Плутарх. Сравнительные жизнеописания

ОГЛАВЛЕНИЕ

ДИОН И БРУТ

[Перевод С.П. Маркиша]

Дион

1. Симонид[1] говорил, что Илион не питал злобы в коринфянам, участвовавшим в походе вместе с ахейцами, ибо Главк – коринфянин по происхождению – отважно сражался на стороне илионян. Точно так же, Сосий Сенецион, ни римляне, ни греки, по всей вероятности, не будут в обиде на Академию, ибо в этой книге, заключающей жизнеописания Брута и Диона, и те, и другие стяжают равную хвалу: Дион был учеником самого Платона, а Брут воспитан на Платоновом учении, и оба вышли на великую и грозную борьбу словно бы из одной палестры. А потому нет ничего удивительного, если множеством сходных и как бы родственных деяний они подтвердили мысль своего наставника, что с мудростью и справедливостью должны соединяться сила и удача – лишь тогда деятельность на государственном поприще обретает и красоту, и величие. Как учитель гимнастики Гиппомах, по его словам, издали узнавал своих учеников в любых обстоятельствах, даже если видел только одно – как человек несет с рынка мясо, так вполне естественно, чтобы люди, воспитанные в одинаковых правилах, следовали усвоенным ими началам и в своих поступках, которые через это приобретали бы вместе с достоинством и стройную слаженность.
2. За всем тем еще больше сходства жизненному пути того и другого придает судьба, а схожесть судьбы зависит не столько от разумного выбора, сколько от непредвиденных случайностей. Оба погибли безвременно, не сумевши, невзирая на все труды и усилия, достигнуть намеченной цели. И что самое поразительное, божество обоим возвестило близкую кончину – и тому, и другому было зловещее видение. Правда, есть люди, которые вообще отрицают подобного рода вещи, и говорят, что человеку в здравом уме никакой дух, никакой призрак не явится, но что лишь несмышленые дети, женщины да помешавшиеся вследствие душевного или же телесного недуга способны разделять эти пустые и нелепые предрассудки и что злого духа они носят в себе самих: имя ему – суеверие. Но коль скоро Дион и Брут, мужи степенные, философы и ни в малой мере не склонные поддаваться обману чувств, были так встревожены видением, что даже рассказывали о нем другим, то уж не знаю, не придется ли нам вернуться к совершенно нелепому представлению очень давних времен, будто злые и коварные духи завидуют лучшим людям, препятствуют их действиям, смущают и пугают их в надежде расшатать и сокрушить их доблесть – и все для того, чтобы люди, если они сохранят нравственную чистоту и пребудут верны добрым своим намерениям, не удостоились после кончины более завидной участи, нежели доля самих духов.
Но это уже предмет для иного сочинения, а теперь, в двенадцатой по счету книге сравнительных жизнеописаний, мы хотим рассказать сперва о том из двух названных выше мужей, который жил раньше.
3. Дионисий Старший, сразу же вслед за тем, как забрал власть в свои руки, женился на дочери сиракузянина Гермократа. Тиранния не успела еще упрочиться, и сиракузяне вскоре восстали, а восстав, учинили над молодой женщиной страшное и чудовищное насилие, так что она сама лишила себя жизни. Дионисий вновь захватил власть и утвердился в ней, а затем взял двух жен сразу – локрийку по имени Дорида и свою землячку Аристомаху, дочь Гиппарина, одного из первых людей в Сиракузах и в прошлом товарища Дионисия по должности (вместе с Гиппарином он был в первый раз избран полководцем с неограниченными полномочиями). Говорят, что обе свадьбы он справил в один день и никто не знал, с которой из двух женщин он сочетался раньше, а в дальнейшем оказывал обеим равное внимание, так что и та и другая постоянно обедали вместе с супругом, ночами же делили с ним ложе по очереди. Сиракузскому народу, разумеется, хотелось, чтобы их соотечественница имела преимущество перед чужеземкой, но Дориде посчастливилось первою родить Дионисию сына и наследника и таким образом надежно защититься от нападок на свое происхождение. Аристомаха, напротив, долгое время оставалась бесплодной, хотя Дионисий до того жаждал иметь от нее детей, что даже обвинил мать локрийки в колдовстве над Аристомахою и казнил ее.
4. Дион был брат Аристомахи и вначале пользовался почетом лишь благодаря этой родственной связи, но затем, обнаружив силу своего ума, и сам приобрел благосклонность тиранна, который, кроме всех прочих милостей, приказал своим казначеям выдавать Диону любые суммы, какие он ни попросит, но ежедневно докладывать об этих выдачах ему, Дионисию. Дион и от природы обладал нравом мужественным, высоким и благородным, но еще более развились в нем эти качества, когда в Сицилию приехал Платон – приехал единственно волею божества, а не по человеческому расчету или же разумению. Видимо, некое божество, заглядывая далеко в грядущее, полагало основания свободы для Сиракуз и уже готовило гибель тираннии, когда, приведя Платона из Италии, свело и познакомило с ним Диона; в ту пору он был еще совсем юн, но среди всех учеников Платона оказался наиболее способным и с небывалою жадностью внимал словам учителя о нравственном совершенстве, – как пишет Платон[2] и свидетельствует самый ход событий. И верно, выросший при дворе тиранна, среди всеобщей приниженности и малодушия, привыкший к жизни, полной страха, к свите, чванившейся своим недавно нажитым богатством, к неумеренной роскоши, к низменному убеждению, что счастье заключается в удовольствиях и стяжательстве, и уже пресытившийся всем этим Дион, едва узнавши вкус философии, ведущей к нравственному совершенству, вспыхнул всей душой и, судя по собственной восприимчивости к прекрасному, с юношеским простосердием заключил, что такое же действие учение Платона должно оказать и на Дионисия, а потому не пожалел трудов и добился, чтобы тиранн на досуге встретился с Платоном и послушал его.
5. В начале беседы речь шла о нравственных качествах вообще, и, главным образом, о мужестве, и Платон доказывал, что беднее всех мужеством тиранны, а затем обратился к справедливости и высказал мысль, что лишь жизнь справедливых людей счастлива, тогда как несправедливые несчастны. Тиранн был недоволен, считая, что слова эти нацелены в него, и гневался на присутствовавших, которые принимали философа с удивительным воодушевлением и были зачарованы его речью. В конце концов, его терпение иссякло, и он резко спросил Платона, чего ради тот явился в Сицилию. «Я ищу совершенного человека» – отвечал философ. «Но клянусь богами, ты его еще не нашел, это совершенно ясно», – язвительно возразил Дионисий.
Дион боялся, что гнев тиранна на том не кончится, и помог Платону, торопившемуся покинуть Сиракузы, сесть на триеру, которую уводил в Грецию спартанец Поллид. Но Дионисий тайно просил Поллида убить Платона во время плавания или же, по крайней мере, продать его в рабство, ибо философ, дескать, не понесет от этого никакого ущерба – человек справедливый, он останется по-прежнему счастлив, даже превратившись в раба! И, как рассказывают, Поллид привез Платона на Эгину и продал его[3], воспользовавшись тем, что жители этого острова воевали с Афинами и приняли постановление продавать в рабство любого из афинян, который будет захвачен на их земле.
Этот случай, однако, не уменьшил уважения и доверия Дионисия к Диону. Тиранн посылал его с важнейшими поручениями – среди которых было и посольство в Карфаген – и настолько отличал среди всех прочих своих приближенных, что от него лишь одного, пожалуй, соглашался выслушивать откровенные речи, и Дион безбоязненно говорил все, что думал. Однажды, например, зашел разговор о Гелоне, и все наперебой издевались над его правлением, а сам Дионисий заметил, что Гелон стал посмешищем для всей Сицилии. Остальные прикинулись будто восхищены этой шуткой[4], но Дион возмущенно воскликнул: «А ведь властью своей ты обязан Гелону – только ради него тебе и поверили! Зато ради тебя уже никому доверия не будет!» И верно, сколько можно судить, Гелон показал единовластие в его самом прекрасном облике, а Дионисий – в самом гнусном и позорном.
6. От локрийки у Дионисия было трое детей, от Аристомахи – четверо, и из них две дочери, Софросина и Арета. Софросину он выдал за сына своего Дионисия, Арету – за Феорида, своего брата. После смерти Феорида Арету взял в жены Дион, приходившийся ей дядей.
Когда Дионисий захворал и, по общему суждению, был уже безнадежен, Дион всячески пытался переговорить с ним о детях от Аристомахи, но врачи, в надежде угодить уже назначенному преемнику, помешали Диону исполнить свое намерение. А по словам Тимея, когда Дионисий попросил снотворного, они дали ему такого зелья, которое лишило его чувств и сразу вслед за сном привело смерть. И однако в первом же собрании друзей, которое созвал Дионисий Младший, Дион говорил о неотложных делах настолько дальновидно и смело, что все прочие показались против него несмышлеными мальчишками и рабами тираннии, подло и трусливо подающими лишь такие советы, какие должны были прийтись во вкусу юному государю. Все они со страхом твердили об опасности, которою грозит Сиракузской тираннии Карфаген, и потому были особенно поражены, услышав, что Дион вызывается, в случае если Дионисий желает мира, немедленно плыть в Африку и прекратить войну на самых выгодных условиях, какие удастся выговорить: если же он хочет воевать, – Дион изъявлял готовность выставить и содержать на собственный счет пятьдесят триер.
7. Дионисий до крайности изумился его щедрости и горячо благодарил за усердие и преданность. Но остальные, считая, что слава Диона покрывает их позором, а его сила – повергает в ничтожество, сразу же не щадя слов и убеждений, принялись чернить его в глазах молодого тиранна: они внушали Дионисию, что, действуя на море, Дион мало-помалу лишит его власти и, с помощью флота, передаст главенство детям Аристомахи – своим племянникам. Самой важной и очевидной причиной злобы и ненависти к Диону был его образ жизни – замкнутый и столь несхожий с нравами и привычками окружающих. В самом деле, остальные посредством лести и всевозможных удовольствий с самого начала сумели сделаться необходимыми спутниками и ближайшими приятелями молодого и плохо воспитанного властелина и постоянно придумывали для него все новые любовные потехи и беспутные увеселения. Благодаря этому тиранния, словно железо в огне, размягчилась, стала казаться подданным кроткой и как будто утратила свою непомерную бесчеловечность – однако же не по доброте правителя, а по его легкомыслию. Вот почему распущенность юноши, заходя постепенно все дальше и дальше, расплавила и сокрушила те адамантовые[5] цепи, которыми Дионисий Старший, по его словам, скрепил единодержавие, прежде чем передать его своему наследнику. Передают, например, что однажды новый тиранн пьянствовал девяносто дней подряд, и во все эти дни двор был заперт и неприступен ни для серьезных людей, ни для разумных речей – там царили хмель, смех, песни, пляски и мерзкое шутовство.
8. Вполне понятно, что Дион, решительно сторонившийся развлечений и юношеских забав, вызывал к себе неприязнь, и врагам легко было клеветать на него, называя его лучшие качества именами пороков: степенность – высокомерием, прямоту – самонадеянностью. Его увещания звучали обвинениями, неучастие в грязных проделках казалось знаком презрения к другим. Нельзя, правда, отрицать, что и от природы он был не чужд гордыни, отличался резкостью, необщительностью, неприветливостью. Общество его было тягостно не только для молодого человека, чей слух уже успела развратить лесть: многие из близких и верных друзей Диона, любивших благородную цельность его нрава, порицали его, однако, за излишнюю суровость и резкость обращения с теми, кто имел в нем нужду, – суровость, в государственном муже недопустимую. Недаром и Платон впоследствии, словно провидя будущее, писал Диону[6], чтобы он, насколько возможно, остерегался самонадеянности, этой подруги одиночества. И хотя в тогдашних обстоятельствах Дион пользовался величайшим влиянием и считался единственным, или, во всяком случае, первым среди тех, кто способен поддержать и спасти колеблющуюся тираннию, – все же он ясно сознавал, что высокое свое место занимает не по благосклонности тиранна, но вопреки его воле, вынужденной смирять себя перед соображениями пользы.
9. Причиною всего зла Дион полагал невежество тиранна и потому старался обратить его к занятиям, достойным свободного человека, приохотить к наукам и книгам, воздействующим на душевный облик, чтобы он перестал бояться нравственно совершенного и приучился находить удовольствие в добре и красоте. По природным своим задаткам Дионисий был не худшим из тираннов, но отец, опасаясь, как бы из общения с разумными людьми он и сам не набрался ума, не приобрел уверенности в своих силах и не лишил его власти, держал сына дома, взаперти, и от одиночества, не зная никаких иных занятий, он, как рассказывают, мастерил повозки, подставки для светильников, деревянные кресла и столы.
Старший Дионисий и вообще был до такой степени недоверчив и подозрителен, так тщательно остерегался злоумышленников, что даже ножу цирюльника не позволял коснуться своей головы – ему опаляли волосы тлеющим углем. Ни брат, ни сын не входили к нему в комнату в своем платье, но каждый должен был сперва переодеться в присутствии караульных, чтобы те удостоверились, не спрятано ли где оружие. Когда брат Дионисия, Лептин, описывая ему какую-то местность, взял у одного из телохранителей копье и древком стал чертить на земле, тиранн жестоко разгневался на брата, а воина, который дал копье, приказал умертвить. Он не раз объяснял, отчего опасается друзей: они, дескать, люди разумные, а потому предпочитают сами быть тираннами, нежели подчиняться власти тиранна. Некоему Марсию, которого он сам же возвысил и назначил начальником в войске, привиделось во сне, будто он убивает Дионисия, и тиранн немедленно его казнил, рассудив, что это ночное видение вызвано дневными раздумьями и помыслами. Вот как труслив был человек, негодовавший, когда Платон не пожелал признать его самым мужественным на свете, и от трусости душа его была полна неисчислимых пороков.
10. Считая нрав его сына, как уже сказано, поврежденным и обезображенным невежеством, Дион убеждал молодого человека обратиться к наукам и настоятельнейшим образом просить первого из философов приехать в Сицилию, а затем отдать себя в его руки, чтобы образовать свой характер в согласии с учением о нравственном совершенстве и применительно к тому самому божественному и самому прекрасному образцу, следуя которому все сущее из неупорядоченного хаоса становится стройным мирозданием, и даровать величайшее счастие не только себе, но и своим согражданам: приказы, которые они теперь исполняют без всякой охоты, по необходимости, он превратит в разумные, справедливые и благожелательные отеческие указания и сам из тиранна сделается царем. Ибо адамантовые цепи – не страх и насилие, не громадный флот и несметная свита варваров-телохранителей, как утверждал его отец, но любовь, доброжелательство и преданность, внушенные нравственным совершенством и справедливостью, и эти цепи, хоть они и мягче тех, тугих и постылых, охраняют власть крепче, надежнее. И наконец, помимо всего прочего, нет ни честолюбия, ни величия в правителе, который облекает свое тело в роскошные одежды, щеголяет пышным убранством своего жилища, но в обхождении и в речах нисколько не выше любого из подвластных и отнюдь не заботится о том, чтобы достойно, истинно по-царски украсить дворец своей души.
11. Дион до тех пор повторял эти увещания, примешивая к ним иные из мыслей самого Платона, пока Дионисия не охватило жгучее желание увидеть Платона и услышать его речи. И тут в Афины полетели письма Дионисия, сопровождавшиеся просьбами не только Диона, но и италийских пифагорейцев, которые призывали философа приехать в Сиракузы, чтобы принять на себя заботу о молодой душе, не выдерживающей бремени громадной власти, и здравыми убеждениями оберечь ее от пагубных ошибок. И вот Платон, которому, как пишет он сам[7], становилось до крайности совестно при мысли, что его сочтут мастером лишь гладко говорить, но к любому делу совершенно безучастным, принял приглашение – в надежде, что, освободив от недуга одного, он исцелит всю тяжко больную Сицилию, ибо этот один – как бы голова целого острова.
Но противники Диона, страшась возможной перемены в Дионисии, убедили последнего вернуть из изгнания Филиста, человека и образованного, и отлично знакомого с нравами тираннии, – уговорили ради того, чтобы приобрести в нем средство для борьбы с Платоном и философией. Филист с самого начала выказал себя ревностнейшим приверженцем тираннического правления и долгое время командовал сторожевым отрядом, занимавшим сиракузскую крепость. Ходил слух, будто он состоял в близких отношениях с матерью Дионисия Старшего и тиранну это было известно. Но когда Лептин, приживший с чужою женой, которую он соблазнил и увел от мужа, двух дочерей, выдал одну из них за Филиста, не спросившись и не предупредив Дионисия, тиранн рассвирепел и жену Лептина заковал в кандалы и бросил в тюрьму, а Филиста изгнал из Сицилии. Филист поселился у каких-то своих гостеприимцев на берегу Адриатики и, по всей видимости, там, на досуге, составил основную часть своей «Истории». При жизни старшего из Дионисиев он так и не вернулся в отечество, но после его кончины ненависть к Диону, как сказано выше, возвратила Филиста, в котором остальные придворные видели сильного единомышленника и твердую опору тираннии.
12. И верно, сразу по возвращении он выступил как надежный защитник тираннии, а на Диона в это же время посыпались градом доносы, будто он вступил в сговор с Феодотом и Гераклидом, замышляя низвергнуть существующую власть. В самом деле, сколько можно судить, он надеялся с помощью и через посредство Платона отнять у тираннии ее деспотическую и ничем не ограниченную силу и сделать Дионисия умеренным и уважающим законы властителем, однако в случае, если бы тиранн оказал сопротивление и не смирился, Дион решил низложить его и вернуть Сиракузам демократическое устройство – не потому, чтобы он вообще одобрял демократию, но отдавая ей безусловное предпочтение перед тираннией, коль скоро здравого аристократического правления достигнуть не удается.
13. При таком-то положении дел и приехал в Сицилию Платон и поначалу был встречен с небывалым почетом и дружелюбием. И пышно украшенная царская колесница ждала его на пристани, когда он сошел с корабля, и жертву богам принес тиранн в ознаменование великой удачи, выпавшей на долю его государства. Умеренность пиршеств, скромное убранство двора, мягкость самого Дионисия в любом из дел, какие он разбирал, внушали гражданам живейшую надежду на счастливые перемены. Всеми овладело горячее рвение к наукам и философии, дворец тиранна, как передают, был засыпан пылью[8] из-за множества любителей геометрии. Немного дней спустя во дворце справляли старинное празднество. Когда глашатай, по заведенному обычаю, начал молитву о долговечности и неколебимости тираннии, Дионисий, который стоял с ним рядом, воскликнул: «Долго ли ты еще будешь нас проклинать?!» Это чрезвычайно огорчило Филиста и его друзей, которые поняли, что время и привычка сделают неодолимой силу Платона, если уже теперь, за такой короткий срок, он сумел произвести столь разительную перемену в мыслях молодого человека.
14. Теперь враги бранили Диона уже не порознь и не втихомолку, но все хором и совершенно открыто твердили, что Платоновыми речами он, не таясь, околдовывает и отравляет Дионисия, чтобы, заставив того добровольно отречься и отступиться от власти, передать ее сыновьям Аристомахи, своим племянникам. Иные прикидывались возмущенными, вспоминая, как в былые годы афиняне приплыли в Сицилию с огромными морскими и сухопутными силами, но погибли, сгинули, так и не взяв Сиракузы, – а тут, дескать, через одного-единственного софиста сокрушают тираннию Дионисия, уговоривши его расстаться с десятью тысячами личной охраны, бросить четыреста триер, десять тысяч конницы и искать неизреченного блага в Академии, счастья – в занятиях геометрией, а то счастье, что заключается в наслаждениях, власти и богатстве, уступить Диону и Дионовым племянникам!
Следствием этих нападок были сперва подозрения, а потому нарастающая озлобленность и прямой разлад, и как раз тогда Дионисию тайно передали письмо Диона карфагенским властям, в котором он советовал, если они решат искать мира с Дионисием, не начинать переговоров без его, Диона, посредства, ибо с его помощью они безошибочно достигнут всех намеченных целей. Прочтя письмо Филисту и спросив его совета, тиранн, как рассказывает Тимей, обманул бдительность Диона ложным примирением. Объявив, что все прежние недоразумения забыты, он под каким-то незначащим предлогом увел Диона, совсем одного, на берег моря, к подножью холма, на котором стоит крепость, и здесь, показав письмо, обвинил его в преступном сговоре с карфагенянами. Дион стал было оправдываться, но тиранн отказался слушать и распорядился немедленно бросить его в лодку, перевезти через пролив и высадить в Италии.
15. Распоряжение это было исполнено, и все считали его свирепым и бесчеловечным, так что даже дом тиранна погрузился в скорбь – из-за женщин, – а город бурлил, ожидая, что падение Диона и всеобщее недоверие к тиранну вызовут беспорядки, которые быстро приведут к восстанию и государственному перевороту. Дионисий испугался и принялся успокаивать друзей и женщин, заверяя, будто не изгнал Диона, а просто отправил его за границу, чтобы в раздражении, вызванном его присутствием и самонадеянностью, не оказаться вынужденным обойтись с ним более круто. Родичам Диона он дал два корабля и разрешил доставить изгнаннику в Пелопоннес его вещи и рабов по их собственному выбору и усмотрению. Дион владел большим имуществом и мало чем уступал самому тиранну в пышности домашнего убранства, которое ему и перевезли целиком. К этому присоединились щедрые и многочисленные подарки, посланные супругою, сестрой и друзьями, так что богатство его сделалось известно в Греции и по благосостоянию изгнанника судили о могуществе тираннии.
16. Платона Дионисий сразу же переселил в крепость и, под предлогом гостеприимства и особого расположения, окружил его почетною стражей, чтобы философ не уехал вслед за Дионом и не выступил свидетелем учиненного над ним насилия. Время и постоянное общение приучило Дионисия терпеть беседы и речи Платона, как привыкает дикий зверь к прикосновению человеческой руки. Мало того, он проникся к своему учителю любовью тиранна и, требуя, чтобы и Платон любил одного лишь его и восхищался им больше всех на свете, был готов отдать философу всю свою власть – лишь бы только дружбе Диона он предпочел его дружбу. Для Платона, однако, эта бешеная страсть была настоящим бедствием, ибо Дионисий, подобно всем, без ума влюбленным, мучился ревностью и то ссорился с Платоном, то мирился с ним и умолял о прощении, горел желанием слушать его и изучать философию – и не был глух к уговорам тех, кто старался отвратить его от этих занятий, твердя, что они действуют на него пагубно. В это время началась какая-то война, и Дионисий отправил Платона домой, пообещав к весне возвратить Диона. Слова своего он не сдержал, но доходы с имений посылал Диону исправно и просил у Платона прощения и отсрочки до конца войны: как только будет заключен мир, он вернет Диона незамедлительно, а до тех пор пусть изгнанник хранит спокойствие, не замышляет никаких беспорядков и не чернит его в глазах греков.
17. Пытаясь исполнить просьбу Дионисия, Платон обратил Диона к занятиям философией и словно приковал его к Академии. В Афинах Дион жил у одного из своих знакомцев по имени Каллипп, а для отдыха и развлечений купил за городом усадьбу. Впоследствии, перед отплытием в Сицилию, он подарил это имение Спевсиппу, с которым среди афинских своих друзей сошелся особенно близко и коротко, ибо Платон рассчитывал, что общество человека любезного, мастера удачно и вовремя пошутить, смягчит характер Диона. Именно этими качествами и обладал Спевсипп – недаром Тимон в «Силлах» называет его замечательным остроумцем. Когда Платон готовил к состязаниям хор мальчиков, Дион обучал хоревтов и принял на себя все расходы, и Платон не препятствовал ему обнаруживать перед афинянами свою честолюбивую щедрость, потому что она скорее доставляла расположение народа Диону, нежели славу – ему самому.
Дион посещал и другие города, участвовал в торжественных празднествах и собраниях, сводил знакомства с лучшими и наиболее искушенными в государственных делах людьми, и в поведении его не было и следа грубости, тираннических замашек или изнеженности, напротив, он блистал скромностью, воздержностью, мужеством и прекрасными познаниями в науках и философии. Везде поэтому он приобретал благосклонность и вызывал восхищение греков, и многие города оказывали ему почести и выносили особые постановления, прославляя его достоинства. Лакедемоняне даже сделали его полноправным гражданином Спарты, пренебрегши гневом Дионисия, хотя как раз в ту пору тиранн был их верным и преданным союзником в борьбе с фиванцами.
Рассказывают, что однажды Диона пригласил к себе мегарянин Птеодор. По-видимому, это был один из самых богатых и влиятельных людей в Мегарах. Видя, что у дверей его стоит целая толпа и что к хозяину, обремененному и перегруженному делами, не подступиться, Дион обернулся к друзьям, которые негодовали и громко возмущались, и сказал им: «Вправе ли мы порицать этого человека? Разве не то же самое творилось и у нас в доме, пока мы были в Сиракузах?»
18. С течением времени Дионисий начал завидовать любви греков к Диону и бояться ее, а потому прекратил посылать ему его доходы и передал имущество изгнанника своим управляющим. А чтобы как-то утишить дурную молву, которая пошла о нем среди философов из-за Платона, он собрал вокруг себя множество людей, пользовавшихся славою ученых. Стремясь всех превзойти и одолеть в искусстве спора, Дионисий был вынужден вспоминать то, что краем уха слышал от Платона, но повторял слова учителя без толку и невпопад. Им снова овладела тоска по Платону, и он корил себя за то, что не извлек всей возможной пользы из его пребывания в Сиракузах и часто пропускал беседы, которые были для него, Дионисия, столь важны и полезны. А так как это был тиранн, безудержный во всех своих желаниях и слепо следующий любому из своих порывов, он решил вернуть Платона во что бы то ни стало и, пробуя все средства подряд, уговорил пифагорейца Архита выступить за него поручителем и пригласить Платона в Сицилию. (Дело в том, что первое их знакомство состоялось через Архита.) Архит послал к Платону Архедама. Одновременно Дионисий отправил в Афины корабли и своих приближенных, которым наказано было умолить и привезти Платона. Сам Дионисий написал философу ясно и определенно, что если он не согласится приехать в Сицилию, никакого снисхождения Диону не будет, если же согласится – изгнанник будет восстановлен во всех правах. К самому Диону пришли письма от сестры и супруги с настоятельными увещаниями убедить Платона, чтобы он уступил Дионисию и не давал ему повода к новым жестокостям. Таким-то вот образом, пишет Платон[9], он в третий раз оказался на берегу Сицилийского пролива, и


Снова обратной дорогой его на Харибду помчало.

