IV. Двойная связь и конверсия

из книги Теоретическая социология - Антология - Том 2

Пример, который я только что приводил с понятием «профес­сия», — не что иное, как частный случай более общей трудности. Фактически это целая академическая традиция в социологии, кото­рую мы должны постоянно и методично подвергать сомнениям и подозрениям. Каким образом неизбежно устанавливается своего рода двойная связь, в которой каждый социолог заслуживает свое­го названия; без интеллектуальных инструментов, завещанных ее академической традицией, она или он — не более чем дилетант, самоучка, спонтанный социолог (экипированный, конечно, не луч­ше всех других обыденных социологов и имеющий явно неболь­шой социальный опыт по сравнению с большинством академиков); но в то же время эти инструменты постоянно подвергаются опас­ности простой замены наивной доксой обыденного здравого смыс­ла не менее наивной доксы академического здравого смысла (sens соттип savant), которая болтает, как попугай, о дискурсе здравого смысла на техническом жаргоне и в официальном убранстве на­учного дискурса (это то, что я называю «эффектом Диафура»)41.

Нелегко избежать подводных камней этой дилеммы, этого выбо­ра между безоружным невежеством самоучки, лишенного инстру­ментов научного конструирования и полунауки полуученого, кото­рый бессознательно и некритично принимает категории восприятия, связанные с определенным состоянием социальных отношений и полусконструированные понятия, более или менее непосредственно заимствованные из социального мира. Это противоречие нигде не чувствуется так сильно, как в этнологии, где вследствие различий культурных традиций и происходящего в результате отстранения нельзя жить, как в социологии, с иллюзией непосредственного по­нимания. В таком случае либо вы ничего не понимаете, либо вы оставляете категории восприятия и способ мышления (легализм антропологов), полученные от ваших предшественников, которые часто сами получали их от другой академической традиции (например, из римского права). Все это располагает нас к своего рода структурно­му консерватизму, что приводит к воспроизводству школьной доксы42.

Отсюда следует своеобразная антиномия педагогики исследова­ния; нужно передавать как проверенные инструменты конструиро­вания реальности (проблематику, понятия, техники, методы), так и очень трудную критическую диспозицию, склонность безжалостно подвергать сомнению те инструменты, например, профессиональные таксономии Национального института статистических исследований и экономики (INSEE) или какие-то иные, которые не сваливаются с неба, не являются готовыми к использованию за пределами реально­сти. Само собой разумеется, что — как в каждом отдельном слу­чае — шансы этой педагогики на успех существенно различаются в зависимости от социально сконструированных диспозиций реци­пиентов. Наиболее благоприятной для ее передачи оказывается ситуация с людьми, которые уже достигли успехов в овладении мастерством научной культуры и у которых в то же время есть определенный протест или дистанция по отношению к этой культу­ре (чаще всего коренящиеся в отстраненном опыте академического универсума), что побуждает их «не покупать ее» по номинальной стоимости, или, еще проще, это способствует своего рода сопротив­лению стерилизованному и дематериализованному представлению о социальном мире, который предлагается доминирующим в социаль­ном отношении социологическим дискурсом. Хорошей иллюстраци­ей этого является Аарон Сикурел: в молодости он достаточно долго находился в компании «преступников» в трущобах Лос-Анджелеса, чтобы спонтанно подойти к вопросу об официальной репрезентации «преступности». Несомненно, что близкое знакомство с этим уни­версумом наряду с основательным знанием статистики и статисти­ческих практик подтолкнуло его к тому, чтобы задать относительно «преступности» такие статистические вопросы, которые не могли быть сформулированы с помощью каких бы то ни было методологи­ческих инструкций в мире (Сикурел, 1968).

Рискуя показаться приближающим радикальное сомнение к его пункту разрыва, я бы снова хотел напомнить о самых пагубных формах, которые ленивое мышление может принимать в социоло­гии. Я имею в виду тот весьма парадоксальный случай, когда кри­тическая мысль, подобная марксовой функционирует в состоянии не-мысли (impense) не только в сознании исследователей (и это от­носится как к защитникам, так и к критикам Маркса), но и в рам­ках самой реальности, которую они регистрируют как предмет чи­стого наблюдения. Чтобы провести исследования о социальных классах без какой-либо последующей рефлексии — относительно их существования или не-существования, об их величине, о том, являются ли они антагонистическими или нет, — как часто делалось, особенно с целью дискредитации марксовой теории, надо, не думая, взять в качестве объекта остатки влияния, оказанного марксовой теорией в реальности, в частности, на деятельность партий и со­юзов, стремившихся «поднять классовое сознание».

