Меринг Ф. История войн и военного искусства

ОГЛАВЛЕНИЕ

Милиция и постоянное войско

III

В своей брошюре о прусском военном вопросе Энгельс в 1865 г. во время прусского конституционного конфликта назвал всеобщую воинскую повинность единственным демократическим учреждением, которое в Пруссии существует, хотя бы только на бумаге. И он видел в нем такой громадный прогресс по сравнению со всеми прежними военными учреждениями, что совершенно не считал возможным отмену воинской повинности там, где она уже была введена.

Спрашивается, как пришло прусское государство к такому демократическому учреждению? Во время жесточайшей нужды Шарнгорст напрасно настаивал на переходе ко всеобщей повинности. Только тогда, когда к горлу короля был приставлен нож, король дал свое согласие, чтобы сейчас же после одержанной победы взять его назад и кабинетным приказом от 27 мая 1814 г. из завоеванной столицы неприятеля восстановить старые изъятия из положения о кантонной повинности.

После этого, правда, всеобщая воинская повинность законом от 3 сентября 1814 г. о военной службе была снова восстановлена, но не потому, чтобы против кабинетного приказа от 27 мая проявилось общее или хотя бы частичное недовольство: это было сделано, так сказать, между прочим и втихомолку. После опубликования этого закона поднялась живейшая оппозиция против всеобщей воинской повинности. Во главе оппозиции стояли тогдашние парламенты (ландтаги), как называли в то время собрания городских гласных, созданные на основе нового положения о городах. Чрезвычайно примечательно, что когда после ниспровержения Наполеона восторжествовавшей реакции стали поперек горла все реформы наполеоновского времени, то, к огорчению буржуазного населения, она должна была сохранить единственную действительно демократическую реформу, с упразднением которой не только с плеч буржуазии, но и с плеч всех классов населения буквально сваливалась гора.

Буржуазные историки объясняют это странное явление нравственной силой идеи, сокрушившей все противоречия всеобщей воинской повинности. Что это объяснение просто представляет лишь фразу, понятно само собой. Гораздо ближе можно подойти к истине, употребляя обывательскую пословицу: «Кнут надо класть около собаки». Низвержение Наполеона было делом не одного лишь прусского государства, а целой коалиции европейских держав, которые были заинтересованы в том, [425] чтобы сломить французскую гегемонию, но подходили к осуществлению этой цели, исходя из совершенно различных и часто противоречащих друг другу интересов. Еще во время войны эти интересы, фигурально выражаясь, вцеплялись друг другу в волосы. Когда Наполеон после сражения под Лейпцигом отступил за Рейн и выразил согласие отказаться от всех своих завоеваний, общая цель войны была фактически достигнута, и ее продолжение происходило при сильнейших трениях между союзниками. Больше всего на продолжении войны настаивал царь, естественно, под предлогом желания осчастливить все народы, фактически же для того, чтобы унаследовать от Наполеона господство на европейском континенте. В качестве верного вассала русского царя выступал и прусский король. При полной беспомощности этого идиота это не имело бы серьезного значения, если бы прусские генералы, являвшиеся наиболее способными начальниками коалиционных армий, из ненависти, мстительности и чисто солдатского честолюбия не стремились бы также к полному уничтожению Наполеона. Их неудержимый порыв вперед имел, однако, своим последствием чувствительное поражение, в результате которого наполеоновская жажда мира в значительной степени остыла, а его высокомерие столь же сильно возросло. Это хотя и не особенно устрашило Блюхера, Гнейзенау и Грольмана, но прусские войска в ужасных условиях зимнего похода понесли чудовищные потери.

Размеры потерь устрашили все же одного из руководителей прусской армии, именно Бойена, который некогда под верховным руководством Шарнгорста раненого, позднее при Люцене и скончавшегося от раны, создавал вместе с Гнейзенау и Грольманом новое прусское войско. Бойен не принимал участия в нашествии на Францию; в качестве начальника штаба одного из прусских корпусов он полагал совершить счастливый и легкий поход для завоевания Голландии. Когда он в начале марта 1814 г. снова присоединился к прусской армии, вторгшейся во Францию, он был возмущен ее ужасным состоянием, главным образом ландверных батальонов. Он сделал своим старым товарищам, Гнейзенау и Грольману, энергичнейшее представление в том духе, что отнюдь не задача прусской армии доставать из огня каштаны мировой гегемонии для русского царя. Господствующую роль в предстоящем разделе французской добычи будет играть не тот, кто наиболее отличился в победе над львом, а тот, в чьих руках окажется наибольшая сила. Эти представления Бойена послужили прежде всего причиной нового кровопролития. Гнейзенау опустил руку, уже занесенную для последнего удара. Наполеон ушел, [426] избегнув верной гибели. Это показывает, однако, как сильно подействовал совет Бойена на Гнейзенау и Грольмана.

После Парижского мира Бойен, который до сих пор занимал под руководством Шарнгорста важнейшие посты в военном министерстве, был назначен 3 июля 1814 г. военным министром. Он был фактически руководителем специальной комиссии, которая должна была выработать основы общего военного устройства Пруссии. Рядом с ним сидели Гнейзенау и Грольман, в то время как формально председательское место занимал совершенно не разбиравшийся в военных делах, но зато ответственный за внешнюю политику, государственный канцлер Гарденберг. Эта комиссия законом 14 сентября 1814 г. восстановила всеобщую воинскую повинность, отмененную кабинетным приказом короля от 27 мая; она сделала это потому, что иначе прусское государство было бы безоружным при том разделе добычи, которым занялся как раз в это время открывшийся Венский конгресс. Если сопротивление короля было относительно легко преодолено — чего никогда не удавалось сделать Шарнгорсту — то это объясняется тем, что Бойен и его товарищи имели дело с королем как полководцы победоносной народной армии.

Это были дни, когда благородный русский царь заявлял своим генералам, что неизвестно, не придется ли ему помогать прусскому королю против собственной его армии.

Насколько основательны были соображения комиссии, выяснилось в течение ближайших недель. Волки, собравшиеся делить наследство льва, немедленно переругались, и уже в конце 1814 г. Франция, Англия и Австрия составили военный союз против Пруссии и России. Дело не дошло до войны только потому, что Наполеон вернулся с Эльбы. Возобновившаяся против него война уже ни в малейшей степени не была народной войной. Она являлась чисто кабинетной войной, в основе которой лежала чисто реакционная тенденция. Но эта война вторично показала, что если прусское государство, которое по количеству населения и по размеру своей территории далеко уступало другим великим державам, хотело играть роль в европейской политике, то возвращение к дойенскому военному устройству было для него уже совершенно немыслимо.

Разумеется, между фридриховским наемным войском и всеобщей воинской повинностью можно было найти целый ряд промежуточных ступеней, как, например, конскрипция с системой заместительства, существовавшая во Франции и позаимствованная от нее рейнскими германскими государствами. Эта система и в Пруссии имела сильных сторонников. Даже восточно-прусский [427] ландтаг, заседавший в феврале 1813 г., так сказать, в качестве полномочной революционной власти, высказался в пользу заместительства и только при этом условии согласился на организацию восточнопрусского ландвера, который, однако, мог сражаться только внутри своей провинции. Шарнгорст отменил эти решения, но соображения, из которых они вытекали, продолжали жить и после заключения мира выплыли с новой силой. Конскрипция с системой заместительства была компромиссом, на котором могли объединиться юнкеры и города, одинаково враждебно настроенные против всеобщей воинской повинности. Бравый буржуа прекрасно мог откупиться при таких условиях от военной службы, а юнкеры приближались к своему идеалу, т. е. войску из профессиональных солдат — насколько это было возможно при тех условиях.

