Соловьев С. История России с древнейших времен

ОГЛАВЛЕНИЕ

Том 19. Глава II. Царствование императора Петра II Алексеевича

Меньшиков.- Его меры для упрочения своей власти. - Переезд императора в дом Меншикова.- Oбучение Петра с дочерью последнего.- Остерман, Миних, Голицын и Долгорукие. -Герцог Голшитинский, его выезд из России.- Царица-бабка.- Шафиров.- Разогнание бестужевского кружка.- Макаров, Матвеев и Волынский.- План преподавания молодому императору. - Верховный тайный совет; Сенат.- Финансы.- Уничтожение Главного магистрата.-Деятельность Комиссии о коммерции.- Смягчение нравов.- Дела церковные.- Борьба Феофана Прокоповича c его врагами.-Восстановление гетманства в Малороссии.- Падение Меншикова.- Положение Голицыных.- Положение Остермана.- Причины выгодного положения Долгоруких.- Царица-бабка; переписка ее с Остерманом.- Переезд двора в Москву.- Отношения императора к бабке по отцу.- Отношения к другой бабке, по матери, герцогине бланкенбургской.- Решительный фавор Долгоруких.- Меншиков в Березове.- Новая беда с бестужевским кружком.- Герцогиня Анна курляндская и ее фаворит Бирон.- Герцогиня голштинская Анна Петровна; рождение у нее сына Карла Петра Ульриха; ее кончина.- Придворные движения.- Деятельность Верховного тайного совета.-Уничтожение Преображенского приказа.- Коллегии.- Областное управление.- Полиция.- Хлопоты о составлении Уложения.- Деятельность Комиссии о коммерции.- Дурное состояние армии и флота.- Дело адмирала Змаевича.- Деятельность геодезистов.- Академия наук.- Состояние церкви.- Продолжение борьбы Феофана Прокоповича с врагами.- Дела на украйнах. - Внешняя деятельность; дела персидские, турецкие, французские, австрийские, польские, курляндские, шведские, датские, прусские, китайские.- Решение вопроса о соединении Азии с Америкою.- Помолвка императора на княжне Долгорукой.- Болезнь Петра.- Замысел Долгоруких.- Кончина императора.

В 1728 году гетман, приехав в Москву на коронацию, бил челом, чтоб возвращены были Малороссии ее старые права по пунктам Богдана Хмельницкого, чтоб никто из великороссиян не вступался в суды войсковые. На это в Верховном тайном совете был написан ответ, что малороссияне будут судиться своими в сотенных и полковых судах; но если кто будет недоволен решением последних, то имеет право переносить дело в генеральный суд, состоящий из трех великороссиян и трех малороссиян; гетман получает значение президента этого суда, и мимо нижних судов прямо в генеральный суд челобитен подавать нельзя; если же кто не будет доволен и решением генерального суда, тот может бить челом императору в Коллегию иностранных дел. На просьбу об избрании урядников вольными голосами из «родимцов малороссийских» был ответ, что генеральную старшину и полковников выбирать вольными голосами несколько кандидатов и требовать императорского указа, которым один из кандидатов и определяется; кандидаты же в полковую старшину и сотники выбираются вольными голосами, и один из них утверждается гетманом, который обязан писать об этом императору с объяснением причин утверждения. Относительно сбора доходов было постановлено, что для предупреждения гетманского произвола при сборе и расходовании учредить подскарбиев, одного из великороссиян, а другого из малороссиян. Отменен был указ, изданный при Меншикове, чтоб великороссиянам не покупать имений в Малороссии; сказано: «Продажа во всей Российской империи маетностей и прочего недвижимого должна быть свободна, и потому как великороссиянам (кроме иноземцев) в Малороссии, так и малороссиянам в великороссийских городах всякие недвижимые имения покупать и продавать невозбранно, пpичeм определяется всем великороссиянам, владеющим землями в Малороссии, с тех земель службы, подати и повинности отправлять и все нести с прочими малороссиянами, равно и быть под судом малороссийским; только великороссийским вотчинникам запрещается в малороссийские деревни свои переводить крестьян из деревень великороссийских». О раскольниках, поселившихся в Стародубском и Черниговском полках, определено: «Выслать их по важным резонам невозможно; а ведать их тому, кто при гетмане будет: он должен послать доброго офицера и освидетельствовать, а если их сверх прежней переписи прибавилось, то и окладу на них прибавить, и собираемые деньги присылать в Коллегию иностранных дел; если раскольники обидят кого-нибудь из малороссиян, то судить их и по сыску указ чинить гетману вместе с тем, кто будет при нем от императорского величества. А что они других в свою ересь обращают, за то грозить им смертною казнию и велеть по возможности их самих от ереси отводить, как в Великой России делается, и некоторые обращаются». Таким образом, гетман не получил желаемого; но всего более неприятно ему было то, что он был подчинен главнокомандующиему Украинскою армиею фельдмаршалу Голицыну.

Весть о восстановлении малороссийской старины, об избрании гетмана скоро достигла запорожцев и подала им надежду, что русское правительство согласится снова принять их в подданство. Кто-то распустил у них слух, что гетманом назначен Сапега, и они прислали к нему письмо с шляхтичем Хмелевским, в котором выражали желание удалиться от Агарянской страны и, поклонившись его императорскому величеству, под его властию по-прежнему жить. Кошевым атаманом подписался Павел Феодорович. Наумову и гетману велено было так отвечать Хмелевскому словесно: «Мы не безнадежны, что милосердый монарх склонится на желание запорожцев, вины их простит и при удобном случае в державу свою по-прежнему принять укажет, как и Малую Россию в прежнее состояние восстановил и гетману быть повелел; но для этого запорожцам нужно показать непоколебимую верность, в знак которой должны сноситься со мною и с гетманом, уведомляя нас о тамошних происшествиях». Но в Запорожье желали более решительных действий со стороны России; отсюда писали к гетману: «Хотим поклониться его царскому пресветлому престолу и вашу вельможность просим: умилосердись, как щедролюбивый отец, не попусти нас погибать, чтоб мы не подпали врагам-татарам на расхищение. Доброувещательных писем ваших не можем слышать, потому что начальствующие, находясь под игом татарским, боятся войску объявлять; а когда умилосердится ваша вельможность и подаст нам свою помощь войсковую, тогда все будет явно и ясно. Мы обещаемся монаршему маестату и вашей вельможности верно служить до конца нашей жизни, и все Войско Запорожское Низовое на Старую Сечу собирается, от Крымской стороны совсем отступает, потому что хан несколько сот нашей братьи на свою службу заслал за море и атамана кошевого со всею старшиной захватил под свою державу».

5 июня 1728 года Верховный тайный совет, слушав доношение фельдмаршала князя Голицына, гетмана Апостола и тайного советника Наумова и письма запорожцев, в которых они объявляют свое намерение - забрав из Новой Сечи войсковые клей ноты, перейти в Старую Сечь и объявить, что они находятся под покровительством его императорского величества,- рассудил, во-первых, присланных к гетману из Запорожья четырех козаков отправить назад с таким же словесным приказом, как и в прошлом году, прибавя, что если они в нынешнее время учинят какие противности турецкой стороне, то они в русские границы никак впущены не будут. Во-вторых, послать указы к фельдмаршалу и гетману, чтоб они повсюду подтвердили - запорожцев, если они придут многолюдством и с ружьем, отнюдь не принимать и от границ отбивать оружием, а под рукою словесно обнадеживать их, что при удобном времени они будут приняты; это объявлять им при случае тайно чрез важных людей, а от других содержать в наивысшем секрете; полагается на рассуждение фельдмаршала, к какому из запорожцев и подарки посылать, чтоб содержать склонными к стороне его императорского величества. В-третьих, в Царьград к резиденту Неплюеву писать, чтоб он принес Порте на запорожцев жалобу, что, по слуху, они из всех мест, где поселены по трактатам, хотят приближаться к русским границам, переходить в Старую Сечь и другие места, где по договорам строению быть не следует; так чтоб Порта не допускала их до этого, ибо от этих беспокойных и непостоянных людей и без того купечеству русскому происходят обиды. Понемногу и без оружия запорожцев велено было принимать и прежде и теперь, и полтавский полковник доносил, что по первое июня 1728 года пришло запорожцев на житье в Малороссию 201 человек, а в последних числах приходят ватагами человек по десяти и пригоняют с собою стада, более желают жить по Самаре и ниже ее. Голицыну писали из Москвы, что этого много и нельзя защищать тех запорожцев, которые поселятся по Самаре, потому что по договору эта река в стороне турецкой. Но в то время, когда в Москве делались распоряжения о непринятии запорожцев, они поднялись и перешли на Старую Сечь, прислав на имя императора такую грамоту от 30 мая: «Склонивши сердец своих порушенные мысли ко благому обращению и повергши мизерные главы свои до стопы ног вашего императорского величества, отлагаемся от бусурманской державы. Осмотрелись мы, что вере святой православной, церкви восточной и вашему императорскому величеству достойно и праведно надлежит нам служить, а не под бусурманом магометанским погибать. Отвори сердца своего источник к нам, своим чадам, разреши ласково преступления нашего грех и нареки нас по-прежнему сынами жребия своего императорского. Еще же просим: подайте нам войсковое от руки своей подкрепление, дабы не попали мы в расхищение неверным варварам, ибо не знаем, зачем орды от всех своих краев подвинулись: для того ли, что мы уже от них отступили со всеми своими клейнотами 24 мая и пребываем уже в Старой Сечи, или они это делают по своим замешательствам?»

Но вслед за тем к генералу Вейсбаху явился кошевой атаман Иван Петров Гусак и рассказывал: «В Новой Сечи от крымского хана было нам много притеснений: в прошлом, 1727 году в декабре месяце Калга-салтан, стоя по реке Бугу, забрал на промыслах козаков с две тысячи, повел их в Белогородчину и там показал хану некоторые противности; пришел в Белогородчину сам хан, Калгу схватил и сослал в Царьград, а запорожцев, бывших при нем, разослал на каторги, а других распродали, будто бы за то, что они с Калгою бунтовали, а Калга прежде говорил, что берет их по приказу ханскому. Видя такое насилие, мы и стали советоваться, что лучше быть по-прежнему под державою его императорского величества в своей православной вере, нежели у бусурмана терпеть неволю и разорение. Когда мы забирали клейноты и хоругвь, чтоб идти в Старую Сечь, то старый кошевой, изменник Костя Гордеенко да Карп Сидоренко и другие стали нам говорить: «Для чего же нам из Новой в Старую Сечь идти? Нам и тут жить хорошо!» Однако они нас не могли удержать, да и не могли много говорить, боясь, чтоб их войском не убили. И чтоб от них больше возмущения не было, то мы взяли Костю Гордеенка и Карпа Сидоренка под караул и везли их под караулом до самой Старой Сечи и, приехав туда, отколотили их палками и отпустили на свободу. После этого мы послали в Глухов к гетману; но посланные возвратились ни с чем, объявив, что гетмана в Глухове нет, он в Москве; тогда войско стало волноваться, начали говорить: «Если мы от императорского величества милости не получим, то кошевого и старшину, которые перевели нас сюда, побьем до смерти; испугавшись этого, я ушел».