Что я говорю об «эффекте теории»? То, что классовая теория может найти применение и что ее «классовое сознание», измеряемое эмпирически, является отчасти продуктом, а также определенной иллюстрацией более общего феномена. Благодаря существованию социальной науки и социальных практик, претендующих на сходство с этой наукой, таких как опросы общественного мнения, обсуждения в средствах массовой информации, публичность и т. д.43, а также педагогики и даже, все чаще и чаще, руководства политиками, пра­вительственными чиновниками, бизнесменами и журналистами, в рамках самого социального мира становится все больше и больше агентов, имеющих отношение если не к научному, то к гуманитарно­му (академическому) знанию в своей практике или, что еще важнее, в своей деятельности по созданию представлений о социальном мире и манипуляции этими представлениями. Так что наука подвергается все большему риску непреднамеренной фиксации результата прак­тик, претендующих на свою принадлежность к науке.

И наконец, что еще более трудно уловимо, следование привыч­кам мышления, даже тем, которые в иных обстоятельствах могут весьма способствовать прорыву, также может привести к неожидан­ным формам легковерия. Я могу с уверенностью сказать, что марк­сизм — в своем самом общем социальном употреблении — часто представляет собой разновидность par excellence академического конструкта первого порядка, потому что он вне всяких подозрений. Давайте предположим, что мы собираемся изучать «правовую», «ре­лигиозную» или «профессорскую» идеологию. Само слово «идеоло­гия» означает, что нужно обозначить разрыв с представлениями, о которых агенты намереваются сообщать из своей собственной практики; оно означает, что мы не будем воспринимать их утверждения буквально, что у них есть свои интересы и т. д. Но бунтарское не­истовство этого слова заставляет нас забыть, что господство, от ко­торого следовало бы освободиться, чтобы объективировать его, воспринимается по большей части потому, что оно ошибочно при­знаётся в качестве такового. Поэтому оно заставляет нас забыть, что нам нужно вернуться обратно к научному моделированию того фак­та, что объективная репрезентация практики должна быть сконстру­ирована вопреки первичному практическому опыту, или, если вы предпочитаете, что «объективная истина» этого опыта недоступна самому опыту. Маркс разрешает нам взломать двери доксы, докси-ческой верности первичному опыту. Но за этой дверью находятся ловушка и придурок, который, доверяя академическому здравому смыслу, забывает вернуться к первичному опыту, который научное конструирование должно взять в скобки и не учитывать. «Идеоло­гия» (на самом деле сейчас нам было бы лучше начать называть ее как-нибудь иначе) не появляется в качестве таковой для нас и для себя, это неправильное название, которое придает ей ее символичес­кую действенность.

В общем, недостаточно порвать только с обыденным здравым смыслом или с академическим здравым смыслом в их обычной фор­ме. Мы должны также порвать с инструментами прорыва, которые отрицают сам опыт, по отношению к которому они были сконструи­рованы. Это следует сделать, чтобы построить более совершенные модели, которые содержат как первоначальную наивность, так и объ­ективную истину, которую эта наивность скрывает и на которой при­дурки — те, кто думают, что они значительнее других, — останавли­ваются, попадая в другую форму наивности. (Не могу удержаться и не сказать здесь, что глубокое переживание чувства значительности срывающего таинственные покровы демистификатора, исполнение роли избавившегося от чар и избавляющего от чар — решающий мо­мент множества социологических занятий... И жертва, которую тре­буют за это строгие методы, становится все большей и большей.)

Трудно переоценить трудности и опасности, когда начинаешь думать о социальном мире. Сила пред-сконструированного прояв­ляется в том, что, будучи присущим вещам и сознаниям, оно пред­ставляет себя под вывеской самоочевидного, остающегося незаме­ченным, потому что оно, по определению, является само собой разумеющимся. Фактически для прорыва требуется конверсия взгляда, и о преподавании социологии можно сказать, что прежде всего оно должно «давать новые глаза», как иногда говорили пер­вые философы. Задача — создать если не «нового человека», то, по крайней мере, «новый взгляд», социологический глаз. И это нельзя сделать без подлинного обращения, (a metanoia), ментальной рево­люции, трансформации всего видения социального мира человека.

