Арон Р. Границы исторической объективности и философия выбора

ОГЛАВЛЕНИЕ

1. Логика объективности

По мнению Вебера, позитивное знание должно быть действительно для всех (т.е. для тех, кому нужна истина). Стало быть, проблема, которую он ставит, такова: может ли историческое суждение обладать всеобщим значением? И в какой мере?

В соответствии с неокантианской традицией Вебер не верил в возможность научной метафизики. Он рассматривал взгляды на мир как выражение восприимчивости или утверждения воли1. На его взгляд, они, по существу, неверифицируемы. Поэтому исторические знания должны быть независимы ни от какой метафизики в самом широком смысле слова (ценностное суждение также метафизично, как и детерминация сущности). Всякое вторжение метафизического понятия в позитивное исследование может скомпрометировать плодотворность и верность результатов.

С другой стороны, историк вынужден выбирать между фактами. Только метафизика позволяет определить, что интересно или важно само по себе. Поэтому философский скептицизм Вебера предполагает особый характер отбора и вместе с тем односторонний характер исторической науки.

Поскольку один и тот же выбор фактов не навязывается всем, истина может существовать до или после отбора: в детерминации отдельного факта или в отношениях фактов. Первое решение равносильно отрицанию истории, ибо подборка истинных фактов — это еще не наука. Когда говорят о гармоничной или эстетической организации, отказываются от всякой объективности: только связи между свободно отобранными фактами могут быть универсально истинными. Такова центральная идея методологии Вебера.

Таким образом, Вебер оставляет место субъективности и объективности, воле историка и необходимости вещей. А его полемика против тех, кто отрицает то или другое, полна страсти. Даже если мы абстрагируемся от политического устремления, легко понять, почему он так беспощадно сражается с противниками как справа, так и слева, как с метафизиками, так и с художниками. Первые переводят трансцендентные представления или религиозные верования в плоскость науки; они таким образом ограничивают свободу ученого и искажают значение результатов. Отбор должен быть произвольным, потому что взгляды на мир противоречивы, а понятия неадекватны богатству действительности. Каузальные связи между фактами должны иметь объективный характер, иначе воспроизведение прошлого распадется на множество несовместимых линий, потому что мир мыслим только в том случае, если в нем царствует детерминизм.

148

Отрицание метафизики и утверждение каузальности, субъективность отбора фактов и объективность отношений, — таковы направляющие идеи логики Вебера, делающие легко доступной пониманию любую полемику, в которой, кажется, иногда можно затеряться. Подсказанные в какой-то степени Риккертом, они идут еще дальше и даже завершаются тем, что противостоят теориям последнего. Во всяком случае, они опять-таки связаны с философией науки и действия Вебера, и если допустить, что они исходят из «Границ», то нужно было бы сказать, что влияние Риккерта на Вебера было только средством самокритики.

Этих двух мыслей было бы достаточно для ориентации нашего изложения, если бы Вебер, как и Риккерт, рассматривал понимание исторических фактов как нечто внешнее главным проблемам логики. Действительно, понимание, наша способность со впечатляющей очевидностью постигать события, имевшие место в сознании другого, является отличительной особенностью исторической науки. Иначе говоря, отношение, существующее между двумя фактами, может быть понято, даже если оно не доказано с помощью рассуждений о каузальности. Отсюда ряд самых трудных проблем наук о культуре, которые связаны с фундаментальной темой: нужно убедиться в том, что «понимающее» отношение, которое мы устанавливаем между двумя фактами, — и только оно — действительно.

Мы последовательно рассмотрим этапы исторической конструкции, переходя от субъективного к объективному, затем — к проблеме понимания.

Отбор фактов и конструкция объекта

Проблема исторического отбора — одна из тех, которые изучают как историки, так и философы. В практической деятельности историки признают необходимость отбора фактов, поскольку не все они могут найти место в науке, философы же пытаются оправдать этот отбор, который с теоретической точки зрения представляется как неизбежным, так и произвольным. В намерение Вебера не входит доказывать, как это бывает в самых общих случаях, что отбор подчиняется принципу, обязательному для всех. Вместо того чтобы склониться к результату, который почти всегда имеют в виду: «исторические факты — одни и те же для всех», он умножает аргументы для доказательства следующих высказываний: «нет такого факта, который бы не был историческим», а также «нет такого факта, которым можно было бы пренебречь». Все зависит от свободной воли, от воли историка.

По-видимому, исходный пункт рассуждений Вебера тот же, что и у Риккерта. И тот, и другой утверждают «бесконечность» чувственного мира, в частности, Вебер всегда настаивает на существовании «интенсивного бесконечного». Он думает не столько о невозможности охватить всю последовательность событий во времени и пространстве, сколько о невозможности исчерпывающе описать мельчайшую частицу материи, мельчайшую реальность (даже если она — социальная реальность). По-

50

этому если мы считаем, что нельзя ни недооценивать единичность непосредственных данных, ни пренебрегать ею, то нужно действительно соотносить эти данные с ценностями, чтобы выкроить из безграничной реальности ограниченное поле исследований.

Кроме того, наука никогда не была репродукцией воспринятого, она создается на базе его анализа, она — средство организации и осмысления реальности, богатство которой противостоит мощи рассудка. Наука о законах и наука о единичном обозначают два самых характерных направления научного исследования. Законы никогда не сливаются с конкретным, мы считаем их удовлетворительными в тех случаях, когда нас интересуют только устойчивые связи. В человеческом мире, если бы даже нам удалось определить закономерности, сравнимые с закономерностями физики, то все равно мы бы выполнили только первую часть своей задачи. Объяснение функционирования капиталистической системы не отвечает всем требованиям нашей любознательности. Остается своеобразие самой системы по отношению ко всем другим экономическим системам, поэтому необходимо связать ее с уникальным расположением предшествующих ей экономических систем, которое таким образом объяснит ее появление. Но чтобы такое исследование было предпринято, необходимо установить уникальный характер системы, соотнеся ее с ценностями.

В целом, противоположность, которую использует Вебер, соответствует формальной противоположности Риккерта: в природе так же, как и в мире людей: если мы хотим писать историю, то мы должны прибегнуть к «отношению к ценностям», по крайней мере, для конструкции объекта, становление которого мы будем описывать. Вместе с тем Макс Вебер воспроизводит реальное противопоставление «природа — культура», и можно легко процитировать тексты, где отношение к ценностям используется, видимо, для того, чтобы изолировать в бесконечности анонимных вещей мир значений.

Но на этих мыслях нельзя останавливаться. Усилие Вебера осуществлялось по ту сторону этих фундаментальных проблем. В самом деле, он стремится к анализу отбора в том виде, в каком им занимается подлинный историк, а не к анализу логических принципов всякого отбора, предшествующего, так сказать, научной работе.