Если, несмотря на все это, у прусского государства осталось его единственное демократическое учреждение, то это объясняется, как это ни странно, «нарушенным королевским словом». Это изумительное выражение мы заимствовали из буржуазного лексикона, забыв о том, что этим заимствованием можно пользоваться только с известной осторожностью. Несомненно, что прусский король нарушил данное им слово, но среди многочисленных доказательств низкой неблагодарности, проявленной этим королем после 1815 г., формально-моральная агитация Якоби в дни, предшествовавшие марту{51}, в сущности выдвинула на первый план именно «нарушенное королем слово».

Маркс и Энгельс в то время абсолютно не придавали этому такого значения. Да и мы не должны забывать, что обещанное народное представительство, если бы оно в действительности было созвано, было бы восстановлением представительств феодальных сословий, перед которым даже нынешний прусский парламент, избираемый на основе существующей системы, может показаться подобием революционного конвента. Главным препятствием для созыва такого представительства было опасение засидевшейся юнкерской бюрократии, что оно даст возможность излиться недовольству вновь приобретенных провинций, которые в высшей степени неохотно позволили вернуть себя в прусскую смирительную рубашку; бранденбургские и померанские юнкеры всегда до такой степени заботились о своих преимуществах, что не хотели даже допустить подобных себе к участию в своих наследственных привилегиях. [428]

Во всяком случае, если на этот раз королевское обещание было нарушено, то, без всякого сомнения, это было сделано ради того единственного демократического учреждения, которое осталось у прусского государства. Бойену и его товарищам удалось сохранить всеобщую воинскую повинность, и она устояла перед новыми бурями, когда Бойен и Грольман в 1819 г. были вынуждены уйти из армии. Гнейзенау ушел еще в 1816 г. Выяснилось с очевидностью, что раз введенную всеобщую воинскую повинность уже нельзя отменить. Она позволяла государству поддерживать хотя бы видимость великой державы. Господствующие классы примирились с ней — частью благодаря недемократическому инстинкту вольноопределяющихся, частью и главным образом благодаря тому, что она в значительной степени оставалась на бумаге.

Нищета домартовского абсолютизма в Пруссии , который к тому же обязался перед государственными кредиторами не выпускать никаких займов и не вводить никаких новых налогов без предварительного согласия будущего народного представительства, вынудила по возможности ограничивать размеры постоянного войска. Нельзя было держать под ружьем больше 115 000, из которых добрая треть состояла из профессиональных сверхсрочных солдат, добровольно служивших в войсках сверх законных 3 лет. Большая часть юношества, достигшего призывного возраста, не могла быть взята в армию. На помощь здесь приходила система ландвера. Общий срок службы определялся 19 годами: 5 лет в постоянном войске, из которых 3 года под знаменами, и 2 года в качестве отпускных резервистов, и затем по 7 лет в первом и во втором призыве ландвера. Резервисты и ландверисты первого призыва были обязаны наравне с постоянным войском к военной службе внутри и вне страны. В случае мобилизации они немедленно призывались в ряды действующей полевой армии и обязаны были идти против неприятеля.

Это военное устройство имело неоспоримое преимущество, предохраняя государство от всех военных авантюр. С войском, более чем наполовину — 7 из 12 возрастов — состоявшим из пожилых людей, которые приобрели положение в буржуазном обществе и по большей части являлись отцами семейств, нельзя было воевать, когда и где вздумается. Но это было вообще далеко от идеала милиции, и особенно милиции демократической. Прусская военная система того времени налагала на часть мужского населения, способного носить оружие, крайне тяжелую воинскую повинность, оставляя в то же время другую часть его совершенно свободной. Она была чем-то средним между милицией и [430] постоянным войском, взяв у обоих только их отрицательные стороны. Ландверисты первого призыва не были уже дисциплинированными солдатами, но они также и не были добровольцами, бравшимися за оружие с воодушевлением и подъемом.

Это устройство ландвера было продиктовано необходимостью, и либеральная легенда о том, что организаторы новопрусского войска видели в нем идеал, должна быть самым решительным образом отброшена. Шарнгорст ставил перед защищаемой им милицией — «резервными и провинциальными войсками» — задачи, которые теперь выпадали на долю ландвера второго призыва, именно — оборонительную войну внутри своей собственной провинции. Горькая необходимость заставила в!813–1814 гг. употреблять ландвер как постоянное войско, но эта же самая горькая необходимость заставила продолжить это положение после войны. Гнейзенау и Грольман предусмотрительно обходили молчанием этот вопрос. В частности, относительно Грольмана точно установлено, что он избегал всяких рассуждений об устройстве ландвера. Но от Бойена осталось неоспоримое свидетельство того, что он не особенно гордился своей славой творца системы ландвера. В своей книге о принципах старого и нового военного искусства Бойен говорит следующее:

«Существует мнение, направленное против постоянных армий. Это мнение считает ландвер вполне достаточным для защиты страны. Насколько неправильно такое мнение (так как даже лучший ландвер, подобно разбросанному кантонному войску, при самых благоприятных обстоятельствах никогда не может быть собран к угрожаемым границам в нужное время), ясно при самом беглом взгляде на существующие учреждения других государств и на наш собственный опыт. Если бы постоянное войско не сражалось при Люцене и Бауцене, мы бы не имели никакой возможности создать ландвер. Но и счастливые результаты последних походов только в очень условном и относительном смысле могут приводиться в качестве доказательств в пользу ландвера. Почти вся Европа, объединившаяся для одной цели, выставила такие значительные силы, которые по одной своей численности, не говоря уже о благоприятных для этой цели предпосылках, далеко превосходили войска противника. Неприятель потерял большую часть старых, опытных солдат. Нашим, вновь призванным и сформированным частям противостояли только юные новобранцы. Не все будущие походы будут проводиться при таких благоприятных условиях. Было бы преступлением при современном способе ведения войны ограничивать [431] выучку наших солдат лишь обучением в течение немногих недель, и к тому же с перерывами».

Если принять во внимание, что Бойен на ответственном посту военного министра должен был с особенной осторожностью говорить об установленной законом военной реформе, отказаться от которой в то время было невозможно, то становится совершенно ясным, что для него система ландвера была лишь вынужденной необходимостью.

Она оказалась совершенно негодной перед лицом наступавших серьезных испытаний. В 1830 г. незначительные беспорядки на польской границе потрясли ее настолько, что пришлось сократить срок службы под знаменем до 2 лет и проявить крайнюю экономию при снаряжении ландвера. В 1848 г. чрезвычайно умеренные требования, предъявленные прусской армии в Познани, в Шлезвиг-Голштинии, Бадене и Пфальце, были выполнены только в самой скромной мере, и, помимо всего прочего, прусская система ландвера показала, что она не всегда годится для предупреждения государственных переворотов. При зачислении ландверистов в строй весной 1849 г. не обошлось без некоторых сцен неповиновения; некоторых ландверистов понадобилось отправить в их полки под конвоем гусарских патрулей, хотя все же в общем и целом контрреволюция нашла в войске послушное орудие. В 1850 г. мобилизация вскрыла громаднейшие прорехи в военном устройстве, и само министерство, руководившее ею, признало, как рассказывает Бисмарк в своих мемуарах, что война с шансами на успех в то время была невозможна.