19. Его приезд исполнил великою радостью Дионисия и новыми надеждами всю Сицилию, которая молилась и прилагала все усилия к тому, чтобы Платон одержал верх над Филистом и философия над тираннией. Большую поддержку оказывали ему женщины[10] во дворце тиранна, и сам Дионисий почтил Платона неслыханным доверием, каким не пользовался больше никто: философ входил к нему, не подвергаясь обыску. Дионисий неоднократно делал своему гостю богатые денежные подарки, но Платон не принимал ничего, и Аристипп из Кирены, который жил тогда в Сиракузах, заметил: «Право же, щедрость никогда не разорит Дионисия: нам, которые просят много, он дает мало, а Платону, который ничего не берет, – много».
После первых приветствий и любезностей Платон завел речь о Дионе, и сперва тиранн все откладывал этот разговор, а затем пошли споры и упреки, о которых, однако, никто не догадывался, ибо Дионисий старательно скрывал эти разногласия и всевозможными угождениями и почестями пытался заглушить любовь философа к Диону. Платон с самого начала разгадал его вероломство и лицемерие, но терпел, не выдавая себя ни словом, ни взглядом. В то время как оба настороженно и недоверчиво следили друг за другом в полной уверенности, что никто об этом не подозревает, Геликон Кизикский, один из друзей Платона, предсказал солнечное затмение[11]. Предсказание его сбылось, и тиранн, изумившись, подарил Геликону талант серебра. Тогда Аристипп шутливо объявил остальным философам, что и он, дескать, может предсказать кое-что неожиданное. Все стали упрашивать его открыть свое пророчество, и он возвестил: «Предрекаю вам, что в скором времени Платон и Дионисий станут врагами!» В конце концов, Дионисий пустил с торгов имущество Диона, а вырученные деньги оставил себе, Платона же, до тех пор жившего в саду подле дворца, поселил среди наемников, которые уже давно его ненавидели и хотели убить за то, что он убеждал Дионисия отказаться от тираннической власти и распустить телохранителей.
20. Об угрозе, которая нависла над Платоном, узнает Архит и, немедля снарядив тридцативесельный корабль, отправляет к Дионисию посольство с требованием отпустить Платона к нему и напоминанием, что философ приплыл в Сиракузы лишь после того, как он, Архит, поручился за его безопасность. Пытаясь оправдаться и скрыть свою вражду, тиранн давал пир за пиром в честь отъезжающего и осыпал его всевозможными знаками внимания, но однажды не вытерпел и спросил: «Что же, Платон, ты, верно, много всяких ужасов нарасскажешь о нас своим друзьям-философам?» – «Помилуй, навряд ли Академия способна ощутить такую нужду в темах для разговора, чтобы кто-нибудь стал вспоминать о тебе», – возразил Платон, улыбнувшись. Вот как, судя по сообщениям, писателей, проводил Платона Дионисий, но сам Платон рассказывает[12] об этом несколько иначе.
21. Уже и эти события повергали Диона в ярость и негодование, а вскоре он проникся непримиримой враждою к Дионисию – когда узнал о судьбе своей жены. (О супруге Диона намеками говорит и Платон в письме Дионисию[13]). Дело происходило следующим образом. Отпуская Платона в Грецию в первый раз, Дионисий тайно поручил ему выспросить у Диона, не будет ли он возражать и препятствовать, если его жену выдадут за другого: ходила молва – истинная или пущенная врагами Диона, неизвестно, – будто брак этот был Диону не по сердцу и он не ладил с женою. Когда Платон приехал в Афины и переговорил с Дионом, он написал тиранну письмо, во всем остальном ясное и понятное, но об этом деле выразился так, чтобы никто, кроме Дионисия, понять не мог. Он беседовал, писал Платон, об известном Дионисию предмете, и совершенно очевидно, что Дион будет чрезвычайно раздражен, если Дионисий исполнит свой план. В ту пору еще было много надежд на примирение, и тиранн не внес в жизнь сестры никаких перемен, но оставил ее по-прежнему вдвоем с младенцем, которого она родила от Диона. Но теперь, откинув какую бы то ни было мысль о примирении и враждебно расставшись с Платоном, он отдает Арету, вопреки ее воле, одному из своих друзей, Тимократу, хотя мог бы вспомнить о милосердии, которое в подобном случае обнаружил Дионисий Старший, и поступить по примеру отца.
У старшего из Дионисиев, как рассказывают, тоже был шурин, который сделался его врагом; звали его Поликсен, и он был женат на сестре тиранна Тесте. В страхе перед шурином Поликсен бежал из Сицилии. Дионисий велел привести к себе сестру и обвинил ее в том, что она знала о бегстве мужа, но не донесла ему, Дионисию. А Теста бесстрашно и решительно отвечала: «Слишком низко ты обо мне судишь Дионисий! Не такая уж я скверная и малодушная, чтобы, зная заранее о бегстве мужа, не взойти вместе с ним на корабль и не разделить его участь! Нет, я ничего не знала. Ибо несравненно лучше бы мне называться супругой изгнанника Поликсена, нежели сестрою тиранна Дионисия!» Говорят, что тиранн был восхищен смелой речью Тесты. Доблестью этой женщины восхищались и сиракузяне – настолько, что даже после крушения тираннии продолжали оказывать ей царские почести, а когда Теста умерла, за погребальным ложем шел весь город. Отступление, которое я здесь себе позволил, отнюдь небесполезно, а потому оправдано.
22. Теперь все помыслы Диона были устремлены к войне. Сам Платон, который чтил узы гостеприимства, связывавшие его с Дионисием, и, кроме того, был уже слишком стар, уклонился от участия в его планах, но Спевсипп и остальные друзья были заодно с Дионом и призывали его освободить Сицилию, простирающую к нему руки и с нетерпением его ожидающую. Когда Платон был в Сиракузах, Спевсипп, по-видимому, много вращался среди граждан, выведывая настроение умов. Сперва он опасался откровенных разговоров, подозревая, что они подстроены тиранном, но потом поверил искренности своих собеседников, ибо у всех на устах было одно – все звали и молили Диона вернуться, пусть даже без единого корабля, без пехоты и конницы, на утлой лодчонке, только бы самого себя и свое имя отдал он сицилийцам для борьбы с Дионисием! Спевсипп рассказывал об этом Диону, и тот, утвердившись в своем решении, но старательно скрывая его от посторонних, принялся тайно, через подставных лиц, набирать наемников. Ему помогали и многие из государственных людей и философов, как, например, Эвдем Кипрский, на смерть которого Аристотель написал «Разговор о душе»[14], и Тимонид Левкадский. Свели с Дионом и фессалийца Мильта, прорицателя, участника бесед и занятий в Академии. Но из сиракузян, изгнанных Дионисием, которых было не меньше тысячи, к Диону примкнули лишь двадцать пять человек, все прочие малодушно отступились.
Исходною позицией избрали остров Закинф, куда и съехались воины. Число их не превышало восьмисот, но все это были люди, испытанные во многих и трудных походах, отлично закаленные, не знавшие себе равных в отваге и воинском опыте и способные воспламенить и вовлечь в дело великое множество единомышленников, которых Дион рассчитывал найти в Сицилии.
23. Узнав, что их ведут против Дионисия, наемники сперва испугались и дружно кляли Диона, крича, что лишь в исступлении и неистовстве гнева или же вконец отчаявшись мог он пуститься в такое безнадежное предприятие. Негодовали они и на своих начальников и вербовщиков, которые не сказали им заранее, с кем они будут воевать. Но когда Дион, обратившись к ним с речью, описал, как гнила и немощна тиранния, и заверил их, что везет в Сицилию не воинов, а скорее начальников для сиракузян и других сицилийцев, уже давно готовых взбунтоваться, когда после Диона перед ними выступил Алкимен, самый знаменитый и знатный из ахейцев, который также был участником похода, – они смирились и успокоились.
Была середина лета, на море дули этесии[15], ночью светила полная луна. Приготовив щедрую жертву Аполлону, Дион и все его наемники в полном вооружении торжественным шествием двинулись в храм. После жертвоприношения он задал на закинфском ристалище пир, и воины, дивясь великолепию серебряных и золотых чаш и столов, великолепию, превосходившему всякое представление о богатстве частного лица, размышляли про себя, что человек уже в летах и владелец огромного состояния едва ли решился бы на такой опасный шаг, если бы не имел твердой надежды на успех и не полагался на друзей, которые на месте окажут ему самую действенную и сильную поддержку.
24. Когда были совершены возлияния и закончены предписанные обычаем молитвы, вдруг затмилась луна[16]. Диона, который был знаком с круговоротами затмений и понимал, что земля может заслонить свет солнца и тень тогда падает на луну, – Диона, повторяю, это нисколько не изумило, но воины были встревожены и пали духом. Тогда прорицатель Мильт, выйдя на средину, призвал их мужаться и уповать на все самое лучшее, ибо божество возвещает затмение чего-то ярко блистающего ныне. А что блистает ярче тираннии Дионисия? Ее-то блеск они и угасят, едва ступивши на сицилийскую землю! Это Мильт объявил во всеуслышание, но в узком кругу предупреждал Диона и его друзей, что опасается, как бы дело их, благополучно достигнув цели, затем, после краткого процветания, не погибло. Страхи эти внушил прорицателю рой пчел, который видели над кормою Дионова корабля.
Говорят, что и Дионисию божество явило много удивительных знамений. Орел вырвал из рук телохранителя дротик, поднял его высоко в воздух, а потом бросил в пучину. В течение одного дня вода в море у подножия крепости была пресной и годной для питья, в этом убеждался каждый, кто ее ни пробовал. На скотном дворе у тиранна свинья принесла поросят, вполне обыкновенных с виду, но без ушей. Прорицатели объявили, что это предвещает неповиновение и мятеж – граждане не станут больше слушаться приказов тиранна. Пресная вода в море, толковали они далее, означает, что печальные и тягостные обстоятельства переменятся для сиракузян к лучшему. Орел – слуга Зевса, копье – символ власти и господства, а стало быть, величайший из богов желает исчезновения и гибели тираннии. Об этом сообщает Феопомп.
25. Воины разместились на двух торговых кораблях, следом за которыми шло одно небольшое судно и два тридцативесельных. Помимо того оружия, какое имели при себе солдаты, Дион вез две тысячи щитов и много стрел и копий; погрузили на борт и обильный запас продовольствия, чтобы ни в чем не нуждаться во время пути, который предстояло проделать от начала до конца под парусами, вдали от суши[17], ибо у берегов Япигии, как стало известно, их подстерегал целый флот во главе с Филистом. Двенадцать дней они плыли под легким и слабым ветром и на тринадцатый оказались в виду Пахина – южной оконечности Сицилии. Кормчий Прот советовал поспешить с высадкой. В противном случае, говорил он, если их унесет от земли или же они минуют мыс по собственной воле, придется провести в открытом море много дней и ночей, дожидаясь нечастого в летнюю пору южного ветра. Но Дион не решился высаживаться в такой близости от неприятеля и желая выбрать место подальше, прошел мимо Пахина. И почти сразу же задул резкий ветер с севера, развел высокую волну и погнал корабли прочь от Сицилии, а там и Арктур[18] появился на небосклоне, и началась страшная буря с громом, с молнией, с проливным дождем. Моряки были в смятении и уже не могли понять куда плывут, как вдруг убедились, что валы мчат суда к Керкине, лежащей вблизи Африки, – к той именно части острова, где берег особенно крут и обрывист. Еще немного – и их бы выбросило на камни и разбило о скалы, но, налегая из последних сил на багры, они все же пронеслись мимо. Наконец, буря улеглась, и, встретившись с каким-то кораблем, они узнали, что находятся невдалеке от так называемых Голов Большого Сирта[19]. На море опустилась полная тишь, и войско охватили тревога и уныние, но внезапно с суши потянул ветерок. Они не ждали южного ветра и не хотели верить счастливой перемене, однако ветер крепчал, набирал силу, и, поставив все паруса, какие у них были, помолившись богам, они пустились напрямик от африканского берега к сицилийскому. Плавание было легким и быстрым, и на пятый день они бросили якоря подле Минои, небольшого городка в той половине Сицилии, что была под властью Карфагена.
По случайности там оказался в ту пору карфагенский военачальник Синал, гостеприимец и друг Диона. Ничего не зная ни о целях похода, ни о том, кто его возглавляет, он попытался воспрепятствовать высадке. С оружием в руках воины устремились вперед и, хотя никого не убили – таково было распоряжение Диона, дорожившего своею дружбой с карфагенянином, – на плечах бегущих ворвались в город и заняли его. Когда же начальники встретились и обменялись приветствиями, Дион возвратил Синалу город, которому не было причинено ни малейшего ущерба, а Синал оказал воинам радушный прием и постарался снабдить Диона всем, чего ему не доставало.
26. Больше всего бодрости придало солдатам Диона одно – чисто случайное обстоятельство: Дионисия в Сиракузах не было. Незадолго до того он отплыл с восемьюдесятью кораблями в Италию. Вот почему, хотя Дион убеждал своих людей, измученных трудным путешествием, отдохнуть подольше, они не соглашались и, боясь упустить счастливый случай, требовали, чтобы он вел их на Сиракузы. Итак, сложив в Миное запасное оружие и лишний груз и взявши с Синала слово отправить все к нему, когда настанет срок, Дион двинулся к Сиракузам. В пути к нему присоединились сначала двести всадников из числа граждан Акраганта, обитавших близ Экнома, а затем жители Гелы.
Молва о случившемся быстро достигла Сиракуз, и Тимократ, за которого Дионисий выдал супругу Диона и который возглавлял оставшихся в городе друзей и сторонников тиранна, поспешно отправил к нему гонца с письмом, а сам зорко следил за любым движением среди сиракузян, ибо весь город уже готов был подняться и лишь из страха и неуверенности в успехе хранил спокойствие. Но с посланцем Тимократа приключилась удивительная история. Благополучно переправившись в Италию и миновав на пути в Кавлонию, к Дионисию, землю регийцев, он повстречался с каким-то своим приятелем, который нес тушу только что заколотого жертвенного животного. Сиракузянин взял у него кусок мяса и поспешил дальше. Он шел весь день и еще добрую часть ночи, пока усталость не заставила его хоть немного вздремнуть, и, свернув с дороги в лес, он лег, как был – не снимая платья и обуви. Но мясной дух приманил волка, зверь схватил мясо, привязанное к сумке, и убежал, вместе с добычею унося и сумку, и письмо которое в ней было. Когда же гонец проснулся и обнаружил пропажу и, сколько ни блуждал по лесу, сколько ни искал – ничего не нашел, он решил без письма на глаза тиранну не показываться, но лучше скрыться совсем. (27). Вот как вышло, что Дионисий узнал о войне в Сицилии слишком поздно и из вторых рук.
Дион между тем подвигался вперед. К нему примкнула Камарина, а затем стали стекаться во множестве и сиракузские граждане из деревень, восставшие против тиранна. Среди леонтинских и кампанских воинов, которые под начальством Тимократа охраняли Эпиполы, Диону удалось распространить ложный слух, будто в первую очередь он нападет на их города, и наемники, оставив Тимократа, бросились на помощь к своим. Когда эта весть дошла до Диона, разбившего лагерь подле города Акры, он, не дожидаясь утра, поднял воинов и вышел к реке Анапу всего в десяти стадиях от Сиракуз. На берегу он сделал привал и, помолившись восходящему Солнцу, стал приносить жертвы. Прорицатели объявили, что боги сулят ему победу. Увидев на голове Диона венок, надетый по случаю жертвоприношения, все присутствовавшие, в едином порыве, тоже украсили себя венками. Число присоединившихся к нему в походе достигало теперь пяти тысяч. Вооружены они были скверно, чем ни попадя, но недостачу эту с лихвою восполняли пламенным воодушевлением, и когда колонна тронулась с места, все побежали следом, громко и радостно призывая друг друга сразиться за свободу.
28. Из тех сиракузян, что были внутри городских стен, самые известные и образованные вышли в белых одеждах навстречу, к воротам, а простой люд тем временем расправлялся с друзьями тиранна и хватал так называемых «осведомителей» – нечестивых, ненавистных богам людей, которые шныряли по городу, смешивались с толпой, все выспрашивали, вынюхивали, а потом доносили тиранну, каковы настроения и речи каждого из граждан. Они-то и понесли заслуженную кару первыми: кому бы в руки они ни попадались, их забивали насмерть. Тимократ не смог пробраться в крепость, под защиту сторожевого отряда, и, вскочив на коня, ускакал, повсюду на пути своего бегства сея страх и смятение, ибо нарочито преувеличивал численность и мощь врага, чтобы никто не подумал, будто он потерял город, испугавшись незначительной опасности. А тут уже и Дион показался в голове отряда. Он был в богатых, красивых доспехах, по одну руку от него шагал его брат Мегакл, по другую – афинянин Каллипп, оба в венках. За ними следом шла сотня наемников – телохранители Диона, остальных солдат, в строгом порядке, вели начальники, а сиракузяне любовались этим зрелищем, словно священным, поистине божественным шествием, и приветствовали как бы самое Свободу, возвращающуюся к ним после сорока восьми лет разлуки.
29. Дион вступил в город Теменитскими воротами и, когда звуки трубы восстановили порядок и тишину, приказал глашатаю объявить, что Дион и Мегакл явились низложить тираннию, а потому отныне сиракузяне и прочие сицилийцы от власти Дионисия свободны. Дион хотел и сам обратиться к согражданам и двинулся вверх по городу через Ахрадину, между тем как по обе стороны улицы, которою он шел, сиракузяне уже ставили столы, выносили из домов мясо жертвенных животных и чаши с вином и, едва завидев Диона, бросали ему под ноги цветы и листья и провожали молитвами, точно одного из богов. Прямо под крепостью и Пятивратием[20] были солнечные часы, установленные Дионисием – высокие, хорошо отовсюду заметные. Поднявшись на них, Дион произнес речь, в которой горячо убеждал народ не расставаться с обретенною вновь свободой. А народ, ликуя, избрал обоих братьев полководцами с неограниченными полномочиями и, по их просьбе и желанию, дал им в товарищи двадцать человек, из которых половину составляли изгнанники, вернувшиеся вместе с Дионом. Прорицатели усмотрели еще одно доброе предзнаменование в том, что Дион, говоря к народу, попирал ногами дар тиранна, плод его честолюбивой расточительности. Но, с другой стороны, они опасались скорой перемены в счастливом течении дел – ведь в тот миг, когда Диона избрали полководцем, под ногами у него были часы.
Затем Дион занял Эпиполы, выпустил на волю граждан, которые были заперты в тюрьме, и возвел стену, отделившую крепость от города[21].
Дионисий прибыл в крепость морем лишь шестью днями позже, и в тот же день к Диону пришли повозки с оружием, которое он оставил у Синала. Оружие это Дион разделил среди сиракузских граждан, а прочие вооружались, как могли, но каждый рвался в бой.
30. Первым делом, испытывая Диона, Дионисий отправил послов к нему лично. Но Дион предложил тиранну обратиться ко всем гражданам – ныне свободным! – и Дионисий, через своих посланцев, повел дружелюбные речи, обещая облегчить бремя налогов и военной службы и призывать граждан в войско лишь в тех случаях, когда они сами постановят участвовать в походе. Но сиракузяне смеялись послам в лицо, а Дион объявил им, что Дионисий должен сперва отречься от власти, а потом уже пусть ведет переговоры; он же, помня об их свойстве, позаботится не только о неприкосновенности тиранна, но и об иных справедливых условиях перемирия – в полную меру своих сил. Дионисий был удовлетворен таким ответом и отправил новое посольство с просьбою, чтобы в крепость к нему явились выборные от сиракузян, с которыми он мог бы договориться – к общей выгоде и на основе взаимных уступок. Народ отрядил нескольких человек, назначенных самим Дионом, и тут же из крепости в город поползли упорные слухи будто Дионисий слагает с себя звание и власть тиранна, причем делает это скорее по собственному убеждению, нежели покоряясь требованию Диона. Но то было лишь коварное притворство, своего рода военная хитрость, направленная против сиракузян, ибо присланных к нему граждан Дионисий посадил под стражу, а на рассвете напоил наемников несмешанным вином и бросил их на приступ стены, воздвигнутой сиракузянами.
Нападение оказалось совершенно внезапным, и когда варвары[22], с бешеной отвагой, с оглушительным ревом проломив стену, ринулись на врагов, никто не посмел оказать им сопротивление, кроме солдат Диона, которые, едва заслышав шум, поспешили на выручку. Но и они не могли ничем помочь, сбитые с толку и оглушенные криками бегущих сиракузян, которые ошалело метались, прорывая и расстраивая их ряды, пока Дион, убедившись, что распоряжений его никто не слышит, и желая на собственном примере показать, как следует действовать, не врубился в гущу варваров первым. Вокруг него сразу же загорелась ожесточенная сеча – враги узнавали его с такою же легкостью, как и свои, и под грозный боевой клич рвались отовсюду разом. Дион был уже немолод и недостаточно крепок для боя, столь напряженного и упорного, однако ж стойко выдерживал натиск нападающих, но был ранен копьем в руку, да и панцирь, поврежденный бесчисленными копьями, пробивавшими щит насквозь, едва выдерживал удары дротиков и мечей. В конце концов, и щит и панцирь раскололись, и Дион упал, но воины вырвали его из рук врагов. Оставив вместо себя начальником Тимонида, он проехал верхом через город, по пути успокаивая бегущих, поднял наемников, карауливших Ахрадину, и повел этот полный отваги и свежих сил отряд против варваров – обессиленных и уже теряющих веру в успех своего дерзкого предприятия. Ведь они рассчитывали захватить весь город с первого же натиска, но, вопреки ожиданиям, столкнулись с отличными, неутомимыми бойцами. Итак, они дрогнули и начали отходить назад, а греки, видя, что неприятель поддался, ударили с удвоенной яростью и стремительно загнали его в крепость, потеряв семьдесят четыре человека убитыми, но и врагу нанеся существенный урон. После этой блестящей победы сиракузяне дали наемникам в награду сто мин, а наемники поднесли Диону золотой венок.