Прежде всего он воспроизводит и уточняет указание, которое также можно найти в «Границах». Традиционно отбор исторических фактов освещают двояким образом: либо историк намеревается запомнить факты, имеющие ценность и смысл, либо он говорит о фактах, которые «оказали свое действие» (он также часто смешивает эти две идеи, так как удивление, которое мы испытываем в отношении некоторых реальностей, предполагает их воздействие на нас). Прежде всего Вебер доказывает, что эффективность не может служить принципом отбора2. В действительности все зависит от того, в какой момент оценивается эта эффективность. В некоторый момент А некоторое событие может оставить важные следы: можно ли найти спустя пятьдесят лет последствия этого события? Этого простого рассуждения достаточно для опровержения утверждения тех, кто с помощью этого понятия думает объяснить или оправдать исторический отбор. Кроме того, если эффективность

151

всегда измеряется по отношению к той или иной исторической ситуации в данный момент, то необходимо, действительно, выбрать термин референции другим способом. Этот выбор может диктоваться только нашей любознательностью. Один и тот же факт может выступать в науке на двух разных основаниях: либо потому, что он интересует нас как таковой, либо потому, что он определяет интересующие нас следствия. Большинство журналистских или академических дискуссий относительно исторической науки завязывается вокруг этой проблемы отбора. В частности, критикуют важность, которую традиционно придают войнам и политике в противоположность социально-экономическим условиям и жизни масс. Предыдущих размышлений достаточно для определения точного значения такой критики, кажущаяся глубина которой оказывается только неопределенностью. Хотите, чтобы социальная история была интереснее, чем политическая? В этом случае нужно было бы доказать, что существует принцип отбора, обязательный для всех. За неимением этого можно ответить, что о вкусах и цветах не спорят. Несомненно, историк запоминает как факт цивилизации эту эволюцию исторической любознательности. Каждая эпоха открывается наблюдателю и осознает себя с помощью взгляда на прошлое, который она вырабатывает. Но ни логика, ни философия не обязаны закреплять как поступательное движение к истине эту трансформацию исторического смысла. И наоборот, хотите, чтобы экономика и общественные отношения были настоящими причинами становления? В этом случае нужно было бы опять-таки либо доказать, что существует «абсолютная каузальность», либо определить, по отношению к какому логическому термину определяют эффективность.

Такая теория объясняет множественность функций, которые логически может иметь один и тот же факт в соответствии с различными направлениями исследования. Воспроизведем вкратце пример, который приводит сам Вебер. Рассмотрим письма Гёте и госпожи фон Штейн. Прежде всего они могут найти себе место в каузальном анализе. Действительно, мы можем стремиться к пониманию этих писем, чтобы оценить воздействие, которое эти годы экзальтации и аскезы оказали на духовную эволюцию Гёте. Если предположить, что эти письма не раскрывают нам никакой причинной связи с объектом нашего исследования, то они могут показаться нам характеристикой либо личности Гёте, либо образа жизни некоторых кругов той эпохи. В этом случае письма сами по себе не будут звеном в каузальной цепи. Они будут средством познания целого (личности Гёте) или реальности определенного коллектива (положение некоторых кругов), которые интересуют нас сами по себе или как моменты причинного отношения. Но нашей целью также может быть схватывание с помощью понимания этого приключения, определенного типа жизни, который при определенных обстоятельствах может проявиться во всех культурах. В таком случае факт для нас будет примером типа, а не выражением уникального целого. Наконец, психопатолог может увидеть в этом примере проявление некоторых психических расстройств, которые он исследует не в их культурном значении, а в их общих клинических свойствах. Если бы мы взяли \\ качестве примера «Исповедь» Руссо, то было бы легко постепенно ИЗУЧИТЬ ее как свидетельство духовной эволюции Руссо, как выражение личности Руссо или образа жизни определенных кругов общества XVIII столетия, как пример определенного культурного типа (как у Шпенглера) или как пример некоторого нервного расстройства.

Каково значение этого анализа? Прежде всего он подает нам мысль о различных аспектах изучаемых документов. Далее, он учит нас умению строго различать то, что является средством познания, и то, что выступает историческим фактом как таковым. Никакая деталь, как бы мало она ни значила, не должна быть абсолютно элиминирована, так как она достойна запоминания как характерная черта того или иного события или целого, интересного само по себе. Наконец, поскольку на практике эти различные гипотезы в науке сочетаются, осуществленный отбор всегда выступает как следствие смешения трех точек зрения: эффективности (каузальности), ценности и средства познания.

Впрочем, отметим, что это разнообразие точек зрения нисколько не предполагает, что необходимо подчеркнуть субъективность науки. В действительности эта субъективность во всей полноте представляет собой исходный пункт исследования. Эффективность — это только другое название каузального объяснения, которое носит объективный характер. Что же касается возможности для одного и того же факта быть либо средством, либо целью познания, выражением целого или примером типа или закона, то она подчеркивает роль ученого, а не произвольный характер научных интерпретаций.

Таким образом, отбор — это прежде всего конструирование объекта. Нас интересует единственная реальность с определенной точки зрения. Исходя из этого объекта, отбора по праву больше не существует, объяснительная регрессия подчиняется реальности и нормам логики. Хотим ли мы составить описание какого-либо процесса? Отбор означает, что наше описание будет неполным, потому что в скрытом или явном виде оно будет ориентировано на наши интересы. Можно задаться вопросом, действителен ли, исходя из некоторых ценностей, отбор как таковой для всех. Безусловно, нужно ответить утвердительно. Но ни вопрос, ни ответ не имеют особого значения, ибо средства отбора фактически в практике Вебера еще больше, чем в его теории, представляют собой конкретные вопросы, а не формальные ценности. И кроме того, разнообразие исторических взглядов в меньшей степени связано с наступлением или ненаступлением тех или иных событий, чем со структурой целого, с подчеркиваниями хода истории, с различным распределением света и теней, второстепенного и главного.

Итак, мы видим, почему Вебер всегда говорит о наших ценностях, а не о ценностях изучаемой эпохи. Источник расхождения заключается в противоположности конечных намерений, в объективности или субъективности отбора. Отношение к ценностям — это не что иное, как Другое название, данное Вебером самому факту исторического интереса или, как он иногда выражался, к вопросам, которые эпоха ставит своему прошлому, или. скорее, той или иной части своего прошлого. Ценности являются выражением наших чувств или нашей воли: и эта психологическая формулировка-- вовсе не форма натурализма, ибо. поскольку наука не отвечает на конечные вопросы, смысл, который мы придаем своей жизни и миру, следует из акта веры, из, может быть, сознательного, но не доказанного взаимного согласия. Следовательно, отношение к ценностям — это своего рода вопрос к прошлым цивилизациям, вопрос о том, что они значат для жизни, которую мы выбираем. С этого момента субъективность выбора получает положительное, а не только отрицательное значение. Наука о прошлом меняется вместе с самой историей. Если история всегда молода, если ее все время нужно переделывать, то это не только потому, что каждый интересуется чем-то своим и что любая незначительная переписка по праву может стать как объектом истории, так и литературным шедевром, и это происходит также главным образом потому, что сама жизнь обновляется вместе с ценностями, с которыми она связана, и человек не перестанет спрашивать до тех пор, пока он будет продолжать творить. Поэтому субъективность отбора выражает в действительности бесконечность исторической любознательности, а также, как мы это увидим, бесконечность объекта, ибо творения человека сами по себе никогда не исчерпывали своего значения.

Идея отбора привела нас к формуле конструирования объекта. Теперь нам нужно изучить его специфические формы: анализ ценности ( Wertanalyse) и понятие идеального типа.

Анализ ценности (по-французски — несколько странное выражение) соответствует тому, что обычно называют пониманием «интеллектуального содержания» какого-либо произведения или «эстетического содержания» произведения искусства. Вебер использует этот термин, потому что, на его взгляд, понимание состоит в том, чтобы выделить пункты, которых касаются ценностные суждения. Соотнести с ценностями те или иные элементы поэмы или картины — значит прояснить то, что составляет для нас смысл произведения. Может быть, эти утверждения покажутся туманными и сложными, в то время как реальность очень проста. Историк обязан понимать то, что он хочет объяснить: если его интересуют басни Лафонтена или фрески Сикстинской капеллы, то он должен составить себе представление об их значении до осуществления каузальной регрессии.