В марте 1729 года князь Михаил Михайлович Голицын писал императору, что, по вестям, турки хотят объявить войну России и потому надобно принять запорожцев. Ему отвечали из Верховного тайного совета, чтоб он в обнадеживании запорожцев насчет принятия их при способном и удобном случае поступал по своему мнению и по прежним указам, потому что теперь еще нет удобного времени, пока не обнаружится явная противность с турецкой стороны.

В 1727 году при восстановлении гетманства подвергся опале лубенский полковник Андрей Маркович; явились жалобы на его злоупотребления, но главною причиною опалы, как видно, было близкое родство с Скоропадскими и Полуботками и вражда гетмана Апостола. Сын Андрея Марковича, Яков, отправился в Москву хлопотать за отца и вместе за тетку, вдову бывшего гетмана Скоропадского, которую теснил новый гетман. Этот Яков оставил по себе любопытные записки, которые переносят нас в тогдашнюю Москву, старую столицу новой, преобразованной России, и обрисовывают нам отношения малороссиян к императорскому правительству. С начала эпохи преобразования малороссиянин, ехавший в Москву или Петербург, был уверен, что найдет там покровителей в земляках своих как между знатным черным, так и между белым духовенством. Так и наш Яков Маркович, приехав в Москву, прямо остановился у духовника государева отца Тимофея Васильевича. Маркович приехал в Москву в январе 1728 года, когда еще все думали, что царица-бабка будет иметь сильное влияние на дела; и вот он отправляется в Новодевичий монастырь, куда ведет его тамошний священник Василий и приводит к игуменье из малороссиянок Олимпиаде Коховской, к которой он привез письмо от тетки Скоропадской; был у царицы, которая потчевала его из своих рук водкой. Когда он пировал после того у священника Василия, туда же приехал карла царицы, и Маркович счел за нужное побрататься с ним и в знак любви подарил пять червонных. Понятно, что Маркович не мог обойти представителя малороссийских духовных Феофана Прокоповича. Он был у него несколько раз и записал, о чем шла беседа: «Ввечеру был у архиерея новгородского, где и архимандрит Крулик был, и тут происходил разговор о сентенции картезианов, всякое чувство от животных всех отнимающих, а только единому человеку, имущему ум, причитающих, будто чувство без ума не может быть; и потому называют они животных автоматами. В разговоре же было то, что оное мнение Картезия есть не крепкое, ибо явственно спорит против повседневных экспериментов, по которым видимы диковинные животных поступки, которым без чувствий и без памятствования (якое Картезий чувством называет) невозможно быть. Также о существе духа рассуждение было, что не в самом помышлении оного духа существо содержится, но есть особливейшее нечто, чего мы не видим, но должны признать. Из такого рассуждения можно некоторый вид дебелого и весьма скудного помышления животным причесть, однако оного бессмертным назвать невозможно, а какое оно есть, неизвестно, для того что не только духа, но и тела существ (сущности) не знаем и от незнаемой вещи знаемую утверждать невозможно, разве вопреки». Но не всегда у Феофана Прокоповича были такие философские разговоры. В другой раз Маркович записал: «Ездил до архиерея новгородского, который в разговоре объявлял мне способ садить регулярно малину, ежевику и другие ягоды; он же сказывал и способ делать простые барометры». Наконец, записано: «Ездил до архиерея новгородского, который в разговоре сказывал: чтоб пиво было вскоре светло, должно песку крупного, придавши к оному мало сахару, разжарить и всыпать в бочку то за неделю, а много за две, будет светло».

Монастырями и архиерейскими подворьями малороссийскому челобитчику, разумеется, ограничиться было нельзя, и потому Маркович немедленно отправился к секретарю Иностранной коллегии Курбатову и отдал ему письмо от отца и тетки Скоропадской вместе с 30 червонными; потом опять был у секретаря, поиграл с ним в карты (шнип-шнап) и на другой уже день отправился к канцлеру графу Головкину с просительным письмом от отца и Скоропадской, и чрез день Курбатов дал ему письмо Головкина к Наумову, чтоб не притеснять старика Марковича. Молодой Маркович счел нужным побывать и у других вельмож; но важнее всего было побывать у производителя дел Верховного тайного совета Степанова, а к производителям дел и секретарям с пустыми руками ездить было нельзя, и Маркович к письмам отца и Скоропадской присоединил 40 червонных. При таких средствах дело пошло на лад, и старика Марковича велено сделать генеральным подскарбием.

Между тем молодой Маркович, человек любознательный, покупал в Москве книги: купил шесть польских книг за семь рублей с гривною: Speculum Saxonum, Конституции коронныя, Статут, Твардовский, о Турецком государстве и Политику Аристотелеву, да, сверх того, книжку о небоземных глобусах за полтину; купил русскую книжку Синопсис за полтину, книжку о князьях - за полтину; для церкви годовую Минею - за 23 рубля, два календаря - за полтину; возвратясь в Малороссию, он пересчитал свои книги и нашел, что их было 340. У иноземца Морица он купил в Москве барометр, заплатил рубль.

Но не одними книгами и барометрами запасался малороссиянин в столице, покупал и рыбу: за осетра, две лососи и 10 стерлядей заплатил 3 рубля, за фунт икры - 5 копеек, за фунт чаю - пять рублей с полтиной, за фунт кофе - 20 алтын, за фунт сахару канарского-полкопы, за 20 свечек благовонных-16 копеек. Купил камлоту на кунтуш, заплатил по 20 алтын за аршин; мех беличий купил за 2 рубля 20 алтын; 18 пар соболей - за 140 рублей; в тележном ряду купил английскую коляску за 22 рубля, карету - за 38 рублей. Квартира в Китай-городе, у Москворецких ворот, три избы с кладовою и погребом, стоила ему три рубля в месяц.

Маркович воспользовался своею поездкою в Москву, чтоб подлечиться у знаменитого доктора Быдла (Бидлоо); доктор прописал ему рецепт на декокт, а на другой день прислал лекаря, который поставил ему пиявки и получил за это четыре талера.

Из дел внешних по-прежнему более всего тяготила томительная война персидская. Сначала боялись турецких успехов, а потом стали беспокоиться, что турки, потерпев неудачу, поспешат помириться с Эшрефом, который будет иметь возможность обратиться со всеми силами против России. 17 ноября 1727 года в Верховном тайном совете предложено было императору о персидских делах, что Эшреф победил турок, которые теперь ищут мира, хотя с уступкою всего, а это может быть вредно для России; представляли, что солдатам русским от воздуха в тамошних местах немалая убыль. Государь, наслышавшись этих толков и жалоб прежде, рассуждал, что нам от Гиляни никакой прибыли нет, а только убыток в людях и казне. Представляли о неприязненных намерениях калмыков, вступивших в связь с возмутившимися башкирцами, что между калмыками находится турецкий подданный Бахты-Гирей-дели-салтан, которого до сих пор нельзя было ни приманить, ни поймать, что для этого и теперь Верховный тайный совет посылает указы с нарочными к калмыкам и донским козакам. Государь изволил сказать, что козаки скоро поймать его могут.

Мы видели, что человек, посланный при Екатерине для восстановления единства и силы движения русских войск в прикаспийских областях, князь Василий Владимирович Долгорукий, оказался, по соображениям своих родственников, нужнее в Москве. При отъезде он получил рескрипт, что хотя в прикаспийских областях опасность очевидная, однако нельзя послать туда сильной помощи по европейским обстоятельствам, которые заставляют держать в готовности армию на западе; что в Персию из Казани и Воронежа назначены два регулярных полка с донскими козаками, но двигаются еще шесть полков к Казани, чтоб в случае нужды явиться на помощь Персидскому корпусу.

Долгорукий сдал начальство генералам Левашову и Румянцеву, сдал и обязанность заключить мир с Эшрефом, хотя бы с уступкою всех завоеванных у Персии провинций, выговорив одно условие, чтоб персияне не допускали турок на берега Каспийского моря. В 1729 году русских войск в прикаспийских областях было 17 пехотных полков и семь конных. Положено было увеличивать только нерегулярные полки, для чего написали Румянцеву, чтоб он, сколько возможно, велел князю Бековичу-Черкасскому набирать из грузин, армян и горских черкесов таких, которые бы к войне были обычны и во всем исправны, обещая каждому жалованья по 15 рублей в год или и больше. Положено было также убедить донских атаманов Краснощеченка, Ивана Матвеева и Данилу Ефремова, чтоб они подговорили добровольно две или три тысячи донских козаков и с ними поселились около крепости св. Креста и около реки Аграхани, за что назначить Краснощеченку жалованья по 1000 рублей и обнадежить, что он будет над этими козаками войсковым атаманом. Турки действительно заключили мир с Эшрефом. Неплюев начал свои донесения новому императору сообщением слов рейс-эффенди, что если в нынешнюю кампанию турки будут оставлены Россиею без помощи, то в счастии и несчастии отрекутся от исполнения договора и не будут признавать за Россиею персидских областей, выговоренных в трактате. Резидент представлял своему визирю, что вина на стороне турок: тавризский паша нарушает трактат, вступаясь в принадлежащие России места; Дауд-бек шемаханский также поступает неприятельски; комиссия разграничения не окончена по турецкой же вине; русские войска могут тогда только действовать против общего неприятеля, когда будут покойны со стороны границ. Визирь возражал: «Хотя бы все это и правда была, но странно, что вы, будучи здесь резидентом, не можете нам означить, сколько русских войск в Персии, отговариваетесь, что число их вам неизвестно: ясно, что там войск очень мало, поэтому о числе их и не объявляете. Пограничные ширванские дела вовсе не имеют важности: надобно прежде с общим неприятелем управиться, а другие дела решить всегда время будет, и если б русское войско двинулось в Персию, то на пути могло бы все места взять в свое владение; если же придавать важность пограничным ссорам, то и Порта имеет право жаловаться, что Россия подданным своим калмыкам позволяет соединяться с турецкими изменниками и грузинского хана Вахтанга отправила в Персию будто для ведения переговоров с Тахмасибом, а Вахтанг между тем бунтует турецких подданных». Резидент на это сказал: «Россия от принятия общих мер по трактату не отрекается, только бы Порта отстранила зависящие от нее затруднения, именно окончила бы ширванское разграничение по договору и велела Дауд-беку и пашам своим сохранять договор». Визирь отвечал: «Как бы ни было, мы, с своей стороны, отстраним все затруднения, пошлем крепкие указы, чтоб паша и Дауд-бек в русские владения не вступали и комиссары произвели разграничение немедленно; за это Россия должна сдержать калмыков, вызвать из Персии отправленного ею туда грузинского царя Вахтанга и велеть своим генералам, чтоб они по возможности действовали против общего врага Эшрефа; Порта ничего от Персии не желает, кроме своей доли; Порта не требует большего числа войск русских, но пусть ваши генералы по возможности сделают диверсию: вступят с разорением в землю общего неприятеля, пусть подойдут к Казбину, если к Испагани идти не в состоянии; главное дело - изгнать общего неприятеля, после чего Порта на все будет готова - разделить ли Персию или поставить там независимого государя. России надобно рассудить: если Порта одна победит, то она от всех обязательств признает себя свободною: а если, паче чаяния, Эшреф победит, то он будет враждовать одинаково к России и к Турции, сколько мочи его станет». «Извините меня за откровенность,- сказал на это резидент,- я не понимаю, почему Порта в марте месяце не приняла этого решения и упустила благоприятное время, потому что тогда мои предложения были точно такие же, какие теперь вы сами мне сделали; теперь бы ширванское разграничение было уже окончено, все затруднения отстранены и нашим генералам ничего больше бы не оставалось, как действовать против общего неприятеля». Визирь смолчал на это и велел подавать шербет.