31. Вскоре из крепости спустились гонцы от Дионисия и доставили Диону письма от жены и сестры, и еще одно с надписью: «Отцу от Гиппарина». Так звали сына Диона. Правда, если верить Тимею, он носил имя Аретей, в честь своей матери, Ареты, но я полагаю, что в этом случае скорее следует положиться на Тимонида, друга и соратника Диона. Все письма, полные женских мольб, были оглашены пред сиракузянами, и лишь то, которое, по видимости, прислал Диону сын, граждане просили не вскрывать у всех на глазах, однако Дион, вопреки их настояниям, распечатал и это письмо. Оно было от Дионисия, который на словах обращался к Диону, а по существу к сиракузянам, ибо все его просьбы и оправдания были направлены лишь к тому, чтобы очернить Диона. Начиналось письмо с напоминаний, как много сам Дион сделал для тираннии в свое время и с каким усердием ей служил, далее следовали угрозы расправиться с теми, кто был ему дороже всего, – с его сестрою, сыном и супругой, и, наконец, после жалобных сетований, перемешанных со страшными заклятиями, шло предложение, которое, по мысли Дионисия, должно было подействовать на Диона всего сильнее, – предложение не уничтожать тираннию, но сделаться тиранном самому, не дарить свободы людям, которые питают к нему давнюю злобу и ненависть, но подчинить их своей власти и тем вызволить из беды друзей и родичей.
32. Казалось бы, что, слушая чтение этих писем, сиракузяне должны были восхищаться твердостью и величием духа Диона, который ради добра и справедливости отказывается внять голосу ближайшего родства, но вместо этого в них зашевелились подозрения и страхи, как бы он, смирившись пред крайнею необходимостью, не пощадил тиранна; они сразу же принялись высматривать себе иных руководителей, и в особенное возбуждение их привела весть, что возвратился Гераклид.
Этот Гераклид был изгнанник, человек искушенный в деле войны и прославившийся на посту полководца, который он занимал при обоих тираннах, но непостоянный, до крайности легкомысленный и в совместных действиях, сопряженных с властью и славой, ни малейшего доверия не заслуживавший. С Дионом он повздорил и разошелся в Пелопоннесе и решил выступить против тиранна сам, со своим собственным флотом. И вот, приплыв в Сиракузы на семи триерах и трех грузовых судах, он застает Дионисия в осаде, а граждан – в тревоге и волнениях и немедленно принимается искать расположения народа. Владея природным обаянием и даром увлекать толпу, жаждущую лести, он без труда переманивал на свою сторону сиракузян, которые терпеть не могли неуступчивости Диона, видя в ней угрюмство, губительное для государственных дел, и до такой степени обнаглели после победы, что, не до конца еще избавившись от рабства, уже сами требовали раболепных угождений.
33. Прежде всего, сойдясь по собственному почину в Собрание, они избрали Гераклида начальником флота. Но Дион выступил и с упреком заявил, что этим назначением сиракузяне уничтожают власть, которою прежде облекли его, Диона, ибо неограниченные полномочия его кончаются, коль скоро морские силы отданы под начало другого. И народ, хотя и против воли, отменил свое решение. После этого Дион позвал Гераклида к себе домой и выразил ему свое недовольство тем, что он затевает неподобающий и вредный спор из-за власти в такое время, когда город стоит на краю гибели. Снова открылось собрание, и Дион – на этот раз уже сам – назначил Гераклида начальником флота и убедил сограждан дать ему телохранителей, которых, кроме как у самого Диона, не было ни у кого. На словах Гераклид оказывал Диону полное уважение, рассыпался в благодарностях, повсюду следовал за ним с видом униженным и сокрушенным и неукоснительно исполнял его приказы, но втайне сбивал с пути и подстрекал к возмущению толпу и, в особенности, любителей перемен, и тем доставлял Диону неимоверные, неразрешимые трудности. В самом деле, советуя заключить с Дионисием перемирие и выпустить его из крепости, Дион навлекал на себя обвинение, будто хочет спасти тиранна, а продолжая осаду – чтобы не раздражать народ, – он, по общему суждению, умышленно затягивал войну с целью подольше начальствовать и держать в страхе сограждан.
34. Жил в Сиракузах некий Сосид, известный всему городу мерзавец и наглец, полную и совершенную свободу полагавший лишь в крайней распущенности языка. Составив коварный умысел против Диона, он, прежде всего, выступил в Собрании и резко обрушился на сиракузян, которые (так он кричал) не понимают, что, избавившись от безмозглого и пьяного тиранна, они посадили себе на шею нового владыку – зоркого и трезвого. Итак, заявивши себя в тот день прямым и открытым врагом Диона, он ушел с площади, а назавтра промчался по улицам города совсем нагой, с окровавленной головою и лицом, словно спасаясь от погони. Выскочив на площадь, он завопил, что наемники Диона покушались на его жизнь, и показывал рану на голове. Вокруг него быстро собралась целая толпа негодующих и возмущавшихся Дионом, который ведет себя с тираннической свирепостью и под угрозою смерти лишает граждан права свободно выражать свои мысли. Тут же открылось Собрание, наредкость беспорядочное и шумное но все-таки Дион смог произнести речь, в которой постарался очистить себя от обвинения и говорил, что брат Сосида – телохранитель у Дионисия и что это он надоумил клеветника посеять в городе мятеж, ибо никакой иной надежды на спасение, кроме взаимного недоверия и раздоров сиракузян, у тиранна не остается. Сосида немедленно осмотрели врачи и нашли, что рана не рубленая, а резаная, ибо удар мечом всегда оставляет глубокую вмятину посредине, а у Сосида рана поверхностная и нанесена не в один прием: вероятно, от боли он то опускал руку, то снова принимался резать. В это время подоспели несколько видных граждан и принесли в Собрание бритву. Нынче утром, рассказали они, им встретился на дороге Сосид, весь в крови, и крикнул, что спасается от наемников Диона, которые только что его ранили. Не теряя ни мгновения, они бросились догонять злодеев, но никого не поймали, зато в том месте, откуда приблизился к ним Сосид, заметили спрятанную в полом камне бритву.
35. Дело сразу же приняло дурной для Сосида оборот. Когда же к этим уликам присоединились показания рабов, сообщивших, что Сосид еще затемно вышел из дому один, захватив бритву, обвинители Диона отступились, а народ вынес Сосиду смертный приговор и примирился с Дионом.
К наемникам, однако, сиракузяне продолжали относиться с недоброжелательством, особенно возросшим после того, как на помощь Дионисию прибыл из Япигии Филист с многочисленным флотом и война в основном перешла с суши на море. Теперь граждане считали, что пехотинцы-наемники им больше не нужны, а потому должны беспрекословно подчиняться сиракузянам – морякам, чья сила в судах. Еще большим высокомерием наполнило их удачное морское сражение, в котором они разбили Филиста и затем по-варварски жестоко расправились с побежденным. Правда, по словам Эфора, Филист, когда его корабль был захвачен неприятелем, покончил с собою, но Тимонид, с самого начала участвовавший в событиях вместе с Дионом, пишет, обращаясь к философу Спевсиппу, что триера Филиста выбросилась на берег и он попал в руки сиракузян живым. Враги сорвали с него панцирь, раздели донага и всячески измывались над стариком, а потом отсекли ему голову и отдали тело мальчишкам с наказом проволочить труп через Ахрадину и бросить в каменоломни. Если же верить Тимею, над убитым надругались еще гнуснее: мальчишки зацепили труп за хромую ногу и таскали его по всему городу под злорадные насмешки сиракузян, которые вспоминали, как этот самый человек поучал Дионисия, что не бежать ему нужно от тираннии и не коня запасать для бегства, но, напротив, держаться у власти до последнего, покуда его не потащат за ногу. Впрочем Филист говорил это Дионисию не от своего имени, а пересказывая чужие слова.
36. Преданность Филиста тираннии – бесспорно, справедливый повод для нападок, но Тимей не знает в брани ни границы, ни меры, а между тем, если прямым жертвам тогдашних беззаконий, быть может, еще и простительно вымещать свой гнев даже на бесчувственных останках, то писателям, повествующим о делах прошлого, не потерпевшим от умершего никакой обиды, мало того – использующим его сочинения, таким писателям забота о собственном добром имени воспрещает глумиться или потешаться над несчастиями, от которых, по воле случая, не защищен даже самый прекрасный и достойный человек. С другой стороны, не по разуму усердствует и Эфор, восхваляющий Филиста, который при всем своем мастерстве отыскивать благовидные извинения и звучные слова для несправедливых поступков и низких нравов, при всей своей изворотливости, и сам не в силах снять с себя упрек в беспримерном преклонении перед тираннией, в том, что он постоянно превыше всего ставил и ценил роскошь тираннов, их силу, богатство и семейные связи. Нет, самое правильное и надежное – и не хвалить дел Филиста, и не глумиться над его участью.
37. После гибели Филиста Дионисий прислал к Диону новое посольство, обещая сдать крепость со всеми запасами оружия, со всеми наемниками и пятимесячным жалованием для них, при условии, что ему предоставят право свободно уехать и жить в Италии, пользуясь доходами с Гиата – так называлась большая и плодородная область в сиракузских владениях, тянувшаяся от моря в глубь острова. Дион вести переговоры отказался и предложил Дионисию обратиться со своею просьбой к сиракузянам, а сиракузяне, надеясь взять врага живым, прогнали послов, и тогда Дионисий, поручив начальство над крепостью старшему из своих сыновей, Аполлократу, дождался попутного ветра, посадил на корабли тех из своего окружения, кто был ему особенно дорог, погрузил самые ценные вещи и уплыл, обманув бдительность Гераклида. Сиракузяне громко и на все лады проклинали своего начальника флота, и, чтобы положить этому конец, Гераклид выпустил некоего Гиппона, одного из народных вожаков, который призвал народ устроить передел земли, ибо начало свободы – это равенство, а бедность для неимущих – начало рабства. Гераклид поддержал это предложение и, преодолевая упорное противодействие Диона, убедил сограждан его одобрить, а заодно – лишить наемников жалования и выбрать новых полководцев, чтобы раз и навсегда избавиться от Диона и его тяжелого нрава. Словно человек, который после долгого недуга сразу же пытается встать на ноги, сиракузяне, едва избавившись от тираннии, слишком скоро захотели действовать по примеру и подобию независимых народов и в начинаниях своих терпели неудачу за неудачей, а Диона, который, точно врач, пытался назначить городу строгие и воздержные правила поведения, – ненавидели.
38. Была средина лета, и в течение пятнадцати дней подряд неслыханной силы гром и другие зловещие знамения мешали сиракузянам назначить новых полководцев: они сходились в Собрание, но всякий раз, во власти суеверного страха, расходились ни с чем. Когда же, наконец, выдалась ясная и устойчивая погода и народные вожаки открыли голосование, случилось так, что какой-то вол, ходивший в упряжке и привычный к толпе, вдруг нивесть почему разозлился на погонщика, вырвал шею из ярма и опрометью помчался к театру. Народ тут же повскакал со своих мест и бросился врассыпную, а вол, в неистовой ярости, пробежал по улицам той именно части города, которая впоследствии была захвачена врагом. На сей раз, однако, сиракузяне пренебрегли недобрым предзнаменованием и выбрали двадцать пять полководцев, в числе которых был Гераклид. Тайно подсылая своих людей к наемникам, они звали их к себе на службу и уговаривали оставить Диона, а в награду сулили не только жалование, но и право гражданства. Но те даже не удостоили их ответа; храня верность начальнику, они построились, приняли Диона под охрану своих мечей и копий и двинулись прочь из города, никому не чиня вреда, но жестоко кляня каждого, кто ни попадался им на пути, за неблагодарность и подлое вероломство. Тем не менее граждане, которым внушило презрение и малое число наемников и то, что они не напали первыми, собрались толпой куда более многолюдной, чем отряд Диона, и сами кинулись вперед, рассчитывая без труда одолеть их еще в пределах города и уложить на месте всех до последнего.
39. Оказавшись пред роковою необходимостью либо вступить в сражение с согражданами, либо погибнуть вместе с наемниками-чужеземцами, Дион умолял сиракузян образумиться, простирая к ним руки и указывая на стены крепости, полной врагов, следивших за тем, что творилось внизу. Но толпа была глуха к убеждениям, ибо речи своекорыстных льстецов народа возмутили весь город, как буря до дна возмущает пучину, и Дион приказал своим дать толпе отпор, однако ж ударов не наносить. И стоило солдатам с боевым кличем и бряцанием оружия сделать рывок в сторону граждан, как ни один из них не остался на месте – все опрометью понеслись по улицам, хотя никто за ними не гнался: Дион немедля повернул наемников и повел отряд к Леонтинам. Но сиракузские власти, которые сделались посмешищем даже для женщин, рвались загладить свой позор, а потому, вооружив граждан еще раз, поспешили вслед за Дионом, настигли его у переправы через какую-то реку и пустили вперед конницу с намерением завязать бой. Видя, однако, что он более не расположен с отеческой снисходительностью терпеть их наглость, но в гневе развертывает боевую линию, все обратились в бегство позорнее прежнего и, понеся незначительные потери убитыми, вернулись в город.
40. Леонтинцы приняли Диона с величайшим почетом, наемникам предложили жалование и права гражданства, а к сиракузянам отправили послов с требованием по справедливости рассчитаться с наемниками. Сиракузяне, в свою очередь, прислали посольство с обвинениями против Диона. Тогда в Леонтины собрались все союзники, и состоялся совет, на котором виновниками обиды были признаны сиракузяне. Сиракузяне, однако, уже избаловавшиеся и полные гордыни, – еще бы, ведь народ теперь никому не подчинялся, напротив, сам держал в страхе и рабской покорности своих полководцев! – сиракузяне оставили без внимания приговор союзников.
41. Вскоре к Сиракузам пришли триеры от Дионисия, который послал осажденным деньги и хлеб. Командовал судами неаполитанец Нипсий. Состоялось сражение, и сиракузяне, одержав верх и захватив четыре корабля, принадлежавших тиранну, так дико бесчинствовали по случаю победы, а по случаю безначалия выражали свое ликование в таких чудовищных попойках, что совершенно забыли об осторожности и, видя себя уже владыками крепости, потеряли и самый город. Убедившись, что весь город обуян безумием, что народ с утра до поздней ночи пьянствует под пение флейт, а из полководцев кто сам от души наслаждается этим празднеством, кто просто боится напоминать пьяным о деле и обязанностях, Нипсий как нельзя лучше воспользовался счастливым случаем и напал на укрепления. Захватив стену и пробив брешь, он выпускает в город варваров с разрешением не щадить никого и действовать как придется. Сиракузяне быстро сообразили, какая стряслась беда, но навстречу врагу поднимались медленно и с огромным трудом – слишком велико было их замешательство, ибо то, что происходило, по праву можно было назвать гибелью города: мужчин убивали, сносили стены, истошно вопивших женщин и детей угоняли в крепость. Полководцы сиракузян не могли даже собрать и выстроить своих людей, – варвары повсюду перемешались с гражданами, – и в отчаянии отказались от борьбы.
42. В таком положении находился город, и опасность уже придвигалась к Ахрадине – и мысли всех устремлялись к тому человеку, кто был их последней и единственной надеждой, но стыд за собственную неблагодарность и безрассудство не давали никому выговорить его имя. И все же нужда одолела стыд: среди союзников и всадников раздались голоса, что надо вернуть Диона и позвать из Леонтин пелопоннесцев. И едва лишь прозвучало заветное имя, как сиракузяне разразились радостными криками и слезами, молили богов, чтобы Дион явился поскорее, мечтали увидеть его снова, вспоминали его неиссякаемое мужество в грозных обстоятельствах, которое не только его самого делало неустрашимым, но и им внушало бесстрашие и уверенность в своих силах перед лицом неприятеля. Незамедлительно отряжается посольство – Архонид и Телесид от союзников, а от всадников Гелланик и еще четверо. Они скакали во весь опор и прибыли в Леонтины уже под вечер. Соскочив с коней, они бросились прямо к Диону и, обливаясь слезами, стали рассказывать о беде, постигшей сиракузян. Между тем подходили и жители Леонтин, во множестве собирались вокруг Диона и пелопоннесцы, по стремительности, с которою примчались гонцы, и по их униженным мольбам догадывавшиеся, что события приняли совершенно неожиданный оборот. Не тратя времени даром, Дион направился вместе с приехавшими в Собрание. Быстро сошелся народ, и Архонид с Геллаником, в кратких словах обрисовав леонтинцам размеры бедствия, обратились к наемникам с призывом не помнить зла и защитить сиракузян, которые уже понесли кару куда более суровую, нежели та, какую желали бы наложить на них сами обиженные.
43. Послы умолкли, и глубокая тишина объяла театр. Тогда поднялся Дион, но обильные слезы душили его и не давали говорить. Солдаты кричали ему, чтобы он не падал духом, и плакали вместе с ним. Наконец, несколько оправившись от волнения, Дион сказал: «Пелопоннесцы и союзники, я собрал вас сюда держать совет о ваших делах. О себе же в час, когда гибнут Сиракузы, мне думать не пристало: я должен их спасти, а в случае неудачи уйду, чтобы найти могилу в пламени и развалинах своего родного города. Если вы согласитесь еще и на сей раз помочь нам, самым безрассудным и несчастным из смертных, и это будет делом ваших рук, вы поднимете Сиракузы из праха! Ну, а если вы не простите сиракузянам прошлого и оставите без внимания их мольбу, пусть за всю вашу храбрость, за всю вашу былую преданность достойно воздадут вам боги. Не забывайте же Диона, который сперва не покинул вас, когда вы стали жертвою несправедливости, а потом – сограждан, когда они попали в беду». Он еще не кончил свою речь, как наемники, с криком вскочивши с мест, уже требовали, чтобы он скорее вел их на выручку, а послы сиракузян обнимали его и целовали, и молили у богов щедрых милостей и для Диона, и для его солдат. Когда шум улегся, Дион велел разойтись и готовиться к походу, а после ужина явиться в полном вооружении сюда же, к театру: он решил выступать, не дожидаясь утра.
44. Между тем в Сиракузах полководцы Дионисия, причинив городу за день громадный ущерб и сами понеся некоторые – весьма, впрочем, незначительные – потери, к ночи отступили в крепость. Тут народные вожаки воспрянули духом и в надежде, что враги успокоятся на достигнутом, принялись уговаривать народ снова отказаться от помощи и услуг Диона и, если он подойдет со своими наемниками, не принимать их, не уступать чужакам первенства и главенства в доблести, но спасти город и свободу собственными силами. И снова к Диону отправляются послы – от полководцев с требованием повернуть назад, от всадников и видных граждан с просьбою поспешить. По этой причине он подвигался вперед то медленнее, то скорее.
Глубокой ночью, в то время как ненавистники Диона караулили ворота, чтобы преградить ему доступ в Сиракузы, Нипсий опять выслал из крепости наемников, которые были теперь и смелее, и многочисленнее и, в один миг сравнявши с землею весь вал, бросились опустошать город. Теперь уже убивали не только мужчин, но и женщин и младенцев, и грабежей было немного, зато жесточайших разрушений – без числа. Отчаявшись в успехе и люто ненавидя сиракузян, сын Дионисия словно задумал похоронить издыхающую тираннию под руинами города. А чтобы упредить приближающегося с подмогою Диона, враги обратились к скорейшему средству предать все уничтожению и гибели – к огню; те здания, что стояли вблизи, они поджигали факелами и пламенем светильников, а вдаль пускали зажигательные стрелы. Сиракузяне в ужасе бежали, но на улицах беглецов настигал и беспощадно истреблял неприятель, а других, искавших спасения в домах, снова гнал наружу огонь, ибо многие строения уже пылали и рушились.
