блюхера и Рюхеля уравновешивались трусливыми увертками Гаугвица и Ломбарда. И те, и другие были противоположными полюсами того же страшного упадка. Блюхер превзошел себя в следующей фандфаронаде: «Французы находят свою смерть еще по эту сторону Рейна, и приезжающие оттуда сообщают такие же приятные вести, как о Росбахе». Другой подобный же герой очень сожалел о том, что славная армия берет с собой на войну ружья и сабли, — чтобы прогнать французов, было бы достаточно одних дубин.

Единственное извинение этих сумасшедших выходок можно, пожалуй, найти только в паническом страхе. Большая часть старшего офицерства, беспомощные старцы, терявшие к тому [252] же вследствие войны значительную часть своих доходов, была настроена совсем не воинственно. То же самое, если только не в еще большей степени, можно сказать и о солдатах. Старые солдаты, по большей части, женатые принужденные оставлять дома жен и детей, привыкшие, как отпускные и временно обязанные, жить, по крайней мере, в течение большей половины года полусвободной жизнью, очень неохотно следовали сигналу боевой трубы, призывавшему их к новому голоду и новым наказаниям; чтобы воспламенить их к геройским подвигам, придумали прекрасное средство — водить их в театр, чтобы вдохновлять там «Валленштейном» и «Орлеанской девой» бедного Шиллера. Но этого еще мало: прусские бюрократы настроили в этом же направлении и свои арфы: член военного совета Мюхлер описывает с прозорливостью поэта, как фридриховские наемники будут побивать французское народное войско. «И вот они бегут, трусливые наемники, и внуки становятся такими же победителями, какими были 50 лет назад отцы». Однако бедные рабы военщины, с урчащими желудками и окровавленными спинами, далеко не были всем этим растроганы: они распевали при огне своих бивуаков в Тюрингии: «Иной желает умереть за отечество, но я желал бы лучше получить в наследство 10 000 талеров. Отечество — неблагодарно. И за него погибнуть? Эх ты, дурак!..»

Эта поэзия имеет перед официальными военными победными песнями хоть то преимущество, что она отражает настроение самого народа, который в массе своей относился к войне с полным равнодушием. И как могло быть иначе? Какое представление могло у него быть об отечестве, которое нигде не существовало, кроме как в болтовне презренных литераторов, или же в виде фантастического призрака, встававшего перед напуганной совестью охваченного страхом прусского юнкерства? Одним из прекраснейших качеств этого класса является искусство использовать государственный механизм для того, чтобы высасывать из народных масс последнюю каплю крови, и если при этом случается, что юнкерство попадает впросак, то оно требует со всем благородным пафосом угнетенной невинности, чтобы изнуренные массы бросили свои измученные тела в бойню за «отечество», т. е. за сохранение того же юнкерского господства. Если странное требование не выполняется, то оно жалуется, что массы изнежились вследствие «просвещения и гуманности». С известной точки зрения юнкерство имело основание говорить так. Если бы просвещение и гуманность стояли в Германии на более твердой почве, чем это было во Франции, то восточноэльбские юнкера отправились бы к черту задолго до Йены. [253]

При существовавшем тогда положении вещей ни малейшим подобием национального воодушевления не могло сопровождаться «то чванное, сказочное привидение давно забытых времен», какое выступило осенью 1806 г. в поход в образе немецкого войска. Все его уродливости выявили себя уже при мобилизации 1805 г., но, конечно, никаких улучшений не было произведено, даже и в тех областях, которые могли быть до известной степени улучшены. Благодаря ротному хозяйничанью снабжение, вооружение и обмундирование войска было хуже, чем в любой европейской армии того времени. Куртки были сделаны из такого грубого и неплотного сукна, что через него можно было просеивать горох, и к тому же так коротко срезаны, что оставляли живот совершенно неприкрытым. Не было ни шинелей, ни жилетов, ни кальсон; летом даже не было суконных брюк, а были полотняные, в которых солдаты должны были выдерживать холодные осенние ночи перед сражением под Йеной. Каждый человек получал паек, состоящий из двух фунтов плохо выпеченного хлеба ежедневно и одного фунта мяса в неделю. Винтовки были годны лишь для блестящих парадов, а не для сражений; был случай, что у целого полка дула винтовок оказались настолько тонкими, что не могли выдержать стрельбу боевыми патронами.