Несомненно, это один из приемов, который историк использует стихийно, но тем не менее могут возникнуть трудные проблемы. Что касается выражения Wertanalyse, оно связано с языком, который Вебер заимствовал у Риккерта. Оно дает ему возможность включить в логику это духовное понимание, которое на первый взгляд кажется более близким к искусству, чем к науке. Оно позволяет ему сохранить принцип, которого он придерживается с самого начала: с логической точки зрения никогда не бывает непосредственного научного понимания объекта. Какова бы ни была роль, которую психологически играет интуиция, необходимо логически переосмыслить жизненный опыт или творения духа, если вы собираетесь заниматься наукой. Анализ ценности есть только удобное выражение этой неизбежной обработки, можно разъяснять, можно вытащить на свет божий более или менее туманные и смутные ценностные утверждения, представляющие собой ткань человеческого опыта, содержащиеся в образах или словах, то, что называют ценностями, способ, который субъекты творчества используют, чтобы занять какую-либо позицию в отношении ценностей. Во всех случаях, чтобы понимать, нужно анализировать, чтобы анализировать единичное, нужно выбирать, а выбираем мы благодаря нашим ценностям.

Отсюда следует, что интерпретация идей связана с точкой зрения интерпретатора. Как такая интерпретация может быть научной? Ответ Ве-бера состоит в том, что анализировать ценность следует частично вне научной области или что ее нужно рассматривать как подготовительный этап собственно исследования.

Вернемся к предыдущему примеру: живопись Микеланджело и басни Лафонтена. Мы начнем с их понимания, и'это понимание будет частичным или, если хотите, оно будет «перспективным». Мы выделяем значение, которое они имеют для нас. Не то, чтобы мы были склонны к замене нашим представлением смысла значения, представляемого автором. Мысль состояла не в этом (хотя иногда наблюдается сползание от одной мысли к другой3). Но мы выделяем в содержании этих произведений элементы, которые мыслились их создателями и которые нас тоже интересуют по отношению к нашим ценностям. После завершения этой интерпретации начинается научная работа: мы доходим до психологических и социальных условий, которые освещают таким образом оформленный объект. Впрочем, эта последовательность носит чисто логический характер: действительно, объяснение источника помогает нам понять, как понимание подготавливает объяснение. В этом случае анализ ценности — это только особая форма конструкции объекта. Мы снова находим общую схему: объяснение свободно определенного объекта действительно для всех.

Но не все трудности разрешены, ибо наука, построенная на основе принципа каузальности, также обязательно есть наука о реальном, а мысли, содержание произведения кажутся трансцендентными реальному: можно ли объяснить истину, прекрасное, обращаясь к причинам? На эту трудность, которая проявляется очень четко, Вебер отвечает утверждением, имеющим абсолютно общий характер: история никогда не была наукой об идее как таковой, но она всегда есть наука о психических событиях. Данные анализа ценности, на наш взгляд, снова становятся фактами души, когда мы ищем их причины. Идеи «Критики чистого разума» выступают для нас в том же плане, что и бредни сумасшедшего.

С другой стороны, интерпретация произведения в той мере, в какой она хочет быть научной, остается на уровне явлений и не доходит до идеи. Логически историк искусства не должен определять красоту или истинность объекта, который он изучает (практически он может иметь лучшие доводы не подчиняться этому правилу научной строгости). Посредством анализа он готовит ценностные суждения, оставляя другим заботу формулировать их в явном виде. Отношение к ценностям — это совершенное наукой переворачивание жизненной позиции.

Анализ привел бы к суждению только в том случае, если бы интерпретатор располагал абсолютно законными нормами, которым подчинялись бы и автор, и интерпретатор (например, в логике). Во всех других областях отношение к ценностям и ценностным суждениям остается таким же независимым, как и понимание и оценка, наука и философия.

154

Таким образом Вебер пришел к строгому разделению истинной интерпретации и интерпретации исторической. Используя хорошо известный каламбур, можно сказать, что историк ищет «истинного Гегеля», а не «Гегеля, который истинен». Или, по крайней мере, до тех пор, пока он остается историком, в качестве термина референции он берет пережитое, а не действительную идею: исследовать значение «Капитала» в истории учений, выделить вклад Маркса в экономическую теорию — значит быть философом истории.

К тому же это решение несколько запутано. Иногда Вебер отсылает к философии истории всякий анализ ценности, как анализ, который понимает, так и анализ, который выносит суждения. На его взгляд, такой анализ находится на грани научной работы, именно он до некоторой степени защищает формулу «история есть искусство», ни с какой стороны конкретная практика больше не злоупотребляет логикой. Но, с другой стороны, прежде чем давать причинное объяснение, нужно понять, и это понимание должно касаться исторического существования произведения.

Конечно, Вебер верил в возможность такого понимания. И если бы он считал его скорее философским, чем научным, то, может быть, распространил бы эту формулировку на все формы отбора. Он знал и объявлял о том, что интерпретация произведений меняется вместе с историей. Однако в этом он видел не опровержение, а подтверждение теории Риккерта. Смысл культурного мира неисчерпаем не в банальном плане, когда никакой фрагмент материи невозможно описать, а в плане позитивном. Любое человеческое творение само по себе неисчерпаемо, потому что оно богато не только значениями, которые в него сознательно вложил автор, но и значениями, которые в нем находят его интерпретаторы. И это посмертное богатство ему, так сказать, имманентно присуще. Истинная интерпретация — та, которая порождается контактом произведения и его интерпретатора.

Идеальный тип, о котором уже так много написано, прежде всего может быть изучен с той точки зрения, которой мы здесь придерживаемся: понятия, с помощью которых мы организуем исторический опыт, представляют собой также методы отбора. Они выражают интерес, который историк проявляет к ушедшему обществу, вопрос, который он ставит перед прошлым. Вместе с тем они свидетельствуют о неустанной заботе, о необходимости сделать иррациональную действительность доступной пониманию, чтобы построить из нее науку.

Прежде всего идеальный тип отвечает потребностям научной практики. Поскольку историк изучает сам мир, в котором мы живем, он пытается использовать обычные понятия, и часто было бы педантизмом избегать их. Но эта уступка не должна приводить к забвению обязанности строго определять научные понятия. Вебер заявляет об этом, в частности, в примечании своего фундаментального труда о социальной истории античности (в котором он сам использовал многочисленные идеальные типы4). Чем меньше мы находим в объекте связных целост-ностей. тем с большей необходимостью мы должны использовать точные дефиниции, так как мир. состоящий из путаных восприятий, мож-

но понять только соизмеряя его с четкими представлениями. Идеальный тип и есть инструмент такого исследования и исторического изложения.

Что касается расхождения между идеей и реальным (никакой античный полис не провел в жизнь в чистом виде определения «полиса гоплитов»), то оно, если можно так выразиться, законно и полезно. Будучи абсолютным номиналистом, Вебер представляет себе понятия как средства, но никогда как цели. Поскольку схоластическое уподобление мысли и вещей ушло в прошлое, понятия сохраняют только функции инструментов. Мы должны постоянно сравнивать их с реальностью, чтобы осознать их неадекватность и добиваться успехов путем их приведения в соответствие с этой реальностью. Строгость дефиниций и есть само условие плодотворности такого сравнения.

Эти замечания остаются туманными, ибо проблема состоит в том, чтобы знать, чем идеальные типы отличаются от понятий традиционной логики, в каком смысле они отрываются от реальности, к изучению которой должны применяться. Действительно, именно здесь проявляется структура исторического мира. Номинализм, отказ от схоластики, от всякой метафизики (главный принцип философии Вебера) сочетаются с требованиями значимого мира.

Идеальный тип определяется через противопоставление понятиям биологии или аристотелевской теории, которые включены в иерархию родов и видов. Но если речь идет о либерализме, капитализме, социализме, то как определить род и видовое отличие? Даже если речь идет о «романтическом» или «греческом», то сможем ли мы довольствоваться тем, что соберем черты, общие всем индивидам? Когда Вебер говорит «о руководителе капиталистического предприятия», он сразу же добавляет, что имеет в виду типичного, а не среднего капиталиста. Фактически мы стилизуем, мы сохраняем только то, что нам кажется характерной чертой. Идеальный тип создается не путем обобщения, а путем утопической рационализации. Мы заменяем мысленным сверхчувственным изображением противоречия и бессвязность реальности.