В 50-х годах многое было улучшено, но мобилизация 1859 г. вскоре показала, что тогдашнее ядро ландвера совершенно изжило себя. Энгельс говорит об этом в своей уже упомянутой брошюре: «Войско, состоящее в большинстве из женатых людей от 26 до 32 лет, не позволяет месяцами держать себя в праздном состоянии на границах, в то время как ежедневно из дома приходят письма, что жены и дети очень нуждаются, а пособия, выдаваемого семьям призванных, совершенно недостаточно. К тому же люди совершенно не знали, против кого они должны сражаться — против Франции или против Австрии, не причинявших к тому же в то время Пруссии ни малейшего вреда. Можно ли было с таким совершенно разложившимся в течение многомесячной праздности войском нападать на организованные, закаленные в боях армии?». Именно из этой неудачной мобилизации возникла реорганизация армии, которая повела к известному прусскому конституционному конфликту. [432]

Эта реорганизация состояла в том, что из всеобщей воинской повинности сделали нечто, правда не более совершенное, но зато более серьезное, чем она была до сих пор. Мобилизованные ландверные полки были оставлены в виде новых линейных полков; таким образом, увеличили численность пехоты вдвое; применительно к ней пришлось увеличить количество кавалерии и артиллерии до такой пропорции, какая существует в полевой армии между всеми тремя родами оружия, — ту и другую приблизительно наполовину. Центр тяжести действующей полевой армии, лежавший до сих пор на ландвере первого призыва, был перемещен таким образом, что два самых молодых его возраста, среди которых процент неженатых являлся преобладающим, были переведены в резервы, а остальные 5 возрастов присоединены к ландверу второго призыва, служба которого была сокращена на 4 года и задача ограничена выполнением чисто оборонительных функций. Одновременно была восстановлена 3-летняя служба под знаменами, которая номинально существовала с 1814 г., но фактически с 30-х годов была сведена до 2 лет.

Эта последняя мера была наиболее неприемлемой для оппозиции, ибо представляла секрет полишинеля, что возвращение к 3-летней военной службе продиктовало не столько военной необходимостью, сколько стремлением насадить в армии тот «солдатский дух», который делает армию таким послушным орудием государственного переворота. Однако с точки зрения либерализма нельзя было ничего возразить против такой реорганизации армии. Кто в прусском государстве видел продукт исторической необходимости, предназначенный провидением для спасения немецкой нации, — а так думала в первую голову прусская демократия, — тот должен был радостно приветствовать и большую боевую способность и пригодность армии, которая создавалась вследствие этой реорганизации. Сюда присоединялось еще то, что средства на реорганизацию, в количестве 10 000 000 талеров в год, должна была давать не буржуазия и даже не пролетариат, а юнкерство, по отношению к которому имелась в виду отмена налоговых льгот. В этом состояла тайна новой эры либерального министерства, которое создал осенью 1858 г. прусский принц-регент, впоследствии император Вильгельм; ограниченный и заядлый реакционер, каким был принц, должен был все-таки понять, что он не найдет ни одного порядочного юнкера, который будучи министром осмелится посягнуть на такую привилегию юнкерского сословия, как освобождение от земельного налога. [433]

Отсюда становится ясным, почему либеральные министры в других областях государственной жизни оставили все на своем месте, как было при Мантейфеле, и занялись исключительно проведением военной реформы. Это привело окончательно в тупик буржуазную оппозицию, ибо было совершенно неоспоримо, что эта реформа, при всей ее военной необходимости, должна была повысить силу короля и юнкерства не только вне страны, но также и внутри нее. Дело, таким образом, имело две стороны, причем наиболее благоприятная для буржуазии сторона временами могла быть открыта только при помощи микроскопа. Ничто не говорило за то, а многое говорило против того, что принц-регент и его либеральные министры вздумают использовать реорганизованное войско для восстановления немецкого единства в тех размерах, которые соответствовали бы интересам буржуазии.

Последняя поступила бы самым разумным образом, если бы, дав свое согласие на военную реформу, обусловила это согласие такими оговорками, которые обеспечили бы ей также некоторое влияние на армию. Она была в состоянии достигнуть в то время многого. У принца-регента оставался еще страх от 1848 г. Как сильно боялся он борьбы с буржуазией, показывает тот факт, что он решился свалить стоимость проводимой реформы на плечи юнкерства и вопреки всем влечениям своего сердца должен был для этой цели создать либеральное министерство. Но вместо того чтобы взяться за дело твердой рукой, либеральное большинство палаты депутатов сделало самое глупое, что оно могло только сделать, — глупейшее, что может сделать вообще какое бы то ни было парламентское большинство. Из уважения перед «достопочтенными» принцем-регентом и либеральными министрами оно временно утвердило расходы на проведение военной реорганизации сначала на один год, а потом и на другой год. И лишь после того как новые полки, эскадроны и батареи были готовы, оно приняло твердое решение и сказало им: «Убирайтесь прочь!» — требование, которое, понятно, совершенно не было осуществлено.

Теперь буржуазия принялась торговаться, но при обстоятельствах, гораздо менее благоприятных, чем она могла бы сделать это вначале. В конечном счете дело свелось к вопросу о 2-годичной военной службе. Либералы и здесь не осмелились взять быка за рога. Они торговались самым отчаянным образом, заявляя: «Конечно, 3-летняя военная служба лучше, чем 2-летняя, а 4-летняя еще лучше, чем 3-летняя, но финансовое положение страны не может этого выдержать». [434]

Таким образом, спор был с самого начала перенесен в область издержек, которые одни только способны вызвать у либеральной буржуазии волнение крови против постоянного войска. После 50-летних упражнений под палкой Молоха она стала теперь, впрочем, достаточно заслуженным ветераном, и нужны были миллиарды для того, чтобы привести ее в такое волнение, в которое в 1863 г. ее приводили миллионы.

Как это произошло в подробностях, мы увидим после того, как выясним глубже взаимоотношения между постоянным войском и милицией.

IV
Как всякая история, так точно история армий и войн представляет процесс непрерывного развития, в котором медленное движение чередуется с быстрыми переворотами. То, что эти перевороты безусловно находятся в теснейшей связи с переворотами в способах производства, стало давно общим местом даже в буржуазных исторических трудах. Но из этого далее следует положение, что в военной истории не может быть никаких непреодолимых противоречий. Так же милиция и постоянное войско не исключают друг друга, а одно переходит в другое. Боевым кличем: «Здесь милиция! Здесь постоянная армия!» — в общем, совершенно ничего не сказано. Всегда чрезвычайно важны исторические условия. Какой безнадежный сумбур получается у людей, желающих доказывать при всех условиях преимущество милиции перед постоянным войском, показывает сочинение господина Карла Блейбтрея{52} ужасающим, но совершенно убедительным образом.