Скоро после этого Неплюев стал доносить о возможности мира между Турциею и Эшрефом; писал, что не только султану и министерству, но и всему турецкому народу персидская война омерзела, кажется несносною. Эшреф прислал к турецкому муфтию и ко всем муллам письмо, в котором говорил, что султан поступает противозаконно, отторгнув персидские провинции и не признавая его, Эшрефа, законным государем персидским, тогда как он завоевал Персию у еретиков; Эшреф писал, что муллы отдадут ответ пред богом за междоусобное кровопролитие между мусульманами; а он стоит в ополчении, готовый к миру и войне. надеясь на правду свою. По выслушании этого письма все муллы единогласно сказали: «Изо всего видно, что помощь божия с Эшрефом, а не с нами; следовательно, против воли вышнего отваживаться нельзя, но лучше заблаговременно мира искать». На это визирь сказал, что Эшреф запрашивает взятых турками областей и без того не мирится. Муллы отвечали, что прежде неверным полякам отдали Каменец, тем легче теперь можно сделать уступку единоверному Эшрефу. Визирь остался очень доволен этим ответом, ибо видел невозможность продолжать войну по беспорядочности и несклонности народа, предвидя и для себя близкую погибель, если приключится новое несчастие, тем более что требовали отправления его самого в Персию. Решили приступить к мирным переговорам, которые были поручены вавилонскому (багдадскому) паше Ахмету, и 19 октября 1727 года получено было в Константинополе известие, что мирный договор с Эшрефом заключен. Рейс-эффенди, объявляя об этом Неплюеву, прибавил. что если и Россия пожелает помириться с Эшрефом, то Порта не отрекается употребить к тому свои старания. Русский двор изъявил на это согласие.

Но это согласие не могло повести ни к чему. Весь 1728 год прошел в спорах Неплюева с турецкими министрами насчет пограничных столкновений. Турки жаловались, что калмыки, соединясь с их бунтовщиком Бахты-Гиреем, опустошали их владения; Неплюев жаловался, что турецкие паши в новых границах вступаются в принадлежащие России земли и народы. Неплюев писал своему двору: «Не думаю, чтоб турки легкомысленно провинции вашего величества действительно обеспокоить дерзнули, и войны с Россиею они удаляются по многим причинам: 1) знают неискусство своих войск; 2) настоящее министерство ищет себе покоя; 3) если б они и получили что-нибудь от России со стороны Персии, то России от этого вреда не будет, а им может быть большой вред от войны с европейской стороны, где у них никаких приготовлений нет, а здесь они один Азов не променяют на все персидские провинции. Однако за такой варварский непостоянный двор ручаться нельзя: может случиться перемена министерству или другой какой случай, а в таких случаях у них принимаются скорые и слепые меры. Теперь они, сколько возможно, желают держать персидские владения вашего величества в беспокойстве». В 1729 году Неплюев писал: «Все пограничные паши, также и Суркай, пишут к Порте, что если она не вытеснит русских из Персии, то никогда не сможет обезопасить там своих владений, потому что русские генералы возмущают тамошние народы против турок и в нужном случае оказывают им покровительство; вытеснить же русских из Персии можно, потому что их там немного». Вести об этих письмах передал Неплюеву переводчик Порты, который прибавил, что не знает ничего о решениях Порты по этому делу, но замечает в ней холодность к России. Вслед за тем Неплюев донес: «Изо всего видно, что турки намерены в будущую осень напасть на персидские наши провинции, считая это время самым благоприятным, ибо в октябре и ноябре в европейском климате зима, препятствующая воинским действиям. Я здесь почти не имею никакого значения, потому что турки моих предложений не слушают, о делах мне не сообщают, посылать курьера запрещают. Неприятели визиря внушили султану, что русских давно можно было бы выгнать из Персии, но время упущено вследствие неспособности визиря к войне; он заключил с Россиею договор, предосудительный Порте, уступил России многие персидские провинции с единоверными туркам народами, которых султан должен был по единоверию защищать, а не отдавать в подданство неверным. Султан с гневом выговаривал за это визирю, почему тот принужден на все отваживаться. Мир может сохраниться в двух случаях: если турки увидят, что Россия готова к войне и что находится в союзе с цесарским двором; азиатским войскам уже велено двигаться в персидские области». Потом другое известие: «Хотя не все утихло, но и не возрастает; только пограничные паши ложными своими известиями не перестают плевелы сеять». Цесарский резидент Дальман предъявил полномочие быть посредником в спорах между Россиею и Турциею; но Неплюев опасался, чтобы турки не предложили посредничества французского посла на том основании, что последний договор у них с Россиею заключен был при посредничестве Франции.

Франции не доверяли по-прежнему. При вступлении на престол Петра II Куракин, извещая о предстоящем заключении договора между Франциею, Англиею, Испаниею и императором, писал, что во Франции очень рады мирному окончанию дела, но что министр английский в Париже Вальполь недоволен, ему лучше бы хотелось войны, он боится, что Франция, сблизившись с Испаниею и Австриею, освободится из рабства Англии. «И всю сию оперу,- писал Куракин,- при помощи божеской надеемся увидать в свое время». Для окончательного улажения дел назначен был конгресс в Камбрэ, и Россия, как принимавшая участие в последних движениях в качестве союзницы императора, назначила на конгресс своих уполномоченных - князя Бориса Куракина и графа Александра Головкина. По наказу они должны были стараться о допущении своем прямо ко всем переговорам как представители стороны интересованной, чтоб дело герцога голштинского было окончено на конгрессе, чтоб при постановлении генеральной гарантии и Россия была в нее включена. Между тем умер английский король Георг 1, которому наследовал сын его Георг II; этою переменою хотели воспользоваться для восстановления приязненных сношений между Россиею и Англиею. Флери был посредником, и 27 августа Вальполь, приехав к Куракину, объявил ему, что король его ничего так не желает, как предать забвению все прошлое, восстановить дружбу и сношения с русским императором, и готов отправить от себя знатного человека поздравить Петра II с восшествием на престол, причем надеется, что и со стороны русского двора будет поступлено таким же образом.

Но князю Борису Куракину не суждено было привести к окончанию всех этих дел: 18 сентября он умер, и место его занял сын его, князь Александр, с титулом советника посольства. Но и князь Александр в 1728 году получил позволение возвратиться в Россию, потому что весь интерес сосредоточился теперь в Суассоне, где был назначен конгресс вместо Камбрэ. В Суассон отправился один граф Александр Головкин, который получил новый подробнейший наказ: по приезде в Суассон он прежде всего должен осведомиться об установленных там порядках относительно церемониала. Его императорское величество в церемониале излишнего ничего не требует, но, кроме цесаря римского, никому из коронованных глав первенства уступить не может. Наблюдать, чтоб с ним поступаемо было так, как с министрами ганноверских союзников, преимущественно с шведскими. Относительно возвращения Шлезвига герцогу голштинскому или достойного ему вознаграждения должен согласиться с цесарскими министрами и делать все то, что они делать станут; особенно должно действовать на кардинала Флери, представляя ему, что французский интерес требует улажения этого дела с полным удовлетворением герцога. Стараться, чтоб Россия непременно включена была в общую гарантию; если же представится затруднение по причине турок и персиян, то его величество будет доволен, если гарантия будет постановлена относительно одних европейских его владений. Более всего граф Головкин должен быть в согласии с цесарскими министрами, искать их доверенности и помогать им во всех их требованиях, которые не противны русским интересам; потом должен искать доверия кардинала Флери, особенно стараться проведать о намерениях Франции относительно Швеции и Дании; внушить кардиналу Флери, что русский император вовсе не думает заставлять Швецию возвести на престол герцога голштинского, предоставляя это дело воле божией и склонности шведского народа; возбудить в кардинале подозрение относительно замыслов Англии в Швеции. С министрами английскими должен иметь политическое дружеское обхождение, объявлять им, что с русской стороны никакой причины к озлоблению не подано, у обоих государств нет причины друг другу завидовать и потому могут находиться в вечной дружбе.

Более всего Головкин должен был действовать в согласии с цесарскими министрами. Ланчинский начал свои донесения новому императору известием о радости, в какой находится венский двор, начиная с цесаря и цесаревны, что племянник последних занял русский престол, и хотя копия с завещания Екатерины и не была еще получена в Вене, но уже толковали, что оно написано во всем предусмотрительно и основательно, и только по воле божией скипетр перешел из одной руки в другую, и спокойствие Русского государства упрочено. Ланчинский именем нового императора повторял о высоком почитании его к цесарю и цесаревне и о истинном намерении не только сохранять прежнюю дружбу, но и еще более укреплять ее. Но вслед за тем Ланчинский донес своему двору, что в Вене бесплодность в делах еще продолжается; ограничивались уверениями, что цесарь намерен на конгрессе стараться прилежно о шлезвигском деле, и выражали уверенность, что на конгрессе ни Гибралтар за Англиею, ни Шлезвиг за Даниею остаться не могут. В доказательство своей тесной связи с венским двором русское правительство велело Ланчинскому объявить цесарским министрам, что со стороны Англии сделаны предложения о прекращении несогласий, но что со стороны России не дано еще никакого решительного ответа, ибо император будет ждать совета римского цесарского величества, как при настоящих конъюнктурах поступить? Принц Евгений отвечал: «И нам англичане делают предложения в разных местах, однако не видим их прямого намерения и знаем, что в то же время они делают цесарю всевозможные неприятности. С русской стороны надобно зрело рассудить, что англичане отторгнули от русского союза Швецию, деньгами и интригами приклонили ее к ганноверскому союзу и беспрестанно при шведском дворе куют против интересов русских; герцога голштинского гонят несносно и не только стараются отнять у него всякую надежду на шведский престол, но, что хуже всего, стараются приготовить путь к этому престолу для одного из своих принцев. Прошлого года с такою гордостию присылали в Балтийское море эскадру и если не сделали никакого вреда, так только потому, что нашли Россию в готовности отражать силу силою. Как же такие великие противности могут они загладить тем, что пришлют к русскому двору министра? Всего лучше вам удержаться от ответа на английские предложения и смотреть на обращение конъюнктур». После этого русский двор считал себя вправе требовать, чтоб между ним и венским двором произошло полное соглашение насчет того, как их уполномоченным действовать на Суассонском конгрессе, чтоб на основании этого соглашения можно было и дать инструкцию русскому уполномоченному; Ланчинский требовал у австрийских министров, чтоб они объявили ему, как они намерены действовать на конгрессе относительно русских интересов, именно: гарантии русских владений и вознаграждения герцога голштинского. Министры отвечали уклончиво, что у них еще нет системы относительно действий на конгрессе, что все должно зависеть от хода переговоров, но что цесарь с своей стороны употребит все старания для удовлетворения желаниям русского государя; к этому ответу принц Евгений прибавил, что Англия старается оттеснить Россию от европейских дел, Австрия же, наоборот, старается ввести ее в европейские дела.