Итак, раз общая тема обозначена, вернемся к нашим примерам, чтобы углубить их. Что означает, например, идеальный тип западного капитализма, в чем его значение? По мнению Вебера, западный капитализм есть «исторический индивид», существующий, несомненно, во многих разновидностях, раз мы различаем немецкий, французский и американский капитализмы; и тем не менее западный капитализм единичен (einzigartig) и уникален (einmalig) с точки зрения логики. Западный капитализм, рассматриваемый как цель исследования, не более и не менее Уникален, чем то или иное действие той или иной личности в точно определенный момент времени. Поэтому его нельзя определить путем подведения под более общее понятие (во всяком случае, если нас интересует то, что отличает его от всех других экономических систем). В этом случае идеальный тип представляет собой решение проблемы: каким образом сформулировать строгое понятие исторической целостности? Мы выделяем тот или иной признак капитализма, который по той или иной причине привлекает наше внимание, и в зависимости от основною признака распределяем второстепенные. Получаем доступное пониманию

156

157

целое, где сохраняется неповторимость и единство исторического индивида.

Как мы выбираем основные признаки? В принципе свободно, ибо этот выбор по природе своей не отличается от других его форм которые мы рассмотрели. Выход за рамки понятий, о котором мы говорили выше как о неизбежном следствии номинализма, получает, следовательно, в свою очередь на том же основании, что и отбор, позитивное значение. Понятия всегда меняются, потому что науки о культуре всегда молоды, потому что люди никогда не устают изучать то, чего больше нет. Богатство понятий соответствует многообразию поисков и обновлению любознательности.

Но, с другой стороны, эта свобода дает нам возможность мыслить единичное. Вместо того чтобы подчеркивать моменты сходства, мы выделяем отличительные признаки. Чтобы написать историю западного капитализма, мы определим его, противопоставляя другим экономическим системам, как это делал сам Вебер. В самом деле, когда он рассматривает роль протестантов в возникновении капитализма, он имеет в виду только специфически западную форму капитализма (т.е., на его взгляд, рационализированный труд на крупных предприятиях, совершенно отделенных от домашнего очага). То же самое следовало бы делать, если бы речь шла об описании истории французского капитализма. Правило запоминать особенности, естественно, не имеет императивного характера. Оно просто следует из самого исторического интереса: если мы хотим проследить формирование западного капитализма, то мы и интересуемся тем, что составляет своеобразие этого периода цивилизации.

Может ли идеальный тип быть чем-либо другим в тех случаях, когда он используется в ходе исследования? Если мы возьмем пример с руководителем предприятия, то мы можем констатировать, что идеальный тип приближается к виду или к среднему типу. Конечно, чтобы выявить то, что отличает руководителей капиталистических предприятий друг от друга, прибегают к преувеличению признаков «идеального типа». С другой стороны, пренебрегают случайным. Но индивиды должны более или менее представлять собой качества, которые необходимы для понимания термина. Тогда понятие есть общее по отношению к индивидам, хотя, с другой стороны, оно имеет исторический смысл, поскольку выделяет и подчеркивает оригинальность типа.

Можно было бы снова найти ту же двусмысленность — «общее направлено внутрь», «индивидуальное — во вне» — во многих других идеальных типах, например, в идеальном типе «романтического» как в идеальном типе «средневекового городского хозяйства». Можно еще дальше продвинуть различение: в зависимости от того, применяется ли он к индивидам, к массовым явлениям или к коллективной реальности идеальный тип получает разные значения (впрочем, один и тот же тип может иметь разные смыслы: например, «немцы — дисциплинированный народ», «сегодня немцы воодушевлены мрачным патриотизмом», «немцы хотят мира»). Вебер не анализировал детали этих логических разграничений. Говорят, его справедливо упрекали" в том, что все понятия наук о культуре под его пером превратились в идеальные типы.

158

Но даже если не искать глубокого единства всех форм идеального типа, все равно ясно, что почти все понятия в истории несут на себе следы рационализации, идеально-типического преувеличения. Кроме того, Вебер прежде всего был озабочен тем, чтобы доказать несколько фундаментальных идей: идеальный тип опровергает предрассудки натурализма и иллюзии метафизики. Он служит для выявления своеобразия исторических индивидов, он представляет собой позитивную замену сущностных понятий. Он необходим для описания исследуемого объекта, для осмысления действительности путем соотнесения ее с идеей, для изложения результатов.

Рассматриваемый только как инструмент »исторического исследования, идеальный тип уже представляет собой плодотворный принцип. Он не только подтверждает свободу ученого, не только закрепляет развитие науки, но еще и помогает преодолеть трудности, которые проистекают из «тотального» характера исторических явлений. Идеальный тип есть частичная тотальность, созданная сознательно и добровольно ученым, он требует объяснения, действительного для всех, но он необходим как условие каузальной регрессии, поскольку последняя тоже может иметь лишь частичный и аналитический характер.

Теперь мы можем вернуться к вопросу об отношениях Риккерта и Вебера в целом, ибо мы изложили все идеи последнего, которые теоретически можно приписать влиянию первого.

Прежде всего какую роль играет бесконечность чувственного мира в логике Вебера? По его словам, только роль «негативной инстанции». Это и есть термин референции, недоступный никаким средствам науки: направленность нашей любознательности, цели, которые ставит перед собой ученый, нисколько не вытекают из этой бесконечности чувственного мира. Именно «интерес» находится у истоков науки. Конечно, каждый имеет право толковать таким образом идеи Риккерта. Тем не менее только две группы наук соответствуют в «Границах» двум возможным способам преодоления чувственного бесконечного. Далее, направленность знания у Риккерта не имеет той же черты конкретной субъективности. Она вытекает из трансцендентального сознания, а не из любознательности живых людей.

Более того, Вебер никогда не говорит о преодолении чувственного бесконечного. В сущности, эта мысль не имеет места в его доктрине. Когда речь идет о естественных науках, мы постигаем частичные причинные цепи, действительные для абстрактных систем, в то время как, с точки зрения Риккерта, необходимость законов есть гарантия анализа, действительного для всех повторяющихся явлений. Что касается наук о культуре, то универсальность ценности, по мнению Риккерта, по крайней мере, необходима и достаточна для обеспечения универсальности по праву исторической науки (которая, может быть, никогда не будет реализована). Фактически Вебер не заботится об этой теоретической универсальности, разве только в теории, поскольку он думает о реальном отборе. В то время как стремление Риккерта состоит в том. чтобы^ создать науку о ценностях, доказать, что мир ценностей (и науки о Действительности, связанные с ним) предписывается всем, Вебер воз-

159

водит в ранг идеала свое необоснованное понимание. Именно исходя из свободного выбора, может быть достигнуто согласие между всеми теми, кто ищет определенный тип истины. Мы не преодолеваем чувственное бесконечное, мы отказываемся от недоступной всеобщности и ввиду достижимости только частичной истины подчиняемся правилам логики и опыта.

Бесконечность чувственного мира, негативная инстанция была упомянута для того, чтобы утверждать иррациональность всей реальности как таковой, чтобы обозначить границы всякой науки, чтобы доказать, что история находится на том же уровне, что и физика, когда, например, речь идет о причинном объяснении единичного факта. Иногда Вебер также говорит о расчленении с помощью отношения к ценностям области культуры. Конечно, он считает правомерными эти утверждения, потому что, на его взгляд, логика должна брать в качестве исходного пункта отношения субъекта и объекта, а не отношения историка в истории к событиям прошлого. Но на самом деле, когда он возвращается к самим проблемам, он забывает о неокантианстве и говорит как историк. Специфика наук о культуре, ритм, в соответствии с которым они развиваются, связаны с их укоренением в исторической реальности. Отбор материала, интерпретация действий людей, создание понятий происходят из вопросов, которые ставит перед собой каждая эпоха. И если объект неисчерпаем, то это следствие не столько «бесконечности» конкретного, сколько собственного богатства культуры. Другими словами, все важные идеи являются внешними для формальной логики, они чужды Риккерту.