Подобное же происходит при попытках раз и навсегда приписать постоянному войску преимущество перед милицией. Защитники постоянного войска, начиная с Вегеция, привыкли повторять: «Во всяком сражении не столько численность и необученная храбрость, сколько искусство и упражнение одерживают победу». Конечно, Вегеций не был великим мыслителем в военных вопросах. Он был компилятором, который из не дошедших до нас античных произведений о военном искусстве (он жил в V веке нашей эры) извлек и собрал то, что ему казалось наиболее ценным. Но в течение многих столетий, [435] вплоть до наших дней, он считался авторитетом в этих вопросах, и приведенное нами выражение его в зародыше содержит то, что сторонники постоянного войска имеют обыкновение говорить в пользу этой системы.

К этому нужно добавить, что сказанное Вегецием о «каждом сражении» относится с таким же успехом к каждой кампании. Однако имеется достаточное количество сражений, в которых «численность и необученная храбрость» одержали победу над вымуштрованными солдатами. При всем своем беспощадно суровом приговоре добровольцам 1792 г. Карно все-таки заявляет, что ничто не в состоянии противодействовать их первому натиску. Также и Наполеон, несмотря на все свое преклонение перед старыми профессиональными солдатами, признавал, что с неопытными войсками можно брать самые сильные позиции. Он прибавлял только, что с такими войсками нельзя довести до конца план войны или же, как более точно выражено у Карно, нельзя с ними делать никаких завоеваний. Он боялся разложения таких войск после победы еще более, чем после поражения. Поэтому-то, желая приучить их к механическому повиновению, он сливал массы добровольцев со старыми полками.

Если считать, что строгая и суровая дисциплина составляет альфу и омегу каждой сколько-нибудь жизнеспособной военной системы, то этим никоим образом не сказано, что такая дисциплина является исключительно привилегией постоянного войска. И милиция может иметь хорошую дисциплину, даже такую, которая будет далеко превосходить дисциплину постоянного войска. Когда различие между милицией и постоянным войском видят в том, что в одном случае дисциплина основана на физическом воздействии, а в другом исчерпывается моральной областью, то это поверхностный взгляд. И постоянные войска могут быть воодушевлены высокими моральными чувствами, например, французские революционные войска или немецкая армия, сражавшаяся у Гравелота и Седана{53}. Даже старым наемным войскам не были чужды некоторые моральные качества: воинская доблесть, чувство солдатской чести и так далее. Несмотря на всю свою любовь к палке, даже старый Фриц не мог окончательно выбить этих качеств у своих солдат, и остэльбским юнкерам после его смерти понадобилось несколько десятилетий для того, чтобы из армии, сражавшейся под Йеной в 1806 г., [436] выколотить всякий след моральных чувств. В этом отношении прусские юнкеры имеют полное право на исторический патент, ибо подобного примера, кажется, не знает военная история.

С другой стороны, сразу становится ясным, что милиция, которая воодушевлена исключительно моральными чувствами, как бы ни были благородны и возвышенны эти чувства, в борьбе с обученными войсками с самого начала обречена на неудачу. И, напротив, самые выдающиеся, наиболее знаменитые исторические милиции, которые вызвали коренной переворот в области военного искусства, были лишены, по крайней мере в определенном смысле слова, каких бы то ни было моральных сил. Германцы, которые в Тевтобургском лесу уничтожили легионы Вара и после этого оказали непреодолимое сопротивление чрезвычайно тонкому и сложному организму римского войска, даже не числом, а только «необученной храбростью», были разбойники, варвары, так же, как средневековые швейцарцы, которые наголову разбили одну за другой несколько феодальных рыцарских армий.

Этим, конечно, не уменьшается значение моральных качеств для военного искусства. Этим только подчеркивается, что не в них заключается решающий элемент различия, существующего между милицией и постоянным войском. Он заключается скорее в характере дисциплины, которая в постоянном войске приобретается выучкой, а для милиции должна быть прирожденной, или, чтобы лучше объяснить это слово, могущее быть неправильно истолкованным, дается милиции с самого начала условиями жизни и работы ее личного состава. Дельбрюк в своей «Истории военного искусства» доказал, что именно эти качества делали германцев непобедимыми для римского войска, и еще до Дельбрюка наш старый товарищ Бюркли привел аналогичное доказательство по отношению к старым швейцарцам в их борьбе с феодальными рыцарскими армиями.

Если мы ограничимся промежутком времени от Великой французской революции до франко-прусской войны 1870–1871 гг., то мы заметим на первый взгляд совершенно непонятное, но с нашей точки зрения легко объяснимое обстоятельство, что милиция наиболее успешно проявляет себя при защите исторически отжившего строя. Наиболее блестящими страницами ее истории в этот период является крестьянское восстание в 1792 г. в Вандее и тирольское ополчение в 1809 г. Крестьяне феодальной Вандеи дрались несравненно лучше, чем дрались в то же время добровольцы республики, отзывы о военных качествах которых, данные Карно, мы привели выше. Милиция Вандеи и Тироля черпала свою силу из тесной сплоченности патриархальных отношений, [437] внутри которых они жили; выходя за пределы этих условий, она теряла свои боевые качества. На несравненно более широкой арене защищали исторические пережитки испанские гверильясы, которые в конце концов так и не были побеждены французской постоянной армией, в значительной степени, правда, потому, что на стороне их сражались также постоянные войска — английские наемные войска, которые по своей организации принадлежали еще к армиям дореволюционного типа.

Если мы обратимся к милиционным армиям того периода, когда они создавались в исторически развитых условиях, — где капиталистический способ производства уже более или менее покончил со старыми патриархальными пережитками, — то прежде всего мы должны исключить из этих славных списков французских добровольцев 1792 г. и прусский ландвер 1813 г. Мы уже видели выше, что по отношению к ним обоим только в очень определенном и узком смысле слова можно говорить о милиции. Если теперь исключить такие карикатурные примеры, как берлинское городское ополчение 1848 г. или революционных борцов за имперскую конституцию в 1849 г., которые имели против себя вдобавок подавляющий перевес противника, то в качестве большого исторического примера для разрешения вопроса, который занимает нас сейчас, остается только милиция, созданная Гамбеттой на другой день после Седана и противопоставленная немецкой армии. Американская междоусобная война северных и южных штатов, чрезвычайно поучительная во всех отношениях, а также и в вопросе о милиции, должна быть нами сброшена со счета, ибо там милиция сражалась с обеих сторон. Для французской послеседанской милиции налицо были самые благоприятные условия. Она сражалась в защиту отечественной земли против постоянного войска, которое вело завоевательную войну, стало быть, при обстоятельствах, которые, по мнению Шарнгорста и его товарищей, делали милицию вполне приемлемой и необходимой. И даже прусская военная литература ни в коей мере не склонна оспаривать, что милиция Гамбетты имела исключительные достижения. Несмотря на это, она не могла помешать окончательной победе немецкой армии и еще раз только доказала то, что еще раньше говорили Карно и Наполеон: с милицией можно блестяще выиграть сражение, но нельзя предпринимать планомерные военные кампании.

Да будет нам позволено всю историческую условность противопоставления милиции постоянному войску пояснить на одном особенно ярком примере. Фельдмаршал фон дер Гольц, в настоящее время крупнейшее светило прусской армии, пытается [438] оправдать юнкеров под Йеной следующими словами: «Войско, которое разбили французы при Йене в 1806 г., было то самое войско, которое самих французов разбило в 1757 г. при Росбахе». Ему уже было на это правильно отвечено, что именно поэтому оно вполне заслуживало быть разбитым. Но через какие-нибудь четверть года после битвы под Йеной с йенскими победителями в битве при Эйлау сражалась также русская армия, и по отношению к этой армии можно было также вполне справедливо сказать: «Русская армия, которая в 1807 г. остановила неудержимый победоносный напор наполеоновских войск, была та самая армия, которая в 1758 г. при Цорндорфе оказала столь же сильное сопротивление фридриховской армии».