Противоположность этому представлял громоздкий обоз, который таскали для удобств гг. офицеров. Все, что было привычно или приятно для них в мирное время, они возили с собой. 70-летний главнокомандующий возил с собой любовницу-француженку, другой генерал — выводок индюшек, один лейтенант — фортепиано. Все пехотные офицеры, вплоть до младшего лейтенанта, были на лошадях; все офицеры, кроме гусар, имели, по крайней мере, по одной вьючной лошади; большая часть ротных командиров имела по 5, меньшая часть — по 3 лошади. Ноша, которую они везли, включала в себя и палатку, и походный стол со стулом, и походную кровать. Бесконечный обоз, предоставленный для них законом, юнкерские офицеры увеличивали еще крестьянскими телегами и экипажами, в которых они часто возили с собой в поход жен и детей; ведь и король брал с собой свою Луизу.

При мобилизации 1805 г. выяснилось самым очевидным образом, как сильно обременял войско такой обоз, и некоторые из способных еще на кое-какое соображение юнкеров пытались уменьшить до известных границ это зло, не нарушая, однако, фридриховского великолепия. Но это им удалось очень плохо. Высшая военная коллегия насмешливо ответила им, [255] что для кавалерии признано необходимым даже увеличение удобств и что «лучше маршировать с большими трудностями, чтобы с большей уверенностью победить врага, чем идти налегке и затем обратиться в бегство». Предложение лишить низшее офицерство верховых и вьючных лошадей было отклонено, как дерзкое покушение: «Прусский дворянин не ходит пешком», — твердил Рюхель, а берлинский губернатор граф Шуленбург-Кенерт заявил с истинно патриотическим возмущением, что многочисленное дворянство, служащее в рядах низшего офицерства и представляющее, по признанию всей Европы, красу и силу армии, ни в коем случае нельзя оскорблять и унижать, низводя его на положение рядовых армии. Нельзя было доказать с большей очевидностью невозможность реформирования этого пропитанного юнкерским духом государства даже в мелочах.

Как вооружение и организация войска, так и его стратегия и тактика стояли совершенно на фридриховской ноге. С суеверным упорством держались той же линейной тактики и того же магазинного снабжения, как они сложились во времена наемного войска, приноравливаясь к его потребностям. Кроме Шарнгорста не было, вероятно, ни одного офицера в войске, который имел хотя бы маленькое подозрение в том, что идут навстречу новому военному искусству, имеющему гораздо большие возможности благодаря своему стрелковому огню и реквизиционной системе. Наоборот, в полном почете находилось строевое учение на плац-парадах, которое высмеивал даже старый Фриц как военное искусство «формалистов», сводившееся к передвижению линий батальонов туда и сюда. Главной заботой военного командования была забота об одинаковой длине кос. Случалось, что на больших парадах даже сам фельдмаршал вынимал из кармана нормальную мерку для кос и измерял их. Если коса какого-нибудь рекрута не соответствовала мерке, это означало 20 ударов деревенскому болвану; еще в день битвы при Заальфельде вышел приказ делать ровнее букли.

Уже по этому можно приблизительно судить о том, что происходило в генеральном штабе. Лучшими его работниками были ученые «талмудисты» из-за границы, которые ничего не знали о моральном элементе современного ведения войны и важнейшие моменты видели в местных и пространственных отношениях, в горных кряжах и водных течениях, в стычках передовых отрядов и кордонов, делая из совершенно произвольных предпосылок столь же ученые, сколько бессмысленные выводы. Они целиком погрузились в стратегические и тактические представления, [256] являвшие собой лишь пережитки давно исчезнувшей действительности. Единственным исключением был Шарнгорст, но так как он не был ост-эльбским дворянином, то его влияние не распространялось далеко, но и он, конечно, также не был свободен от многочисленных бессознательных заблуждений; как он, так и Штейн нуждались еще в суровой школе, чтобы достигнуть полной ясности в своих взглядах.