Верно, что остается отношение к ценностям. Можно сказать, что этот принцип возник у Вебера как логическое решение проблемы: как можно создать объективную науку из ценностных суждений или даже вообще из всех реальностей, о которых мы имеем такие суждения? Практически, как мы уже видели, он заимствовал у Риккерта логическое истолкование, идею о том, что история рождается из исторического вопроса, исходит из сознания историка, но отношение к ценностям ограничивается формулировкой в абстрактных терминах этого первоначального данного. Ни для анализа ценностей, ни для построения целостных образований отношение к ценностям, кроме удобной формулировки, ничего больше не дает. Что касается отбора, то мы знаем, что он фактически имеет тенденцию к противоположной цели. Наконец, объединение объектов по их значению, сложившееся из отношения к ценностям, в работах Вебера не встречается: смысл имманентен человеческому становлению.

Можно ли сказать, что Вебер6 нашел в книге Риккерта обоснование наук о единичном? Может быть, но главные аргументы он нашел не в книге, а сформулировал в своем творчестве. В самом деле, если бы кто-нибудь, подобно французским позитивистам, утверждал: «Существует только наука об общем», то можно было бы ответить ему вместе с книгой «Границы»: «На законном основании существует два направления научного исследования». Но в конечном счете настоящий ответ будет таким. Либо это утверждение означает: «нельзя создать науку о единичном» и тогда будет лучше сразу отослать к теории и практике Вебера.

Либо оно означает: «не следует стремиться к созданию науки о единичном». И тогда единственным ответом будет ответ Вебера: направление исследования, границы наук не зафиксированы природой вещей. Только воля ученого выбирает и определяет объект. Интерес к прошлому н его своеобразии, несомненно, есть исторический факт, но относится ли то же самое к изучению законов или к желанию создать науку, которая может одновременно быть силой и знанием?

Проблема каузальности

Трудности причинного подхода в исторической науке, по мнению Вебера, необязательно связаны с самой природой человеческой деятельности. Проблема ставится в тех же терминах при любом объяснении конкретного. Как нам удается определить причины события? Физик принимает к рассмотрению тот факт, что камень падает, историк же хочет рассматривать факт, что этот камень упал, что этот снаряд не взорвался, что этот сигнал не работает. Никакой закон не удовлетворяет стремление историка найти причинное объяснение факту, потому что никакой закон не учитывает уникальности фактов.

Историческое объяснение регрессивно, потому что историк располагается за событиями и должен идти от следствий к причинам. Но эксперт, призванный к тому, чтобы восстановить ход аварии на железной дороге, находится в том же положении. Кроме того, каузальная связь в истории никогда не сводится к установлению тождества. Действительно, если мы пишем историю становления, то мы как раз и отличаем конечное состояние от предыдущего. Но разве причина не определяется как постоянный и неизменный антецедент? Нет ли противоречия в том, чтобы говорить о причинах или причине единичного события? Вебер отвечает, что идея каузальности включает в себя два элемента: с одной стороны, правило следования, а с другой — связь между двумя терминами. Смотря по обстоятельствам, подчеркивается тот или другой элемент. В истории понятие правила уступает место понятию динамической связи. Впрочем, это происходит не потому, что исчезновение правила предоставляет место интуитивному пониманию каузального действия. Напротив, в истории, как нигде, установление отношений детерминизма требует серий мысленных операций, необработанное данное нужно организовать так, чтобы сделать его доступным пониманию.

Прежде всего еще раз напомним о необходимости отбора. Причинное отношение не идет от момента становления в своей полноте к другому моменту; оно всегда — только одна из ветвей детерминизма, которую наука постепенно приводит в порядок.

Когда объект объяснения определен и выделен, мы должны отобрать антецеденты. Мы выбираем некое предшествующее событие и спрашиваем себя, что было бы. если бы это событие не произошло или если бы оно было другим. Тогда в соответствии с нашими знаниями или правдоподобием мы строим эволюционную цепь (предполагаемую), которая могла бы быть результатом (необходимым или вероятным) упразднения или преобразования этого антецедента. Если в воображаемой эво-

160

люционной цепи изучаемое нами явление будет другим в тех или иных свойствах, которые нас интересуют, то мы припишем (по крайней мере, частично) эту часть следствия действию рассматриваемого антецедента. Возьмем простой пример. Если мы хотим объяснить французскую революцию 1848 г. и определить, какое действие оказали выстрелы на бульварах на дальнейший ход событий, то мы постараемся представить себе, что было бы, если бы этот уличный инцидент не имел места. Если нам покажется достоверным или просто вероятным, что революция не разразилась бы или складывалась бы по-другому, то мы припишем этим выстрелам ответственность за революцию (точнее, частичную ответственность за некоторые характерные особенности этой революции, которые мы должны будем считать исчезнувшими в выдвинутой гипотезе). Укажем еще на один пример, приведенный самим Максом Вебером: хотите оценить историческое значение Марафонской битвы (или вообще победы греков над персами)? Представим себе поведение персов в случае победы. На этот раз мы можем использовать аналогии: какова была политика персов в завоеванных странах? Различие между теократическим строем, зародыши которого уже можно заметить в Греции во времена Марафонской битвы, и свободной Грецией раскрывает каузальное значение этой битвы.

Конечно, история Греции в эпоху персидского господства в том виде, в каком мы ее воспроизводим, не носит необходимого характера. Если даже не учитывать субъективной вероятности, которая связана с несовершенством нашего знания, фактические обстоятельства с той степенью точности, с какой мы их воспроизводим, создают только «объективную возможность». Мы учли только одну часть обстоятельств, с другой же стороны, даже если бы мы и приняли в расчет все факты на данный момент, то нужно было бы добавить еще и последующие события. Последние создают по отношению к фундаментальным данным, которые мы рассмотрели раньше, возможность «акциденций», «отклонения». Таким образом, теократическое развитие было бы адекватным (но не необходимым) следствию победы персов, а это значит, что рассматриваемые обстоятельства определили бы данное следствие в самых многочисленных случаях. Подобным образом, если мы утверждаем, что в 1848 г. революция была неизбежна, то мы просто хотим сказать, что ситуация в стране к этому времени была такова, что огромное число событий могло вызвать революцию, точнее, число это было велико по сравнению с числом событий, которые не должны были бы вызвать революцию. В том же смысле можно говорить об обстоятельствах, которые способствуют или препятствуют следствию в зависимости от соотношения благоприятных и неблагоприятных случаев. Сказать, что выстрелы были настоящей причиной революции — значит утверждать, что она не следует однозначно (в подавляющем большинстве случаев) из совокупности предшествующих событий. По отношению к ним она — случайное следствие.

Мы не будем продолжать анализ концепции причинного объяснения в науке у Вебера, потому что думаем вернуться к этой проблеме в другой работе. Мы хотим только уточнить результаты в необходимой мере для того, чтобы дать верное представление об учении Вебера.

162

Прежде всего в истории никогда не бывает одной причины. Причинное рассмотрение изолирует тот или иной антецедент, но оно приписывает антецедентам, которые считает эффективными, только часть причинного действия. События, наступившие раньше, именно вместе взятые, обязательно ведут к действительному следствию. Всякое отношение каузальности в истории имеет частичный характер и является только вероятным. С другой стороны, антецедент, к которому восходят, никогда не бывает первым: выражаясь кантовским языком, абсолютного начала не существует. Каузальная регрессия, в сущности, бесконечна. Она ограничивается только нашей любознательностью. Другими словами, прекращение причинного объяснения имеет решающий, если не произвольный, характер: как и отбор, оно зависит от вопроса, который историк поставил перед фактами.