Насколько различны были методы войны фридриховского и наполеоновского войска, настолько тождественна была тактика русских при Цорндорфе и при Эйлау. Массивные, чрезвычайно глубокие построения, поддержанные многочисленной артиллерией и укреплениями, чудовищные вследствие глубины построения потери, достигавшие в обоих названных нами боях почти половины армии, — но при всем этом в последнем счете оказывалось непреодолимое сопротивление. Сражение при Цорндорфе считается прусской военной историей победой Пруссии. Но, как часто бывает, о победе тут можно говорить только в очень ограниченном смысле. Великолепный образ этого сражения дал один современный дипломат, сравнивший его с сильной оплеухой, от которой человек «переворачивается кругом, но продолжает оставаться на ногах». Русские войска продолжали стоять, а король отступил, чтобы в следующем году от тех же самых русских потерпеть поражение при Куннерсдорфе — самое страшное поражение из испытанных прусской армией до Йены. Наполеон, извлек мудрый урок из опыта под Эйлау и заключил под его впечатлением Тильзитский мир, который в некотором роде, конечно, имел для него роковое значение.

В чем заключалась сила русского войска? Во всем, в чем французская армия в 1806 г. превосходила прусскую армию, она превосходила также и современную русскую армию. Кровавая дисциплина, позорное издевательство над солдатами, плохое вооружение и снабжение, подкупная и бестолковая администрация, бессмысленное увлечение парадами, помешательство на гвардии — все это находило себе место в русской армии в такой же мере, если не в большей, как в прусской, а неспособностью своих офицеров русская армия далеко превзошла даже свой прусский образец. В зимний поход 1806–1807 гг. русским главнокомандующим был фельдмаршал Каменский, в буквальном [439] смысле слова безумный человек, который в один прекрасный день просто бежал с театра военных действий. Его преемником был генерал Бенигсен, командовавший при Эйлау. Своим местом он был обязан не военным талантам, которые у него полностью и целиком отсутствовали, но тому обстоятельству, что царь Александр боялся его как главного убийцы своего отца, царя Павла. Как мало русский генеральный штаб, если о таковом можно говорить, стоял на уровне современной стратегии и тактики, видно из того, что царь Александр принял генерала Пфуля, одного из главных виновников йенского разгрома, после сражения при Йене к себе на службу и держал его в качестве самого выдающегося специалиста до 1812 г.

Однако в одном существенном пункте русская армия отличалась в 1806 г. от прусской. В то время как эта последняя почти наполовину состояла из чужестранцев солдат, русская армия рекрутировалась из уроженцев страны. Было бы ошибочно делать отсюда вывод, что это было национальное войско, отличавшееся сильным национальным духом. Об армии, сражавшейся при Цорндорфе и Эйлау, говорит один русский военный писатель: «Русский не знает более ужасной участи, не представляет себе ничего более страшного, чем участь солдата... Самая страшная и самая действительная угроза, которой помещик пугал своих крепостных, была угроза сдачи в солдаты». Правительство не делало никакой тайны из того, какой суровой считало оно само участь солдат, наказывая 25-летней солдатской службой за самые тяжелые преступления. Так же, как и в прусском наемном войске, удлинение срока службы рассматривалось как тяжелое дисциплинарное наказание, ничем не отличавшееся от наказания шпицрутенами. Когда в сражении при Аустерлице один пехотный полк на глазах царя побежал, он был наказан тем, что всем солдатам срок службы был удлинен с 25 до 30 лет. За исключением одного Суворова, старая русская армия не выдвинула ни одного «национального героя», каких имела в довольно значительном количестве старая прусская армия в лице Дерфлингера, Шверина, Цитена, Зейдлица, Блюхера. Страшная тяжесть безволия, которую накладывала на русского солдата кровавая дисциплина на целые десятки лет, душила в нем все моральные побуждения, кроме одного.

Немецко-прусский писатель Бернгарди, который в своей чрезвычайно поучительной работе дает картину старого русского войска накануне Крымской войны, этой русской Йены, пишет, между прочим: «Господствующее настроение, в котором живет русский солдат, есть настроение беспрекословной [440] молчаливой покорности. Он считает свою судьбу неизбежным роком, налагающим на него обязанность безусловного повиновения и заставляющим перед глазами своего начальства ничего не делать и не говорить, кроме того, что ему приказано. Он испытывает такое ощущение, как будто находится во власти какой-то безграничной могущественной силы, которая в последней и высшей инстанции исходит от царя... Однако есть представление, вытекающее из ближайших, понятных этому солдату отношений, которое играет господствующую роль в его психике и чрезвычайно легко, без всякого возбуждения извне проявляется наружу. Это представление о «наших». Так называет солдат в узком смысле слова своих товарищей по полку, в широком смысле — все русское войско. Он считает большим позором и бесчестьем оставлять «наших» в опасности и способен на самые большие жертвы по отношению к своим товарищам».

Энгельс объясняет причины того, что Бернгарди и другие знатоки русского войска признают за неоспоримый факт, следующим образом:

«Русский солдат обладает безусловно большой храбростью. Пока тактическое решение сражения заключалось в натиске больших сомкнутых пехотных масс, он был в своей стихии. Весь его жизненный опыт учил его держаться спаянно со своими товарищами. Полукоммунистическая еще община в деревне, товарищеская работа артели в городе — всюду круговая порука, взаимная связанность товарищей; он видел вокруг себя такой строй общества, который постоянно требует спайки и постоянно подчеркивает беспомощность отдельных индивидуумов, представленных собственной силе и собственной инициативе. Эта психология не оставляет русских и на военной службе. Массы батальонов невозможно рассеять. Чем больше опасность, тем сильнее спаянность отдельных групп». То, что Энгельс писал дальше относительно этого инстинкта, неоценимого еще в эпоху наполеоновских войн, но ставшего в настоящее время прямо вредным для русского войска, не имеет отношения к нашей теме. Я уже указывал на то, что Крымская война была Йеной старорусского войска. В данном случае нас интересует то, что в тот век, когда наполовину азиатское государство решительно вмешалось в европейскую жизнь, внутренней спайкой его войск была не дисциплина постоянного войска, а дисциплина милиции, та, которая вытекает из общности условий труда и жизни входящих в армию солдат. Эта спайка была настолько громадной силой, что чудовищный переворот военного искусства в конце XVIII столетия, который [441] вдребезги разбил образцовую прусскую армию, для русской армии оказался почти нечувствительным.