Во главе войска наряду с Брауншвейгским герцогом, Мюллендорфом и Рюхелем стояли князь Гогенлоэ, княжество которого по заключении Рейнского союза было ликвидировано, но который в качестве бывшего суверенного властителя являлся как бы соперником главнокомандующего, и генерал Калькрейт, бывший в Семилетнюю войну адъютантом принца Генриха и долго живший затем при его полном интриг дворе. В военном отношении оба были такими же нулями, как и все остальные.

Во всяком случае, у герцога Брауншвейгского и здесь так же, как и в революционных войнах, иногда бывали светлые моменты. Едва эта бесформенная военная машина пришла в движение, как она начала трещать по всем швам и выяснилась полная невозможность ее исправления. Герцог жаловался, что не может он победить Наполеона с такими людьми, как Гогенлоэ, Мюллендорф, Рюхель и Калькрейт. Он называл Гогенлоэ тщеславным и слабым человеком, Рюхеля — фанфароном, Мюллендорфа — выжившим из ума стариком, Калькрейта — хитрым интриганом. Генералов же 2-го ранга — бездарными рутинерами. Это все было очень метко, но медаль имела и свою оборотную сторону. За три дня до Йенской битвы к Калькрейту явилась депутация от офицеров, требовавшая, чтобы он принял от герцога главное командование, так как последний не знал не только, что он делает и что хочет делать, но и того, куда он идет, где стоит, и в довершение всего поссорился с начальником своего штаба генералом Шарнгорстом.

При этих условиях произошла 14 октября «двойная» битва, уничтожившая старопрусское королевство.

3. Две битвы

Смешная надежда на то, что Наполеон сложит по требованию прусского ультиматума оружие, заставила прусское войско, стоявшее в Тюрингии в полной готовности с начала сентября, потерять много драгоценного времени. Единственная возможность достигнуть успеха сильным и быстрым продвижением [257] во Франконию и нападением на начавшие лишь концентрироваться войска противника была упущена.

Правда, не следует смотреть на вещи так, что продвижение было бы действительно выполнено, если бы не предавались этому бессмысленному ожиданию. Был бы найден другой предлог к бездействию, так же как находились предлоги к этому и после начала настоящего боя. Та незначительная доля решительности, которой обладал герцог Брауншвейгский и которую, возможно, несколько поддерживали благоразумные советы Шарнгорста, в высшей степени ослаблялась присутствием в главной квартире короля. Герцог имел удобную возможность свалить всю ответственность на этого, по существу, настоящего державного вождя армии, а так как этот последний был совершенно неспособен к ведению войны, то неизбежным следствием явились непрерывные заседания военного совета, что, еще по выражению старого Фрица, было вернейшим средством проигрывать кампании и битвы.

К этому еще присоединились постоянные трения между главной квартирой герцога Брауншвейгского и главной квартирой Гогенлоэ, которая возглавлялась тщеславным и вздорным Массенбахом. Невозможно, да и не представляет никакого интереса в настоящее время описывать все взаимные перебранки или вытекающие из этого постоянные перекрещивающиеся движения войск. Тем более что исторически это приводит к таким же ложным взглядам, к каким можно прийти, рассматривая последние предсмертные прыжки давно уже обреченной на смерть жертвы, как единственные причины ее смерти. Если бы Брауншвейг, Гогенлоэ и Массенбах были трижды более гениальны, чем старый Фриц, и действовали в полной гармонии друг с другом, и то результаты были бы те же самые. Истинной причиной поражения было не то, что эти бедняги стояли во главе войска, — истинной причиной поражения было то, что такие люди могли стоять во главе войска.