Несмотря на уклончивость Австрии относительно русских требований, в начале 1729 года Ланчинский по приказанию своего двора должен был объявить цесарским министрам от имени своего государя, что, каков бы ни был исход Суассонского конгресса, русский император никогда не отступит от цесарского величества и всегда пребудет твердо и нерушимо при союзе с ним. За это принц Евгений отплатил объявлением, что если дойдет до трактата относительно шлезвигского дела, то в этом трактате будет положено доброе основание и определится срок, в который герцогу голштинскому должно быть дано удовлетворение, и что цесарь ни на что не согласится прежде, чем русский государь и герцог голштинский заявят, что довольны решением дела; Ланчинскому указывали надежду на благоприятный исход голштинского дела в том, что Франция и Англия хотя и гарантировали датскому королю обладание Шлезвигом, однако признали, что герцогу голштинскому надобно дать вознаграждение. В России желали, чтоб Суассонский конгресс кончился генеральным и формальным трактатом, а не каким-нибудь провизиональным актом, ибо для России и Австрии всего важнее порвать ганноверский союз, а этого можно достигнуть только в первом случае. На представления Ланчинского об этом принц Евгений отвечал: «Как это сделать, чтоб ганноверский союз разорвался? Как союзникам ганноверским запретить, чтоб и после формального трактата они не продолжали оставаться в прежнем союзе?» Другие министры прибавляли, что как цесарю никто не может запретить после какого бы то ни было Суассонского трактата оставаться в прежних отношениях с своими союзниками, так и ганноверским союзникам нельзя запретить оставаться при старых обязательствах. Остерман по этому случаю писал Ланчинскому, что австрийские министры не поняли, в чем дело: если в Суассоне будет заключен формальный трактат, прекращающий все столкновения, то Франция необходимо выйдет из ганноверского союза, ибо кому не известно, да и сами французские министры, не таясь, нашему послу не раз говорили, что настоящие их обязательства собственным и естественным французским интересам противны и что они ищут одного - как бы с честию выйти из этих обязательств и снова получить свободные руки поступать по натуральным своим интересам.

Россия могла еще сквозь пальцы смотреть на уклончивость и неопределенность ответов австрийского кабинета на вопросы не первой важности для нее, ибо австрийский союз считался необходимым по отношениям турецким и польским, преимущественно первым; но австрийский кабинет обнаруживал такую же уклончивость и относительно другой союзницы своей, Испании, которая не хотела смотреть на это сквозь пальцы, потому что испанский двор, повинуясь желаниям королевы Елисаветы, настойчиво добивался испомещения испанских принцев в Италии; в этом заключалась главная цель союза Испании с императором. Франция и Англия воспользовались медленностию, уклончивостию Австрии в исполнении желаний Испании и предложили последней получить желаемое с их помощию. Испанский двор принял предложение, и в ноябре 1729 года был заключен в Севилле договор между Испаниею, с одной стороны, Франциею, Англиею и Голландиею - с другой. Австрия осталась одна с Россиею. Этот севилльский договор изменил отношения иностранных министров при русском дворе; испанский посланник герцог Лириа, который прежде действовал заодно с австрийским посланником графом Вратиславом, теперь стал действовать наперекор ему, хлопотать, чтоб Россия не исполняла обязательств своего договора с Австриек), не посылала своего войска на помощь цесарю. Кроме дел западноевропейских предметом сношений между обоими дворами были дела польские, ибо в Москву и Вену приходили известия о стараниях Швеции и Франции посадить по смерти Августа II на польский престол Станислава Лещинского. На представления Ланчинского по этому поводу граф Цинцендорф отвечал, что венский двор думает согласно с русским, что Польшу надобно удерживать при нынешнем ее состоянии без всякой перемены: Станислава Лещинского от польского престола отстранить непременно, а потом, смотря по ходу дел, возвести на престол или наследного принца саксонского, или Пяста; получено также известие, что некоторые польские вельможи склонны к брату португальского короля инфанту дону Эмануелю, но что, впрочем, о польских делах нужно сноситься и с королем прусским.

В Польше на первом плане продолжало стоять курляндское дело. Ягужинский был отозван из Варшавы еще при Екатерине, оставив там одного Бестужева, который в первом донесении своем новому императору писал: «По получении известия о кончине ее величества поляки сильно загордились и начали явно говорить, что Курляндию делить на воеводства; они льстили себя надеждою, что в России при нынешнем случае произойдет смута, которою они воспользуются: чего желают, тем себя и льстят. Я всякими мерами опровергаю эти их рассуждения и, получая академические печатные ведомости, давал им читать, чтоб они могли видеть, что за помощию всемогущего в России все тихо и благополучно». В июне 1727 года Бестужев извещал, что Мориц отправился в Курляндию и, будучи в Дрездене, говорил польским министрам, что из уважения к королю и для общего блага готов отказаться от притязаний на титул герцога курляндского и ограничиться штатгалтерством; если же и этого нельзя, то может согласиться на такую сделку: когда назначенная комиссия прибудет в Курляндию, то пусть его обнадежат, что будут избирательные воеводы, причем он надеется быть избранным, а он за это обещает склонить курляндцев к принятию предложений комиссии, потому что пользуется между ними большою любовию и доверием.

В России не хотели допустить ни одной из этих сделок, и, чтоб отнять у поляков повод распоряжаться в Курляндии, генерал Леси, перейдя с войском Двину, выгнал Морица из этой страны (в августе 1727 г.). Но Мориц и тут не хотел успокоиться относительно России; в ноябре того же года присланный от него советник Бакон подал в Верховный тайный совет следующие предложения: так как Мориц один только может удержать поляков от присоединения Курляндии к Польше, то, если Россия признает его герцогом курляндским, он обяжется быть русским данником, будет платить ежегодно по 40000 рублей до того времени, пока Курляндия формально примет покровительство России и сделается леном ее, причем он, Мориц, дает честное слово держать столько войска, сколько ему предпишет Россия. В начале 1728 года Бакону было объявлено, что предложение его не может быть принято и чтоб он немедленно выехал из России. Но в то же самое время саксонский посланник Лефорт доносил своему двору, что Миних поднял вопрос о браке Морица на цесаревне Елисавете, и отправление Бакона Лефорт объяснял так: «Все разговоры с Баконом и поспешность, с какою его отправили, имеют один сокровенный смысл: ступайте и привозите его к нам». Год с лишком Лефорт манил Морица этим браком и только в марте 1729 года написал, что нет более надежды. Но еще прежде предложения Морицева изумило предложение старого герцога Фердинанда, который объявил, что желает вступить в брак с цесаревною Елисаветою или с другою русскою принцессою. В Верховном тайном совете решили: относительно цесаревны Елисаветы отказать, предложить ему царевну Анну Ивановну или, если не согласится, то сестру ее, царевну Прасковью.

Но возвратимся к Курляндии. Здесь Леси по изгнании Морица послал польским комиссарам объявление, чтоб они удержались от вступления в Курляндию. На жалобы польских министров Бестужев отвечал, что высылкою Морица император сделал угодное королю и Речи Посполитой и поступил согласно с своими интересами, ибо есть известие, что Мориц имел сношение с враждебными России державами, притом он вступил в Курляндию с немалыми людьми и военною амунициею, получив от некоторой державы значительную сумму денег; наконец он стал укрепляться на острове, поджидая к себе еще людей, и потому, предупреждая вредные следствия этих поступков, император распорядился согласно с своими интересами и согласно союзному договору с королем и Речью Посполитою; что же касается до объявления генерала Леси, чтоб комиссары не вступали в Курляндию, то комиссия назначена была для уничтожения выборов графа Морица, а так как он всеми своими людьми выслан из Курляндии, то этим самым выбором уничтожены, и в комиссии нет более никакой нужды. В разговоре с великим канцлером коронным Шембеком Бестужев объявил, что Россия не допустит до перемены формы правления в Курляндии; а Шембек отвечал, что Речь Посполитая по смерти герцога Фердинанда никогда не допустит до избрания нового герцога, хотя бы из этого проистекли и дурные последствия.

Несмотря на объявления Леси, польские комиссары въехали в Курляндию и начали свое дело; Леси протестовал. По этому поводу Бестужев имел крупный разговор с польскими министрами в октябре. «Для чего,- кричали поляки,- генерал Леси против нашей комиссии протестует и так явно в наши домашние дела мешается? Еще мы вами не завоеваны, чтоб вы могли законы нам предписывать; мы объявим об этом не только пред всеми дворами европейскими, но и при Порте». Бестужев повторял одно, что Курляндия Польшею не завоевана, присоединилась добровольно и Россия не может допустить нарушение в ее правительственной форме; дело курляндское не домашнее, польское, а публичное; турок император не боится, и эти угрозы Портою приносят полякам более стыда, чем чести и пользы. В Курляндии образовались партии: одна, желавшая сохранить старый порядок и потому державшаяся России, хотевшей того же самого, и польская; комиссары начали притеснять членов первой и выдвигать на важные должности членов второй, отставили ландгофмейстера Бринка и должность его передали главному противнику России обер-бургграфу Костюшке, католику; канцлера Кайзерлинга посадили под арест, и на его место канцлером сделан Бракель, который орудовал Морицевым делом. В ноябре Бестужев представил польским министрам, что комиссары их в Курляндии позволяют себе жестокости и насилия, некоторые оберраты и депутаты сеймовые были содержаны под стражею, и оберраты поневоле должны были дать комиссарам запись, что по смерти герцога Фердинанда не будут избирать себе нового герцога и даже предъявлять право свое на избрание. Против таких поступков генерал Леси протестовал именем императорским, а теперь он, Бестужев, объявляет, что император никогда не допустит до изменения правительственной формы в Курляндии. Поляки отвечали: «Если бы курляндцы сами просили вашего государя о покровительстве и помощи, то была бы еще причина ему вступаться в это дело; но так как просьбы никакой нет, то удивительно, что посторонняя держава в наши домашние дела хочет мешаться; что же касается до комиссии, то она не имеет права что-либо установить в Курляндии, но должна о всем том, на чем согласится с курляндцами, донести сейму, который утвердит эти соглашения или не утвердит». В конце 1727 года Бестужев получил от своего двора приказание не предлагать ничего более польским министрам о курляндских делах, но дожидаться сейма. Но сейма не было в 1728 году по причине болезни королевской, и все дела остановились, кроме одного - о притеснениях православным от католиков. В начале 1728 года белорусский епископ князь Четвертинский прислал императору подробное описание бедствий, которым подвергалась его епархия после отзыва комиссара Рудаковского: «Повелено было моему смирению доносить о своих нуждах князьям Долгоруким, Василью Лукичу и Сергию Григорьевичу, бывшим тогда при польском дворе; они старательно предлагали королю и Речи Посполитой, чтоб нас оставили в покое, но ничего не воспоследовало, только одни декларации. На сейме 1726 года генерал Ягужинский прилагал неусыпный труд, чтоб православным была отрада, и получил декларацию, что наше дело должно окончиться на конференциях. Теперь министр Бестужев также всячески старается о нас, но получает один ответ, что дело решится на сейме, а на сейме о нем ни полслова, отлагают до конференций. Прежде всего прошу, чтоб г. Бестужев исходатайствовал позволение управлять но моей смерти Белорусскою епархиею назначенной от меня особе до тех пор, пока изберут другого епископа, ибо многие униаты уже теперь стараются получить привилегию и восхитить престол белорусский: чтоб выдан был королевский универсал, запрещающий обижать православных и отбирать у них церкви, пока не назначат к сейму комиссаров для рассмотрения обид: прошу о присылке в Могилев русского комиссара, потому что прежний был великою помощию для православных: прошу дать указ из св. Синода, чтоб архиепископ киевский не вступался в мою епархию, равно как и другие архиереи».