С другой стороны, эта теория делает возможной взаимосвязь между установлением правил и детерминацией акциденций. Вместо утверждения в соответствии с натуралистическим предрассудком, что для выявления закономерностей нужно пренебрегать единичными событиями, Ве-бер доказывает, что акциденция и правило являются коррелятивными терминами. Адекватная каузальность определяется путем отрицания случайного и наоборот. Результаты истории находятся на том же самом уровне, что и результаты социологии. Общие связи описываюся вероятностными суждениями так же, как и исторические связи. И те и другие следуют из расчленения действительности, которое и представляет саму сущность исторической работы.

Понятно также, почему эта причинность вероятностного характера, применение которой на первый взгляд зарезервировано для некоторых ситуаций или моментов, на самом деле составляет костяк всякой исторической науки и фундамент всякой объективности. Она уже находится «за работой» по организации целостностей, по формированию понятий. Связи различных частей идеального типа должны соответствовать требованиям каузальности. Поэтому детерминизм ретроспективной вероятности, как можно было бы назвать эту концепцию, сохраняет силу также на уровне массовых явлений или эволюции целого. Речь всегда идет о вероятностных суждениях. Гипостазировать идеи, «тенденции становления» или целостности как движущие силы, стоящие над человеческими действиями, — значит путать интеллектуальные конструкции с метафизическими сущностями. И как раз потому, что речь идет о конструкциях, результаты действительны для всех тех, кому нужна истина, поскольку рассуждения (при условии, что мы располагаем достаточными сведениями) протекают согласно законам логики.

В то же время всякая историческая наука, чтобы стать объективной, не покидает точки зрения, избранной историком. Именно историка интересуют последствия той или иной позиции человека, той или иной ситуации, средства, используемые для осуществления того или иного намерения. Связи, которые распространяются до пределов, положенных нашей любознательностью, действительны, начиная с поставленных историком вопросов: какой-нибудь другой историк может не заметить этих связей, так как он иначе разрежет бесконечную ткань исторического детерминизма.

163

Проблема понимания

До сих пор для ясности изложения мы полностью пренебрегали одним существенным аспектом методологии Вебера. На его взгляд, исторические высказывания должны быть сразу и «интеллигибельными», и каузальными. Уже в своих первых работах он отмечал, что в факте мы можем и должны «понять» (verstehen] последовательность событий, причину своеобразия наук о культуре, доказательство объективных теорий наук о духе (Geisteswissenschaften).

Понять — значит с очевидностью уловить связь явлений, чуждых нашему сознанию, быть в состоянии воспроизвести в себе некий психический процесс, достигнуть «смысла» фактов в эмпирическом плане. Эти разные дефиниции не эквивалентны, но они представляют собой только попытки выразить несомненное данное, к которому достаточно отослать: когда мы видим, что кто-то рубит лес, мы сразу же понимаем последовательность его движений и не нуждаемся в том, чтобы вспоминать какой-нибудь закон природы. Когда мы видим человека в состоянии гнева, который угрожающе жестикулирует, мы понимаем связь его чувства с жестом. Чему соответствует это понимание или это ощущение понимания? Может быть, трудно точно ответить. Предыдущие сведения, «очевидность», «участие», «воспроизведение» используются только для обозначения того, о чем идет речь.

Поэтому мы снова сталкиваемся с проблемой, которую последовательно находили у Дильтея, Риккерта и Зиммеля. Можно ли ставить решение Вебера в связь с предыдущими? Действительно, прежде всего нужно исключить вопрос Риккерта: что же мы понимаем — психическое или значение? В большинстве своих работ Вебер не делает такого различения, а когда он его использует, то совсем не для того, чтобы разрешить главную трудность. Первый факт — это наличие интеллигибельных связей между историческими событиями. Неважно, являются ли эти связи философски имманентными или трансцендентными пережитому. Логически, во всяком случае, все происходит так, как если бы эти интеллигибельные связи были присущи самой реальности. Следовательно, по мнению Вебера, понимание — это одновременно понимание и значения и психического феномена.

Не нужно сближать Вебера с Дильтеем и задаваться вопросом, как мы переходим от знаков к означаемым вещам, от документальных подтверждений или объективного духа к духу живому. Принимает ли Вебер идею Риккерта, согласно которой этот прием чужд методологии? Может быть, но подругой причине: здесь речь идет о психологическом описании или о философии. Так что логика концентрируется вокруг понятия истины.

Все стремления Вебера (если абстрагироваться от очень длительной полемики против теорий, которые он считал ложными) касались следующей проблемы: при каких условиях, в каких границах суждение, основанное на понимании, может быть действительным для всех. т.е. истинным? В самом деле, особенность умопостигаемых реальностей состоит в том. что они всегда поддаю гея множеству интерпретаций. Мы рискуем не так, как н естественных науках. — не понимать, мы риску-

ем не иметь возможности выбирать среди разных способов понимания. Тем более что, на взгляд Вебера, понимание состояний сознания не носит непосредственный, интуитивный характер. Нам надо осветить, разъяснить то. что другие смутно мыслили или пережили. Инструмент такого анализа — это, естественно, отношение к ценностям. Стало быть, речь идет о преодолении двойной субъективности: субъективности, связанной с избранной точкой зрения, и субъективности, связан-ной с фундаментальной двусмысленностью умопостигаемых отношений.

Теорию Вебера следует сопоставить, если, мы хотим дать ее точное истолкование, с идеями Ясперса7 и Зиммеля. Ясперс, как известно, написал работу по общей психопатологии, основывающуюся на радикальном противопоставлении отношений понимания (verstaendliche Zusammenhange) и отношений каузальности. То, что общий паралич порождается сифилисом мы констатируем благодаря регулярности последовательности, но мы не понимаем этой регулярности. Мы понимаем независимо ни от какой частоты, что человеком, на которого напали, овладевает гнев, что слабое, обездоленное существо склонно ненавидеть всех сильных людей. Если так представить антитезис, то он кажется абсолютным. В действительности же, доведя его до деталей, Ясперс столкнулся со множеством трудностей. Прежде всего трудно точно очертить область понятного. Можно ли сказать, что какое-нибудь явление в себе понятно или непонятно, или это выражение имеет значение только относительно того или иного интерпретатора? С другой стороны, нельзя ли совместить статистическую частоту и доступность для понимания (например, в детерминации психологических типов)? Каково значение понятных отношений? Большинство объяснений психоанализа, по мнению Ясперса, принадлежат к этому типу, но они только связывают содержания психического расстройства с каким-нибудь предшествующим событием (например, с воспоминанием детства), оставляя в стороне не относящиеся к сознанию причины. В этом случае два вида отношений, по-видимому, применяются к двум аспектам реальности, как сказал бы Зиммель, — к процессу и к содержаниям, — и спрашивается, в какой мере достаточно одних лишь интеллигибельных отношений для создания науки.

С помощью заимствования или благодаря сотрудничеству Вебер возобновил ту же тему. Он задался вопросом, какова сфера распространения доступных пониманию психических явлений. Как мы увидим ниже, он использовал различия между рациональным и аффективным пониманием, а также между статическим и генетическим пониманием, которые содержатся в работах Ясперса. Кроме того, он поставил в центр своей логики уже замеченную Ясперсом трудность. Каким бы очевидным ни было отношение между сознанием бессилия и определенной моралью, применяемое к специфическому явлению генезиса христианства, это отношение имеет только гипотетическое значение. Всеобщая истина понятной свя'зи мрансцендентна всякой уникальной последовательности. Как доказать, что такая связь имеет силу в качестве исторической интерпретации'.' Итак, можно было бы сформулировать главную нриилему Вебера. решение которой задается слелуюн.шм принципом: уникальный акт понимания никогда не имеет объективного значения, он должен быть верифицирован каузально.