Если по ничтожным причинам они могли отказаться от нападения, это означает, что эти формалисты совершенно не понимали, что энергичное сосредоточение всех военных сил было неизбежной необходимостью, если только они не хотели сознательно обречь себя на гибель. 9 августа была мобилизована впервые большая часть войск; войска восточной части страны были оставлены в их гарнизонах, очевидно, потому, что имелись основания опасаться восстания в Польше; приказ об их мобилизации последовал лишь 30 сентября. В Тюрингии стояло против 200 000 привыкших к победам наполеоновских солдат [258] лишь 150 000 человек, включая и саксонцев, да и те были невероятнейшим образом раздроблены.

9 октября, когда должна была наконец начаться битва, они были разбросаны на пространстве 120 километров. Рюхель со своими войсками стоял при Крейцбурге и Эйзенахе; главные силы под командой герцога Брауншвейгского — под Готой; его авангард — целая дивизия под командой герцога Веймарского (игра в солдатики, которую так зло высмеял Гете, сделала герцога виновником гибели прусского войска) — блуждал в Тюрингенском лесу с целью якобы нападения на сообщения противника. Дальше на восток, на левом берегу Заалы, находилась группа войск Гогенлоэ, продвинувшего свой авангард под командой принца Людвига-Фердинанда к югу до Заальфельда. На правом берегу Заалы, при Роде, стояли саксонские войска, которые должны были соединиться с Гогенлоэ, а при Хофе стояла одна слабая дивизия, которая так же, как и авангард Гогенлоэ, включала в себя в значительной степени саксонские войска. Этой дивизией командовал генерал Тауенцин, придворный, совсем не способный к военным делам. Наконец, под Галле был собран еще один прусский резервный корпус под командой недалекого герцога Вюртембергского.

Наполеон, конечно, полностью пренебрегая какими-либо дипломатическими соображениями, начал войну, как только он приготовился к ней. 7 октября он приказал выступить 3 колоннам, чтобы на правом берегу Заалы, в местности, расположенной между Тюрингенским лесом и Рудными горами, наступать на Лейпциг. Его план был так же прост, как и ясен. Он знал, что происходило в лагере противника: «Все перехваченные письма показывают, — так писал он одному из своих генералов, — что враг потерял голову. Они совещаются дни и ночи и не знают, что им делать». Так как они этого не знали сами, то подавно и Наполеон не мог этого знать; но если бы он пошел на Лейпциг или на Берлин, то они могли бы стать ему на дороге, и, конечно, было наиболее вероятным, что он разбил бы их вдребезги.

Первые его удары обрушились 9 октября на дивизию Тауенцина и 10 октября на авангард Гогенлоэ. Оба сражения немедленно обнаружили действительное положение вещей. Перед превосходными силами французов Тауенцин отступил от Хофа на Шлейц, но замешкался, был настигнут и потерял 600 чел. Один прусский гусарский полк и 2 саксонских эскадрона легкой кавалерии были целиком изрублены. Пушки саксонского пехотного полка им. Максимилиана били без различия и по врагу, и по своим. Дальнейшее бегство происходило еще поспешнее, [259] пока, наконец, разбитая и изнуренная дивизия не достигла Среднего Пельница, где ее ожидал еще более страшный враг — голод. Проржавевший от времени продовольственный аппарат оказался никуда не годным, в то время как французы легко обслуживали себя со своей реквизиционной системой.

Гораздо сильнее было гнетущее чувство, создавшееся на другой день после битвы при Заальфельде. С 8000 чел. принц Людвиг-Фердинанд попытался выдержать наступление 14 000 французов. Можно было бы поспорить, принял ли он эту безнадежную битву в полном отчаянии или же в дурацкой заносчивости; в конце концов он погиб в рукопашной, и битва обошлась в 1800 чел. убитыми, ранеными и пленными; кроме того, в руки французов попало 15 прусских и 18 саксонских орудий с их [260] зарядными ящиками и всем обозом. Прусско-саксонцы оказали очень слабое сопротивление. Конница была снова изрублена, целые батареи были брошены канонирами; одного артиллерийского унтер-офицера, командовавшего двумя орудиями, нельзя было ни увещаниями, ни угрозами побудить открыть огонь в тот момент, когда французская кавалерия развертывалась на расстоянии верного попадания.