Эта просьба была последняя: 13 февраля 1728 года князь Четвертинский скончался: духовенство немедленно избрало игумена Гедеона Шишку наместником и архидиакона Каллиста Заленского администратором Белорусской епископии: но могилевский магистрат обратился к киевскому архиерею с просьбою назначить наместника и с жалобою на Заленского, что он при жизни епископа (Сильвестра ссорился с городом и братством и теперь сильно вредит вере благочестивой, потому что в нем нет ни веры, ни благочестия, ни правды, один обман и лесть, старается всячески высвободиться из-под власти киевского архиерея: магистрат просил, чтоб духовенство не делало ничего без горожан, которым должно быть предоставлено свободное избрание достойного в епископы. Такую же жалобу магистрат отправил и прямо в Синод, называя Заленского волком в коже овечьей, приписывая ему то, что церковь кафедральная, сделанная из досок, гниет, тогда как он на ее строение собирает большие деньги с венечных памятей: священники, угнетаемые им, обращаются в унию; а киевский архиерей доносил Синоду, что Заленский хочет похитить Могилевское епископство и отступить от. православия, причем многие знатные особы из католиков и шляхты стоят за него.

Синод передал дело в Верховный тайный совет, который в мае 1728 года отправил в Могилев смоленского шляхтича Швейковского, приказав ему увидаться наедине с архидиаконом Заленским и сказать ему, что при императорском дворе он, архидиакон, известен как человек, управлявший лет 20 всеми делами епархии при прежнем епископе, и потому приехал бы он сам в Москву для донесения, какого бы человека доброго, благочестивого и веры православной блюстителя выбрать на епископию белорусскую. Потом Швейковский должен был разведать пристойным образом, кто из членов магистрата люди постоянные и православия ревнители, и поговорить с такими тайно, чтоб архидиакон не узнал: сказать им. что прошения их приняты милостиво императором, который приказал узнать, кого они из своих духовных считают достойным епископства, чтоб русскому двору можно было помочь такому при избрании и утверждении королевском. Наконец, Швейковский должен был в Могилеве и в других местах расспросить у православных русских людей, духовных и мирских, в чем между духовными и светскими людьми, и особливо между магистратом и архидиаконом, распря и каков сам архидиакон в благочестии и духовном правлении, можно ли ему верить?

В августе воротился Швейковский из Белоруссии и донес, что магистрат между могилевскими духовными не знает ни одного достойного человека и просит прислать к ним кого-нибудь от Синода или из Киева. В то же время приехал в Москву и Заленский, привез письмо от всего духовенства, которое заявляло о достоинствах архидиакона и просило верить ему во всем. Так как могилевцы, не имея на кого указать из своих, избрание епископа предоставили Синоду, то в Москве и выбран был межигорский архимандрит Арсений Берло, и для прекращения усобицы решено было, что Заленский не возвратится более в Могилев. Но смута этим не прекратилась: новый епископ писал в Москву, что прибытие его в Могилев тамошним жителям, и особенно братству, неприятно, с братством заодно и бывший наместник Гедеон Шишка, и вскоре по приезде его, епископа Арсения, явились на него пасквили, против чего он протестовал в могилевской ратуше, объявив, что этот позор терпит он от Шишки. Арсений писал также, что ругатели веры православной грозят его убить; шляхта в селах и городах православные церкви насильно отторгает к унии. Иезуиты могилевские, имея у себя в школе двух воспитанников, сыновей знатных горожан могилевских, совратили было их в свою римскую церковь; старанием игумена Братского монастыря Сильвестра мальчиков отняли у иезуитов и снова присоединили к православию, но за это католический епископ позвал к суду игумена и русских горожан; епископ прибавлял, что все эти затруднения и бедствия делаются по интригам Каллиста Заленского, бывшего архидиакона могилевского. Канцлер граф Головкин отвечал Арсению, что напрасно он нарекает на Гедеона Шишку, человека честного и заявившего о своем расположении к нему, Арсению, что пасквили написаны врагами православия и не следовало ему жаловаться на них в ратуше, но оставить их без внимания, ибо в тамошнем вольном государстве много того бывает, поляки иногда и на своих государей пишут пасквили, но таких злодеев сыскать нельзя; о гонениях на православие должно писать к русскому посланнику в Варшаве; интриг от Каллиста Заленского никаких быть не может, потому что он сам не захотел возвращаться в Могилев и уже поставлен архимандритом в Межигорский монастырь. «Ваше преосвященство,- писал Головкин,- должны сноситься с Заленским и требовать его совета, потому что вы еще теперь не можете узнать тамошних людей; да и с Гедеоном Шишкою извольте приятно обходиться, как с человеком, знающим все тамошние дела, и советоваться с ним».

Избранный в Москве Арсений Берло не мог в Могилеве называться епископом и назывался только номинатом до получения королевского утверждения. Об этом утверждении должен был хлопотать снова отправленный в Варшаву в качестве полномочного министра князь Сергей Григорьевич Долгорукий, хотя Михайла Бестужева и оставили там в качестве чрезвычайного посланника. В начале 1729 года Долгорукий писал: «О епископе белорусском хотя чаю быть не без трудности, дабы из киевских архимандритов позволили, однако ж всемерно стараться буду». При свидании с примасом Потоцким Долгорукий объявил ему, что он прислан для обнадежения короля и республики непременною дружбой; император не имеет никаких партикулярных интересов в королевстве Польском, имеет только один общий с Речью Посполитою интерес, именно чтоб она в своих правах и вольностях была ненарушима вовеки; посланник прибавил, что император особенно уважает его, примаса, лично и всю его фамилию. Поблагодаривши за это, примас начал говорить, что короля очень долго нет в Польше; жаловался, что Август имел свидание с прусским королем, что возбуждает подозрение, не постановили ли они чего-нибудь противного вольности польской и не было бы сделано какого насилия относительно королевского избрания. Посланник именем своего государя обнадежил, что в таком случае Россия будет помогать Речи Посполитой, равно как и Австрия. Потоцким очень не нравилось возвышение Понятовского, которого король прочил в гетманы/ Возвышение Понятовского по его отношениям к Швеции и Лещинскому не нравилось, и России, и потому Долгорукий должен был действовать сообща с Потоцкими, в чем их и обнадеживал. Брату примасову маршалку надворному Потоцкому хотелось быть гетманом, хотелось и короны, но Долгорукий писал к своему двору: «Для интересов вашего величества ни Лещинского, ни Потоцких не надобно, а, по моему рабскому рассуждению, годнее всех в гетманы кто-нибудь из князей Вишневецких».

Свидание польского и прусского королей сильно беспокоило и польских вельмож, и русского посланника. Долгорукий отправился в Дрезден и оттуда давал знать в Москву о трактате, будто бы заключенном между Саксониею и Пруссиею, по которому Пруссия обязалась помогать возведению саксонского наследного принца на польский престол, за что получит польскую Пруссию, а прусский король обещал отдать свои швейцарские владения Морицу вместо Курляндии; если же Пруссии нельзя будет получить польской Пруссии, то король Август обязался уступить ей часть Лузации. Долгорукий не сомневался в существовании подобного трактата. «Понеже,- писал он,- нужнее прусскому двору польские Пруссы, нежели кусок в Швейцарах. Двор здешний, по-видимому, никогда надежен не был на свои прогрессы, как ныне, и во всех компаниях говорят почти публично уже как бы заподлинно, что королевич королем будет в Польше». Из Москвы успокаивали Долгорукого: «Есть ли какие секретные обязательства между королями польским и прусским насчет польского престола, о том до сего времени подлинного проведать мы не могли, и можно думать, что таких обязательств нет; по всем вероятностям, при нынешнем министерстве прусском за такую химеру, как приобретение польской Пруссии, не возьмутся, ибо никто из соседей не допустит, чтоб польская Пруссия была оторвана от Речи Посполитой, особливо цесарь никогда на это не согласится; несмотря на то, надобно вам стараться подлинно проведовать о тайных обязательствах между двумя дворами, чтоб мы могли заблаговременно свои меры взять». Но Долгорукий не успокаивался и причиною беспокойства выставлял сильный набор войска в Саксонии и небывалую прежде дружбу с Пруссиею, а возвратившись в Варшаву, посланник доносил, что здесь все убеждены насчет трактата между Саксониею и Пруссиею о возведении наследного принца саксонского на польский престол.

В августе месяце открылся сейм в Гродне. «Неимоверно,- писал Долгорукий,- с каким желанием король и все придворные сторонники стремятся доставить гетманскую булаву Понятовскому, не жалея ни труда, ни денег, все единодушно, кроме фамилии Потоцких, князя Сангушки и гетмана литовского Потея, которые со мною чрезвычайно сблизились; я обещаю Потоцким милость вашего величества и вспоможения для получения гетманства члену их фамилии; надеюсь, что королю ни в чем не будет успеха и сейм скоро разорвется, потому что по рабской моей должности неусыпное старание имею и на сеймиках некоторых послов избрать помог пристойными дачами». Сейм разорвался.