У Зиммеля Вебер заимствует противоположность объективных смыслов и субъективного смысла, смысла слов и смысла, пережитого тем, кто говорит, действительного смысла закона и смысла закона по отношению к индивидуальному сознанию. Зиммель считал, что объективно существует множество интерпретаций, причем все они правомерны. Отсюда необходимость брать в качестве термина референции субъективный смысл, если вы хотите иметь позитивную науку. Таково, действительно, намерение Макса Вебера: когда историк изучает становление идей, он должен принимать во внимание только психические события. А теперь проследим за развитием этой двойной проблематики.

С проблемой, которую мы только что упомянули, причем в последнюю очередь, Вебер столкнулся дважды: по поводу права и поводу истинного идеального типа. Могут ли быть объектами позитивной науки норма как таковая и истина как таковая? В обоих случаях он отвечает отрицательно. Историк познает только эмпирическую значимость норм и истины, которая сводится к фактам или к их повторяемости.

Макс Вебер был прежде всего юристом, и его полемика против Штаммлера может быть истолкована по отношению к теории права. Мы хотим взять из нее только то, что касается нашей проблемы: противопоставление объективного и субъективного смыслов.

Если историк утверждает, что закон эмпирически действителен в определенную эпоху, то это высказывание сводится к суждению факта: был шанс для того, чтобы за определенным действием, противоречащим закону, последовало определенное число других действий разных лиц, имеющих целью пресечь допущенные нарушения. Несомненно, такие действия могут быть поняты только благодаря юридическим нормам, которые приняли индивиды, и в этом смысле юридическая норма есть каузальный фактор. Но она всегда действует посредством представлений в сознаниях. Поэтому если ученый создает позитивную науку из юридических фактов, то он следит за действиями и представлениями, нормы же — только особый вид представлений.

Что касается других способов рассмотрения права, то они тоже имеют право на существование, но представляют собой либо нечто внешнее науке о реальности, либо один из ее подготовительных моментов. Юрист действительно может развивать «догматику» смыслов. Возьмем в качестве примера обмен. Спрашивается, какой смысл вкладывали бы партнеры в свои действия, если бы они торговались до бесконечности? Какой смысл должен иметь обмен, чтобы занять место в непротиворечивой системе экономического права? Какой смысл нужно придать обмену, чтобы облегчить экономическую жизнь? Каков смысл обмена с точки зрения закона природы? Список вопросов нетрудно продолжить, но все они догматичны, они ищут то, что должно было бы быть, а не то, что было. Они правомерны до тех пор, пока осознают свою собственную природу, свою трансцендентность пережитому. С того же момента, когда объективный смысл — будь то смысл в логике, имманентной реальному пове-

166

дению или нет— заменяется субъективным смыслом, возникает путанница.

В принципе такое четкое различие рискует потерять свою ясность по следующим причинам. Прежде всего историческое исследование не может обойтись без догматики. При описании изучаемого объекта, при анализе существующего законодательства, приступая к причинному исследованию, мы прибегаем к идеальным типам норм. Но идеальный тип, получаемый путем рационализации, часто соответствует субъективному смыслу рассматриваемого закона или законов. С другой стороны, закон могут корректно мыслить те, кто ему подчиняется: в этом случае субъективный смысл смешивается с объективным. Но существует тенденция рассматривать эту идентичность как нормальное явление и скатываться от идеального типа к историческому смыслу. Наконец, юридическое понятие используется для обозначения сложных социальных реальностей (например, таких, как государство), которые частично представляют собой юридические факты, но которые могут быть изучены и с других точек зрения, связанных с другими ценностями. Было бы трудно и педантично избегать юридических терминов в социальных науках. Нужно еще осознавать разрыв между нашими юридическими представлениями и более или менее несвязной сложностью поступков и чувств, которые соответствуют этим представлениям в реальности.

В какой мере этих различий, которые мы в общих чертах раскрываем, достаточно для решения поставленной проблемы? Главная трудность, видимо, связана с комбинацией понятия случайности и субъективного смысла. Позитивная наука — это интерпретация пережитого смысла; но выразить эмпирическую действительность закона с помощью понятия случайности — значит в большинстве случаев исказить пережитый смысл: один лишь историк говорит о вероятности, существование закона вообще обозначает нечто другое для исторического субъекта8. С другой стороны, полное отделение догматики от науки о реальности рискует отдать ее во власть чистого произвола, ибо откуда возьмутся возможности выносить суждения, если не из опыта? К тому же эта трудность касается не столько истории,-сколько философии права. Кроме того, интерпретация юридической системы определенной эпохи транс-цендентна пережитому умершими людьми, и не смешивается с догматикой или с нормативной теорией. Дух законов, в понимании Дильтея, — объективный дух эпохи, нет ли и здесь объекта реконструкции или исторического понимания? Практика Вебера за неимением теории достаточно об этом свидетельствует9.

Проблема — существует ли история истины? — соседствует с проблемой, которую мы только что кратко рассмотрели. В обоих случаях историк в состоянии построить в целом доступную пониманию систему, подчиняющуюся логике юридических норм или истинного мышления. В обоих случаях он должен отказаться от объяснения исторических фактов с помощью интеллекта. Юридическая норма — это только идеальный тип, от которого сознание индивидов более или менее отклоняется. Истинная связь (не важно, идет ли речь о математике, физике или гармо-

167

нии) тоже представляет собой лишь идеальный тип, т.е. инструмент исследования. Мы сразу понимаем, почему, исходя из данных посылок, кто-то находит верное следствие. Но если мы используем это следствие как идеальный тип, то мы можем измерить разрыв и отыскать ошибку, если она была допущена. Истина служит нам для того, чтобы раскрыть ошибку, а затем, чтобы с ее помощью писать историю. Таким образом, Вебер в истории музыки хотел следовать требованиям рационализации, исходя из фундаментальных данных проблемы, находить социальные факторы, благоприятствующие этой рационализации и по контрасту с идеальным типом линейной эволюции освещать внезапное вторжение иррациональных моментов.

Значит ли это, что есть история ошибок, но нет истории истины? Безусловно, Макс Вебер с этим бы не согласился и он повторял бы, что истина, с точки зрения историка, есть явление психическое. Когда применяют истинный идеальный тип, его берут как выражение обыденного мышления и игнорируют значение его истинности. То же самое, если ошибка была правилом для определенной эпохи, как раз ее мы и берем в качестве идеального типа, чтобы измерить индивидуальные или иррациональные факторы (Вебер приводит пример с ошибкой пифагорейцев: 12 квинт = 7 октав). Истинный идеальный тип имеет только то преимущество, что он в более высокой степени доступен пониманию. А кроме того, историк рассматривает эту понятность как простое психологическое данное. Мы понимаем как ошибки, так и истину, а каузальность всегда должна подтверждать понимание.

Конечно, историк, как и всякий ученый, должен верить в законность логических норм и принципов познания. Без этих априорных норм не было бы исторической истины, так же как не было бы никакой другой научной истины. Но логика как объект науки не смешивается с логикой как априорными нормами исследования. В первом случае она представляет собой факт или явление обыденной жизни, во втором — норму. Отрицание нормативного характера логики означает ликвидацию науки; смешение нормативной стороны логики с фактической означает лишение ее позитивного характера. Тем самым устанавливаются границы результатов объяснения: объяснение происхождения никогда не приведет к формулировке ценностного суждения. С одной стороны, психология или история, а с другой, — логика всегда будут существовать раздельно.

Было ли такое решение действительным до конца? В самом деле, его достаточно для любой частичной реконституции определенной эпохи. Но если мы хотим проследить развитие философии или науки, то мы составляем рассказ в зависимости от нашего понимания философской или научной истины. В той мере, в какой мы установим причины, это понимание может сойти за простой факт. Но если мы используем его для понимания становления, то он, на наш взгляд, снова превратится в истину, а не просто в результат конвенции или привычки. Однако если бы все идеи рассматривались как выражения или отражения жизни, если бы их истинная ценность осталась в небрежении, то разве не было оы нарушено правило понимания'/ Ибо философские и научные понятия с точки зрения индивидуального сознания тоже имеют ценность в системе истины, эмпирической или универсальной.