45. Главным образом это бедствие и открыло Диону ворота с единодушного одобрения граждан. Получив сперва известие, что неприятель заперся в крепости, Дион распорядился убавить шаг, но затем, уже днем, прискакали всадники и сообщили о новом захвате города, а затем появился даже кое-кто из противников Диона, и все в один голос просили поторопиться. Опасность становилась все более грозной, и Гераклид послал своего брата, а следом дядю, Феодота, умолять Диона о помощи и сказать, что неприятель уже нигде не встречает сопротивления, что Гераклид ранен, а город в самом скором времени будет разрушен и сожжен до тла.
Когда эти гонцы встретили Диона, он был еще в шестидесяти стадиях от городских ворот. Он рассказал наемникам о случившемся, призвал их напрячь все силы и повел свой отряд уже не шагом, но бегом, меж тем как все новые гонцы убеждали и увещевали его не медлить. Во главе солдат, выказавших изумительное усердие и проворство, он достигает ворот и врывается в так называемый Гекатомпед. Легковооруженных он выпускает на врага тут же, рассчитывая, что самый вид их вселит в сиракузян бодрость и надежду, тяжелую пехоту строит в боевой порядок, а граждан, стекающихся к нему отовсюду, разбивает на колонны и во главе каждой колонны ставит особого начальника, чтобы ударить со многих сторон разом и мгновенно повергнуть неприятеля в ужас.
46. Когда, закончив приготовления и помолившись богам, он двинулся через город навстречу противнику, среди сиракузян, видевших это, зазвучали громкие крики радости, смешивавшиеся с добрыми пожеланиями и ободряющими напутствиями; Диона они называли спасителем и богом, наемников – братьями и согражданами. И не было человека настолько себялюбивого, настолько дорожащего собственною жизнью, который бы в тот миг не тревожился об одном Дионе более, нежели обо всех остальных вместе, – Дионе, во главе войска шагавшем сквозь огонь, по улицам, залитым кровью и заваленным трупами. Немалую опасность представлял собою и вконец озверевший неприятель, который успел занять сильнейшую, почти неприступную позицию подле разрушенных укреплений, но еще опаснее было пламя, – оно расстраивало ряды наемников и преграждало им путь. Повсюду кругом полыхал огонь, пожиравший дома. Идя по дымящимся развалинам, пробегая с опасностью для жизни под градом громадных обломков, в густых тучах дыма и пыли, солдаты еще старались не растягиваться и не размыкать строя. Когда же, наконец, они сошлись с врагом грудь на грудь, вступить в рукопашную, из-за тесноты и неровности позиции, смогли лишь немногие, но сиракузяне своими криками и воодушевлением придали пелопоннесцам столько отваги, что наемники Нипсия не выстояли. Большая часть их укрылась в крепости, под стенами которой происходил этот бой, а тех, что остались снаружи и рассеялись по городу, пелопоннесцы выловили и перебили. Однако ж насладиться победою на месте, отдаться радости и взаимным поздравлениям, каких заслуживал столь славный и замечательный успех, не позволили обстоятельства. Сиракузяне разошлись по домам, трудились не покладая рук всю ночь напролет и к утру погасили пожар.
47. На другой день ни единого из народных вожаков в городе уже не было – все бежали, сами осудив себя на изгнание, – и только Гераклид и Феодот явились к Диону с повинной и отдали себя на его милость, умоляя поступить с ними не так жестоко, как они ранее поступили с ним: Диону, человеку недосягаемой нравственной высоты, следует и в гневе быть выше своих обидчиков, которые прежде хотели состязаться с ним в доблести, а ныне приходят к нему затем, чтобы признать свое поражение. Так молил Гераклид, а друзья советовали Диону не щадить этих злобных завистников, но выдать Гераклида солдатам и избавить государство от своекорыстных заискиваний перед народом – от этого бешеного недуга, ничуть не менее опасного, нежели тиранния! Дион, однако, внушал им, что если все прочие полководцы обучаются главным образом одному – владеть оружием и вести войны, то он в Академии долгое время постигал искусство укрощать гнев, зависть и всяческое недоброжелательство. Искусство же это обнаруживает себя не в доброте к друзьям и людям порядочным, но в умении прощать обиды и в снисходительности к провинившимся перед тобой, а потому он хочет для каждого сделать ясным, что превосходит Гераклида не столько силою или умом, сколько кротостью и справедливостью. Истинное превосходство заключено единственно лишь в этих качествах, ибо славою военных подвигов неизменно приходится делиться – если не с людьми, то с Судьбой. Если Гераклид вероломен и порочен из зависти, это отнюдь не значит, что и Диону следует пятнать свою нравственную чистоту, уступая гневу и запальчивости. Верно, законом установлено, что мстить обидчику справедливее, чем наносить обиду первым, но по природе вещей и то и другое – следствие одной и той же слабости. А человеческая порочность, хотя и упорна, но не столь уже безнадежно неукротима, чтобы не превозмочь ее милостью и частными благодеяниями.
48. Рассуждая подобным образом, Дион простил Гераклида. Затем он занялся отстройкой разрушенного укрепления и распорядился, чтобы каждый из сиракузян вырубил кол и принес его к развалинам стены, а ночью наемники взялись за дело и, пока сиракузяне спали, отгородили крепость от города палисадом, так что на рассвете и неприятель, и ни о чем не подозревавшие граждане дивились быстроте, с какою была исполнена эта работа. Похоронив убитых сиракузян и выкупив пленных, которых было не меньше двух тысяч, Дион созвал Собрание. Выступил Гераклид и предложил назначить Диона полководцем с неограниченными полномочиями на суше и на море. Лучшие граждане благосклонно выслушали его слова и требовали открыть голосование, но моряки и ремесленники громко зароптали, недовольные тем, что Гераклид теряет начальство над флотом: не слишком высоко ценя все прочие его качества, они знали, что он, во всяком случае, ближе к народу, чем Дион, и с большею охотой подчиняется желаниям толпы. Дион, однако, уступил им и передал власть над морскими силами Гераклиду, но разочаровал и озлобил народ, воспротивившись его планам поделить заново поля и дома и отменив все прежние постановления, касавшиеся передела. Гераклид немедленно воспользовался этим предлогом и, стоя с флотом в Мессене, начал подстрекать воинов и моряков к возмущению, восстанавливая их против Диона, – который, якобы, ищет тираннии, – а сам через спартанца Фарака вступил в тайный сговор с Дионисием. Виднейшие из граждан проведали об его кознях, дело дошло до прямого восстания в лагере, которое, в свою очередь, привело к нужде и нехватке хлеба в Сиракузах, и Дион был в крайнем затруднении, а друзья резко упрекали его за то, что, себе на горе, он возвысил и усилил такого неисправимого и злобного негодяя, как Гераклид.
49. Вскоре Дион с сиракузянами выступил в поход против Фарака, который стоял лагерем близ Неаполя в акрагантских владениях. Сначала Дион хотел дать сражение несколько позже, но Гераклид и его моряки кричали, что командующий не желает закончить войну решительной битвой, но намерен тянуть ее вечно – лишь бы не выпускать из рук власти, и он оказался вынужден сойтись с врагом и потерпел неудачу. Поражение было не слишком тяжелым да и вызвано не столько силою неприятеля, сколько раздорами между своими, и Дион готовился к новой битве и старался восстановить в войске порядок, ободряя солдат. Однако в начале ночи ему донесли, что Гераклид с флотом снялся с якоря и плывет к Сиракузам, намереваясь захватить город и запереть ворота перед Дионом и пешим войском. Дион немедленно выбрал самых крепких и преданных из числа своих людей, скакал всю ночь напролет и около третьего часа дня был у стен Сиракуз, покрыв за эту ночь семьсот стадиев. Гераклид, как ни торопился, прибыл слишком поздно, а потому повернул назад и скитался по морю без всякой цели, когда ему встретилось судно спартанца Гесила. Гесил сказал, что плывет из Лакедемона принять начальство над сицилийцами, как некогда Гилипп. Сразу усмотрев в этом человеке своего рода противоядие для борьбы с Дионом, Гераклид с радостью за него ухватился и представил союзникам, а затем отправил в Сиракузы гонца с советом выбрать в начальники этого спартанца. Дион отвечал, что начальников у сиракузян достаточно, а коль скоро обстоятельства вообще требуют участия в деле спартанца, так он и сам получил в Лакедемоне право гражданства. Тогда Гесил отказался от надежды на власть и, приплыв к Диону, примирил его с Гераклидом, который под величайшими клятвами присягнул в нерушимой верности, а Гесил обязался собственной рукой отомстить за Диона и покарать Гераклида, если тот снова начнет плести свои козни.
50. После этого сиракузяне распустили морские силы, которые теперь не приносили никакой пользы, но лишь требовали громадных расходов и служили постоянным источником разногласий между начальниками. Напротив, осада крепости продолжалась. Строительство укреплений было завершено, и, так как помощи осажденным никто не оказывал, а запасы хлеба у них вышли и наемники готовы были взбунтоваться, сын Дионисия, отчаявшись в успехе, заключил с Дионом перемирие и сдал ему крепость со всем оружием и прочим снаряжением, а сам, забравши мать и сестер, на пяти груженных триерах отплыл к отцу. Дион позаботился о том, чтобы никаких препятствий отъезжающим не чинилось, но не было в Сиракузах человека, который бы не вышел полюбоваться этим зрелищем, и все громко выкликали имена отсутствующих, скорбя о тех, кто не дожил до этого дня и не видит солнца, восходящего над свободными Сиракузами. Если и по сю пору бегство Дионисия считается самым знаменитым и самым убедительным примером непрочности человеческого счастья, то какою же безграничной была тогда радость и гордость людей, которые, начав борьбу с самыми ничтожными средствами, низвергли тираннию, самую могущественную из всех, когда-либо существовавших!
51. Когда триеры Аполлократа отошли от берега, Дион отправился в крепость. Женщины во дворце не снесли ожидания, но выбежали к крепостным воротам. Аристомаха вела сына Диона, а Арета следовала за нею в слезах и смущении, не зная, как встретить и приветствовать мужа, после того как она была в браке с другим. Дион обнял сперва сестру, потом ребенка, а потом Аристомаха подвела к нему Арету и сказала: «Мы все были несчастны, Дион, пока ты находился в изгнании. Твое возвращение и победа избавляет от скорби и печали всех – кроме нее. Мне, горемычной, довелось увидеть, как твою жену, при живом супруге, силою заставили выйти за другого. Теперь, когда судьба сделала тебя нашим господином и владыкою, как расценишь ты насилие, которое над нею учинили? Приветствовать ли ей тебя как дядю или же как супруга?» После этих слов Аристомахи Дион залился слезами и нежно привлек к себе жену. Передав Арете сына, он велел ей идти в свой дом, где остался жить и сам, всю крепость целиком предоставив в распоряжение сиракузян.
52. Итак, начатое Дионом дело благополучно завершилось, но он не пожелал вкусить плодов своей удачи, пока не отблагодарил друзей и не одарил союзников, а в особенности, пока не почтил заслуженными наградами и почестями своих ближайших друзей в Афинах и пелопоннесских наемников – с великодушием и широтою, превосходившими его возможности. Сам он жил просто и воздержно, вполне довольствуясь тем, что имел, и вызывая всеобщее изумление: меж тем как не только Сицилия, не только Карфаген, но и вся Греция почтительно взирали на его счастье, меж тем как современники Диона не знали ничего более прекрасного, нежели его подвиги, и не могли назвать полководца отважнее или удачливее, он обнаруживал такую скромность в одежде, столе и прислуге, словно разделял трапезы с Платоном в Академии, а не вращался среди наемных солдат и их начальников, которые находят отдых от трудов и опасностей в каждодневных пирах и наслаждениях. Платон писал ему[23], что ныне взгляды всех людей устремлены на него, но сам Дион, по-видимому, глядел, не отрываясь, на один уголок одного города – на Академию, зная, что тамошние зрители и судьи не дивятся ни подвигам, ни отваге, ни победам, но следят лишь за тем, насколько разумно и достойно распоряжается он своим счастьем и не нарушает ли границ справедливости, взойдя на вершину славы и власти. Однако ж он и не думал смягчить или ослабить суровую надменность в обхождении и строгость к народу, хотя и обстоятельства требовали от него милосердия, и Платон, как мы уже упоминали[24], порицал его в письме, говоря, что самонадеянность – подруга одиночества. Но, мне кажется, Дион и по натуре был чужд искусству мягкого убеждения, и, кроме того, горел желанием обуздать безмерную распущенность и испорченность сиракузян.
53. В самом деле, Гераклид опять принялся за старое. Во-первых, он не пожелал ходить в Совет: он-де никаких должностей не занимает и потому намерен участвовать и выступать только в Народном собрании, наравне со всеми гражданами. Во всеуслышание порицал он Диона за то, что тот не срыл крепость, запретил народу разрушить гробницу Дионисия Старшего и выбросить вон останки тиранна и, наконец, – из пренебрежения к согражданам – призвал советников и помощников из Коринфа. И верно, Дион пригласил коринфян, надеясь, что с ними легче введет новое государственное устройство, которое задумывал установить. А задумывал он, ограничив полную демократию (ибо вместе с Платоном[25] считал ее не правлением, но крикливым торжищем всех видов правления), ввести нечто вроде лаконского или критского строя, то есть смешать власть народа с царскою властью, так чтобы вопросы первостепенной важности рассматривались и решались лучшими гражданами; при этом он замечал, что весьма близки к олигархическому устройству и коринфяне, у которых лишь немногие из государственных дел поступают в Народное собрание. Предвидя, что Гераклид будет самым упорным противником его планов, и вообще хорошо зная переменчивый, буйный и мятежный нрав этого человека, Дион дал, наконец, волю тем, кто давно хотел убить Гераклида и кого он прежде удерживал от этого шага. Они ворвались к Гераклиду в дом и умертвили его. Эта смерть повергла сиракузян в глубокую скорбь. Но так как Дион устроил убитому пышные похороны и вместе с войском участвовал в погребальном шествии, а затем обратился к народу с речью, сиракузяне успокоились, согласившись, что невозможно было положить предел смутам, пока Гераклид и Дион оставались на государственном поприще вместе.
54. Среди друзей Диона был афинянин Каллипп, с которым, как говорит Платон[26], его свели и сблизили не совместные занятия философией, но посвящения в таинства и повседневное общение. Он принял участие в походе, и Дион ценил его так высоко, что Каллипп первым из друзей вступил вместе с ним в Сиракузы, с венком на голове. Постоянно отличался он и в боях. Но после того, как лучших друзей Диона похитила война, а Гераклид умер насильственной смертью, Каллипп, видя, что народ в Сиракузах лишен вожака и что среди наемников никто не пользуется большим влиянием, нежели он, обернулся внезапно гнуснейшим из смертных и начал восстанавливать против Диона часть солдат, в твердой уверенности, что наградою за убийство друга ему будет вся Сицилия, а судя по некоторым сообщениям – еще и потому, что получил от врагов Диона двадцать талантов в уплату за злодеяние. Он приступил к делу самым подлым и коварным образом, постоянно пересказывая Диону разговоры солдат, либо действительно подслушанные, либо даже вымышленные им самим, и благодаря доверию, которое питал к нему Дион, забрал такую власть, что мог встречаться наедине и вести откровенные беседы с кем заблагорассудится: таково было распоряжение самого Диона, желавшего, чтобы ни один из тайных врагов не укрылся от его взора. Так Каллиппу в короткое время удалось выискать и сплотить всех недовольных и просто негодяев, а если кто отвергал его испытующие речи и доносил о них Диону, последний и не гневался, и даже не тревожился, полагая, что Каллипп только выполняет его приказ.
55. Когда заговор созрел, Диону явился громадный и жуткий призрак. День уже клонился к вечеру, и Дион, погруженный в свои думы, сидел один во внутреннем дворе дома. Вдруг в противоположном конце галереи раздался шум, Дион повернул голову и в последних лучах заката увидел высокую женщину, платьем и лицом ничем не отличавшуюся от Эриннии на сцене. Она мела метлою пол. Дион оцепенел от ужаса. Он послал за друзьями, рассказал им о видении и умолял не уходить и провести ночь вместе с ним, смертельно боясь, как бы знамение не повторилось, если он останется в одиночестве. Однако призрак больше не показывался. А спустя несколько дней сын Диона, едва вышедший из детского возраста, огорченный и разгневанный какою-то пустячной шуткой, бросился вниз головою с крыши[27] и разбился насмерть.
56. Меж тем как Дион был в таком горе, Каллипп двинулся к цели еще решительнее и распустил среди сиракузян слух, будто Дион, оставшись бездетным, решил вернуть и сделать своим преемником сына Дионисия, Аполлократа, который супруге его приходится племянником, а сестре – внуком. Теперь уже и сам Дион, и обе женщины догадывались о том, что происходит вокруг, да и доносы сыпались градом. Но Дион, по-видимому, сожалея об убийстве Гераклида, которое ложилось пятном на всю его жизнь и деяния, и постоянно храня угрюмую озабоченность, говорил, что готов тысячу раз умереть и подставить горло под любой нож, коль скоро приходится жить, хоронясь не только от врагов, но и от друзей. Зато женщины старательно искали и распутывали нити заговора, и Каллипп, испугавшись, явился к ним сам, отрицал свою вину и со слезами на глазах вызывался дать любое ручательство, какого бы они ни пожелали. Они требовали, чтобы он принес торжественную клятву. Обряд ее совершается в храме Законодательниц[28]: после особых священнодействий надо облечься в багряницу богини, взять в руку горящий факел и так произнести слова клятвы. Каллипп исполнил весь обряд от начала до конца и поклялся, как надлежало, чтобы позже кощунственно насмеяться над богинями. В самом деле, он дождался праздника Коры, которою клялся, и как раз тогда совершил убийство, презрев высокое достоинство ее дня. Впрочем в какое бы время ни убил он миста[29] богини, которого сам же посвятил в ее таинства, это было бы чудовищным нечестием.
57. Заговорщики (число их успело значительно возрасти) окружили дом, встали у окон и дверей, и сами убийцы – несколько солдат с Закинфа – без мечей, в одних хитонах, ворвались в комнату с застольными ложами, где находился Дион и его друзья. В тот же миг их сообщники плотно заперли двери снаружи, а закинфяне бросились на Диона и попытались прикончить его голыми руками, но безуспешно. Тогда они стали кричать, чтобы им подали меч, однако никто наруже не решался отворить дверь, потому что в доме с Дионом было много людей. Ни один из них, впрочем, не захотел прийти ему на помощь, в надежде, что, предоставив друга его участи, спасет собственную жизнь. После недолгой заминки сиракузянин Ликон протянул кому-то из закинфян кинжал через окно, и этим кинжалом они, словно жертву у алтаря, зарезали Диона, который уже давно перестал бороться и с трепетом ждал смерти.
Сразу же вслед за тем сестру и беременную жену убитого бросили в тюрьму. Там эта несчастная и родила, разрешившись от бремени мальчиком, которому женщины отважились сохранить жизнь и выкормили его, заручившись согласием стражи, что оказалось нетрудным, ибо Каллипп был уже накануне своего падения.
58. Вначале после убийства он приобрел огромное влияние в Сиракузах и крепко держал власть. Он даже обратился с письмом в Афины, хотя после такого гнусного злодеяния именно этот город – наравне с самими богами – должен был бы внушать ему и страх, и стыд. Но, видно, недаром ходит поговорка, что доблестные люди, которых производят на свет Афины, не знают себе равных в доблести, а порочные – в пороке, так же точно как земля Аттики приносит и лучший в Греции мед и сильнейший из ядов – цикуту. Недолго, впрочем, оставался Каллипп укором судьбе и богам, которые, дескать, попускают нечестивцу пользоваться властью и могуществом, приобретенными столь гнусно. Заслуженная кара постигла его незамедлительно. Выступив в поход на Катану, он потерял Сиракузы. Тогда-то он и сказал, что отдал город, а взамен получил скребок для сыра[30]. Потом он напал на мессенцев, но лишился почти всех своих солдат – в числе погибших были и убийцы Диона, – и так как ни один из сицилийских городов его не принимал, но все с ненавистью гнали прочь, он из последних сил захватил Регий. Там он бедствовал сам и заставлял бедствовать наемников, и, в конце концов, был убит Лептином и Полисперхонтом, и по случайности – тем же самым кинжалом, которым, как говорят, перерезали горло Диону. Его узнали по длине (он был короткий, спартанского образца) и по искусной, богатой отделке. Вот такое возмездие понес Каллипп.
Аристомаху и Арету, когда их выпустили из тюрьмы, взял к себе в дом сиракузянин Гикет, один из друзей Диона, и поначалу обходился с ними прекрасно, с искренним расположением и сочувствием. Но затем, склонившись на уговоры врагов Диона, он снарядил для обеих женщин судно и сказал, что отправляет их в Пелопоннес, а морякам велел обеих в пути умертвить и бросить тела в море. Некоторые даже сообщают, что они были утоплены живыми, и вместе с ними ребенок. Однако ж и Гикет справедливою ценою заплатил за свое злодеяние: его самого захватил в плен и казнил Тимолеонт, а двух его дочерей, мстя за Диона, убили сиракузяне, о чем подробно рассказано в жизнеописании Тимолеонта[31].