Даже тогда, когда в русской армии дисциплина милиции сталкивалась с дисциплиной кнута, побеждала первая. Инстинкт спайки вел к тем сомкнутым массовым, необычайно глубоким построениям, которые причиняли тяжелые потери, вследствие чего с ними так жестоко боролись немецкие генералы русской армии, стремясь приспособить солдат то к фридриховской линейной тактике, то к наполеоновской тактике рассыпного строя, но всегда безуспешно. «Это удивительно и замечательно, — заявляет Бернгарди, — что солдаты испытывают какую-то нравственную необходимость в массовом построении». Он рассказывает о следующем эпизоде из русской военной истории:

«Во время штурма Варшавы в 1831 г. чувства подавленности и стыда, выражавшиеся под конец очень бурно, овладели всей гвардейской пехотой, которая здесь, как и в течение всего похода, во время боя, находилась в резерве. Гвардейские солдаты издали, так сказать на горизонте, наблюдали часть боя, слышали стрельбу и должны были оставаться бездеятельными. Как ни привыкли русские солдаты молчать, среди них там и сям стали раздаваться протестующие голоса: «Наши дерутся и проливают кровь, [442] а нас здесь держат позади — стыдно». Такими словами высказывалось растущее неудовольствие. Голоса становились настолько громкими, что было почти невозможно поддерживать спокойствие. Офицеры делали вид, что ничего не слышат. Это было единственное, что им оставалось делать».

Этот пример показывает полное бессилие даже развращающего гвардейского принципа перед дисциплиной милиции. Прусские гвардейцы в течение 1813 и 1814 гг. не проявляли ни малейшего недовольства, наблюдая из своего безопасного положения, как ландвер истекает кровью.

Однако достаточно исторических примеров. То, что мы хотели из них извлечь, заключается в следующем. Вопрос — милиция или постоянное войско? — есть вопрос военного устройства, а душой всякого военного устройства является дисциплина. Рассуждая абстрактно, мы можем сказать, что дисциплина милиции, поскольку она вытекает из условий жизни и работы, бесконечно выше, чем дисциплина постоянного войска, приобретаемая им путем выучки и муштровки, — настолько же выше, насколько жизнь выше школы. Ясно, что именно жизнь, а не школа, вырабатывает бойцов. Но предпосылками всякой милиции являются определенные условия жизни и работы, создающиеся историческим развитием. Там, где эти условия отсутствуют, милиция стоит настолько же ниже постоянного войска, насколько безграмотный в военном деле ниже примитивного стрелка.

Исторической задачей капиталистического способа производства было уничтожить те первоначальные общественные отношения, в которых сохранились остатки первобытного коммунизма, и рассеять массу, заставив отдельных ее представителей ежечасно конкурировать между собой в борьбе за существование. В результате этого распалось военное устройство, соответствовавшее разрушенным общественным отношениям. Но современные классовые государства, созданные капиталистическим способом производства, нуждаются в армиях еще в гораздо большей степени, чем государства, связанные с прежними общественными отношениями, на место которых они заступили; ибо сущность капиталистического государства основывается на принципе завоевания вовне и на принципе угнетения низших классов внутри. Так возникли постоянные армии, как орудия, выдрессированные в механическом послушании и каждую минуту готовые к тому, чтобы завоевывать вовне и угнетать внутри. Именно поэтому они быстрее и недвусмысленнее всего обнаружили, что современное классовое государство меньше всего может быть началом 1000-летнего царства мира и блаженства. [443]

Буржуазные идеологи, которые уже давно выступили против постоянных армий, несмотря на свои совершенно справедливые обвинения, несмотря на все свои меткие насмешки, абсолютно не могли понять, что система постоянных войск неразрывно связана с определенными потребностями буржуазного развития. Они имели вообще чрезвычайно наивное представление о военном деле. Вольтер в одном месте писал: «Сначала вылетает пуля, затем порох дает вспышку». Другой раз он развеселил короля Фридриха вопросом: испытывает ли он во время сражений дикую ярость, а Фихте сам высмеял свои издевательства над маршировкой направо и налево и ружейными приемами, явившись в 1813 г. в шутовскую (фальстафовскую) гвардию Берлинского академического ландштурма со своим ржавым рыцарским копьем.

В сравнении с этими идеологами Карно и Шарнгорст отнюдь не были ограниченными солдафонами, но людьми с большим историческим кругозором, достаточно сведущими знатоками военного искусства, которые прекраснейшим образом могли бы доказать, если бы они дожили до настоящего времени, почему современное государство, государство классовое, не может жить без постоянных армий и почему в условиях этого современного классового государства милиция может играть только второстепенную, подсобную роль. Ограниченность этих людей заключалась только в том, что они не могли выйти за пределы горизонта своего времени и не могли понять преходящий характер классового государства.

Чем выше развивался капиталистический способ производства, тем сильней укреплялись государственные его формы, его завоевательные и угнетательские тенденции, тем сильней вырастали постоянные армии, становясь настолько ужасными бичами народов, что ни Фихте, ни Вольтер не могли предвидеть ничего подобного. И в такой же степени исчезла надежда на то, что, подобно тому, как римское профессиональное войско было разбито германцами, а средневековые рыцарские войска — швейцарцами, нынешние постоянные армии также найдут против себя непреодолимую силу, основывающуюся на дисциплине патриархальной милиции. Впрочем, еще бравые феодалы уже на заре Великой французской революции признавали, что варваров, которые внешне уничтожили античную цивилизацию, современная цивилизация воспитывает в своей собственной среде. Другими словами, капиталистический способ производства создает в лице нынешнего рабочего движения первую предпосылку милиции, которая на несравненно [444] высшей ступени восстановит дисциплину примитивных общественных отношений и несет в себе ручательства в том, что будет превзойдена дисциплина постоянного войска.

Требование милиции так же неразрывно связано с программой рабочего класса, как требование постоянного войска связано с нынешним классовым государством. Современное рабочее движение настолько же имеет обязанность, насколько неоспоримое право требовать милиции, ибо оно одно в состоянии создать необходимые предпосылки милиции — дисциплинированность масс, без которой не может быть никакой речи о милиции, без которой всякие разглагольствования о милиции будут пустыми фразами. Поэтому требование милиции, выдвигаемое социал-демократией, должно быть достаточно резко отделено от игры радикальной буржуазии в идею милиции. Об этом и еще кое о чем другом мы скажем несколько слов в заключительной главе.

V
Если военная организация находится в непрерывном потоке исторического развития, если не может быть места абстрактному противопоставлению милиции постоянному войску, но все зависит от определенных исторических условий, то далеко не противоречием этому факту, а скорее подтверждением его является то, что при определенных исторических предпосылках между милицией и постоянным войском могут существовать исключающие противоречия. В настоящее время эти предпосылки существуют в исторической мировой борьбе между буржуазией и пролетариатом.

Чтобы получить ясное представление об этих разногласиях, нужно требование милиции, как его ставит современная социал-демократия, с достаточной принципиальной резкостью отделить от буржуазных идей о милиции. Эти последние накладывают часто отпечаток на социалистическую литературу, посвященную вопросу о милиции, и способствуют тому, что затемняют мнение рабочих в этом вопросе, имеющем решающее значение для дела их освобождения. Подробное исследование затронутой нами темы завело бы нас слишком далеко, почему мы считаем возможным ограничиться снова лишь одним примером, таким, который сразу дает возможность взять быка за рога.

Никто в большей степени не оценивал услуг, оказанных делу военного просвещения пролетариата Энгельсом, чем автор этих строк. Он признает охотно, что целый ряд мыслей, которые он [445] развивает в настоящей брошюре, первоначально был возбужден в нем местом, найденным в одном из писем Энгельса к Марксу. Это место гласит следующее: «Только коммунистически организованное и воспитанное общество может приблизиться к милиционной системе, да и то не сразу». Несомненная заслуга Энгельса заключается именно в том, что он достаточно решительно покончил с буржуазными представлениями о милиции и доказал историческую условность всякого военного устройства. Его военная брошюра, написанная в 1865 г., вызвала со стороны такого писателя, как Рюстов, упрек, что Энгельс якобы претендовал этой брошюрой на получение прусского ордена «pour le merite».