В Швеции после отъезда князя Василья Лукича Долгорукого остался по-прежнему в звании чрезвычайного посланника граф Николай Головин. Он начал свои донесения новому императору жалобами на холодность, какую оказывало ему шведское правительство. Какой-то благонадежный друг за великую конфиденцию сказывал Головину, что шведское министерство ищет всякого способа, как бы заставить русский двор объявить Швеции войну, чтоб можно было приписать России начало враждебного движения, и таким образом, в силу договора о приступлении к ганноверскому союзу, требовать помощи от Франции и Англии. С русским посланником обходились холодно, а присланного от султана агу осыпали ласками. Граф Горн с товарищи везде разглашал, что теперь самое благоприятное время для отобрания у России завоеваний Петра Великого. Отправили шведскому посланнику в Петербурге Цедеркрейцу приказание объявить русским министрам, что шведское правительство не будет давать их государю императорского титула, если Россия не уступит Швеции Выборга. Но Цедеркрейц отвечал, что такое предложение теперь делать неудобно, потому что правительство в России идет порядочно, никакой смуты нет и вперед ожидать нельзя, войско в хорошем состоянии и хотя относительно флота есть упущения, однако все можно исправить в непродолжительное время. Эти донесения заставили переменить тон: Горн чрез своих сторонников начал разглашать, что так как герцог голштинский и его министры удалены из России, то этим все столкновения между русским и шведским дворами прекращаются. В сентябре Головин сообщил любопытное известие: «Здесь недоброжелательные к России люди очень жалеют об удалении князя Меншикова от двора, говорят явно, что они потеряли в своих намерениях великого патрона». В то же время Головин дал знать, что к турецкому are приезжали министры английский и французский и говорили, чтоб он отписал своему двору о необходимости приготовляться к войне с Россиею и цесарем. Война должна быть начата будущей весной, когда Швеция с помощию английского и французского флотов нападет на Россию. Ага действительно написал об этом к Порте, за что получил от английского и французского министров 2000 червонных. Горн и сенатор Дибен с своей стороны говорили are, что если по его старанию Порта объявит войну России, то он получит от шведского правительства 10000 червонных, а в задаток подарили ему 1000 червонных и мех соболий. Надежный приятель сказал Головину, что как скоро турецкий ага выедет из Стокгольма, то король пошлет от себя к Порте в звании чрезвычайного посланника Нейгебауера, который уже был там министром при Карле XII. Головин доносил, что так называемые доброжелательные барон Цедергельм и граф Тесин просят пенсионов, выставляя на вид, что пострадали за приверженность к России; к этим двоим Головин прибавлял также графа Дикера; но в России против его донесения заметили: «Мнится, что хотя б и дать на год, на другой по нескольку, когда усмотрим, как наши дела сШвециею обойдутся». В Швеции также дожидались, как дела в России обойдутся. Головин доносил, что граф Горн и его партия бесстыдно льстят себя надеждою, что в России будет бунт и царь намерен вовсе оставить Петербург и жить в Москве.

Но в конце 1727 года ветер переменился: король принял Головина чрезвычайно милостиво, и было узнано, что с двух сторон, из Англии и из Франции, пришли внушения не ссориться с Россиею до времени. Горн также начал рассыпаться в уверениях насчет своей преданности к России и объявил, что в скором времени представит доказательства этой преданности. Впрочем, Горн имел и другие побуждения переменить обращение с Головиным: он разладил с королем, а король продолжал ласкать турецкого агу, подущая его писать к Порте против России, именно что скоро будет бунт на Украйне и Порта может воспользоваться этим случаем для приведения Украйны под свою власть, а Швеция в это время отберет завоеванные у нее Петром Великим области.

В начале 1728 года Головин доносил, что вражда между королем и Горном день ото дня увеличивается и Горн соединяется с русским сторонником фельдмаршалом графом Дикером для поддержания шведской вольности, угрожаемой королем. На это извещение посланник получил ответ из России: «Вражду между графом Горном и королем содержать и, ежели возможно, еще умножать весьма б полезно было; но потребно будет в том со всякою осторожностию поступать». «Буду об этом стараться,- писал Головин,- только надобно иметь некоторую сумму денег для раздачи фаворитам графа Горна, чтоб они побуждали его к большей ссоре с королем; теперь время перетянуть Горна на русскую сторону, и сделать это легко, заплативши ему 12000 ефимков, которые должен ему герцог голштинский, потому что при последнем свидании граф Горн упоминал мне об них, ставя себе в обиду, что герцог не отдает ему долга».

В ноябре 1728 года приехал в Стокгольм на побывку бывший в Петербурге посланником барон Цедеркрейц и донес королю, что сухопутное войско русское находится в добром порядке и может выступить в поход по объявлении указа в три дня; касательно галерного флота объявил, что хотя каждый год строится по нескольку галер, однако теперь галерный флот перед прежним сильно уменьшается, а корабельный флот приходит в прямое разорение, потому что старые корабли, находящиеся в Кронштадте, все гнилы и на будущий год из Кронштадтской гавани больше четырех или пяти линейных кораблей вскоре вывести нельзя, а постройка новых кораблей ослабела, потому что при отъезде его только два или три линейных корабля при Петербургском адмиралтействе на штапелях были, из которых один к будущей осени может быть готов; в Адмиралтействе такое несмотрение, что флот и в три года нельзя привести в прежнее состояние, а об этом приведении в прежнее состояние и не думают. Но рассказы об упадке русского флота не могли успокоить короля, когда в то же время давали знать, что сухопутное войско в порядке, следовательно, Финляндия не может быть безопасна. Король удивил Головина своим ласковым обхождением и высказыванием желаний сблизиться с Россиею; посланник приписывал это сближению своему с графом Горном и неудовольствию шведов на англичан; но, как видно, была еще другая важнейшая причина: придворная партия интриговала, чтоб брату королевскому гессен-кассельскому принцу Георгию дан был в Швеции чин генерал-фельдцейгмейстера и таким образом проложен был путь к престолу шведскому; но так как права голштинского дома на шведский престол поддерживались Россиею, то король хотел сблизиться с русским двором в надежде, что император для дружбы со Швециею откажется от покровительства герцогу голштинскому. Головин доносил, что голштинская партия слабеет, во-первых, от того, что членам ее не выплачиваются пенсионы, а во-вторых, от высокомерного обращения голштинского резидента в Стокгольме Рейхеля, которого переменить нет надежды, потому что он зять Бассевича.

Предложение о назначении гессенского принца фельдцейгмейстером не прошло в Сенате, но король все продолжал заискивать дружбу русского императора. В апреле 1729 года он отозвал Головина в свой кабинет и объявил, что желает восстановления дружбы и тесного союза между Россиею и Швециею, распространялся в похвалах Петру II, мудрости его правления и в заключение сказал, что получены верные известия о намерении императора предпринять летом путешествие в Германию и если ему угодно будет ехать чрез Кассель, то он, король, сильно желал бы там с ним повидаться. Но восстановление дружбы и союза зависело не от одного короля, а Горн объявил Головину, что это восстановление произойдет, когда Россия поможет Швеции в ее денежных нуждах, именно заплатит за нее голландский долг, и при этом давал знать, что и он должен получить за свои труды вознаграждение. О голландском долге сказал Головину и сам король. На донесения об этом Головин получил такой ответ из Москвы: «Что надлежит до голландской претензии, то вовсе в том не отказывай, но и не обязывайся платежом, а под пристойными предлогами отводи дело вдаль, ибо надлежит и нам смотреть, каким образом Швеция вперед будет поступать относительно нас, особливо когда сейм будет».

Легко понять, что известие о вступлении на престол Петра II нигде не было принято с таким восторгом, как в Дании. Ал. Петр. Бестужев, описывая в своих донесениях этот восторг, прибавляет: «Король надеется получить вашу дружбу и готов искать ее всевозможными способами, прямо и посредством цесаря; впрочем, здешний двор с беспокойством ждет известия, герцог голштинский по-прежнему ли будет присутствовать в вашем Тайном совете, ибо в таком случае король датский не может поступать откровенно с вашим величеством и, не получа искренней вашей дружбы, не может потерять дружбу королей французского и английского; вот почему, хотя здешний двор и не хочет отпустить свою эскадру в море, тем менее соединить ее с английскою, однако должен в запас приберегать связь с Англиею и Франциею и, чтоб выманить субсидии, велел трем полкам выступить в Голштинию». Герцог голштинский выехал из России, и датский двор успокоился, объявляя на все стороны, что хочет держаться строгого нейтралитета.

В Пруссии в июле 1727 года Головкин заметил любопытную перемену во взгляде на польские дела. Когда русский министр по обыкновению начал говорить Фридриху-Вильгельму, что в случае смерти Августа II по требованию общих интересов России и Пруссии надобно хлопотать о возведении на польский престол какого-нибудь шляхтича, то король отвечал: «Я и сам того же мнения; но если, паче чаяния, в Польше образуются две сильные партии, саксонская и Станислава Лещинского, то лучше будет поддерживать саксонскую партию, чем Станиславову». Перемена объяснялась тем, что Франция и Англия с своими союзниками начали стараться о возведении на престол Лещинского, что было бы вредно для Пруссии и всей Германской империи, потому что Станислав будет всегда держаться Франции и Англии: и для общих интересов полезнее было бы, чтоб наследный принц саксонский стал королем польским, ибо он удобнее может преодолеть сторонников Лещинского, чем Пяст. Но, разумеется, Пруссия не хотела помогать Саксонии даром, и та обещала ей не выкупать Эльбинского округа, но оставить его в вечном владении Пруссии. Касательно курляндского дела прусские министры прямо говорили Головкину: «Если нашему принцу нельзя быть в Курляндии, то зачем нам и вмешиваться в дела этой страны; нам приятнее, чтоб это герцогство разделено было на воеводства, чем досталось такому принцу, который не был бы склонен к нашей стороне». Между тем прусский посланник Мардефельд сделал Петербургскому кабинету также предложение относительно кандидатуры наследного принца саксонского в Польше. Головкин по указу своего двора объявил лично королю, что такая перемена в прусской политике не безудивительна для русского императора, который думает, что к этим саксонским намерениям надобно относиться осторожно. Король отвечал: «Теперь образовались в Европе две партии: цесарская и французская; Польша должна непременно пристать к одной из них, и потому надобно заранее принять в рассуждение, какая партия общим интересам может быть полезнее, а я думаю, что наследный принц саксонский, принадлежащий к цесарской партии, гораздо полезнее Лещинского, который втянет Польшу во французскую партию». Головкин заметил на это, что не следует необходимо предполагать приступления Польши к какой-нибудь из европейских партий: Польша живет особняком и при избрании короля будет смотреть на свои интересы, а между тем и европейские отношения могут перемениться; его величество может сам рассудить, как полезно будет для России и Пруссии, если на польский престол вступит король, у которого будет 20000 и больше собственного войска, и, какие бы выгодные условия ни были предложены Пруссии со стороны Саксонии, все эти условия химерические и никогда исполнены быть не могут. Король отвечал, что если император не желает видеть саксонского наследного принца на польском престоле, то и он, король, не даст на это своего согласия и будет свято соблюдать договоры с Россиею.

Еще в царствование Екатерины, в 1725 году, отправлен был в Китай иллирийский граф, чрезвычайный посланник и полномочный министр Савва Владиславич Рагузинский: «Понеже с китайской стороны для приключившихся пограничных некоторых несогласий не токмо с Российскою империею отправление купечества пресечено и по прежнему обыкновению отправленный российский караван в Китай не пропускается, но и агент Лоренц Ланг, бывший при дворе ханове в Пекине, и все российские купецкие люди из китайского владения пред двумя годами высланы, а наиглавнейшая с китайской стороны претензия и домогательство чинятся в разграничении земель и об отдаче перебежчиков». Как Владиславич начал свое трудное дело, видно из доношения его, присланного из Иркутска в мае 1726 года: «По прибытии в Тобольск трудился я сколько мог в тамошней канцелярии для приискания ведомостей о беглецах, о границах и о прочем и что мог собрать, то взял с собою, хотя ничего в подлинном совершенстве получить не мог за худым управлением прежних губернаторов и комендантов и за таким дальним расстоянием мест и разности народов. Приехавши в Иркутск, получил я письма от агента Ланга из Селенгинска и при них ландкарту некоторой части пограничных земель. Эту ландкарту я осмотрел подробно и увидал, что из нее мало пользы будет, потому что в ней, кроме реки Аргуна, ничего не означено, а разграничивать нужно в немалых тысячах верст на обе стороны... Увиделся я здесь с четырьмя геодезистами, которые посланы для сочинения ландкарт сибирским провинциям, и отправил двоих из них для описания тех земель, рек и гор, которые начинаются от реки Горбицы до Каменных гор и от Каменных гор до реки Уди, потому что при графе Головине все это осталось неразграниченным. Других же двоих геодезистов отправил я вверх по Иркуту-реке, которая из степей монгольских течет под этот город, и оттуда велел им исследовать пограничные места до реки Енисея, где Саянский камень, и до реки Абакана, которая близ пограничного города Кузнецка; также велено им ехать по Енисею-реке за Саянский камень до вершин... Все пограничные крепости - Нерчинск, Иркутск, Удинск, Селенгинск - находятся в самом плохом состоянии, все строение деревянное и от ветхости развалилось, надобно их хотя палисадами укрепить для всякого случая... И китайцы - люди неслуживые, только многолюдством и богатством горды, и не думаю, чтоб имели намерение с вашим величеством воевать, однако рассуждают, что Россия имеет необходимую нужду в их торговле, для получения которой сделает все по их желанию».