Брут

1. Предком Марка Брута был Юний Брут, чье бронзовое изображение с мечом в руке древние римляне поставили на Капитолии среди статуй царей, ибо ему главным образом обязан Рим падением Тарквиниев. Древний Брут и от природы нравом обладал твердым, как закаленный меч, и нимало не смягчил его изучением наук, так что ярость против тираннов довела его до убийства родных сыновей[1], тогда как тот Брут, о котором идет речь в нашей книге, усовершенствовал свой нрав тщательным воспитанием и философскими занятиями и с природными своими качествами – степенностью и сдержанностью – сумел сочетать благоприобретенное стремление к практической деятельности, приготовив наилучшую почву для восприятия всего истинно прекрасного. Вот почему даже враги, ненавидевшие его за убийство Цезаря, всё, что было в заговоре возвышенного и благородного, относили на счет Брута, а всё подлое и низкое приписывали Кассию, родичу и другу Брута, но человеку не столь прямому и чистому духом. Мать Брута, Сервилия, возводила свое происхождение к Сервилию Ахале; когда Спурий Мелий, замышляя установить тираннию, начал возмущать народ[2], Сервилий спрятал под мышкой кинжал, вышел на форум и стал рядом с Мелием, точно желая что-то сказать, а когда тот наклонился к нему, нанес удар и уложил злоумышленника на месте. Эта сторона его родословной ни у кого сомнений не вызывает, что же касается отцовского рода, недоброжелатели Брута, гневавшиеся на него за убийство Цезаря, утверждают, будто, кроме имени, он ничего общего с Брутом, изгнавшим Тарквиниев, не имеет, ибо, умертвив сыновей, тот Брут остался бездетным, и что дом убийцы Цезаря был плебейским, и к высшим должностям поднялся совсем недавно. Однако философ Посидоний говорит, что казнены были, – как у нас об этом и рассказывается, – лишь двое взрослых сыновей Брута, но оставался еще третий, совсем маленький, от которого и пошел весь род. По словам Посидония, в его время было несколько видных людей из этого дома, обнаруживавших явное сходство с тем изображением, которое стояло на Капитолии. Но достаточно об этом.
2. Братом Сервилии был философ Катон, и никому из римлян не подражал Брут с таким рвением, как этому человеку, который приходился ему дядей, а впоследствии сделался и тестем. Среди греческих философов не было, вообще говоря, ни одного, совершенно Бруту незнакомого, или же чуждого, но особенную приверженность он испытывал к последователям Платона. Не слишком увлекаясь учениями так называемой Новой и Средней Академии, он был поклонником Академии Древней и неизменно восхищался Антиохом из Аскалона, однако же другом себе избрал его брата Ариста, в искусстве рассуждений стоявшего позади многих философов, но никому не уступавшего воздержностью и кротостью нрава. И сам Брут в письмах, и его друзья часто упоминают еще одного близкого приятеля – Эмпила. Это был оратор, оставивший небольшое по размерам, но отличное сочинение об убийстве Цезаря; называется оно «Брут».
Прекрасно владея родным своим языком, Брут был мастером не только судебной, но и торжественной речи, по-гречески же всегда стремился изъясняться с лаконскою краткостью и сжатостью, что заметно кое-где в его письмах[3]. Так, когда военные действия уже начались, он писал пергамцам: «Дошло до меня, что вы дали деньги Долабелле. Если дали по доброй воле, это очевидное преступление, а если вопреки своему желанию – докажите это, давши добровольно мне». А вот его послание самосцам: «Советы ваши небрежны, помощь ленива. К чему же вы клоните?» О патарцах... [Текст в оригинале испорчен.]: «Ксанфии пренебрегли моею благосклонностью и превратили свой город в могилу собственного безрассудства. Патарцы доверились мне и ни в малейшей мере не поступились своей свободой. Ныне и вам представляется выбрать либо решение патарцев, либо судьбу ксанфиев». Таков характерный слог его писем.
3. Еще совсем молодым Брут ездил на Кипр вместе со своим дядей, Катоном[4], отправленным против Птолемея. Птолемей покончил с собой, и Катон, которого неотложные дела задерживали на Родосе, послал вперед одного из друзей, Канидия, охранять царскую казну, но затем, испугавшись, как бы и сам Канидий чего не украл, написал Бруту в Памфилию, где тот отдыхал, поправляясь после какой-то болезни, чтобы он как можно скорее плыл на Кипр. Брут повиновался, хотя и с крайнею неохотой: ему было неловко перед Канидием, которому Катон выказывал оскорбительное недоверие, и вообще, неопытный юноша, до тех пор всецело погруженный в науки, считал это поручение низким и недостойным. Тем не менее он исполнил все с таким усердием, что Катон горячо его хвалил и, когда царское имущество было распродано, отправил племянника в Рим с большею частью вырученных денег.
4. Когда Помпей и Цезарь взялись за оружие и государство разделилось на два враждебных стана, а власть заколебалась, никто не сомневался, что Брут примет сторону Цезаря, ибо отец его был убит Помпеем[5]. Но ставя общее благо выше собственной приязни и неприязни и считая дело Цезаря менее справедливым, он присоединился к Помпею. Прежде он не здоровался и не заговаривал с Помпеем при встречах, считая великим нечестием сказать хотя бы слово с убийцею своего отца, но теперь, признавши в нем вождя и главу отечества, подчинился его приказу и поплыл в Киликию легатом при Сестии, получившем в управление эту провинцию. Но там все было спокойно и тихо, а Помпей и Цезарь между тем уже сошлись, готовясь к решающему сражению, и Брут по собственному почину уехал в Македонию, чтобы разделить со своими единомышленниками все опасности. Помпей, как рассказывают, был настолько изумлен и обрадован его появлением, что поднялся с места и на глазах у присутствующих обнял Брута, словно одного из первых людей в своем лагере. В продолжение этого похода Брут все свободное время, когда он не был с Помпеем, посвящал наукам и книгам – и не только в остальные дни, но даже накануне великой битвы. Была средина лета, и нестерпимый зной палил воинов, разбивших лагерь в болотистой местности. Рабы, которые несли палатку Брута, где-то замешкались; вконец измученный, он лишь в полдень мог натереться маслом и утолить голод, но затем, пока остальные либо спали, либо с тревогою размышляли о будущем, вплоть до темноты писал, составляя извлечение из Полибия.
5. Говорят, что и Цезарь не был безразличен к его судьбе, и приказал начальникам своих легионов не убивать Брута в сражении, но живым доставить к нему, если тот сдастся в плен добровольно, а если окажет сопротивление, – отпустить, не применяя насилия. Такой приказ он отдал в угоду Сервилии, матери Брута. Известно, что в молодые годы он находился в связи с Сервилией, которая была без памяти в него влюблена, и Брут родился в самый разгар этой любви, а стало быть Цезарь мог считать его своим сыном. Рассказывают, что когда в Сенате обсуждалось чрезвычайной важности дело Катилины[6], едва не погубившего государство своим заговором, Катон и Цезарь спорили, стоя рядом и защищая противоположные точки зрения. В этот миг Цезарю откуда-то принесли маленькое письмецо, которое он молча прочел. Тогда Катон стал кричать, что Цезарь творит чудовищное бесчинство – в самой курии он принимает письма от врагов отечества! – сенаторы грозно зашумели в ответ, и Цезарь немедленно передал табличку Катону, который увидел бесстыдную записку своей сестры Сервилии. Швырнув табличку назад Цезарю, он воскликнул: «Держи, пропойца!» – и вернулся к своей речи. Таким образом страсть Сервилии к Цезарю стала достоянием всеобщей молвы.
6. Битва при Фарсале была проиграна, и Помпей бежал к морю, а Цезарь напал на вражеские укрепления, но Брут, незаметно выскользнув какими-то воротами и укрывшись на болоте, залитом водою и густо поросшем камышами, ночью благополучно добрался до Лариссы, откуда написал Цезарю. Цезарь был рад его спасению, позвал Брута к себе и не только освободил его от всякой вины, но и принял в число ближайших друзей. Никто не мог сказать, куда направился Помпей, Цезарь не знал, что делать, и однажды, гуляя вдвоем с Брутом, пожелал услышать его мнение. Догадки Брута, основанные на некоторых разумных доводах, показались ему наиболее вероятными и, отвергнув все прочие суждения и советы, он поспешил в Египет. Но Помпей, который, как Брут и предполагал, высадился в Египте, уже встретил там свой последний час.
Затем Брут убедил Цезаря простить и Кассия. Выступая в защиту царя галатов Дейотара, он потерпел неудачу – слишком тяжелы были обвинения, – но все же горячими просьбами спас для своего подзащитного значительную часть его царства. Рассказывают, что Цезарь, когда впервые услышал речь Брута, молвил, обращаясь к друзьям: «Я не знаю, чего желает этот юноша, но чего бы он ни желал, желание его неукротимо».
Вдумчивый и строгий от природы, Брут отзывался не на всякую просьбу и не вдруг, но лишь по здравому выбору и размышлению, убедившись, что просьба справедлива, однако ж, раз принявши решение, от намеченной цели не отступал и действовал, не щадя трудов и усилий. К бесчестным домогательствам он оставался глух, невзирая на самую изощренную лесть; уступать наглым и назойливым требованиям – что иные объясняют стыдливостью и робостью – он считал позором для великого человека и любил повторять, что те, кто не умеет отказывать, по всей видимости, худо распоряжались юною свой прелестью.
Готовясь переправиться в Африку для борьбы с Катоном и Сципионом, Цезарь назначил Брута правителем Предальпийской Галлии[7], что было огромною удачей для этой провинции: меж тем как остальные области Римской державы из-за наглости и корыстолюбия тех, кому они были доверены, подвергались грабежу и разорению, словно земли, захваченные у врага, Брут не только не запятнал себя ничем подобным, но и бедствиям минувших времен положил конец и дал жителям вздохнуть спокойно, а все благодеяния, какие он творил, относил на счет Цезаря. Поэтому, возвратившись и объезжая Италию, Цезарь с живейшим удовольствием взирал на города, которыми управлял Брут, и на самого Брута, умножившего его славу и доставлявшего ему радость своим обществом.
7. Существует несколько преторских должностей, но одна из них – так называемая городская претура – самая важная и почетная из всех, и должность эту, по общему разумению, предстояло занять либо Бруту, либо Кассию. Некоторые писатели уверяют, будто они и прежде не питали друг к другу добрых чувств, а теперь разошлись еще сильнее, несмотря на свойство (сестра Брута, Юния, была замужем за Кассием), но другие говорят, что их соперничество было делом рук Цезаря, который тайно обнадеживал и обещал свою поддержку обоим, так что, в конце концов, распаленные этими посулами, они вступили в борьбу. Оружием Брута была добрая слава и нравственные достоинства. Кассий опирался на свои блестящие и отчаянные подвиги в Парфянском походе[8]. Цезарь выслушал и того и другого и сказал, совещаясь с друзьями: «Доводы Кассия справедливее, однако же предпочтение следует отдать Бруту». Кассий получил другую претуру, но благодарность за эту должность была несравненно слабее гнева, вызванного обманутыми надеждами.
Брут и вообще пользовался могуществом Цезаря в той мере, в какой желал этого сам. Будь на то его желание – и он мог бы стать первым среди приближенных диктатора и самым влиятельным человеком в Риме. Но уважение к Кассию отрывало и отвращало его от Цезаря; еще не примирившись со своим противником по той честолюбивой борьбе, он, однако же, внимательно прислушивался к советам общих друзей, убеждавших его не уступать вкрадчивым и соблазнительным речам тиранна, но бежать от его ласк и милостей, которые он расточает не для того, чтобы почтить нравственную высоту Брута, но чтобы сломить его силу и сокрушить твердость духа.
8. Впрочем, Цезарь и сам подозревал недоброе и не был глух к обвинениям против Брута, но, опасаясь его мужества, громкого имени и многочисленных друзей, он твердо доверял его нраву. Когда Цезарю говорили, что Антоний и Долабелла замышляют мятеж, он отвечал, что его беспокоят не эти долгогривые толстяки, а скорее бледные и тощие, – намекая на Брута и Кассия. Но когда ему доносили на Брута и советовали остерегаться, он говорил, касаясь рукою груди: «Неужели, по вашему, Брут не повременит, пока это станет мертвою плотью?» – желая сказать, что никто, кроме Брута, не достоин унаследовать после него высшую власть. Мало того, Брут, сколько можно судить, непременно занял бы первое место в государстве, если бы, еще некоторое время довольствуясь вторым, дал отцвести могуществу Цезаря и увянуть славе его подвигов. Но его разжигал и торопил Кассий, вспыльчивый, страстный, в котором кипела скорее личная вражда к Цезарю, нежели ненависть к тираннии. Говорят, что Брут тяготился властью, а Кассий ненавидел властителя. Он многое ставил Цезарю в вину и, между прочим, не мог простить ему захвата львов, которых он, готовясь занять должность эдила, добыл для себя[9], а Цезарь захватил в Мегарах – когда город был взят его полководцем Каленом – и не вернул Кассию. Звери эти, как передают, оказались сущим бедствием для мегарян, которые, видя, что неприятель уже ворвался в город, сбили замки и засовы и выпустили львов в надежде, что они преградят путь наступающим; звери, однако ж, бросились на самих жителей и, преследуя безоружных людей, рвали их на части, так что страшное это зрелище внушило жалость даже врагам.
9. Но глубоко заблуждаются те, кто утверждает, будто это происшествие было главною причиною составленного Кассием заговора. С самого начала характеру Кассия были свойственны неприязнь и отвращение ко всем тираннам без изъятия, и чувства эти он обнаружил еще мальчиком, когда ходил в одну школу с Фавстом, сыном Суллы. Хвастаясь и бахвалясь в кругу детей, Фавст превозносил единовластие своего отца, тогда Кассий вскочил и набросился на Фавста с кулаками. Опекуны и родичи Фавста хотели подать жалобу в суд, но Помпей помешал им исполнить свое намерение; позвав обоих мальчиков к себе, он стал расспрашивать их, как началась ссора, и тут Кассий воскликнул: «Ну, Фавст, только посмей повторить здесь эти слова, которые меня разозлили, – и я снова разобью тебе морду!»
Вот каков был Кассий. А Брута долго призывали к решительным действиям не только речи друзей, но и многочисленные увещания сограждан – и устные и письменные. Статуя древнего Брута, низложившего власть царей, была испещрена надписями: «О, если бы ты был сегодня с нами!» и «Если бы жил Брут!». Судейское возвышение, где Брут исполнял свои обязанности претора, однажды утром оказалось заваленным табличками со словами: «Ты спишь, Брут?» и «Ты не настоящий Брут!» Виновниками этого озлобления против диктатора были его льстецы, измышлявшие для него все новые ненавистные римлянам почести и даже как-то ночью украсившие диадемами его изображения: они рассчитывали, что народ провозгласит Цезаря царем, но случилось как раз обратное. Подробно об этом рассказано в жизнеописании Цезаря[10].
10. Кассий выведывал настроения друзей, и все соглашались выступить против Цезаря, но при одном непременном условии – чтобы их возглавил Брут, ибо заговор, по общему рассуждению, требовал не столько отваги или же многих рук, сколько славы такого мужа, как Брут, который сделал бы первый шаг и одним своим участием упрочил и оправдал все дело. А иначе – тем меньше твердости выкажут они, исполняя свой план, и тем большие навлекут на себя подозрения, завершив начатое, ибо каждый решит, что Брут не остался бы в стороне, коль скоро цели и побуждения их не были бы низки и несправедливы. Принявши все это в расчет, Кассий встретился с Брутом, первым предложив ему примирение после долгой размолвки. Они обменялись приветствиями и Кассий спросил, намерен ли Брут быть в сенате в мартовские календы; объясняя свой вопрос, он прибавил, что в этот день, как ему стало известно, друзья Цезаря внесут предложение облечь его царскою властью. Брут отвечал, что не придет. «А что, если нас позовут?» – продолжал Кассий. «Тогда, – сказал Брут, – долгом моим будет нарушить молчание и, защищая свободу, умереть за нее». Воодушевленный этими словами, Кассий воскликнул: «Но кто же из римлян останется равнодушным свидетелем твоей гибели? Разве ты не знаешь своей силы, Брут? Или думаешь, что судейское твое возвышение засыпают письмами ткачи и лавочники, а не первые люди Рима, которые от остальных преторов требуют раздач, зрелищ и гладиаторов, от тебя же – словно исполнения отеческого завета! – низвержения тираннии и сами готовы ради тебя на любую жертву, любую муку, если только и Брут покажет себя таким, каким они хотят его видеть?» С этими словами он обнял Брута, попрощался с ним, и оба вернулись к своим друзьям.
11. Жил в Риме некий Гай Лигарий, бывший приверженец Помпея. Привлеченный к суду, он был помилован Цезарем, но не испытывал ни малейшей признательности к тому, кто избавил его от наказания, и ненавидел власть, из-за которой предстал перед судом. Этот человек был врагом Цезаря и одним из ближайших товарищей Брута. Он приболел, и Брут пришел его навестить. «Ах, Лигарий, – сказал он на пороге, – как же некстати ты захворал!» Лигарий тут же приподнялся на локте, схватил гостя за руку и отвечал так: «Нет, Брут, если только ты решился на дело, достойное тебя, я совершенно здоров!»
12. Вслед за тем, исподволь испытывая знакомых, которым они доверяли, заговорщики начали открывать им свой замысел и склонять их на свою сторону, выбирая сообщников не просто среди близких приятелей, но лишь среди тех, что были известны за людей храбрых и презирающих смерть. Вот почему они таились даже от Цицерона, на чью верность и благожелательство полагались без всяких оговорок; но, скудный мужеством от природы, он стал вдобавок по-стариковски осторожен с годами, и мелочными расчетами, погоней за сугубой безопасностью каждого шага мог притупить острие их меча, который должен был разить метко и стремительно. Равным образом Брут обошел доверием еще двух друзей – эпикурейца Статилия и Фавония, горячего поклонника Катона, ибо когда в ходе беседы о каких-либо философских предметах он дальними намеками повел речь о заговоре, Фавоний заметил, что междоусобная война еще хуже, чем попирающее законы единовластие, а Статилий заявил, что человеку разумному и здравомыслящему не должно подвергать себя опасности[11] ради порочных и безрассудных. Обоим возражал Лабеон (тоже участвовавший в разговоре), а Брут промолчал, словно бы держась того мнения, что вопрос слишком сложен и труден, но позже посвятил Лабеона в свои намерения, и тот горячо их одобрил. Затем решено было привлечь к заговору другого Брута, по прозвищу Альбин, не блиставшего, правда, ни особою отвагой, ни предприимчивостью, но сильного поддержкою многочисленных гладиаторов, которых он содержал и готовил для игр на потеху римлянам, и пользовавшегося у Цезаря большим доверием. Кассию и Лабеону он не дал никакого ответа, но встретившись с Брутом с глазу на глаз и узнав, что голова всему делу он, охотно обещал свою поддержку. Подобным же образом слава Брута привлекла и остальных лучших граждан, и скоро подавляющее их большинство оказалось в числе заговорщиков. И хотя не было ни совместной присяги, ни торжественного обмена клятвами над закланной жертвой, все хранили такое нерушимое молчание, настолько глубоко скрыли в душе тайну, что никто не верил в надвигающуюся грозу, хотя боги заранее возвещали о ней устами прорицателей, зловещими видениями и дурными приметами при жертвоприношениях.
13. Брут, на плечи которого легла теперь ответственность за все, что было в Риме самого доблестного, родовитого и высокого, и который представлял себе опасность во всей ее полноте, – Брут на людях старался сохранить совершенное спокойствие и ничем не выдать истинные свои мысли. Однако ж дома, и особенно по ночам его нельзя было узнать. То забота прогоняла сон и не давала сомкнуть глаз, то он с головою уходил в свои думы, снова и снова измеряя трудности, стоящие на пути, и от жены, которая спала подле, не укрылось, что супруг ее полон непривычного смятения и вынашивает какой-то опасный и сложный замысел.
Порция, как уже говорилось выше, была дочерью Катона. Брут, приходившийся ей двоюродным братом, взял ее в жены не девицею, но молодой вдовою, после смерти первого мужа, от которого у Порции остался маленький сын по имени Бибул. Этот Бибул написал небольшую книгу воспоминаний о Бруте, она сохранилась и до наших дней. Отлично образованная, любившая мужа, душевное благородство соединявшая с твердым разумом, Порция не прежде решилась спросить Брута об его тайне, чем произвела над собою вот какой опыт. Раздобыв цирюльничий ножик, каким обыкновенно срезывают ногти, она закрылась в опочивальне, выслала всех служанок и сделала на бедре глубокий разрез, так что из раны хлынула кровь, а немного спустя начались жестокие боли и открылась сильная лихорадка. Брут был до крайности встревожен и опечален, и тут Порция в самый разгар своих страданий обратилась к нему с такою речью: «Я – дочь Катона, Брут, и вошла в твой дом не для того только, чтобы, словно наложница, разделять с тобою стол и постель, но чтобы участвовать во всех твоих радостях и печалях. Ты всегда был мне безупречным супругом, а я... чем доказать мне свою благодарность, если я не могу понести с тобою вместе сокровенную муку и заботу, требующую полного доверия? Я знаю, что женскую натуру считают неспособной сохранить тайну. Но неужели, Брут, не оказывают никакого воздействия на характер доброе воспитание и достойное общество? А ведь я – дочь Катона и супруга Брута! Но если прежде, вопреки всему этому, я полагалась на себя не до конца, то теперь узнала, что неподвластна и боли». С этими словами она показала мужу рану на бедре и поведала ему о своем испытании. Полный изумления, Брут воздел руки к небесам и молил богов, чтобы счастливым завершением начатого дела они даровали ему случай выказать себя достойным такой супруги, как Порция. Затем он попытался успокоить и ободрить жену.
14. Было назначено заседание сената, на которое непременно ожидали Цезаря, и заговорщики решили действовать, рассудив, что так они смогут сойтись вместе, не вызывая никаких подозрений, и окажутся в окружении лучших и первых людей государства, которые, как только великий замысел исполнится, сразу же встанут на защиту свободы. Знамение свыше – и знамение благоприятное – усматривали они и в самом месте заседания. Это был портик, один из тех, что окружают театр, а под кровлею портика находилась зала с сидениями и статуей Помпея, воздвигнутой государством в память о том, что никто иной, как Помпей, украсил театром и портиками эту часть города. Там-то вот и должен был собраться сенат в самой средине месяца марта – в день, который римляне называют мартовскими идами[12], и казалось, что Цезаря ведет туда некое божество, чтобы воздать ему за смерть Помпея.
Когда день настал, Брут опоясался кинжалом (никто, кроме жены, об этом не ведал) и вышел из дому. Остальные встретились у Кассия и повели на форум его сына, которому предстояло облачиться в так называемую мужскую тогу[13], а оттуда все вместе направились в портик Помпея. Цезаря ждали с минуты на минуту, и доведись тогда кому-нибудь проникнуть в мысли и намерения этих людей, он был бы несказанно поражен их хладнокровием и самообладанием, ибо многие по долгу и обязанности преторов занимались разбором судебных дел и не только спокойно и сосредоточенно, словно бы не думая ни о чем ином, выслушивали тяжущихся, но и выносили точные, обдуманные и надежно обоснованные решения. Когда же кто-то из осужденных, не желая подчиниться приговору, стал с возмущенными криками взывать к Цезарю, Брут обвел взглядом всех присутствующих и сказал: «Цезарь и не препятствует и никогда не воспрепятствует мне действовать в согласии с законами».
15. А между тем много тревожных неожиданностей могли бы вывести их из равновесия. Во-первых и в-основных, время уходило, а Цезаря все не было, ибо внутренности жертвенных животных сулили беду, и не только женщины, но и гадатели удерживали его дома. Во-вторых, к Каске, одному из участников заговора, подошел какой-то человек и, взяв его за руку, промолвил: «Ты, Каска, скрыл от нас свою тайну, а Брут все мне рассказал». Каска был поражен, а тот продолжал со смехом: «С чего же это ты, мой любезнейший, так быстро разбогател, что нынче собираешься искать должности эдила?[14]» Вот как вышло, что Каска, обманутый двусмысленностью речи своего знакомца, едва было не выдал тайны! А Бруту и Кассию сенатор Попилий Ленат, приветствуя обоих живее обыкновенного, прошептал чуть слышно: «Всей душой желаю вам счастливо исполнить то, что задумали, но советую не медлить: про вас уже заговорили». Вслед за тем он удалился, внушив и тому и другому опасение, что замысел их обнаружен.
Спустя немного к Бруту подбегает кто-то из домочадцев с вестью, что Порция при смерти. И верно, Порция была в таком напряженном ожидании и настолько переполнена тревогой, что с величайшим трудом могла принудить себя остаться дома, при любом шуме или же крике вскакивала с места, словно одержимая вакхическим безумием, жадно расспрашивала каждого приходившего с форума, что с Брутом, и сама посылала гонца за гонцом. Задержка тянулась нестерпимо долго, и, в конце концов, под воздействием душевного смятения, телесные силы ее иссякли и угасли. Она не успела даже уйти к себе в спальню, но впала в беспамятство и оцепенение там, где сидела, щеки ее мертвенно побелели, голос пресекся. Увидев это, служанки подняли страшный крик, к дверям сбежались соседи, и тут же разнесся слух, будто Порция скончалась. Однако же она быстро очнулась и пришла в себя, и женщины, опомнившись от испуга, захлопотали вокруг нее. Брут, разумеется, был немало встревожен сообщением, которое ему принесли, но не уступил чувству настолько, чтобы покинуть общее дело и вернуться домой.
16. Тут объявили, что Цезарь уже близко и что его несут в носилках. Обеспокоенный недобрыми предзнаменованиями, он намеревался ни одного из важных дел в этот день не решать, но, сославшись на нездоровье, отложить все до другого раза. Едва он вышел из носилок, к нему подбежал Попилий Ленат, тот самый сенатор, который несколько времени назад желал Бруту удачи и успеха, и довольно долго что-то ему говорил, а Цезарь внимательно слушал. Слов заговорщики не улавливали, но подозревали, что этот тихий разговор – не что иное, как донос, изобличение их умысла, а потому пали духом и переглянулись, давая понять друг другу, что следует не дожидаться, пока их схватят, но немедля умертвить себя собственными руками. Кассий и некоторые иные уже нащупали под одеждой рукояти кинжалов и вытягивали клинки из ножен, когда Брут по выражению лица Лената убедился, что он никого не обвиняет, напротив – о чем-то горячо просит; не произнеся ни звука, ибо рядом было много чужих, он бросил на Кассия светлый, радостный взгляд и вернул ему мужество. А спустя еще немного Ленат поцеловал руку Цезаря и отступил в сторону, и стало уже совершенно ясно, что он толковал с Цезарем лишь о себе самом и о своих нуждах.
17. Сенаторы вошли в залу, и заговорщики сразу же окружили кресло Цезаря, как будто собрались обратиться к нему с каким-то делом. Тут Кассий, как рассказывают, поднял взор к изображению Помпея и призвал его на помощь, словно тот и впрямь мог услыхать его зов, а Требоний вывел Антония наружу и затеял долгий разговор, удерживая консула за дверями.
Увидев Цезаря, весь сенат поднялся, а когда он сел, заговорщики, обступили его тесным кольцом и вытолкнули вперед Туллия Кимвра, который стал просить за своего брата-изгнанника. Все присоединились к просьбе Туллия, ловили руки Цезаря, целовали ему грудь и голову. Сперва Цезарь отвечал спокойным отказом, но потом, видя, что просители не унимаются, резко вскочил, и тогда Туллий обеими руками сорвал у него с плеч тогу, а Каска первым – он стоял позади – выхватил кинжал и нанес диктатору удар в плечо. Рана оказалась неглубокой, и Цезарь, перехватив руку Каски, стиснувшую рукоять кинжала, громко закричал по-латыни: «Каска, злодей, да ты что?» – а тот по-гречески кликнул на помощь брата. Удары уже сыпались градом, Цезарь, однако ж, все озирался, ища пути к спасению, но, когда заметил, что оружие обнажает и Брут, разжал пальцы, сдавившие запястье Каски, накинул край тоги на голову и подставил тело под удары. Слепо и поспешно разя многими кинжалами сразу, заговорщики ранили друг друга, так что и Брут, бросившийся на Цезаря вместе с остальными, получил рану в руку, и все без изъятия были залиты кровью.
18. Итак, Цезарь умер, и Брут, выступив вперед, хотел произнести речь. Но как ни успокаивал он сенаторов, как ни старался удержать их на месте, все в ужасе, в величайшем смятении бежали, и у двери началась жестокая давка, хотя никто за ними не гнался: заговорщики твердо положили не убивать никого, кроме Цезаря, но всех призвать к освобождению. Правда, когда они обдумывали и обсуждали свой план, все высказывались за то, чтобы умертвить еще Антония, человека дерзкого и наглого, приверженца единовластия, ибо долгим общением с солдатами он приобрел большое влияние в войске, а главное – с неуемным и буйным нравом соединил теперь высокое достоинство консула, будучи товарищем Цезаря по должности. Но Брут решительно воспротивился этому намерению, во-первых, взывая к справедливости, а во-вторых, надеясь, что Антоний переменится. Он верил, что этот человек – с добрыми задатками, честолюбивый и жадный до славы – после убийства Цезаря будет увлечен их примером, их прекрасною целью и поможет отечеству вернуть утраченную свободу. Так Брут спас Антонию жизнь, но тот, охваченный страхом, переоделся в платье простолюдина и бежал.
Между тем Брут и его товарищи, с окровавленными руками, потрясая обнаженными мечами и кинжалами, двинулись вверх, на Капитолий, призывая сограждан к освобождению. Поначалу всюду звучали отчаянные крики, люди метались с места на место, увеличивая смятение, вызванное непредвиденным поворотом событий, но, убеждаясь, что ни дальнейшего кровопролития, ни грабежа брошенных без присмотра денег и товаров не происходит, все мало-помалу успокоились, и многие из сенаторов и незнатных граждан начали стекаться к Капитолию. Когда собралась большая толпа, Брут произнес подходящую к случаю речь, стараясь оправдаться перед народом и склонить его на свою сторону. Собравшиеся отвечали громкими похвалами и призывали всех сойти вниз, так что заговорщики, ободрившись, стали спускаться на форум. Во главе их шел Брут в блестящем окружении виднейших граждан; они торжественно свели его с Капитолия и поставили на ораторское возвышение. Это зрелище смутило пеструю и далеко не мирно настроенную толпу на форуме, она притихла и чинно ждала, что будет дальше. Когда Брут начал говорить, его не перебивали и слушали спокойно, но случившееся было по душе отнюдь не каждому, и это обнаружилось, едва только вперед выступил Цинна с обвинениями против убитого: площадь огласилась гневными воплями, Цинну осыпали бранью, так что в конце концов, заговорщикам пришлось снова удалиться на Капитолий. Брут опасался осады и, считая несправедливым, чтобы не участвовавшие в деле подвергали себя опасности наравне с ним и его товарищами, отослал лучших граждан, которые вместе с ним поднялись в крепость.
19. На другой день, однако, сенаторы сошлись на заседание в храм Земли и, выслушав Антония, Планка и Цицерона, – все трое говорили о единодушии и забвении прошлого, – постановили не только считать заговорщиков свободными от вины, но и просить консулов представить сенату мнение, какими наградами следует их почтить. После заседания Антоний немедленно отправил сына заложником на Капитолий, и когда Брут и его сообщники спустились, пошли взаимные приветствия и объятия, а затем Антоний пригласил к обеду Кассия, Лепид – Брута, и так каждый получил приглашение от кого-либо из своих друзей или доброжелателей. С первыми лучами солнца снова собрался сенат. Засвидетельствовав вначале свою признательность Антонию, за то, что он пресек междоусобную войну в самом зародыше, и обратившись с похвалами к тем из заговорщиков, которые присутствовали в курии, сенаторы произвели распределение провинций. Бруту был назначен Крит, Кассию – Африка, Требонию – Азия, Кимвру – Вифиния, другому Бруту – Галлия, что лежит по Эридану.
20. После этого заговорили о завещании и похоронах Цезаря, и Антоний требовал огласить завещание во всеуслышание, а тело предать погребению открыто и с надлежащими почестями – дабы лишний раз не озлоблять народ; Кассий резко возражал Антонию, но Брут уступил, совершив, по общему суждению, второй грубый промах. Его уже и прежде обвиняли в том, что, пощадив Антония, он сохранил жизнь жестокому и до крайности опасному врагу, а теперь, когда он согласился, чтобы Цезаря хоронили так, как желал и настаивал Антоний, это сочли ошибкою и вовсе непоправимой. Прежде всего, Цезарь отказывал каждому из римлян по семидесяти пяти драхм и оставлял народу свои сады по ту сторону реки (ныне там воздвигнут храм Фортуны) – и, узнав об этом, граждане ощутили пламенную любовь к убитому и горячую тоску по нему. Далее, когда тело было вынесено на форум, Антоний, произнося в согласии с обычаем похвальную речь умершему, заметил, что толпа растрогана его словами, переменил тон и с горестными сетованиями схватил и развернул окровавленную тогу Цезаря, всю изодранную мечами. От порядка и стройности погребального шествия не осталось и следа. Одни неистово кричали, грозя убийцам смертью, другие – как в минувшее время, когда хоронили народного вожака Клодия, – тащили из лавок и мастерских столы и скамьи и уже складывали громадный костер. На эту груду обломков водрузили мертвое тело и подожгли – посреди многочисленных храмов, неприкосновенных убежищ и прочих священных мест. А когда пламя поднялось и загудело, многие стали выхватывать из костра полуобгоревшие головни и мчались к домам заговорщиков, чтобы предать их огню. Но Брут и его единомышленники, надежно приготовившись заранее, отразили опасность.
Жил в Риме некий Цинна, поэт, не имевший к заговору ни малейшего отношения, напротив – верный друг Цезаря. Ему приснилось, будто Цезарь зовет его на обед, он отказывается, а тот упорно настаивает и, в конце концов, берет его – изумленного и испуганного – за руку и силою ведет в какое-то обширное и темное место. После этого сна его лихорадило всю ночь до рассвета, но утром, когда начался обряд погребения, Цинна постыдился остаться дома и вышел. Толпа между тем уже бушевала, его увидели и, приняв не за того, кем он был на самом деле, но за другого Цинну, который недавно поносил Цезаря на форуме, растерзали в клочья.
21. Этот ужасный случай всего более – наряду с переменой в поведении Антония – напугал Брута и его друзей, и они покинули Рим. Первое время они оставались в Антии, рассчитывая вернуться, как только ярость народа уляжется и утихнет, а этого, полагали они, дождаться будет нетрудно, ибо порывы, владеющие толпою, неверны и мимолетны. Кроме того, они располагали поддержкой сената, который, правда, оставил убийц Цинны безнаказанными, но пытался выловить и заключить под стражу поджигателей, напавших в день похорон на их дома. Уже и простой люд начинал тяготиться Антонием, который сделался чуть ли не единоличным властителем, и тосковать по Бруту. Ожидали, что он сам будет руководить и распоряжаться играми[15], которые должен был устроить по долгу претора, но Брут узнал, что многие старые воины, прежде служившие под началом Цезаря и получившие от него землю в деревнях и близ городов, замышляют отомстить его убийце и небольшими отрядами стекаются в Рим, а потому не посмел приехать. Тем не менее игры были даны и отличались большою пышностью и великолепием, несмотря на отсутствие претора, который заранее скупил великое множество диких зверей и теперь распорядился ни единого не продавать и не оставлять, но всех до последнего выпустить на арену. Сам он нарочно отправился в Неаполь, чтобы встретить большую труппу актеров, а друзьям писал, чтобы они уговорили выступить некоего Канутия, который тогда пользовался на театре громадным успехом, – уговорили, ибо принуждать силою никого из греков не годится. Писал он и Цицерону и просил его быть на играх непременно.
22. В таком-то вот положении находились дела, когда в Рим прибыл молодой Цезарь, и события немедленно изменили свой ход. Это был внучатый племянник Цезаря, по завещанию им усыновленный и назначенный наследником. Во время убийства он находился в Аполлонии, занимаясь науками и поджидая Цезаря, намеревавшегося в самом ближайшем будущем выступить походом на парфян. Узнав о случившемся, молодой человек немедленно приехал в Рим. Торопясь приобрести благосклонность народа, он, первым делом, принял имя Цезаря и, распределяя между гражданами деньги, которые им оставил его приемный отец, одним ударом пошатнул положение Антония, а щедрыми раздачами привлек и переманил на свою сторону многих старых солдат Цезаря. Когда же, из ненависти к Антонию, приверженцем молодого Цезаря сделался и Цицерон, Брут резко порицал его[16] и писал, что Цицерон не властью господина тяготится, но лишь испытывает страх перед злым господином и, когда он и в речах и в письмах клянется, будто молодой Цезарь – достойный человек, он просто-напросто выбирает себе ярмо полегче. «Но предки наши не смирялись, – продолжает Брут, – и с добрыми господами!» Сам он еще твердо не решил, начинать ли войну или хранить спокойствие, но одно ему ясно уже теперь – никогда и ни за что он не будет рабом. И он не может не удивляться тому, что Цицерон, который так отчаянно боится ужасов междоусобной войны, позорного и бесславного мира не боится и в уплату за ниспровержение одного тиранна – Антония – требует для себя права поставить тиранном Цезаря.
23. Так писал Брут в первых своих письмах. Но видя, что государство разделилось на два враждебных стана – стан Цезаря и стан Антония, что войска, словно на продаже с торгов, изъявляют готовность присоединиться к тому, кто больше заплатит, он, в совершенном отчаянии, решил покинуть Италию и сухим путем, через Луканию, добрался до Элеи, что на берегу моря. Оттуда Порции предстояло вернуться в Рим. Она пыталась скрыть волнение и тоску, но, несмотря на благородную высоту нрава, все же выдала свои чувства, рассматривая картину какого-то художника, изображавшую сцену из греческой истории: Андромаха прощается с Гектором и, принимая сына из его рук, пристально глядит на супруга. Видя образ своих собственных страданий, Порция не могла сдержать слез и все плакала, много раз на дню подходя к картине. Когда же Ацилий, один из друзей Брута, прочитал на память обращенные к Гектору слова Андромахи[17]:


Гектор, ты все мне теперь – и отец, и любезная матерь.
Ты и брат мой единственный, ты и супруг мой прекрасный.

– Брут улыбнулся и заметил: «А вот мне никак нельзя сказать Порции то же, что говорит Андромахе Гектор:


Тканьем, пряжей займись, приказывай женам домашним.

Лишь по природной слабости тела уступает она мужчинам в доблестных деяниях, но помыслами своими отстаивает отечество в первых рядах бойцов – точно так же, как мы». Об этом разговоре сообщает сын Порции Бибул.
24. Из Элеи Брут поплыл в Афины. Народ приветствовал его не только восторженными кликами на улицах, но и особыми постановлениями Собрания. Поселившись у одного из своих гостеприимцев, Брут ходил слушать академика Феомнеста и перипатетика Кратиппа и, занимаясь с ними философией, казалось, с головою был погружен в науку, но между тем, исподволь, вел приготовления к войне. Он отправил в Македонию Герострата, чтобы расположить в свою пользу начальников тамошних войск, и сплачивал вокруг себя молодых римлян, которые учились в Афинах. Среди них был и сын Цицерона. Брут расхваливал его на все лады и говорил, что и во сне и наяву восхищается редкостным благородством юноши и его ненавистью к тираннии. Наконец, он переходит к открытым действиям и, узнав, что от азиатского берега отошло несколько римских судов, груженных деньгами и находящихся под командою претора, отличного человека и доброго его знакомца, выходит к Каристу ему навстречу. Брут убедил претора передать суда и груз в его распоряжение, а затем принимал его у себя. Пир отличался особою пышностью (Брут справлял день своего рождения), и когда, покончив с едою и перейдя к вину, гости пили за победу Брута и свободу римлян, хозяин, желая воодушевить собравшихся еще сильнее, потребовал себе чашу, но, приняв ее, без всякой видимой причины вдруг произнес следующий стих:


Грозная Мойра меня и сын Лето погубили[18].

В дополнение к этому писатели сообщают, что накануне своей последней битвы Брут дал воинам пароль «Аполлон». Вот почему в стихе, который сорвался тогда у него с уст, видят знамение, предвозвестившее разгром при Филиппах.
25. После этого Антистий передает ему пятьсот тысяч драхм из тех денег, какие должен был отвезти в Италию, а все остатки Помпеева войска, еще скитавшиеся в фессалийских пределах, начинают радостно собираться под знамена Брута. У Цинны Брут забрал пятьсот конников, которых тот вел к Долабелле в Азию. Приплыв в Деметриаду, он завладел большим складом оружия, которое было запасено по приказу старшего Цезаря для парфянского похода, а теперь ждало отправки к Антонию.
Претор Гортензий уже уступил Бруту власть над Македонией, а все цари и правители окрестных земель уже обещали ему свою поддержку, когда пришла весть, что брат Антония, Гай, переправившись из Италии и высадившись, немедленно двинулся на соединение с войском Ватиния[19], занимавшим Эпидамн и Аполлонию. Чтобы упредить Гая и расстроить его планы, Брут внезапно выступил со своими людьми и, несмотря на сильнейший снегопад и бездорожье, шел с такою быстротой, что намного опередил подсобный отряд, который нес продовольствие. Но вблизи Эпидамна, от усталости и стужи, на него напал волчий голод. Главным образом недуг этот поражает скот и людей, измученных долгим пребыванием под снегом, – то ли потому, что при охлаждении и уплотнении тела вся теплота его уходит внутрь и до конца переваривает всю принятую человеком пищу, либо же, напротив, оттого, что едкие и тонкие испарения тающего снега пронизывают тело и губят его теплоту, выгоняя ее наружу. Ведь и испарина, сколько можно судить, вызывается теплотою, угашаемою встречей с холодом на поверхности тела. Более подробно этот вопрос рассматривается в другом сочинении[20].
26. Брут лишился чувств, и так как ни у кого из воинов не было с собою ничего съестного, его приближенные вынуждены были обратиться за помощью к неприятелю. Подойдя к городским воротам, они попросили у караульных хлеба. Но те, узнавши, что Брут заболел, явились сами и принесли ему еды и питья. В благодарность за услугу Брут, овладев городом, обошелся милостиво и дружелюбно не только с этими воинами, но – ради них – и со всеми прочими. Между тем Гай Антоний прибыл в Аполлонию и созывал туда всех воинов, размещенных неподалеку. Но воины уходили к Бруту, и убедившись, что Бруту сочувствуют жители города, Гай выступил в Буфрот. Еще в пути он потерял три когорты, которые были изрублены Брутом, а затем, пытаясь отбить у противника выгодные позиции близ Биллиды, завязал сражение с Цицероном и потерпел неудачу. (Молодой Цицерон был у Брута одним из начальников и много раз одерживал победы над врагом.) Вскоре после этого Гай, оказавшись среди болот, слишком рассредоточил боевые силы, и тут его настиг сам Брут; не позволяя своим нападать, он окружил противника отрядами конницы и распорядился щадить его – в надежде, что спустя совсем немного эти воины будут под его командой. И верно – они сдались сами и выдали своего полководца, а войско Брута сделалось многочисленным и грозным. Пленному Гаю он оказывал долгое время полное уважение и даже не лишил его знаков власти, хотя многие, в том числе и Цицерон, писали[21] ему из Рима, настоятельно советуя казнить этого человека. Когда же Гай вступил в тайные переговоры с военачальниками Брута и попытался вызвать мятеж, Брут велел посадить его на корабль и зорко сторожить. Воины, которые, поддавшись соблазну, стеклись в Аполлонию, звали туда Брута, но он отвечал, что это противно римским обычаям и что они сами должны прийти к полководцу и умолять его о милости и снисхождении к их проступкам. Они выполнили его условие, и Брут их простил.
27. Брут собирался переправиться в Азию, когда получил сообщение о случившихся в Риме переменах. Сенат поддержал молодого Цезаря в борьбе с Антонием, и Цезарь, изгнав своего врага из Италии, теперь уже сам внушал страх и тревогу, ибо вопреки законам домогался консульства и содержал громадное войско – без всякой нужды для государства. Видя, однако, что сенат недоволен и обращает взоры за рубеж, к Бруту, и даже особым постановлением утвердил за ним его провинции[22], Цезарь испугался. Он отправил к Антонию гонца с предложением дружбы, а потом окружил город своими солдатами и таким образом добился консульства, хотя был еще совершеннейший мальчишка и не достиг даже двадцати лет, как сказано в его же собственных «Воспоминаниях». Немедленно вслед за тем он возбуждает против Брута и его товарищей уголовное преследование за убийство без суда первого из высших должностных лиц в государстве. Обвинителем Брута он назначил Луция Корнифиция, обвинителем Кассия – Марка Агриппу. Они были осуждены заочно, причем судьи подавали голоса, подчиняясь угрозам и принуждению. Рассказывают, что когда глашатай, в согласии с обычаем, выкликал с ораторского возвышения имя Брута, вызывая его на суд, народ громко застонал, а лучшие граждане молча понурили головы, Публий же Силиций у всех на глазах разразился слезами, за что имя его, спустя немного, было внесено в список обрекаемых на смерть. После этого трое – Цезарь, Антоний и Лепид – заключили союз, поделили между собою провинции и истребили, объявив вне закона, двести человек. В числе погибших был и Цицерон.
28. Когда весть об этом достигла Македонии, Брут оказался перед необходимостью написать Гортензию, чтобы он казнил Гая Антония – в отместку за смерть Брута Альбина и Цицерона: с первым Брута связывало родство, со вторым дружба. Вот почему впоследствии, после битвы при Филиппах, Антоний, захватив Гортензия в плен, приказал заколоть его на могиле своего брата. Брут о кончине Цицерона говорил, что сильнее, чем скорбь и сострадание, его сокрушает стыд при мысли о причинах этой смерти, и вину за все случившееся возлагал на друзей в Риме. Они сами, больше, чем тиранны, виновны в том, что влачат рабскую долю, восклицал Брут, если терпеливо смотрят на то, о чем и слышать-то непереносимо!
Перевезя свое – теперь уже внушительное и мощное – войско в Азию, Брут приказал снаряжать корабли в Вифинии и близ Кизика, а сам подвигался сушею, улаживая дела городов и ведя переговоры с властителями. Одновременно он послал гонца в Сирию, чтобы вернуть Кассия из египетского похода[23], ибо, как писал ему Брут, не державы для себя ищут они, но хотят освободить отечество и того лишь ради скитаются по свету, собирая военную силу, с помощью которой низложат тираннов. Всякий миг и час им следует держать в уме эту главную цель, а потому не удаляться от Италии, но спешить домой на помощь согражданам. Кассий согласился с этими доводами и повернул назад, а Брут выступил ему навстречу. Они встретились близ Смирны – впервые с тех пор, как расстались в Пирее и один направился в Сирию, а другой в Македонию, – и оба ощутили живейшую радость и твердую надежду на успех при виде войска, которое собрал каждый из них. И верно, ведь они покинули Италию наподобие самых жалких изгнанников, безоружными и нищими, не имея ни судна с гребцами, ни единого солдата, ни города, готового их принять, и вот, спустя не так уж много времени, они сходятся снова, располагая и флотом, и конницей, и пехотою, и деньгами в таком количестве, что способны достойно соперничать со своими противниками в борьбе за верховную власть в Риме.
29. Кассий желал, чтобы они с Брутом пользовались равными почестями, но Брут опередил и превзошел его желание, и обыкновенно приходил к нему сам, принимая в расчет, что Кассий старше годами и менее вынослив телом. Кассий пользовался славою опытного воина, но человека раздражительного и резкого, который подчиненным не внушает ничего, кроме страха, и слишком охотно и зло потешается насчет друзей, Брута же за его нравственную высоту ценил народ, любили друзья, уважала знать, и даже враги не питали к нему ненависти, ибо он был на редкость мягок и великодушен, неподвластен ни гневу, ни наслаждению, ни алчности и с непреклонною твердостью держался своего мнения, отстаивая добро и справедливость. Всего более, однако, славе и влиянию Брута способствовала вера в чистоту его намерений. В самом деле, даже от Помпея Великого никто всерьез не ожидал, что в случае победы над Цезарем он откажется от власти и подчинится законам, напротив, все опасались, как бы он не удержал власть навсегда, назвав ее, – чтобы успокоить народ, – именем консульства или диктатуры, или какой-либо иной, более скромной и менее высокой должности. Что же касается Кассия, такого горячего и вспыльчивого, так часто отступавшего от справедливости ради собственной выгоды, и сомнений-то почти не было, что он воюет, терпит скитания и опасности, ища лишь могущества и господства для себя, а отнюдь не свободы для сограждан. Ведь и в более ранние времена люди вроде Цинны, Мария, Карбона обращали отечество в военную добычу или, если угодно, в награду победителю на состязаниях и разве что во всеуслышание не объявляли, что вооруженною рукой оспаривают друг у друга тираннию. Однако ж Брута, сколько нам известно, даже враги не обвиняли в подобной переменчивости и вероломстве, а Антоний в присутствии многих свидетелей говорил, что, по его мнению, один лишь Брут выступил против Цезаря, увлеченный кажущимся блеском и величием этого деяния, меж тем как все прочие заговорщики просто-напросто ненавидели диктатора и завидовали ему. Вот почему Брут, как явствует из его писем, не столько полагался на свою силу, сколько на нравственную высоту. Так, когда решающий миг уже близится, он пишет Аттику, что нет судьбы завиднее его: либо он выйдет из битвы победителем и освободит римский народ, либо погибнет и тем самым избавит себя от рабства. «Все остальное для нас ясно и твердо определено, – продолжает Брут, – неизвестно только одно – предстоит ли нам жить, сохраняя свою свободу, или же умереть вместе с нею». Марк Антоний, говорится в том же письме, терпит достойное наказание за свое безрассудство. Он мог бы числиться среди Брутов, Кассиев и Катонов, а стал прихвостнем Октавия, и если теперь не понесет поражения с ним вместе, то вскорости будет сражаться против него. Этими словами Брут словно бы возвестил будущее, и возвестил точно.
30. В Смирне Брут просил Кассия поделиться с ним деньгами, – которых тот собрал немало, – ибо все, что было у него самого, он израсходовал на постройку флота, достаточно многочисленного, чтобы сделать их безраздельными хозяевами Средиземного моря. Друзья не советовали Кассию давать деньги. «Несправедливо! – кричали они. – Ты берёг и хранил, ты взимал и взыскивал, навлекая на себя всеобщую ненависть, а плоды забирает Брут, чтобы угождать своим солдатам!» Тем не менее Кассий отдал Бруту третью часть своей казны.
После этого они снова расстались, и каждый принялся за свои дела. Кассий взял Родос и обошелся с жителями очень жестоко, – и это после того, как, вступая в город, отвечал тем, кто приветствовал его именем царя и владыки: «Не царь и не владыка, но убийца и каратель владыки и царя!» Брут требовал у ликийцев денег и воинов, но народный вожак Навкрат склонил города к мятежу, и ликийцы заняли несколько высот, чтобы помешать Бруту вторгнуться в их страну. Сперва Брут двинул против них свою конницу, которая напала на врага во время завтрака и перебила шестьсот человек, а потом, захватив несколько крепостей и городков, отпустил всех пленных без выкупа, надеясь привлечь к себе народ добротою. Но ликийцы были строптивы, урон, который они несли, крайне их озлоблял, а снисходительность и человеколюбие Брута нимало не трогали, и в конце концов Брут загнал самых горячих и воинственных среди них в Ксанф и осадил город.
Осажденные пытались бежать, переплыв под водою реку, что протекала у стен Ксанфа, но запутывались в расставленных на глубине сетях, которые звоном колокольцев, привязанных к поплавкам, немедленно выдавали попадавшихся. Тогда ксанфийцы сделали ночью вылазку и подожгли часть осадных машин, но римляне быстро заметили противника и оттеснили его назад, а когда сильные порывы ветра стали перебрасывать языки пламени через крепостные зубцы и занялись близлежащие дома, Брут испугался за судьбу всего города и приказал своим помочь горожанам тушить пожар. 31. Но ликийцев внезапно охватило чудовищное, поистине неописуемое безумие, которое скорее всего следовало бы назвать жаждою смерти. Люди всех возрастов, свободные и рабы, вместе с женщинами, с детьми, взбирались на стены и оттуда копьями и стрелами осыпали неприятелей, спешивших им на помощь, а сами тащили камыш, дрова и вообще все, что легко воспламеняется и горит, и таким образом разнесли огонь повсюду, беспрерывно его поддерживая и всячески раздувая его ярость. Пламя опоясало Ксанф сплошным кольцом и ослепительно полыхало в ночной мгле, а Брут, глубоко потрясенный тем, что совершалось у него на глазах, проезжал верхом вдоль городских стен, страстно желая помочь, простирал руки к осажденным и упрашивал их пожалеть и спасти свой город. Но никто его не слушал, все стремились любым способом лишить себя жизни, – не только мужчины и женщины, но даже малые дети: с криками и воплями они прыгали в огонь, бросались вниз головой со стен, подставляли горло или обнаженную грудь под отцовский меч и молили разить без пощады. Когда город уже погиб, римляне заметили женщину, висевшую в петле, к шее удавленницы был привязан мертвый ребенок, и мертвой рукой она подносила горящий факел к своему жилищу. Столь страшным было это зрелище, что Брут не решился на него взглянуть, но, услышав рассказ очевидцев, заплакал и через глашатая посулил награду воинам, которые спасут жизнь хотя бы одному ликийцу. Сообщают, что набралось всего сто пятьдесят человек, не противившихся спасению и не уклонившихся от него. Так ксанфийцы, спустя долгое время, словно бы завершили назначенный судьбою круг и своею неукротимой отвагою пробудили воспоминание об участи их предков[24], которые в войну с персами подобным же образом сожгли и разрушили свой город и погибли от собственной руки.
32. Патары упорно отказывали римлянам в повиновении, и Брут не решался напасть на город, боясь такого же безумия, как в Ксанфе. После долгих размышлений он отпустил без выкупа несколько женщин из Патар, захваченных его солдатами. То были жены и дочери видных граждан, и своими рассказами о Бруте, о его необыкновенной честности и справедливости они убедили отцов и мужей смириться и сдать город римлянам. После этого и все прочие ликийцы покорились и доверились Бруту. Его честность и доброжелательность превзошли все их ожидания, ибо в то самое время, когда Кассий заставил родосцев выдать все золото и серебро, какое было у каждого в доме (из этих взносов составилась сумма около восьми тысяч талантов), да сверх того обязал город в целом уплатить еще пятьсот талантов, в это самое время Брут взыскал с ликийцев сто пятьдесят талантов и, не причинив им более никакого вреда или же убытка, ушел в Ионию.
33. Среди многих достопамятных поступков, которые совершил Брут, награждая и карая по заслугам, я расскажу лишь об одном, доставившем наибольшее удовлетворение и самому Бруту и благороднейшим из римлян. Когда Помпей Магн, разбитый Цезарем и лишившийся своей великой власти, бежал и приблизился к египетскому берегу у Пелусия, опекуны малолетнего царя держали совет с друзьями, и мнения разделились – одни считали нужным принять беглеца, другие советовали не впускать его в Египет. Но некий хиосец Феодот, нанятый к царю учителем красноречия и, за недостачею более достойных, тоже приглашенный на совет, объявил, что и те и другие не правы и что в сложившихся обстоятельствах единственно целесообразное решение – принять Помпея, а затем его умертвить. И в заключение речи примолвил, что, дескать, мертвец не укусит. Все согласились с Феодотом, и Помпей Магн пал, явивши своею участью пример величайшей неожиданности, подстерегающей человека, и гибель его была плодом и следствием изощренного красноречия софиста, как похвалялся сам Феодот. Немного спустя в Египет прибыл Цезарь, и все эти злодеи понесли жестокую кару и расстались с жизнью, только Феодот получил от судьбы отсрочку, но, вдосталь вкусив позора, нищеты и бездомных скитаний, в конце концов, не укрылся от взора Брута, когда тот проходил через Азию. Злодея привели на суд и казнили, и смертью своей он приобрел больше известности, нежели жизнью.
34. Брут звал Кассия к себе в Сарды и выступил ему навстречу вместе с друзьями, а все войско, выстроенное в полном вооружении, провозгласило обоих императорами. Но, как всегда бывает в важных предприятиях, сопряженных с участием многих друзей и полководцев, у обоих накопились обвинения и жалобы, и первым делом, прямо с дороги, они заперлись вдвоем и, с глазу на глаз, принялись осыпать друг друга упреками, потом перешли к прямым нападкам и обличениям, а под конец даже полились слезы и зазвучали слова, чересчур страстные и прямолинейные, так что друзья за дверями дивились их ожесточению и силе гнева и опасались, как бы разговор этот не кончился бедою, однако ж войти, памятуя строгий запрет, не смели. Только Марк Фавоний, горячий поклонник Катона, в любви своей к философии высказывавший больше необузданного чувства, чем здравого размышления, все же попытался проникнуть внутрь. Слуги задержали его на пороге, но не так-то просто было остановить Фавония, рвущегося к цели, – в любых обстоятельствах он действовал одинаково стремительно и буйно. Свое достоинство римского сенатора он не ставил ни во что, и нередко киническою откровенностью речей заглушал их оскорбительный смысл, так что грубая его назойливость воспринималась как шутка. Вот и в тот раз, оттолкнув стражу, он силою ворвался в двери и деланным голосом произнес гомеровские стихи[25], вложенные поэтом в уста Нестору:


Но покоритесь, могучие! оба меня вы моложе

и так далее, Кассий рассмеялся, но Брут выгнал Фавония, обозвав его грязным псом и лжепсом[26]. Все же вторжение Фавония положило спору конец, и они разошлись. Затем Кассий давал обед, на который Брут позвал своих друзей. Все уже легли за стол, когда появился Фавоний, только что после купания. Брут объявил во всеуслышание, что этого гостя никто не приглашал, и велел ему поместиться на верхнем ложе, но Фавоний оттолкнул служителей и улегся на среднем[27]. И за вином царили веселые шутки, перемежавшиеся приятными рассказами и философской беседою.
35. На другой день Брут разбирал дело римлянина Луция Оцеллы, бывшего претора и доверенного своего помощника, которого сардийцы обвиняли в хищении казенных денег, и осудив его, лишил гражданской чести. Это чрезвычайно раздосадовало Кассия. Сам он незадолго до того, когда двоих его друзей изобличили в таком же точно преступлении, изругал их с глазу на глаз, но в открытом заседании оправдал и продолжал пользоваться их услугами. Он даже порицал Брута за чрезмерную приверженность законам и справедливости в такое время, которое требует гибкости и снисходительности. Но Брут просил его вспомнить иды марта, когда они убили Цезаря, – а ведь Цезарь сам не грабил всех подряд, он только давал возможность делать это другим. А стало быть, если и существует какое-либо основание, позволяющее не думать о справедливости, то уж лучше было бы терпеть бесчинства друзей Цезаря, чем смотреть сквозь пальцы на бесчинства собственных друзей. «Да, – пояснил Брут свою мысль, – ибо тогда нас корили бы только за трусость, а теперь, к довершению всех трудов наших и опасностей, мы прослывем врагами справедливости». Таковы были правила и убеждения Брута.
36. Когда они уже готовились переправиться из Азии в Европу, Бруту, как сообщают, явилось великое и удивительное знамение. Он и от природы был не сонлив, а упражнениями и непримиримою строгостью к себе сократил часы сна донельзя, так что днем вообще не ложился, а ночью – лишь после того, как не оставалось ни единого дела, которым он мог бы заняться, и ни единого человека, с которым он мог бы вести беседу. А в ту пору, когда война уже началась и исход всего начатого был в руках Брута, а мысли и заботы его были устремлены в будущее, он обыкновенно с вечера, сразу после обеда, дремал недолго, чтобы всю оставшуюся часть ночи посвятить неотложным делам. Если же он все завершал и приводил в порядок скорее обычного, то читал какую-нибудь книгу, вплоть до третьей стражи[28] – пока не приходили с докладом центурионы и военные трибуны. Итак, он собирался переправлять войско в Европу. Была самая глухая часть ночи, в палатке Брута горел тусклый огонь; весь лагерь обнимала глубокая тишина. Брут был погружен в свои думы и размышления, как вдруг ему послышалось, будто кто-то вошел. Подняв глаза, он разглядел у входа страшный, чудовищный призрак исполинского роста. Видение стояло молча. Собравшись с силами, Брут спросил: «Кто ты – человек или бог, и зачем пришел?» Призрак отвечал: «Я твой злой гений, Брут, ты увидишь меня при Филиппах». – «Что ж, до свидания», – бесстрашно промолвил Брут.
37. Когда призрак исчез, Брут кликнул рабов. Они уверяли, что ничего не видели и не слышали никаких голосов. Всю ночь Брут не сомкнул глаз, а рано поутру отправился к Кассию и рассказал о своем видении. Кассий, который держался взглядов Эпикура и нередко беседовал об эпикурейской философии с Брутом, отвечал так: «По нашему учению, Брут, не все, что мы видим или же чувствуем, – истинно. Ощущение есть нечто расплывчатое и обманчивое, а мышление с необычайною легкостью сочетает и претворяет воспринятое чувствами в любые мыслимые образы предметов, даже не существующих в действительности. Ведь эти образы подобны отпечаткам на воске, и человеческая душа, которой свойственно не только воспринимать их, но и создавать самой, способна сама по себе, без малейших усилий, придавать им самые различные формы. Это видно хотя бы на примере сновидений, силою воображения создаваемых почти из ничего, однако же насыщенных всевозможными картинами и событиями. По своей природе душа находится в беспрерывном движении; движение ее и есть то, что мы называем представлениями и мыслями. Что же касается тебя, то, вдобавок ко всему, тело твое, измученное непосильными трудами, колеблет и смущает разум. Теперь о духах. Мы не верим в их существование, а если они существуют, то не могут иметь ни человеческого обличия, ни голоса, и власть их на нас не распространяется. Я бы, впрочем, хотел, чтобы все было иначе – тогда мы с тобою, возглавляя самое священное и самое прекрасное из всех людских начинаний, могли бы полагаться не только на пехоту, на конницу и на многочисленный флот, но и на помощь богов». Такими доводами пытался Кассий успокоить Брута.
Когда воины всходили на корабли, сверху слетели два орла и уселись на первые знамена. Они сопровождали войско до самых Филипп и кормились тем, что бросали им солдаты, но ровно за день до битвы улетели.
38. Большая часть племен, землями которых следовало войско, уже покорилась Бруту, а если встречался город или властитель, раньше избегнувший его внимания, Брут и Кассий склоняли его на свою сторону теперь и так достигли морского берега против острова Фасоса. Там близ Симбола, в так называемых Теснинах, стоял лагерем Норбан. Страшась окружения, он вынужден был отойти и уступить позицию противнику, который едва не захватил Норбана вместе со всеми его людьми, – ибо Цезарь задерживался из-за болезни, – но Антоний подоспел на помощь с такой быстротой, что Брут просто не поверил своим глазам. Спустя десять дней появился и Цезарь и разбил лагерь напротив Брута, а напротив Кассия стал Антоний. Равнину, которая разделяла враждебные лагери, римляне называют «Филиппийские поля» [campi Philippi].
Никогда еще столь громадные войска римлян не сражались друг против друга. Числом солдат Брут намного уступал Цезарю, зато войско его отличалось поразительной красотою и великолепием вооружения. Почти у всех оружие было украшено золотом и серебром; на это Брут денег не жалел, хотя во всем остальном старался приучать начальников к воздержности и строгой бережливости. Он полагал, что богатство, которое воин держит в руках и носит на собственном теле, честолюбивым прибавляет в бою отваги, а корыстолюбивым – упорства, ибо в оружии своем они видят ценное имущество и зорко его берегут.
39. Цезарь произвел смотр войску и распорядился выдать каждому из солдат понемногу хлеба и по пяти драхм для жертвоприношения. Тогда Брут, в знак презрения к нужде или же скупости противника, сперва, в согласии с обычаем, устроил на открытом месте смотр и принес очистительные жертвы, а затем распределил по центуриям[29] множество жертвенных животных, да еще сверх того каждый воин получил по пятидесяти драхм, так что в сравнении с неприятелем люди Брута обнаруживали куда больше преданности и рвения.
За всем тем во время смотра Кассию было дурное предзнаменование – ликтор протянул ему венок верхом вниз. Рассказывают, что еще до того, на каких-то играх, в торжественном шествии несли золотую статую Победы, принадлежавшую Кассию, но носильщик поскользнулся, и она упала на землю. Вдобавок, что ни день, над лагерем во множестве появлялись плотоядные птицы, а в одном месте внутри лагерных укреплений заметили рой пчел. Место это прорицатели огородили, чтобы с помощью искупительных обрядов унять суеверный страх, безраздельно завладевший воинами и мало-помалу начинавший смущать и самого Кассия, невзирая на его эпикурейские убеждения. Вот почему Кассий не был склонен немедленно решать исход войны битвою, но советовал отложить сражение и затянуть борьбу, поскольку денег у них достаточно, а численно они слабее врага. Но Брут и раньше стремился как можно скорее завершить дело битвой и либо вернуть отечеству свободу, либо избавить всех людей от бедствий, причиняемых бесконечными поборами, походами и военными распоряжениями, а теперь, видя, что его всадники берут верх во всех стычках и пробных схватках, утвердился в своих намерениях еще более. Кроме того, несколько отрядов перебежали на сторону противника, начались доносы и подозрения, что примеру их готовы последовать другие, и это обстоятельство заставило многих друзей Кассия принять на военном совете сторону Брута. Впрочем и среди друзей Брута нашелся один – Ателлий, – который поддержал Кассия и предлагал хотя бы переждать зиму. На вопрос Брута, что надеется он выгадать, дождавшись следующего года, Ателлий отвечал: «Да хоть проживу подольше, и на том спасибо!» Кассий был возмущен этим ответом, да и всех остальных до крайности раздосадовали слова Ателлия. Итак, решено было дать битву на другой день.
40. Брут был полон счастливых надежд, и после обеда, за которым не смолкали философские рассуждения, лег отдохнуть. Но Кассий, как сообщает Мессала, обедал в узком кругу самых близких друзей и был задумчив и молчалив, вопреки своему нраву и привычкам. Встав из-за стола, он крепко сжал Мессале руку и промолвил по-гречески (как всегда, когда хотел выказать особое дружелюбие): «Будь свидетелем, Мессала, я терплю ту же участь, что Помпей Магн, – меня принуждают в одной-единственной битве подставить под удар все будущее отечества. Не станем, однако ж, терять мужества и обратим взоры наши к Судьбе, ибо отказывать ей в доверии несправедливо, даже если решения наши окажутся неудачны!» И не прибавив больше ни слова, продолжает Мессала, Кассий обнял его; еще раньше он пригласил Мессалу назавтра к обеду – то был день его рождения.
На рассвете в лагерях Брута и Кассия был поднят сигнал битвы – пурпурный хитон, а сами полководцы встретились посредине, между лагерями, и Кассий сказал: «Я хочу, чтобы мы победили, Брут, и счастливо прожили вместе до последнего часа. Но ведь самые великие из человеческих начинаний – в то же время самые неопределенные по конечному своему исходу, и если битва решится вопреки нашим ожиданиям, нам нелегко будет свидеться снова. Так скажи мне теперь, что думаешь ты о бегстве и о смерти?» и Брут отвечал: «Когда я был молод и неопытен, Кассий, у меня каким-то образом – уж и сам не знаю как – вырвалось однажды опрометчивое слово: я порицал Катона за то, что он покончил с собой. Мне представлялось и нечестивым, и недостойным мужа бежать от своей участи, не претерпеть бесстрашно все, что бы ни выпало тебе на долю, но скрыться, исчезнуть. Теперь я иного мнения. Если бог не судил нам удачи в нынешний день, я не хочу подвергать испытанию новые надежды и новые приготовления, но уйду с благодарностью судьбе за то, что в мартовские иды отдал свою жизнь отечеству и, опять-таки ради отечества, прожил еще одну жизнь, свободную и полную славы». Тогда Кассий улыбнулся, обнял Брута и промолвил: «Что же, с этими мыслями – вперед, на врага! Мы либо победим, либо не узнаем страха пред победителями».
Затем, в присутствии друзей, они уговорились насчет построения войска. Брут просил Кассия уступить начальствование над правым крылом ему, хотя, по общему суждению, и опыт, и годы давали Кассию больше прав на это место в строю. Тем не менее Кассий согласился и даже приказал стать на правое крыло самому лучшему и отважному из своих легионов во главе с Мессалою. И Брут, не теряя ни мгновения, бросил вперед свою пышно разубранную конницу и столь же стремительно начал строить в боевой порядок пехоту.
41. Тем временем Антоний вел от болота, у края которого находился его лагерь, рвы по направлению к равнине, чтобы отрезать Кассию путь к морю, а Цезарь, или, вернее, войска Цезаря, – ибо сам он был нездоров и в деле не участвовал, – спокойно выжидали, никак не предполагая, что неприятель завязывает сражение, но в полной уверенности, что это всего-навсего вылазка с целью помешать работам и распугать солдат-землекопов дротиками и грозным шумом. Не обращая внимания на тех, кто выстроился против их собственных позиций, они с изумлением прислушивались к громким, но невнятным крикам, доносившимся со стороны рвов.
Меж тем как сам Брут верхом на коне объезжал легионы, ободряя воинов, начальники, один за другим, получали написанные его рукою таблички с паролем. Но лишь немногие воины успели услышать пароль, который стали передавать по рядам, – большинство, не дождавшись команды, в едином порыве, с единым кличем ринулось на врага. Это беспорядочное движение сразу же искривило боевую линию и оторвало легионы друг от друга, и первым легион Мессалы, а за ним соседние соприкоснулись на ходу с левым флангом Цезаря. Едва вступив в схватку с передними рядами и сразив очень немногих, они обошли неприятеля и захватили лагерь. Как рассказывает сам Цезарь в своих «Воспоминаниях», одному из его друзей, Марку Арторию, во сне явилось видение, повелевшее, чтобы Цезарь поднялся с постели и покинул лагерь. Он подчинился – и едва успел выбраться за лагерные укрепления. Враги решили, что Цезарь мертв, ибо пустые его носилки были насквозь пробиты дотиками и метательными копьями. Победители учинили страшную резню и, кроме захваченных в самом лагере, уложили две тысячи лакедемонян, которые явились на помощь Цезарю в разгар битвы.
42. Те воины Брута, которые не участвовали в обходе неприятельского фланга, легко потеснили приведенного в замешательство врага и, изрубив в рукопашной три легиона, упоенные своим успехом, ворвались в лагерь на плечах беглецов. С ними был и сам Брут. Тут, однако, побежденные воспользовались благоприятным для них обстоятельством, которого не приняли в расчет победители: они нанесли ответный удар по лишенной прикрытия и уже вконец расстроенной боевой линии противника, правое крыло которой, увлекшись погонею, потеряло всякую связь с главными силами. Средина, правда, отбивалась с величайшим ожесточением, и ее сломить не удалось, но левое крыло, где царил беспорядок и где ничего не знали о ходе сражения, они обратили в бегство и гнали до самого лагеря, который и разорили, – без ведома обоих своих полководцев. В самом деле, Антоний, как сообщают, при первом же натиске неприятеля укрылся на болоте, а Цезарь, покинув лагерь, исчез без следа, и к Бруту даже являлись воины с донесением, что убили Цезаря, потрясали окровавленными мечами и описывали наружность и годы. Наконец, после кровопролитного боя, средина отбросила врага, так что Брут одержал полную победу. Зато Кассий понес полное поражение, и вот что единственно сгубило обоих: Брут, полагая, что Кассий победил, не пришел ему на выручку, а Кассий думал, что Брут погиб, и не дождался его помощи. Мессала считает доказательством победы то, что они захватили у врага трех орлов и много иных знамен, тогда как враг не взял у них ничего.
Разрушив дотла лагерь Цезаря и возвращаясь назад, Брут удивился, не видя на прежнем месте ни шатра Кассия, возвышающегося, как обычно, над другими, ни остальных палаток (почти все они были сметены и опрокинуты, как только неприятель ворвался в лагерь). Несколько его приближенных, отличавшихся особою остротой глаза, говорили, что различают в лагере Кассия множество ярко сверкающих шлемов и серебряных щитов, которые движутся с места на место и ни по числу своему ни по внешнему виду не могут принадлежать страже, охраняющей лагерь. Впрочем, продолжали они, по ту сторону укреплений не видно и такой горы трупов, какая непременно осталась бы после разгрома стольких легионов. Эти слова первыми навели Брута на мысль, что стряслась беда. Он велел одному из отрядов нести стражу во вражеском лагере, а сам, прекратив погоню и собрав всех своих воедино, поспешил на подмогу Кассию.
43. Пора, однако, рассказать, что приключилось тем временем с Кассием. Его нисколько не обрадовал первый бросок людей Брута, которые пошли в наступление без пароля и без команды, и с большим неудовольствием следил он за дальнейшим ходом событий – за тем, как правое крыло одержало верх и тут же кинулось грабить лагерь, даже и не думая завершить окружение и сжать неприятеля в кольце. Но сам он вместо того, чтобы действовать с расчетом и решительностью, только медлил без всякого толка, и правое крыло врага зашло ему в тыл, и немедля конница Кассия дружно побежала к морю, а затем дрогнула и пехота. Пытаясь остановить воинов, вернуть им мужество, Кассий вырвал знамя у одного из бегущих знаменосцев и вонзил древко перед собою в землю, хотя даже его личная охрана не изъявляла более ни малейшего желания оставаться рядом со своим командующим. Так, волей-неволей, он с немногими сопровождающими отступил и поднялся на холм, с которого открывался широкий вид на равнину. Впрочем, сам он был слаб глазами и даже не мог разглядеть свой лагерь, который разоряли враги, но его спутники заметили приближающийся к ним большой отряд конницы. Это были всадники, посланные Брутом; Кассий, однако, принял их за вражескую погоню. Все же он выслал на разведку одного из тех, кто был подле него на холме, некоего Титиния. Всадники заметили Титиния и, узнавши друга Кассия и верного ему человека, разразились радостными криками; приятели его спрыгнули с коней и горячо его обнимали, а остальные скакали вокруг и, ликуя, бряцали оружием, и этот необузданный восторг стал причиною непоправимого бедствия. Кассий решил, что под холмом, и в самом деле, враги и что Титиний попался к ним в руки. Он воскликнул: «Вот до чего довела нас постыдная жажда жизни – на наших глазах неприятель захватывает дорогого нам человека!» – и с этими словами удалился в какую-то пустую палатку, уведя за собою одного из своих отпущенников, по имени Пиндар, которого еще со времени разгрома Красса постоянно держал при себе на случай подобного стечения обстоятельств. От парфян он благополучно спасся, но теперь, накинув одежду на голову, он подставил обнаженную шею под меч отпущенника. И голову Кассия нашли затем отдельно от туловища, а самого Пиндара после убийства никто не видел, и потому некоторые даже подозревали, что он умертвил Кассия но собственному почину. Прошло совсем немного – и всадники стали видны вполне отчетливо, а тут и Титиний с венком, которым его на радостях украсили, явился, чтобы обо всем доложить Кассию. Когда же он услыхал стоны и рыдания убитых горем друзей и узнал о роковой ошибке командующего и о его гибели, он обнажил меч и, отчаянно проклиная свою медлительность, закололся.
44. При первом же известии о поражении Брут поспешил к месту боя, но о смерти Кассия ему донесли уже вблизи лагеря. Брут долго плакал над телом, называл Кассия последним из римлян, словно желая сказать, что людей такой отваги и такой высоты духа Риму уже не видать, а затем велел прибрать и обрядить труп и отправить его на Фасос, чтобы не смущать лагерь погребальными обрядами. Собрав воинов Кассия, он постарался успокоить их и утешить. Видя, что они лишились всего самого необходимого, он обещал каждому по две тысячи драхм – в возмещение понесенного ущерба. Слова его вернули солдатам мужество, а щедрость повергла их в изумление. Они проводили Брута, на все лады восхваляя его и крича, что из четырех императоров один только он остался непобежденным в этой битве. И верно, течение событий показало, что Брут не без основания надеялся выйти из битвы победителем. С меньшим, чем у неприятеля, числом легионов он опрокинул и разбил все стоявшие против него силы, а если бы, к тому же в ходе боя смог воспользоваться всем своим войском, если бы большая его часть не обошла вражеские позиции с фланга и не бросилась грабить, – вряд ли можно сомневаться, что противник был бы разгромлен наголову.
45. У Брута пали восемь тысяч (вместе с вооруженными рабами, которых Брут называл «бригами»). Однако противник, как утверждает Мессала, потерял более чем вдвое и потому был опечален и подавлен гораздо сильнее, но – лишь до тех пор, пока, уже под вечер, к Антонию не явился слуга Кассия, по имени Деметрий, и не принес ему снятые прямо с трупа одежды и окровавленный меч. Это настолько воодушевило вражеских начальников, что с первыми лучами солнца они вооружили своих и повели их в битву. Между тем в обоих лагерях Брута царили волнения и тревога, ибо собственный его лагерь был битком набит пленными и требовал сильной охраны, лагерь же Кассия не так-то уж легко и спокойно встретил смену полководца, а, вдобавок, потерпевшие поражение страдали от зависти и даже ненависти к своим более удачливым товарищам. Итак, Брут решил привести войско в боевую готовность, но от сражения уклоняться. Между пленными было множество рабов, и, обнаружив, что они замешались в гущу воинов, Брут счел это подозрительным и приказал их казнить, из числа же свободных некоторых отпустил на волю, объявив, что скорее у его противников были они пленниками и рабами, тогда как у него вновь обрели свободу и гражданское полноправие. Видя, однако, что и его друзья и начальники отрядов полны непримиримого ожесточения, он спрятал этих людей, а затем помог им бежать.
Среди прочих в плен попали мим Волумний и шут Саккулион; Брута они нисколько не занимали, но друзья привели к нему обоих с жалобами, что даже теперь не прекращают они своих дерзких речей и наглых насмешек. Занятый иными заботами, Брут ничего не ответил, и тогда Мессала Корвин предложил высечь их плетьми на глазах у всего войска и нагими отослать к вражеским полководцам, чтобы те знали, какого рода приятели и собутыльники нужны им в походе. Иные из присутствовавших рассмеялись, однако Публий Каска, тот, что в мартовские иды первым ударил Цезаря кинжалом, заметил: «Худо мы поступаем, принося жертву тени Кассия забавами и весельем. Но мы сейчас увидим, Брут, – продолжал он, – какую память хранишь ты об умершем полководце, – ты либо накажешь тех, кто готов поносить его и осмеивать, либо сохранишь им жизнь». На это Брут, в крайнем раздражении, отвечал: «Вы же сами знаете, как надо поступить, так зачем еще спрашиваться у меня?» Эти слова Каска счел за согласие и смертный приговор несчастным, которых без всякого промедления отвели в сторону и убили.
46. Затем Брут выплатил каждому обещанные деньги и, выразив некоторое неудовольствие своим воинам за то, что они бросились на врага, не дождавшись ни пароля, ни приказа, не соблюдая строя и порядка, посулил отдать им на разграбление два города – Фессалонику и Лакедемон, – если только они выкажут отвагу в бою. В жизни Брута это единственный поступок, которому нет извинения. Правда Антоний и Цезарь, чтобы наградить солдат, чинили насилия, куда более страшные, и, очищая для своих победоносных соратников земли и города, на которые те не имели ни малейших прав, чуть ли не всю Италию согнали с давно насиженных мест, но для них единственною целью войны были власть и господство, а Бруту, чья нравственная высота пользовалась такою громкою славой, даже простой люд не разрешил бы ни побеждать, ни спасать свою жизнь иначе, чем в согласии с добром и справедливостью, и особенно – после смерти Кассия, который, как говорили, иной раз и Брута толкал на чересчур крутые и резкие меры. Однако же, подобно тому как на судне, где обломилось кормовое весло, начинают прилаживать и приколачивать всякие доски и бревна, лишь бы как-нибудь помочь беде, так же точно и Брут, оставшись один во главе такого громадного войска, в таком ненадежном, шатком положении, и не имея рядом с собой полководца, равного ему самому, был вынужден опираться на тех, что его окружали, а стало быть, – во многих случаях и действовать, и говорить, сообразуясь с их мнением. Мнение же это состояло в том, что необходимо любой ценой поднять боевой дух воинов Кассия, ибо справиться с ними было просто невозможно: безначалие сделало их разнузданными наглецами в лагере, а поражение – трусами пред лицом неприятеля.
47. Впрочем, и у Цезаря с Антонием положение было ничуть не лучше. Продовольствия оставалось в обрез, и, так как лагерь их был разбит в низине, они ждали мучительной зимы. Они сгрудились у самого края болота, а сразу после битвы пошли осенние дожди, так что палатки наполнялись грязью и водой, и месиво это мгновенно застывало от холода. В довершение всего приходит весть о несчастии, постигшем их силы на море: корабли Брута напали на большой отряд, который плыл к Цезарю из Италии, и пустили его ко дну, так что лишь очень немногие избегли гибели, да и те умирали с голода и ели паруса и канаты. Получив это сообщение, Антоний и Цезарь заторопились с битвою, чтобы решить исход борьбы прежде, чем Брут узнает о своей удаче. И сухопутное и морское сражения произошли одновременно, но вышло так – скорее по какой-то несчастливой случайности, чем по злому умыслу флотских начальников, – что даже двадцать дней спустя после победы Брут еще ничего об ней не слыхал. А иначе, располагая достаточными запасами продовольствия, разбивши лагерь на завидной позиции, неприступной ни для тягот зимы, ни для вражеского нападения, он не скрестил бы оружия с неприятелем еще раз, ибо надежная победа на море после успеха, который одержал на суше он сам, исполнила бы его и новым мужеством и новыми надеждами. Но власть, по-видимому, не могла долее оставаться в руках многих, требовался единый правитель, и божество, желая устранить того единственного, кто еще стоял поперек дороги будущему правителю, не дало добрым вестям дойти до Брута. А между тем они едва не коснулись его слуха, ибо всего за день до битвы поздним вечером из вражеского стана явился перебежчик, некий Клодий, и сообщил, что Цезарь, получив донесение о гибели своего флота, жаждет сразиться с неприятелем как можно скорее. Но словам этого человека не дали никакой веры и даже не допустили его к Бруту в твердом убеждении, что он либо пересказывает нелепые слухи, либо просто лжет, чтобы угодить новым товарищам по оружию.
48. Говорят, что в эту ночь Бруту снова явился призрак. С виду он был такой же точно, как в первый раз, но не проронил ни слова и молча удалился. Правда, философ Публий Волумний, проделавший под командою Брута весь поход от начала до конца, об этом знамении не упоминает, зато пишет, что первый орел был весь облеплен пчелами и что на руке у одного из начальников вдруг, неизвестно от чего, выступило розовое миро и, сколько его ни вытирали, выступало снова, а что уже перед самою битвой в промежутке между обоими лагерями сшиблись и стали драться два орла и вся равнина, затаив дыхание, следила за боем, пока, наконец, та птица, что была ближе к войску Брута, не поддалась и не улетела прочь. Часто вспоминают еще об эфиопе, который, когда отворили лагерные ворота, попался навстречу знаменосцу, и воины, сочтя это дурной приметой, изрубили его мечами.
49. Брут вывел войско на поле и выстроил его в боевом порядке против неприятеля, но долгое время не начинал битву: проверяя построение, он получил несколько доносов и сам заподозрил иные из отрядов в измене. Кроме того он видел, что конница отнюдь не горит желанием сражаться, но все время озирается, выжидая действий пехоты. И тут, внезапно, один конник, прекрасный воин, чья отвага была отмечена высокими наградами, выехал из рядов неподалеку от Брута и ускакал к неприятелю. Звали его Камулат. Брут был до крайности раздосадован этим неожиданным предательством и, уступая чувству гнева, но вместе с тем и страшась, как бы пример Камулата не оказался заразителен, тут же двинулся на врага, хотя солнце уже склонялось к западу – шел девятый час дня. Тот фланг, что находился под прямым начальством Брута, взял верх над неприятелем и обратил в бегство левое его крыло. Конница своевременно поддержала пехоту и вместе с нею теснила и гнала расстроенные ряды противника. Но другой фланг начальники, чтобы предотвратить окружение, растягивали все больше и больше, а так как численное превосходство было на стороне Цезаря и Антония, боевая линия истончилась в средине и потеряла силу, так что натиска врага выдержать не смогла и побежала, а те, кто совершил этот прорыв, немедленно ударили Бруту в тыл. В этот грозный час Брут свершил все возможное и как полководец и как воин, но победы не удержал, ибо даже то, что было явной удачей в первой битве, теперь обернулось ему во вред. В самом деле, тогда вся разбитая часть вражеского войска была тотчас истреблена, а войско Кассия, хотя и понесло поражение, мертвыми потеряло совсем немного. Но разгром превратил этих спасшихся от смерти в неисправимых трусов, и теперь они заразили робостью и смятением чуть ли не каждого из бойцов.
В этот же час сын Катона Марк, сражаясь среди самых храбрых и знатных молодых воинов и чувствуя, что неприятель одолевает, тем не менее не побежал, не отступил, но, громко выкликая свое имя и имя своего отца, разил врага до тех пор, пока и сам не рухнул на груду вражеских трупов. И по всему полю боя падали мертвыми лучшие, самые доблестные, бесстрашно отдавая свою жизнь за Брута.
50. Среди близких его друзей был некий Луцилий, человек благородный и достойный. Он заметил, что отряд варварской конницы, не обращая внимания ни на кого из беглецов, упорно гонится на Брутом, и решил любою ценой их остановить. И вот, немного поотстав от прочих, Луцилий кричит преследователям, что Брут – это он, и всадники поверили с тем большею легкостью, что пленник просил доставить его к Антонию: Цезаря, дескать, он боится, Антонию же готов довериться. В восторге от этой счастливой находки, восхваляя свою поразительную удачу, они повезли Луцилия в лагерь, выслав вперед гонцов. Антоний до того обрадовался, что несмотря на поздний час – уже ложились сумерки – поспешил навстречу всадникам, а все остальные, кто узнавал, что Брута схватили и везут живым, сбегались вместе, и одни жалели об его злой судьбе, другие твердили, что он опорочил былую свою славу, сделавшись из недостойной привязанности к жизни добычею варваров. Конники были уже близко, и Антоний, не зная, как ему принять Брута, остановился, а Луцилий, когда его вывели вперед, без малейших признаков страха объявил: «Марка Брута, Антоний, ни один враг не поймал и, верно, никогда не поймает – судьба да не одержит такой победы над доблестью! Если же его все-таки сыщут – живым или мертвым, – он в любом случае окажется достоин себя и своей славы. Я обманул твоих воинов – и потому я здесь, и без возражений приму любую самую жестокую кару за свой обман». Все были поражены и растеряны, но Антоний, обернувшись к тем, кто привез Луцилия, сказал так: «Вас, друзья, эта ошибка, конечно немало огорчает, вы считаете себя оскорбленными не на шутку. Но будьте совершенно уверены, вам досталась добыча еще лучше той, какую вы искали. Ведь искали вы врага, а привели нам друга. Что бы я стал делать с Брутом, если бы он живым попал в мои руки, – клянусь богом, не знаю, но такие вот люди пусть всегда будут мне друзьями, а не врагами!» Он обнял Луцилия и поручил его заботам одного из своих приближенных, а впоследствии мог твердо рассчитывать на его верность во всех случаях жизни, до самого конца.
51. Брут переправился через речушку с крутыми и лесистыми берегами и, так как уже стемнело, счел ненужным забираться далеко в чащу, но вместе с немногими друзьями и начальниками расположился в какой-то лощине у подножья высокой скалы. Опустившись наземь, он поднял глаза к усыпанному звездами небу и произнес два стиха, из которых один Волумний привел:


Зевс, кару примет пусть виновник этих бед![30]

а другой, как он пишет, забыл. Помолчав немного, Брут принялся оплакивать друзей, которые пали, защищая его в бою. Он не пропустил никого, каждого назвал по имени, но особенно горько сокрушался о Флавии и Лабеоне. (Лабеон был у него легатом, а Флавий – начальником рабочего отряда.) Один из его спутников, который и сам хотел пить, и видел, что Брута тоже томит жажда, взял шлем и бегом спустился к реке. В этот миг в противоположной стороне раздался какой-то шум, и Волумний со щитоносцем Дарданом пошел взглянуть, что случилось. Вскорости они были обратно и первым делом спросили, не осталось ли воды. Ласково улыбнувшись Волумнию, Брут отвечал: «Всё выпили, а вам сейчас принесут еще». Снова послали того же, кто ходил в первый раз, но он встретился с неприятелем, был ранен и едва-едва ускользнул.
Брут предполагал, что потери убитыми не столь уже велики, и Статилий вызвался пробиться через неприятельские караулы, – ибо другого пути не было, – осмотреть лагерь и, если расчеты Брута верны и лагерь цел, дать сигнал факелом и возвратиться назад. Горящий факел вдали они увидели и поняли, что Статилий благополучно достиг цели, но время шло, а он все не возвращался, и Брут сказал: «Если Статилий жив, он непременно будет с нами». Случилось, однако ж, так, что на обратном пути он наткнулся на врагов и в стычке погиб.
52. Была уже глубокая ночь, и Брут, не поднимаясь с места, наклонился к своему рабу Клиту и что-то ему шепнул. Ничего не сказав в ответ, Клит заплакал, и тогда Брут подозвал щитоносца Дардана и говорил с ним с глазу на глаз. Наконец, он обратился по-гречески к самому Волумнию, напомнил ему далекие годы учения и просил вместе с ним взяться за рукоять меча, чтобы усилить удар. Волумний наотрез отказался, и остальные последовали его примеру. Тут кто-то промолвил, что медлить дольше нельзя и надо бежать, и Брут, поднявшись, отозвался: «Вот именно, бежать, и как можно скорее. Но только с помощью рук, а не ног». Храня вид безмятежный и даже радостный, он простился со всеми по очереди и сказал, что для него было огромною удачей убедиться в искренности каждого из друзей. Судьбу, продолжал Брут, он может упрекать только за жестокость к его отечеству, потому что сам он счастливее своих победителей, – не только был счастливее вчера или позавчера, но и сегодня счастливее: он оставляет по себе славу высокой нравственной доблести, какой победителям ни оружием, ни богатством не стяжать, ибо никогда не умрет мнение, что людям порочным и несправедливым, которые погубили справедливых и честных, править государством не подобает.
Затем он горячо призвал всех позаботиться о своем спасении, и сам отошел в сторону. Двое или трое двинулись за ним следом, и среди них Стратон, с которым Брут познакомился и подружился еще во время совместных занятий красноречием. Брут попросил его стать рядом, упер рукоять меча в землю и, придерживая оружие обеими руками, бросился на обнаженный клинок и испустил дух. Некоторые, правда, утверждают, будто Стратон сдался на неотступные просьбы Брута и, отвернувши лицо, подставил ему меч, а тот с такою силой упал грудью на острие, что оно вышло между лопаток, и Брут мгновенно скончался.
53. Этого Стратона Мессала, близкий товарищ Брута, привел впоследствии к Цезарю, с которым к тому времени успел примириться, и, заплакав, сказал: «Смотри, Цезарь, вот человек, оказавший моему Бруту последнюю в жизни услугу». Цезарь обласкал Стратона, и тот, в числе других греков из окружения Цезаря, отлично исполнял все его поручения во многих трудных обстоятельствах и, между прочим, в битве при Актии. А сам Мессала, когда Цезарь хвалил его за то, что он выказал так много рвения при Актии, хотя прежде, при Филиппах, храня верность Бруту, был столь ревностным в своей непримиримости врагом, – Мессала отвечал: «Да, Цезарь, я всегда стоял за тех, кто лучше и справедливее».
Антоний нашел тело Брута и распорядился обернуть его в самый дорогой из своих пурпурных плащей, а когда узнал, что плащ украли, казнил вора. Урну с пеплом он отправил матери Брута, Сервилии.
Супруга Брута, Порция, как сообщает философ Николай и вслед за ним Валерий Максим[31], хотела покончить с собой, но никто из друзей не соглашался ей помочь, напротив, ее зорко караулили, ни на миг не оставляя одну, и тогда она выхватила из огня уголь, проглотила его, крепко стиснула зубы и умерла, так и не разжав рта. Впрочем, говорят о каком-то письме Брута к друзьям, где он обвиняет их и скорбит о Порции, которую они, по его словам, забыли и бросили, так что, захворав, она предпочла расстаться с жизнью. А так как письмо – если только, разумеется, оно подлинное – говорит и о болезни Порции, и о ее любви к мужу, и об ее мучительной кончине, разумно предположить, что Николай просто-напросто перепутал сроки и времена.

[Сопоставление]

54 (1). Среди многих достоинств, присущих и Диону и Бруту, одно из главнейших то, что оба достигли громадного могущества, не имея вначале почти ничего, в особенности – Дион. Ведь подле Диона не было никого, кто бы состязался с ним в славе, а рядом с Брутом был Кассий, человек, хотя и не равный ему нравственными качествами и доброй славой, а потому и равного доверия не внушавший, но своею отвагой, опытом и неутомимою деятельностью внесший в дело войны не меньший вклад, нежели сам Брут; а некоторые и первый шаг во всей череде событий приписывают Кассию, утверждая, что Брут бездействовал, Кассий же вовлек его в заговор. Между тем, совершенно очевидно, что Дион не только оружие, корабли и воинскую силу, но и друзей и соратников собирал и приобретал сам. И если Бруту лишь война доставила и богатство и власть, то Дион обратил на нужды войны собственное богатство и ради свободы сограждан израсходовал все средства и запасы, на какие существовал в изгнании. Далее, для Брута и Кассия хранить спокойствие после бегства из Рима было отнюдь не безопасно, им вынесли смертный приговор, их гнали и преследовали, – и они волей-неволей искали спасения в войне. Доверившись охране мечей и копий, они терпели невзгоды и опасности, защищая скорее самих себя, нежели сограждан, а Дион, чья жизнь в изгнании была беззаботнее и отраднее жизни тиранна, его изгнавшего, добровольно пошел навстречу величайшей опасности ради спасения Сицилии.
55 (2). Но избавить сиракузян от Дионисия – совсем не то же самое, что римлян освободить от Цезаря. Дионисий и сам не отрицал, что был тиранном и наполнил Сицилию неисчислимыми бедствиями, а власть Цезаря лишь при возникновении своем доставила противникам немало горя, но для тех, кто принял ее и смирился, сохраняла лишь имя и видимость неограниченного господства и ни в одном жестоком, тиранническом поступке виновна не была: мало того, казалось, будто само божество ниспослало жаждущему единовластия государству целителя самого кроткого и милосердного. Вот почему римский народ сразу же ощутил тоску по убитому и проникся неумолимою злобой к убийцам, а Диона сограждане всего больше порицали за то, что он выпустил Дионисия из Сиракуз и не дал разрушить могилу прежнего тиранна.
56 (3). Что касается прямых военных успехов, то Дион обнаружил дар безупречного полководца, ибо не только блестяще исполнял собственные замыслы, но и, поправляя чужие ошибки, умел изменить положение к лучшему. Брут же, сколько можно судить, поступил опрометчиво, отважившись на последнюю и решительную битву, а понеся поражение, не нашел средств снова подняться на ноги, но отрекся и отказался от всякой надежды и в борьбе с судьбой уступил решимостью даже Помпею. А ведь он мог еще твердо рассчитывать на значительную часть своих сухопутных войск и, главное, на свой флот, который безраздельно владычествовал на море.
Самое тяжкое из обвинений против Брута – то, что, спасенный милостью Цезаря и сам доставив спасение всем товарищам по плену, за кого ни просил, считаясь другом Цезаря, который ставил и ценил его выше многих других, он сделался убийцею своего спасителя. Ни в чем подобном Диона обвинить нельзя, напротив, пока он был другом и приближенным Дионисия, он охранял его власть, старался направить ее на лучший путь, и лишь изгнанный из отечества, потерпев оскорбление в супружеских своих правах и лишившись имущества, открыто начал справедливую войну.
А впрочем, не взглянуть ли на дело с противоположной точки зрения? Ведь то качество, которое обоим вменяется в самую высокую похвалу – вражда к тираннам и ненависть к пороку, – качество это в Бруте кристально чисто, ибо, лично ни в чем Цезаря не виня, он подвергал себя смертельной опасности ради общей свободы. А Дион, не сделайся он сам жертвою обиды и насилия, воевать бы не стал. Это с полною очевидностью явствует из писем Платона: Дион, утверждает философ, низложил Дионисия не потому, что отверг тираннию, но потому, что тиранния отвергла его. Далее, не что иное, как соображения общественного блага сделали Брута сторонником Помпея, – хотя он был врагом этого человека, – и противником Цезаря, «ибо и для вражды и для дружбы единственною мерою у него была справедливость, меж тем как Дион, пока чувствовал себя уверенно при дворе тиранна, всячески поддерживал Дионисия, стараясь снискать его расположение, а выйдя из доверия, затеял войну, чтобы утолить свой гнев. Поэтому чистосердечие Диона вызывало сомнения даже у иных из его друзей, которые опасались, как бы, свалив Дионисия, он не оставил власть за собою, обманув сограждан каким-нибудь безобидным, несхожим со словом „тиранния“ названием, о Бруте же и у врагов шли речи, что между всеми заговорщиками только он один от начала до конца преследовал единственную цель – вернуть римлянам прежнее государственное устройство.
57 (4). Но и помимо всего этого войну с Дионисием, разумеется, и сравнивать нельзя с борьбою против Цезаря. Ведь среди приближенных Дионисия не было человека, который не презирал бы своего властителя, чуть ли не все дни и ночи проводившего за вином, игрою в кости и любовными утехами. А задумать свержение Цезаря и не испугаться необоримой мощи и счастливой судьбы человека, одно имя которого лишало сна царей Индии и Парфии, – это требовало души необыкновенной, души, чье мужество никакой страх сломить не в силах. Вот почему стоило только Диону появиться в Сицилии, как вокруг него сплотились многие тысячи врагов Дионисия, слава же Цезаря – даже мертвого! – поддерживала его друзей, а тот, кто принял его имя, из беспомощного мальчишки мгновенно сделался первым среди римлян, словно бы надев на шею амулет, защищавший его от могущества и вражды Антония. Но Дион, могут мне возразить, свалил тиранна в трудной и долгой борьбе, а Цезарь пал под ударами Брута безоружным и беззащитным. Однако в этом как раз и обнаруживается тончайшая хитрость и точнейший расчет – захватить беззащитным и безоружным человека, облеченного неизмеримою мощью. Ведь Брут напал и убил не вдруг и не в одиночку или же с немногими сообщниками, но составил свой план задолго до покушения и осуществил с помощью многих единомышленников, из которых ни один его не выдал: либо он с самого начала выбрал лучших из лучших, либо же выбором своим сообщил превосходные эти качества людям, которым доверился. А Дион то ли плохо выбирал и доверился негодяям, то ли неумелым, неверным обхождением превратил в негодяев честных людей – и то и другое для человека разумного непростительно. И Платон порицает[32] его за то, что он приблизил к себе таких друзей, которые его погубили.
58 (5). После смерти Дион не нашел ни мстителя, ни заступника, Брута же один из его врагов, Антоний, со славою похоронил, а другой, Цезарь, не лишил оказанных при жизни почестей. В Медиолане, что в Предальпийской Галлии, стояла бронзовая статуя Брута – прекрасной работы и точно передающая сходство. В более поздние годы Цезарь, находясь в Медиолане, заметил эту статую. Сперва он молча прошел мимо, но затем остановился, велел позвать правителей города и в присутствии многих, слышавших этот разговор собственными ушами, заявил, что Медиолан, как ему стало доподлинно известно, нарушил условия мира и укрывает у себя врага Цезаря. Медиоланцы, разумеется, клялись, что ни в чем неповинны, и недоуменно переглядывались, как бы спрашивая друг друга, что имеет в виду император. Тогда Цезарь обернулся к статуе и, грозно нахмурив лоб, спросил: «А вот этот, который здесь стоит, разве он нам не враг?» Главы города смешались еще более и умолкли, но тут Цезарь улыбнулся и, похвалив галлов, за то что они верны друзьям и в беде, приказал оставить изображение Брута на прежнем месте.