То, что называется «эпистемологическим прорывом»44, т. е. взя­тие в скобки обыденных конструкций первого порядка и принципов, обычно разрабатываемых для объяснения этих конструкций, часто предполагает разрыв со способами мышления, понятиями и метода­ми, которые каждое проявление здравого смысла, обыденного смыс­ла и полезного научного смысла (всего того, что в господствующей позитивистской традиции почитается и освящается) считают суще­ствующими для них. Вы, конечно, понимаете, что когда кто-то убеж­ден, как я, что самая жизненно важная задача социальной науки, а значит, и обучения исследовательской работе в социальных науках — установление в качестве основополагающей нормы научной деятель­ности конверсию мышления, революцию взгляда, разрыв с конструк­тами первого порядка и со всем тем, что поддерживает их в социаль­ном порядке и в научном порядке также, — то он обречен на то, что его всегда будут подозревать в обладании пророческим даром и в том, что он требует личного обращения.

Остро осознав именно социальные противоречия научного пред­приятия, по мере того как я пытался описывать его, рассматривая часть исследования и подвергая его критике, я часто вынужден зада­вать себе вопрос: не навязывал ли я критическое видение, которое мне кажется необходимым условием конструирования подлинного научного объекта, ударяясь в критику пред-сконструированного объекта, который всегда возникает подобно удару ниже пояса, как своего рода интеллектуальный Anschluss*!

* Слияние (нем.). — Прим. ред.

 

 Эта трудность становит­ся все более серьезной, потому что в социальных науках, по край­ней мере, по моему опыту, принцип ошибок почти всегда коре­нится как в социально сконструированных диспозициях, так и в социальных страхах и фантазиях. Так что часто бывает трудно высказать на публике критическое суждение, которое за пределами научной деятельности не затрагивало бы глубочайших диспозиций габитуса, тесно связанных с социальными и этническими истока­ми, тендером, а также со степенью высшего академического посвя­щения. Здесь я имею в виду преувеличенную скромность некоторых исследователей (чаще женщин, чем мужчин, или людей «скромно­го» социального положения, как мы иногда говорим), которая не менее фатальна, чем самонадеянность. По-моему, правильная по­зиция — это довольно редко встречающаяся комбинация опреде­ленных амбиций, вследствие чего появляются широкий взгляд и ог­ромная скромность, совершенно необходимая для погружения во все детали объекта. Таким образом, руководителю исследования, который действительно хочет выполнять свою функцию, было бы неплохо хотя бы иногда брать на себя роль духовника или гуру (по-французски мы говорим «руководителя сознания»), роль, которая довольно опасна и у которой нет оправданий, поскольку она воз­вращает человека к реальности, которую он «находит слишком большой» и постепенно воспитывает большие амбиции у тех, кто хотел бы спрятаться за скромными и легкими делами.

В сущности, самая большая помощь, которой начинающий ис­следователь может ждать от опыта, состоит в том, что при опреде­лении задач проекта у него появится больше смелости учитывать реальные условия его реализации, а именно средства, имеющиеся в его распоряжении (особенно в терминах времени и особой ком­петенции, которая определяется природой его социального опыта и обучения) и возможности доступа к информантам и информации, документам, источникам и т. д. Зачастую лишь в конце длительно­го процесса социоанализа, включающего целую последователь­ность фаз излишних облачений и разоблачений, может состояться идеальный матч между исследователем и его объектом.

Социология социологии, когда она принимает вполне конкрет­ную форму социологии социолога, его научного проекта, его амби­ций и недостатков, его смелости и страхов, — это не дополнение к его портрету и не своего рода нарциссическое излишество: осозна­ние диспозиций, благоприятных или неблагоприятных, связанных с вашим социальным происхождением, академическим положением и полом, дают вам шанс, даже если и небольшой, овладеть этими дис­позициями. Однако уловки социальных пульсаций бесчисленны, и, чтобы заниматься социологией своего собственного универсума, иногда может понадобиться совершенно иной, наиболее извращен­ный способ удовлетворения подавленных импульсов трудно улови­мым окольным путем. Например, бывший теолог, став социологом и проводя исследование теологов, может испытать своего рода регрес­сию и начать говорить как теолог или, что еще хуже, использовать социологию как средство свести свои старые теологические счеты. То же самое и в отношении экс-философа: у него также будет риск найти в социологии философии скрытый способ ведения философс­ких войн другими средствами.

<<назад Содержание