В главной квартире распространился панический ужас. Было решено начать сосредоточение армии назад к Веймару и Йене; главные силы должны были собраться у Веймара, войска Гогенлоэ — у Йены. Правый берег Заалы был совершенно очищен, до последнего человека, так что прервалось всякое соприкосновение с противником. Переходы через Заалу остались незанятыми, и в самом войске с 11 октября, в послеобеденное время, возник страшный переполох из-за одного только слуха о приближении французов. Официальное донесение излагает почти невероятные подробности. Орудия и зарядные ящики ехали до такой степени сплошной массой, что боковые дороги были как бы забаррикадированы. Саксонская артиллерия снялась с передков против Иены. Мучимые голодом саксонские солдаты бросали винтовки и прятались в домах. Надо было пороть солдат, чтобы заставить их растащить орудия и повозки. Прусские солдаты грабили саксонское, и саксонские солдаты — прусское имущество. За городом все дороги и броды были усеяны брошенными винтовками, штыками, сумками, в канавах торчали опрокинутые, оставленные прислугой орудия. «Подобное событие вряд ли можно найти на всем протяжении военной истории», — говорит официальный историк.

Скучившись, как стадо дрожащих баранов, стояла славная прусско-саксонская действующая армия вокруг Веймара и Йены. Еще была возможность перейти через Заалу и ударить во фланг врагу, но на это не было ни сил, ни мужества, ни охоты. Наоборот, Наполеон прекрасно понимал положение: как ни низко расценивал он пруссаков, он все же несколько переоценивал их, предполагая, что они могут преградить ему дорогу на Лейпциг, и он решил немедленно закрыть им дорогу на Берлин. Он приказал своим колоннам сделать большое захождение налево и занять фронт против Заалы; 12 октября, когда прусско-саксонское войско пребывало в тупом бездействии, французские войска уже заняли Наумбург и расположились в тылу врага.

Тогда герцог Брауншвейгский снова приготовился ретироваться, кончено, после долгого военного совещания и потери времени, ставшей роковой для него. Он велел отступить через [261] Унструт на Мерзебург, чтобы освободить свой тыл, объединиться с резервным корпусом герцога Вюртембергского и принять решительную битву на равнине между Заалой и Эльбой. Из этого, конечно, ничего бы не вышло, если бы даже ему и удалось выполнить свое намерение. Но он уже не мог его выполнить.

Он хотел сначала отступить с главными силами; Гогенлоэ должен был остаться у Йены, а Рюхель — у Веймара, чтобы прикрыть отступление; затем они также должны были отойти, избегая всякого столкновения с врагом. Единственная возможность успеха была обусловлена величайшей поспешностью; если бы 13 октября выступили в 3 часа утра и к 9 достигли бы Ауэрштедта, то дорога могла бы еще быть свободной. Но герцог счел необходимым, по своей привычке, разболтать о своем намерении всему свету; генерал Шметтау, также хотел переждать свою ночную испарину и не хотел подниматься слишком рано, опасаясь свежего утреннего воздуха. Лишь в полдень выступили 5 дивизий главных сил; лишь к вечеру и частью даже к ночи подошли войска к Ауэрштедту, где голодные и озябшие расположились в ожидании рассвета.