И, однако, сам Энгельс делал некоторые уступки буржуазным предрассудкам в вопросе о милиции. Собственно, это имело место только в последние годы его жизни, когда он мыслил не менее революционно, чем в эпоху полного расцвета своих жизненных сил, но когда мощное развитие рабочего движения после 40-летних надежд и ожиданий заставило его несколько недооценивать те препятствия, которые еще стоят на пути рабочего движения. Это происходило в результате того оптимизма, который не оставлял Энгельса в самые темные и тяжелые дни. И именно поэтому не можем мы проходить мимо тех ошибок, которые он сделал в своей последней военной брошюре «Может ли Европа разоружиться?». Энгельс стремился в ней дать доказательство в пользу того, что превращение постоянных армий в милицию, построенную на всеобщем вооружении, возможно даже «для нынешних правительств, при нынешнем политическом положении». Он требует для этой цели в первую очередь перенесения центра тяжести военного обучения на юношество и усматривает как раз в данном пункте разницу между предложенной им милиционной системой и другими существующими системами милиции, как, например, швейцарской.

Само по себе то, что пишет Энгельс, вполне продумано — это совершенно ясно. Также вполне понятно, что сочинение Лассаля о войне 1859 г. было не менее великолепно продумано. Можно установить определенное сходство между обоими сочинениями, ибо прусское правительство, по внешней видимости, приобрело даже привычку идти навстречу тем предложениям, которые ему делали Лассаль и Энгельс, но, конечно, весьма своеобразно. Так, Лассаль требовал, чтобы прусское правительство послало войско в Шлезвиг-Голштинию, что и произошло несколько лет спустя. Конечно, это имело не национально-революционную тенденцию, чего добивался Лассаль, а реакционно-династическую. И в духе той же самой тенденции начинается [446] теперь военное воспитание юношества под руководством того самого фельдмаршала фон дер Гольца, который пытался свить лавровый венок для покойных героев Йены. Это обучение началось с таким успехом, что трудно разобрать, чего больше заслуживают эти отвратительные карикатуры — злой ли насмешки или высшей меры возмущения. Следует заметить, что товарищ Шиппель еще 15 лет назад в «Neue Zeit» предвидел этот успех, хотя он писал и не в такой резкой форме, как это делается теперь каждый день в любом партийном органе.

Однако если бы кто-нибудь стал за это обвинять прусское правительство, оно могло бы с чистой совестью сказать перед всем светом: «Вы можете требовать от меня только то, что я в состоянии выполнить». На самом деле, как можно требовать от ворона, чтобы он пел? Как можно требовать от тигра, чтобы он питался фруктами? Для современного классового государства, желающего быть великой мировой державой, вопрос о милиции разрешается простой дилеммой: или оно создает милицию из атомизированных масс, какими их делает капиталистический способ производства, и в таком случае эта милиция является копией постоянного войска, или же оно создает милицию из тех организованных масс, которых сплачивает классовая борьба пролетариата, а такая милиция очень скоро сломит шею этому классовому государству с самыми лучшими последствиями для цивилизованного человечества, но и с тем большей основательностью.

При таких условиях нечего жаловаться, а надо скорее приветствовать то, что буржуазная оппозиция совершенно отказалась от какого бы то ни было сопротивления современному милитаризму. Нами было уже сказано выше, что это сопротивление носило в себе внутреннее противоречие и что, в частности, буржуазная оппозиция в Пруссии началась с того, что противодействие милитаризму пыталась свести к жалкому финансовому вопросу. В своих контрпредложениях против планов реорганизации армии военного министерства Роона прусская палата депутатов указывала в начале 60-х годов на ежегодную экономию круглым счетом в 2 500 000 талеров. Незадолго перед началом франко-прусской войны прогрессивная пресса в течение недель сводила свою агитацию против милитаризма к мелочам вроде «чучела капитана». Бухгалтерский гений Евгения Рихтера открыл, что в военном бюджете предусматривалось содержание капитана гвардии, которого в действительности не существовало. Место это занималось королем, который 2000 марок содержания разными способами употреблял в интересах полка. Такими глупыми мелочами [447] можно доставить кровожадному военному Молоху только четверть часа лишнего веселья.

Эта оппозиция уже по одному тому являлась проигранной игрой, что она вообще была игрой. Когда в 1893 г. тогдашний имперский канцлер Каприви предлагал свободомыслящей — как бы ни называлось в то время это изменчивое объединение — народной партии 2-летнюю военную службу, при условии согласия ее на увеличение армии, Евгений Рихтер отклонил это предложение, ибо в противном случае свободомыслящая партия перестала бы быть «народной партией». Такая спекуляция на отвращении народных масс к милитаризму имела бы смысл лишь в том случае, если бы ее следствием была энергичная и последовательная оппозиция. Но буржуазная оппозиция против милитаризма, как мы видели, всегда сводилась к жалкой половинчатости. И если она вообще позволяла себе эту половинчатость, то это происходило лишь потому, что защитники «исключительной свободы торговли» полагали, что развитие капитализма ведет к сближению народов и ко всеобщему миру. Когда же эта иллюзия с наступлением империалистической эры была совершенно разбита жизнью, как только стало ясно, что будущее капитализма связано с необузданной завоевательной политикой, тогда эта пресловутая «народная партия» пришла к ясному сознанию, что игру с огнем нужно бросить, ибо в противном случае придется обжечь себе пальцы, и, как раскаявшаяся грешница, она бросилась в объятия Молоха.

Однако, признавая, что буржуазная оппозиция не могла перешагнуть свою тень, мы все же с полным основанием можем поставить ей в вину то, что она оказалась не в состоянии обуржуазить немецкое войско даже настолько, насколько это допускали задачи постоянного войска при существующих условиях. Историческим преступлением буржуазной оппозиции является то, что германское военное устройство до сих пор коснеет в различных феодальных формах, которые еще 100 лет тому назад были признаны Шарнгорстом и его товарищами вредными.

Покончить с этим буржуазная оппозиция имела полную возможность, тем более что милитаризм все время предъявлял требования к буржуазному кошельку и к буржуазной интеллигенции. Но когда свободомыслящие парламентарии типа Копша или Мугдана становятся на чисто идиотскую точку зрения, когда эти насквозь великодушные люди заявляют, что они не желают и не могут вести «угнетательскую политику», тогда, разумеется, Шульцам и Мюллерам, попадающим в офицерский корпус, не остается ничего другого, как повернуться к ним спиной. [448]

В целом ряде случаев, когда речь идет о военных реформах, вполне совместимых с существованием капиталистического общества, прирожденные защитники этих реформ предоставляют заботу о них трижды проклятым социал-демократам. Последние же в высшей степени заинтересованы в этом, а потому немедленно выступают на сцену. Само собой разумеется, мы должны остерегаться видеть в этих реформах хотя бы отдаленное подобие милиции в той форме, в какой мы ее требуем, ибо милиция представляет революционный принцип, который непримиримейшим образом противоречит принципу постоянных армий в их нынешнем виде. Реформы постоянных армий, как бы целесообразны и необходимы они ни были, так же мало приближаются к милиционному принципу, как законы в защиту рабочих к социалистическому способу производства.