В августе 1726 года с речки Буры Владиславич писал: «Сибирская провинция, сколько я мог видеть и слышать, не губерния, но империя, всякими обильными местами и плодами украшена: в ней больше сорока рек, превосходящих величиною Дунай, и больше ста рек, превосходящих величиною Неву, и несколько тысяч малых и средних; земля благообильная к хлебному роду, к рыболовлям, звероловлям, рудам разных материалов и разных мраморов, лесов предовольно, и, чаю, такого преславного угодья на свете нет; только очень запустела за многими причинами, особенно от превеликого расстояния, от малолюдства, глупости прежних управителей и непорядков пограничных. Во всей Сибири нет ни единого крепкого города, ни крепости, особенно на границе по сю сторону Байкальского моря; Селенгинск не город, не село, а деревушка с 250 дворишков и двумя деревянными церквами, построен на месте ни к чему не годном и открытом для нападений, четвероугольное деревянное укрепление таково, что в случае неприятельского нападения в два часа будет все сожжено; а Нерчинск, говорят, еще хуже».

С августа 1726 года до мая 1727 года от Владиславича не было никаких донесений, потому что он находился в это время в Пекине и все сношения по распоряжению китайского двора были пресечены. По словам Владиславича, императрицыну грамоту богдыхан принял на престоле своими руками с превеликим почтением и прочее обхождение чинено по достоинству императрицы и соответственно характеру посла, с большою отменою против прежнего. Потом для переговоров определены были три верховные министра, с которыми Владиславич имел более тридцати конференций. С китайской стороны явились сильные запросы, объявили, что Монгольская земля простирается до Тобольска, потом спустились до Байкала и реки Ангары, где хотели провести границу; своих перебежчиков насчитывали больше шести тысяч. В 23 конференции согласились на словах и трактат написали начерно, что каждая империя должна владеть тем, чем теперь владеет, без прибавки и умаления. Но спустя два дня министры объявили Владиславичу, что они говорили это от себя и его тешили, а богдыхан не согласился, потому что монгольские владельцы прислали просьбу, чтоб Российской империи земель их не уступать, что после головинского мира русские завладели монгольскими землями на несколько дней, а в некоторых местах и по неделе ходу; и если это им не будет возвращено, то они станут отыскивать свое, хотя и вконец разорятся. Потом министры прислали проект трактата с такими крючками и неправдою, что немалая часть Сибирской губернии отрывалась от Русской империи. Восемь конференций китайцы настаивали на принятии этого проекта, то грозили послу, то обещали большое награждение. Владиславич отвечал с равномерною гордостию, как сам выражается, что он не изменник и не предатель отечества и о таком трактате и слышать не хочет, не только его подписывать. Тогда начали притеснять посла и свиту его и, наконец, стали посылать свите соленую воду, отчего половина людей занемогла. Когда и тут Владиславич объявил, что хотя бы все и померли, но договора не подпишет, китайцы сказали ему: «Ты упрямец, а не посол; ты приехал сюда только для поздравления богдыхана и отдачи подарков: возьми подарки к своей императрице и поезжай ни с чем». Призванный в Верховный совет, Владиславич говорил: «Российская империя дружбы богдыхана желает, но и недружбы не очень боится, будучи готова к тому и другому». «Или ты нам войну объявляешь?» - сказали китайцы. «Войну объявить указу не имею,- отвечал Владиславич.- Но если вы Российской империи не дадите удовлетворения и со мною не обновите мира праведно, то с вашей стороны мир нарушен, и, если что потом произойдет противно и непорядочно, богу и людям будет ответчик тот, кто правде противится». После этого китайцы потребовали проекта от посла и, получив его, поднесли богдыхану; тот несколько раз прочел и наконец решил, что в Пекине ничего не заключат, дабы монгольских владельцев не озлобить, а послать на границу с Владиславичем трех министров, на границе все дела окончить и границу определить.

«Я более жил за честным караулом, чем вольным послом,- писал Владиславич.- Как можно видеть из всех их поступков, они войны сильно боятся, но от гордости и лукавства не отступают; а такого непостоянства от рождения моего я ни в каком народе не видал, воистину никакого резону человеческого не имеют, кроме трусости, и если б граница вашего императорского величества была в добром порядке, то все б можно делать по-своему; но, видя границу отворену и всю Сибирь без единой крепости и видя, что русские часто к ним посольство посылают, китайцы пуще гордятся, и, что ни делают, все из боязни войны, а не от любви. В мою бытность в Пекине имел я письменные сношения с тамошними иезуитами и многие известия чрез них получил; они очень усердствовали, однако могли оказать мало помощи, потому что сами терпят большие притеснения от нынешнего богдыхана; некоторые бояре китайские, которые приняли было римскую веру, казнены за это. и всякая религия, кроме китайской, подвержена гонению, поэтому преосвященному Кульчицкому (Иннокентию, назначенному в Китай еще Петром Великим), хотя и договор заключится, в Пекине быть нельзя. Государство Китайское вовсе не так сильно, как думают и как многие историки их возвышают; я имею подлинные известия о их состоянии и силах, как морских, так и сухопутных; нынешним ханом никто не доволен, потому что действительно хуже римского Нерона государство свое притесняет и уже несколько тысяч людей казнил, а несколько миллионов ограбил; из двадцати четырех его братьев только трое пользуются его доверием, прочие же одни казнены, а другие находятся в жестоком заключении; в народе нет ни крепости, ни разума, ни храбрости, только многолюдство и чрезмерное богатство, и как Китай начался, столько золота и серебра в казне не было, как теперь, а народ помирает с голоду; народ малодушный, как жиды; хан тешится сребролюбием и домашними чрезмерными забавами, никто из министров не смеет говорить правду, почти все старые министры отставлены, как военные, так и гражданские; на их местах молодые, которые тешат хана полезными репортами и беспрестанною стрельбою, пушечною и ружейною, будто для воинских упражнений, а более для устрашения народа и ханских родственников, чтоб не бунтовали. Перед отъездом моим из Пекина я завел цифирную переписку с французским иезуитом патером Парени, который пользовался большим расположением покойного хана, и хотя теперешний хан к нему не очень благоволит, однако часто его в совет призывают. Этот патер нашел возможность установить тайную дружбу между мною и ханским тайным советником алегодою Маси, который сделал мне некоторые полезные предостережения; я его одарил, и он обещал мне помогать в пограничных переговорах, которые я буду вести с китайскими министрами».

20 августа 1727 года на реке Буре Владиславич заключил с китайскими министрами договор, на основании какого он домогался в Пекине, т. е. чтоб обе империи на будущее время владели тем, чем теперь владеют. С северной стороны на речке Кяхте - караульное строение Российской империи; с южной стороны на сопке Орогойте - караульный знак Срединной империи; между этими караулами разделить землю пополам, и тут будет отправляться с обеих сторон пограничная торговля. Отсюда на обе стороны отправить комиссаров для определения границы, которую проводить между русскими и монгольскими караулами и маяками: если вблизи владения русских или монгольских людей находятся какие-нибудь сопки, хребты и реки, то их причесть за границу, а где сопок, хребтов и рек нет, прилегли степи, то разделить посредине поровну от обоих владений. Донося об этом уже императору Петру II, Владиславич писал: «Могу ваше императорское величество поздравить с подтверждением дружбы и обновлением вечного мира с Китайскою империею, с установлением торговли и разведением границы к немалой пользе для Российской империи и неизреченной радости пограничных обывателей, в чем мне помогал бог, счастие вашего величества и следующие причины: во-первых, я был отправлен с поздравлением нового богдыхана со вступлением на престол, что было ему чрезвычайно приятно, и он велел меня принять в Пекине, иначе я бы в этом городе не был и ни одного бы дела не окончил. Во-вторых, в бытность мою в Сибири приискал я на китайцев с русской стороны большие претензии, которые дали мне возможность держаться твердо в Пекине; всегда я им на одно слово отвечал двумя и грозил войною, хотя и не явно; я представлял им, что Россия сносила их обиды до настоящего времени, потому что вела три войны - шведскую, турецкую и персидскую, которые все кончила чрезвычайно для себя выгодно: теперь же, не имея ни с кем войны, послала меня к ним искать дружбы и удовлетворения. В-третьих, чрез подарки, посредством отцов иезуитов, сыскал я в Пекине доброжелательных людей, которые хотя мне помочь не могли, однако посредством тайной переписки открывали мне многие замыслы, лукавства и намерения китайских министров; больше всех я обязан названному мною в прежнем донесении тайному советнику (по их - алегода) Маси, которому я послал с караваном в подарок мягкой рухляди на 1000 рублей, а посреднику патеру Парени - на сто рублей. В-четвертых, на границе труднее всего было мне спорить с одним из китайских министров, дядею богдыхана Лонготою, и вдруг в полночь 8 августа приехали из Пекина офицеры и этого гордого Лонготу взяли и отвезли в столицу под крепким караулом, оставшиеся же два министра были гораздо умереннее; кроме того, сблизился я с одним старым тайшою, или князьком, монгольским, который пользуется большим уважением между китайцами, он меня во всем предостерегал и уведомлял о поступках и замыслах китайских министров, и, о чем они днем с ним советовались, о том ночью давал он мне знать чрез своего свойственника; за это я его наградил и обещал давать ежегодно по двадцати рублей до самой его смерти, а долго он не проживет, потому что ему за 70 лет. В-пятых, прибытие тобольского гарнизонного полка на границу, закрытие некоторых городов и мест палисадами, построение новой крепости на Чикойской стрелке, верность ясачных иноземцев, бывших в добром вооружении со мною на границе, более всего помогли заключению выгодного договора». При этом Владиславич доносил о разных злоупотреблениях в Сибири: так, пограничные правители отправляли в Китай своих людей для торгу или для других частных прихотей, а в грамотах писали их посланниками и посланцами, вследствие чего в Китае давали им корм и подводы. Сборщики ясака черных соболей брали себе, а в казну ставили желтых, которых коптили так искусно, что ни Владиславич, ни сибирский губернатор не могли отличить копченого соболя от настоящего; но китайцы различали, и это делало большой подрыв каравану, отпускаемому правительством с его товарами.