В это время французское наступление на прусско-саксонские войска Гогенлоэ было уже в полном разгаре. Наполеон предполагал назначить 13 октября дневку для своих солдат, в течение недели непрерывно находившихся в походе; но как только он услышал о предпринятом Брауншвейгом отступлении — кажется, что он получал сообщения из вражеского лагеря через своих шпионов, так как он знал об этом уже в 9 часов утра 13 октября, находясь в Гере, — он приказал сосредоточить под Йеной крупные силы и сам поспешил туда. Верная добыча не должна была ускользнуть из его железного кулака ни на один день. Он нашел свои войска уже на другом берегу Заалы, переходы через которую остались без защиты; город Йена был в их власти, и они даже поднялись на Ландграфенберг, где перед ними открывалось плоскогорье с расположившимися на нем лагерем войсками Гогенлоэ. Главная квартира Гогенлоэ помещалась в Капеллендорфе, на половине дороги из Йены в Веймар; в этот день ему пришлось подавить голодный бунт в саксонских войсках; когда это ему удалось, он, кажется, вообразил, что привел в порядок свое войско, которое как в военном отношении, так и в моральном давно уже было дезорганизовано. Он вызвал добровольцев на фронт для рекогносцировки, и, несмотря на то, что увидел французов на Ландграфенберге в таком незначительном количестве, что их можно было сбросить оттуда небольшим усилием, он был [262] настолько беззаботен, что в полном спокойствии вернулся в Капеллендорф и лег вздремнуть.

Иначе вел себя Наполеон, с одного взгляда оценивший опасное положение своих войск. Вся ночь была употреблена на то, чтобы втащить на крутую гору пушки и сосредоточить там новые батальоны, причем Наполеон был впереди своих солдат с факелом в руке. Ранним утром 14 октября он собрал на Ландграфенберге такие силы, которые позволили ему дать в 6 часов сигнал к наступлению с твердой уверенностью в успехе. Он прежде всего отбросил авангард в 8000 чел., которым теперь командовал Тауенцин. Во время этого боя все в прусской главной квартире оставалось в полном спокойствии; Гогенлоэ писал донесение королю, а его свита потешалась над французским камергером, который должен был передать ответ Наполеона на письмо Фридриха-Вильгельма, написанный весьма решительным стилем, и был перехвачен гусарами.

Лишь бегущие войска Тауенцина заставили князя Гогенлоэ понять, что опасность на носу. В 8 часов он написал Рюхелю в Веймар, чтобы тот как можно скорее шел на помощь со своими войсками. Он сам торопился собрать свои войска из их удаленных, разбросанных на мили друг от друга бивуаков; как во всем походе, так и в отдельных сражениях раздробление войск было излюбленной прусской привычкой. Кроме 8000 чел. Тауенцина погибло еще на обособленном участке поля битвы 5000 чел. генерала Гольцендорфа. Гогенлоэ собрал самое большее 25 000чел., которых он заставил выступать вперед по правилам линейной тактики, открыв массовый огонь без прицеливания.

Это и был прославленный, якобы непобедимый метод фридриховской тактики. На этот раз, однако, он оказался совершенно безрезультатным. Он совсем не годился по отношению к врагу, доведшему огонь до совершенства в рассыпном строю; прусско-саксонские войска потерпели тяжелые потери, не уравновесив их потерями со стороны врага.

«Невозможность что-либо поделать с уничтожающим огнем неприятельских стрелков лишила людей самообладания», — говорится в официальном донесении саксонского генерала Лекока. Выгнать французов из Фирценхейлигена, где они укрепились, не удалось; из построек и из-за заборов деревни французские орудия стреляли по стоявшим невдалеке от них прусским линиям на выбор, как по мишеням.

Единственным спасением от полного уничтожения было своевременное отступление. Но Гогенлоэ был неспособен ни на какое решение: с бессмысленной тупостью он ждал Рюхеля, [263] а Рюхель не приходил. Почему так долго мешкал хвастун, который с раннего утра слышал пушечную пальбу и не раз был извещаем гонцами Гогенлоэ, — так и не было выяснено. Наоборот, Наполеон получал подкрепление за подкреплением. В час дня сокрушительным ударом он отбросил прусско-саксонские линии, и по полю битвы разлился поток бегущих. Только саксонский гренадерский батальон Винкеля держал себя стойко: он взял в середину князя Гогенлоэ и совершил правильное отступление. В момент, когда битва была бесповоротно потеряна, — в 2 часа дня, — появился, наконец, Рюхель со своими 15 000 чел. Еще получасовой кровавый бой — и они также были сметены с поля сражения.