Точно так же чрезвычайно спорна та декларация, которую социал-демократическая фракция рейхстага огласила перед голосованием законопроекта о покрытии издержек на увеличение армии. В декларации сказано, что мы хотим отрицательные стороны постоянного войска свести на нет и таким образом подготовить его преобразование в народное войско. Преобразование постоянной армии в народное войско отнюдь не может быть достигнуто путем уничтожения отрицательных сторон, существующих в постоянной армии. В равной степени спорно и то, что расширение вооружения квалифицируется в декларации как «совершенно необоснованное», так как это верно лишь постольку, поскольку относится к сшитым белыми нитками доказательствам, которыми пытались обосновать вооружения Бетман-Гольвег и Гееринген. Но это абсолютно неверно по существу, ибо расширение вооружений представляет необходимое следствие империалистической политики и необходимый продукт современного классового государства. Именно поэтому самым решительным образом отвергаем мы его, хотя бы даже ссылка Бетман-Гольвега и Геерингена на образование новых сил на Балканах представляла собой нечто более, чем явный предлог.

Но если в отношении этих двух пунктов можно еще говорить как о неудачных в смысле выбора слов, то гораздо хуже обстоит дело с заключительным пунктом декларации, в котором согласие на вотирование налогов на имущие классы мотивируется тем, что «происходящее таким образом привлечение имущих классов к несению военных издержек может вызвать охлаждение этих классов к продолжению горячки вооружений и, таким образом, облегчить нашу борьбу против милитаризма [449] «. Эта фраза показывает совершенно поверхностное понимание военных проблем и требует самого решительного опровержения. Допускается ли голосование за налоги на имущество с точки зрения принципиальной позиции партии в отношении налогов — это другой вопрос, которого мы здесь касаться не собираемся. Но «продолжение горячки вооружений» настолько тесно связано с важнейшими жизненными интересами современного классового государства, что вопрос о том, будут ли финансовые средства для этого добыты в более или менее удобной форме для имущих классов, играет роль совершенно второстепенную. Если даже отвлечься от примеров других стран, то уже первая «горячка вооружений» в Пруссии может служить великолепнейшим доказательством слабости этой точки зрения. Расходы на реорганизацию армии в 1860 г. вследствие отмены феодальных льгот в отношении поземельного налога были возложены на юнкерство. И, однако, прусская палата господ после короткого размышления съела этот горький плод.

Эта неясность в декларации фракции рейхстага является доказательством неясности, существующей во всей партии по отношению к военному законопроекту. Широкие партийные массы не имеют достаточного представления о том чудовищном покушении на их жизненные интересы, которые несет с собой новый военный законопроект. Проявляемая ими пассивность [450] отчасти может быть объяснена тем, что им кажется до некоторой степени желательным продолжающееся расширение системы всеобщей воинской повинности. Что могут они иметь против того, что господствующие классы вынуждены обучать все большую и большую часть угнетенных классов военному искусству? К этому можно прибавить известное чувство удовлетворения и даже злорадства, что и денежный мешок имущих классов наконец должен подвергнуться известному кровопусканию. Но именно такие мотивы оправдания показывают лучше всего, что глубокое принципиальное понимание милитаризма начинает исчезать в массах нашей партии. Лучше всего об этом говорит хотя бы такой факт, что близорукая — мягко выражаясь — агитация некоторых принадлежащих к партии врачей за «бойкот рождений» как орудие борьбы против капитализма и милитаризма вызвала среди берлинских партийных товарищей гораздо больший интерес, чем агитация против чудовищных проектов вооружения.

Тем более утешительно, что именно в массах нашей партии начинает пробиваться сознание, что так дольше продолжаться не может. Как всегда в подобного рода случаях самоопределения, делаются сплошь и рядом слишком поспешные предложения улучшений или необоснованные упреки по адресу отдельных лиц и отдельных инстанций, и вполне естественно, что такие предложения, поскольку они поспешны, что такие упреки, поскольку они несправедливы, должны быть взяты обратно. Но нельзя предаваться иллюзии, что таким образом все опять придет в нормальное равновесие. Мысль, которая одушевляет это новое массовое движение, мысль — не только намылить головы смертельным врагам рабочего класса, обнаружившим себя как справа, так и слева в рейхстаге при обсуждении последнего военного проекта, разбить их наголову старым принципиальным оружием партии — есть в корне здоровая и полезная мысль. Она не даст больше себя убаюкивать красноречивыми доказательствами, будто бы со времени последних рейхстагских выборов все обстоит благополучно.

Именно в области военного вопроса, более, чем во многих других областях, живейшая пропаганда наших принципиальнейших воззрений является безусловно необходимой. Мы должны устранить здесь большое количество недоразумений и неясностей. Чрезвычайно показательно и вовсе не лестно для нас, что классические произведения нашей партийной литературы по военным вопросам, произведения Энгельса и Бюркли, при всей своей ценности, гораздо менее распространены по сравнению с другими [451] их произведениями, а некоторые из них даже совершенно невозможно достать. Нужно иметь в виду, что средство, которым мы можем победить постоянные армии, заключается в той дисциплине масс, без которой невозможна милиция. Современные постоянные армии принадлежат нынешнему классовому государству и неразрывно с ним связаны. Все попытки уничтожить их на почве капиталистического общества с самого начала обречены на неудачу. Господствующие и угнетающие классы могут сделать очень много — к сожалению, слишком много, — но они не могут топнуть о землю и создать милицию, которая была бы в состоянии и хотела бы защищать их классовые интересы.

Из постоянных армий также не может вырасти милиция, которая была бы воспитана своими жизненными и трудовыми условиями и была бы этими условиями предварительно спаяна в единое целое. Организация масс через посредство социал-демократической агитации есть практическая предпосылка к созданию боеспособной милиции. Она творит единую волю, которая получает возможность использовать храбрость и способность каждого отдельного индивида и которая позволяет не только выигрывать отдельные победы, но и планомерно бороться и побеждать. Эта воля может быть создана только коммунистическим воспитанием как во всех других областях пролетарской классовой борьбы, так и в борьбе рабочего класса против милитаризма.

И ни в коем случае не следует скрывать от себя то, что уже теперь дисциплина рабочего класса имеет важное значение в системе постоянных армий. Если мир между большими военными государствами европейского континента так относительно долго не нарушается, то это, конечно, не является следствием мудрости господствующих классов. В этом повинен только их страх перед не поддающимися учету силами и возможностями, которые вырвутся наружу вместе с фурией войны. Но сама по себе система постоянных армий имеет свою собственную логику, которая так или иначе должна привести ее к катастрофе, в форме ли экономического разорения народов под тяжестью вооружений, в форме ли всеобщей войны на уничтожение. В каждом из этих случаев перед рабочим классом становятся задачи, к осуществлению которых мы должны немедленно готовиться. Перед нами вопрос не столетий, а десятилетий и, быть может, даже лет.

С полным правом заявляет Энгельс в своей книге против Дюринга, что современный милитаризм с системой постоянных армий может быть разрушен только изнутри. Чем яснее массы, [452] гонимые Молохом под ружье, будут сознавать свои общие интересы и, таким образом, определять свою единую волю, тем скорее дисциплина милиции перерастет дисциплину постоянной армии, и тем самым будет решена ее судьба. [453]