Большую заботу доставляло Владиславичу устройство церковных дел в Пекине. Он писал в Петербург, что архиерея послать туда нельзя, ибо это возбудит сильное подозрение китайцев и взволнует европейцев других исповеданий. Вследствие этого Иннокентию Кульчицкому велено было остаться в Сибири в сане епископа иркутского, а в Пекин назначен был архимандрит Вознесенского иркутского монастыря Антоний, который в сентябре 1729 года и приехал в Селенгинск, но вместо иеромонаха привез с собою только одного белого священника, «который совершенный шумница» (пьяница). Антоний жаловался, что Иннокентий, осердясь на него, не дал ему священников, не выдал за первый год жалованья и показывал всякие другие противности как явному неприятелю. Иннокентий с своей стороны писал Владиславичу на Антония, что тот вконец разорил монастырь, монастырских денег на нем более 3000 рублей, и просил эти деньги с него взыскать. «Кто из них прав, о том бог ведает»,- писал Владиславич в Петербург.

Заключенный на Буре договор был найден в России очень выгодным, и Владиславич был пожалован тайным советником и кавалером ордена Александра Невского. На другом конце Сибири Беринг, выполняя инструкцию Петра Великого, нашел, что Азия отделяется от Америки широким проливом, и после пятилетнего путешествия в марте 1730 года возвратился в Россию; он не застал уже здесь и второго императора.

В начале сентября 1729 года Петр выехал в сопровождении Долгоруких из Москвы с 620 собаками и возвратился только в начале ноября. Следствия такой долгой отлучки оказались 19 ноября, когда торжественно было объявлено, что император вступает в брак с дочерью князя Алексея Григорьевича Долгорукого Екатериною, которой было 17 лет. 30 ноября было обручение, княжну Екатерину Алексеевну уже начали называть императорским высочеством. По рукам ходила речь фельдмаршала Долгорукого, сказанная им племяннице при поздравлении: «Вчера я был твой дядя, нынче ты - моя государыня, и я буду всегда твой верный слуга. Позволь дать тебе совет: смотри на своего августейшего супруга не как на супруга только, но как на государя и занимайся только тем, что может быть ему приятно. Твоя фамилия многочисленна, но, слава богу, она очень богата, и члены ее занимают хорошие места; итак, если тебя будут просить о милости кому-нибудь, хлопочи не в пользу имени, но в пользу заслуг и добродетели: это будет настоящее средство быть счастливою, чего тебе желаю».

Но вместе с этой речью ходили слухи, что фельдмаршал Долгорукий, наиболее уважаемый изо всей фамилии, противился браку племянницы с императором, как не могущему повести к добру. Ходило много зловещих слухов: предсказывали, что Долгорукие, идя по стопам Меншикова, будут иметь одинаковую с ним участь; их все ненавидят, они не хотят приобрести ничьего расположения, женят императора силою, употребляя во зло его малолетство; но когда он достигнет 15 или 16 лет, то верные министры разъяснят ему сущность дела, тогда он раскается в своей женитьбе, и Долгорукие погибли, а царица, наверное, кончит монастырем. Толковали, что Долгорукие уже делят между собою высшие должности: Алексей хочет быть генералиссимусом или первым министром, Иван - великим адмиралом, Василий Лукич - великим канцлером, Сергей - обер-шталмейстером. Но иностранные министры зорко подсматривали, как обходится император с своею невестою, и поражались холодностию их отношений, точь-в-точь как Петр обходился с прежнею своею невестою княжною Меншиковою; но при этом шли слухи, что невеста и неохотно принимала бы нежности жениха, потому что сердце ее отдано другому - графу Миллезимо, родственнику цесарского посла графа Вратислава.

Петр находился теперь в более тяжелом положении, чем при Меншикове. Тогда он вооружился за свои права против человека, беззаконно похитившего власть и употреблявшего ее во зло; тогда он схватился с человеком, который хотел держать его в руках, не давать ему воли, оскорблял его, людей к нему близких, тиранствовал, как уверяли, над Россиею. Но к Долгоруким другие отношения: они постоянно самым ревностным образом исполняли все его желания, угождали, забавляли его без малейшего прекословия; он сам отдался им в руки, его притянула к ним его собственная страсть, нерасположение заниматься серьезным делом, желание забавляться, развлекаться. Каким бы образом ни было сделано внушение о браке, он его принял, согласился, не имея сил порвать с людьми, к которым привык, не имея сил вынести печальных лиц компании; он согласился, дело не без него сделалось, его не принуждали. Как легко ему было оборачиваться спиною к Меншикову, так тяжело было это сделать относительно Долгоруких. А между тем тяжело и сохранить прежние отношения: невеста не нравится, самолюбие страдает: позволил завести себя дальше, чем следовало; как они смели? Но сам согласился, сам одобрил и оправдал их смелость; где была сила воли, где характер? И все считают его бесхарактерным ребенком, потому что с какой стати ему, императору, жениться на Долгорукой, которая старше его и которая вовсе ему не нравится? Раздражение тем сильнее, чем труднее выход из положения, возбуждающего раздражение.

«Царь начинает стряхать с себя иго»,- пишут иностранные министры к своим дворам в начале 1730 года. Недавно тайком ночью уехал он к Остерману и у него имел совещание еще с двумя другими членами Верховного тайного совета. Виделся он и с теткою цесаревною Елисаветою, которая со слезами жаловалась ему на свое печальное положение: во всем терпит она страшный недостаток, даже соли не отпускают сколько надобно. Петр отвечал, что он не виноват, он много раз давал приказания удовлетворить ее требованиям, но он скоро найдет средство разбить свои оковы. До самого конца ходили упорные слухи, что фаворит хочет жениться на принцессе Елисавете, но что она никак не соглашается на это и объявила, что скорее вовсе не выйдет замуж, чем выйдет за подданного. Ненависть к ней Долгоруких могла происходить отсюда; могла происходить и из опасения ее влияния над Петром: они постоянно могли видеть помеху своим планам. Слух, что ей грозил монастырь от Долгоруких, подтверждается последующим признанием князя Ивана, который приписывал опалу своей фамилии наговорам цесаревны и объявил, что хотел сослать ее в монастырь и с отцом своим наедине о том говаривал для того, что казалась к ним немилостива.

Долгорукие готовились к двум свадьбам: свадьбе императора на княжне Екатерине Алексеевне и свадьбе фаворита, князя Ивана, на графине Наталье Борисовне Шереметевой, дочери покойного фельдмаршала. Враги Долгоруких толковали о несогласиях, господствовавших в фамилии: князь Алексей не может терпеть сына Ивана, которого ненавидит также и сестра, невеста императора, потому что фаворит не дает ей бриллиантов, принадлежавших великой княжне Наталье Алексеевне.

6 января водоосвящение на Москва-реке и парад: войска к Иордани вел фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий; когда они построились в каре, приехал император из Слободского, или Лефортова, дворца, где жил в это время, и занял полковничье место.

На другой день слухи, что император нездоров; придворные озабочены, грустны - значит, болезнь опасная. У государя оспа!

Иностранные министры уже толкуют о том, что будет, если случится несчастие; указывают на четыре партии: партию цесаревны Елисаветы, партию царицы-бабки, партию невесты княжны Долгорукой, партию малолетнего герцога голштинского; и самые сильные из этих партий - партия царицы-бабки и невесты Долгорукой. Идут слухи, что князь Алексей хочет обвенчать больного Петра в постели на своей дочери. Больше всех иностранных министров волнуется датский, Вестфален. Три года тому назад ему удалось отстранить герцогиню голштинскую и сестру ее от русского престола, но теперь опасность возобновляется: Вестфален разъезжает то к Долгоруким, то к Голицыным. Князю Василью Лукичу он говорит: «Слышал я, что князь Дмитрий Голицын желает, чтоб быть наследницею цесаревне Елисавете, и если это сделается, то сами вы знаете, что нашему двору это будет очень неприятно; если не верите, то я вам письменно сообщу об этом, чтоб вы могли показывать всякому, с кем у вас будет разговор». Князь Василий отвечал ему: «Теперь, слава богу, оспа высыпала, и есть большая надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтоб потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору как о деле несомненном». Вестфален, однако, прислал письменное заявление, которое состояло в следующем: «Слухи носятся, что его величество очень болен, и если престол российский достанется голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россиею дружбы иметь нельзя. Обрученная невеста из вашей фамилии, и можно удержать престол за нею, как Меншиков и Толстой удержали престол за Екатериною Алексеевною; по знатности вашей фамилии вам это сделать можно, притом вы больше силы и нрава имеете». Князь Василий Лукич прочел письмо в кругу родных, но тут об этом деле не рассуждали, потому что императору стало легче.

Но скоро ему опять стало хуже. Из головинского дворца, где жил князь Алексей Григорьевич с семейством, посланы были гонцы по родственникам, чтоб съезжались. Родственники съехались и нашли князя Алексея в спальне на постели. «Император болен,- начал он,- и худа надежда, чтоб жив был; надобно выбирать наследника». Князь Василий Лукич спросил: «Кого вы в наследники выбирать думаете?» Князь Алексей указал пальцем вверх и сказал: «Вот она!» Наверху жила дочь его, обрученная невеста. Князь Сергей Григорьевич начал говорить: «Нельзя ли написать духовную, будто его императорское величество учинил ее наследницею?» На это возразил князь Василий Владимирович: «Неслыханное дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницею! Кто захочет ей подданным быть? Не только посторонние, но и я, и прочие нашей фамилии - никто в подданстве у ней быть не захочет. Княжна Катерина с государем не венчалась». «Хоть не венчалась, но обручалась»,- сказал князь Алексей. «Венчание иное, а обручение иное,- возразил князь Василий Владимирович,- да если б она за государем и в супружестве была, то и тогда бы во учинении ее наследницею не без сомнения было». Григорьевичи представляли ему, что стоит только энергически приняться за дело и в успехе сомневаться нельзя: «Мы уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Михайловича Голицына, а если они заспорят, то мы будем их бить. Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван майор, и в Семеновском полку спорить о том будет некому». «Что вы, ребячье, врете! - возразил князь Василий Владимирович.- Как тому можно сделаться? И как я полку объявлю? Услышав от меня об этом, не только будут меня бранить, но и убьют». После этого спора князь Василий Владимирович уехал вместе с братом Михайлою. Тогда князь Василий Лукич, севши у камина на стул и взяв лист бумаги да чернильницу, начал было писать духовную, но скоро перестал и сказал: «Моей руки письмо худо, кто бы получше написал?» Стал писать князь Сергей Григорьевич со слов Василья Лукича и Алексея Григорьевича и написал два экземпляра. Тут князь Иван Алексеевич, вынув из кармана черный лист бумаги, начал говорить: «Вот посмотрите письмо государевой и моей руки: письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал» - и написал «Петр». Все нашли, что похоже, и решили, чтоб Иван подписал под духовною, если государь за тяжкою его болезнию сам подписать духовной будет не в состоянии

Государь уже не был в состоянии подписывать. В бреду он все звал к себе Андрея Ивановича (Остермана), наконец произнес зловещие слова: «Запрягайте сани, хочу ехать к сестре» - и скончался с 18 на 19 января, во втором часу ночи, 14 лет и трех месяцев со днями.