Чуть ли не еще более плачевно бились и оказались побежденными главные прусские силы при Ауэрштедте. Под Йеной сражалось прусско-саксонское войско численностью около 53 000 чел. против почти двойного количества французов, и феодально-княжеский болван — против гениального мастера войны буржуазной революции. Под Ауэрштедтом 50 000 пруссаков, предводительствуемых прусским королем и герцогом Брауншвейгским, были побеждены 27 000 французов, которыми командовал обыкновенный маршал. Уже вечером 13-го среди прусских войск началось ужасное смятение; в безвыходном положении, не имея продовольствия, дров и соломы, они разграбили Ауэрштедт, где находились король и герцог; о рекогносцировке окрестностей никто и не думал. И когда 14 октября, в 6 часов утра, двинулись дальше, то в густом утреннем тумане наткнулись на армейский корпус маршала Даву, который по приказу Наполеона выступил из Наумбурга, чтобы зайти в тыл врагу.

В наступательном духе у пруссаков на этот раз не было недостатка. Так как герцог Веймарский все еще блуждал где-то в Тюрингенском лесу с авангардом главных сил, из колонны Рюхеля выделили Блюхера, чтобы образовать новый авангард. Но в господствовавшем хаосе ему удалось собрать не более шести эскадронов и одной конной батареи, с которыми он и должен был помешать противнику овладеть деревней Гассенхаузен. Он очистил от неприятельской конницы деревню, но по ту сторону ее натолкнулся на линию пехоты, которую он в тумане принял за плетень; он был встречен таким уничтожающим огнем, что принужден был бросить свою батарею, в то время как его эскадроны рассыпались в диком бегстве. Французы заняли Гассенхаузен, и в бою за деревню события развернулись совершенно так же, как под Йеной, в бою за Фирценхейлиген. Длинная линия прусского боевого порядка оказалась [264] совершенно неспособной сделать что-либо против стрелковой тактики французов.

И, однако, при подавляющем превосходстве сил на стороне пруссаков, еще представлялась возможность успеха, если бы герцог Брауншвейгский в припадке дурного настроения не услал тотчас же после начала сражения единственного человека, который мог помочь, — генерала Шарнгорста — на левое крыло армии, где Шарнгорст делал все, что только мог, но все же не был в состоянии оказать влияния на общий ход сражения. Вскоре после этого герцог лишился обоих глаз, и, таким образом, вообще прекратилось всякое командование прусским войском. Совершенно неспособный король не имел мужества и благоразумия назначить другого главнокомандующего, и на него падает [265] прежде всего позор поражения. Каждый генерал действовал по своему усмотрению, как ему нравилось, и часто под влиянием позорных побуждений; один кавалерийский генерал-лейтенант, который должен был принять командование, ответил без обиняков, что с самого начала похода он был так обижен и обойден, что у него нет никакого желания делать что-либо добровольно. Генерал Калькрейт с резервом в 13 батальонов и 13 пушек стоял на высоте, расположенной в 4000 шагов от решительного места сражения, и смотрел на бушевавший у его ног бой, руководимый ненавистным Брауншвейгом, как будто он присутствовал на театральном представлении, совершенно его не касавшемся. Всем более молодым офицерам, понуждавшим его двинуться на подкрепление истекавшим кровью полкам, он хладнокровно указывал на свои инструкции, которые его ни к чему более не обязывали. Тупоумными мероприятиями других генералов остальные части войска удерживались на далеком расстоянии от поля боя; 2/5 прусских главных сил вообще не приняли никакого участия в бою.

Когда Даву перешел к схватыванию расшатанных уже линий пруссаков, не оставалось ничего иного, как отступить. Шарнгорст покинул поле боя последним, идя пешком, как простой мушкетер, так как его лошадь была убита; истекая кровью от полученной раны, он не чувствовал боли из-за бушевавшего в его сердце стыда и бешеного гнева.