В каких условиях понимание человеческого поведения может быть выражено в универсально истинных суждениях? Как мы уже указывали таков главный вопрос. Вебер не сформулировал свой вопрос настолько явно, чтобы самые верные его комментаторы по праву полагали исключить из логики (logisch bedeutungslos) двусмысленность интерпретации (Mehrdeutigkeit). Чтобы попытаться сделать мысль Вебера совершенно ясной, мы воспользуемся тем же методом, который применили в предыдущих параграфах, и изложим его теории, указывая, какие трудности они разрешают, какой доктрине противостоят, не пытаясь систематизировать доктрину, в сущности, очень логичную, но не до конца разработанную.

Несомненно, основная идея Вебера, вызванная к жизни и его практической деятельностью как историка и примером Ясперса, состоит в следующем: историк интерпретирует поведение своих персонажей прежде всего с помощью идеального типа целевой рациональности (zweckrational)·; поведение прежде всего объясняют так, как если бы оно было разумным, т.е. признают, что тот, кто действует, думает о чем-то, комбинирует возможности с определенной целью. Чем вызвана такая интерпретация? Безусловно, прежде всего тем, что она имманентна: связь поступков, движений в пространстве непосредственно доступна пониманию.

В этом случае каузальность должна проявиться, как только мы придадим психологическое значение этой рациональной гипотезе. Мы распознаем носителя действия по этому действию, но хотел ли он действительно того, что сделал? Обдумал ли он сознательно свое поведение?

Таким образом, мы приходим к психологической стороне дела, интерпретация которой двусмысленна по другим соображениям. Здесь Вебер ссылается на Зиммеля. В одних и тех же обстоятельствах возможны противоположные реакции, противоречивые желания сталкиваются в сознании каждого, оправдания скрывают настоящие побудительные причины. Верификация каузальностью на этот раз проявляется в соответствии с логической схемой, которую мы рассмотрели выше: теоретически мы можем отобрать побудительные мотивы, как если бы речь шла об обычных антецедентах, и прийти к вероятностным суждениям.

Однако понимающая психология (как и психоанализ) раскрывает логику, имманентную различным формам поведения по ту сторону социальных представлений. Так выделяется новый тип «рациональной» интерпретации, самым простым примером которой является тезис Ницше о происхождении христианства: религия слабых, религия озлобленности. Стало быть, мы говорим о психологической рациональности или о рациональности происхождения в противоположность имманентной рациональности, о которой говорили выше. Разумно компенсировать свою нищету путем обесценивания недоступных ценностей. На этот раз каузальность служит для верификации ингеллигииельнои связи, которая остается очевидной, лаже если в определенном случае она и не соотнет-

ствует реальности событий. Вообще каузальность относится к интеллигибельным связям, применяемым к поведению толпы, как статистическое подтверждение относится к психологически правдоподобной гипотезе.

Рассмотрим последовательно эти три пункта.

Почему в первую очередь мы используем идеальный тип целерационального (zweckrational), иначе говоря, почему психология историков внешне состоит в том, чтобы приписывать действующим лицам какие-либо намерения? Можно было бы вспомнить основную тему социологии Вебера: рационализация современного мира. Можно было бы также вспомнить мысль Зиммеля: большинство индивидов, которые действуют во всеобщей истории, лишены своего конкретного бытия и фигурируют в ней только в качестве носителей той или иной функции. Но я думаю, что главная причина имеет методологический характер, на что указывал и сам Вебер. Отношение средств к цели особенно очевидно, потому что оно соответствует законам (природным или общественным), как только мы допускаем, что индивид выбрал адекватные средства для достижения цели, требуемой обстоятельствами. Заодно эта интерпретация может быть обобщена (экономическая теория); она избегает обращения к психологии, поскольку человеческое поведение, понятое таким образом, выглядит как простая адаптация (рациональная) к внешним данным.

В одном любопытном примере Вебер даже расширяет возможное применение этого рационального типа. Если мы пытаемся понять поведение Мольтке и Бенедека в войне 1866 г., то нам нужно построить такой идеальный тип кампании, которая имела бы место, если бы оба противника, обладая всеми сведениями, действовали строго рационально. Интервал, который отделяет эту не имевшую места кампанию от реальной, служит нам мерой воздействия, которым были вызваны ошибки и необдуманные порывы генералов. Такое сравнение ставит проблемы каузальности и указывает, каких пунктов должен касаться анализ; иногда оно подсказывает какие-нибудь объяснения (нехватка сведений, иррациональные мотивы). Конечно, этот пример идеализирован', мы создаем идеальный тип не для всякой кампании, мы вообще не объясняем свои конструкции, тем не менее, верно, что интуитивно мы понимаем принятые в реальности решения, соотнося их с идеальным образом того, чем они были бы, если бы индивид вел себя разумно и если бы он имел полное знание о ситуации.

Во всех случаях телеологическая интерпретация — это только гипотеза (в самом благоприятном случае объективная возможность). И Вебер неустанно повторял, что история пользуется рациональным методом, но что сама она — не рациональна. Поиски истинных причин казались ему необходимыми по следующим соображениям. Действие. особенно последствия действия, не всегда соответствуют намерению того, кто действует. Именно здесь, на его взгляд, лежит одна из самых драматичных проблем истории — противоречие между желаниями людей и достигнутыми результатами, само это противоречие вытекает из фундаментальной антиномии метафизического положения человека: мир, даже человеческий, ни хорош, ни плох, он безразличен к нашим

170

ценностям и подчиняется слепому детерминизму. С другой стороны, очевидно, что рациональный тип, рассмотренный как объяснение первопричины, есть только гипотеза. Внешняя рациональность может быть случайной, ничто не доказывает, что индивид обдумал свое поведение и т.д.

В этот момент историк прибегает, с одной стороны, к психологии, а с другой, — к причинному рассуждению. По примеру Риккерта Вебер сначала считал, что психология даже в этом вопросе мало помогала историку: для интерпретации жизни людей было достаточно мудрости наций. Далее, поскольку он все больше и больше интересовался новыми психологическими школами, он стал настаивать на услугах, которые патологическая психология и психоанализ могут оказать историку, когда речь идет о понимании действий не в их конкретном проявлении, а через их побудительные причины.

Тем не менее всякая психология казалась ему ненадежной. Мы опять-таки хотим найти мотивы, но даже тот, кто действует, не всегда знает, почему он так поступает. Как различить основания для действий заинтересованных лиц и подлинные побуждения? Более того, одно и то же действие может иметь разные побудительные причины. Если кто-то хочет вести рассуждение от прошлого к будущему или использовать общую интерпретацию в частном случае, то риск ошибки велик. Один и тот же человек терзается противоречивыми желаниями, разные люди реагируют на определенную ситуацию по-разному и т.д. Отсюда следует: когда речь идет об индивидуальном поведении, историк должен рассматривать предшествующие события так, как если бы речь шла о каком-либо историческом событии (накопить сведения о психологии этого человека, сравнить рассматриваемый поступок с другими подобными действиями, другими поступками того же человека и т.д.). Когда речь идет о поведении масс, интерпретация имеет значение для каждого индивида только ретроспективно, для каждого же будущего случая, она имеет только вероятностное значение. Она должна быть верифицируема фактами, если можно, статистикой.

До сих пор, как нам представляется, мы имели в виду только рациональные поступки: факты же открывают нам побуждения иного характера, и путем сравнения с идеальным типом, а также с помощью вероятностного рассуждения мы фиксируем их эффективность. Но фактически Вебер никогда не сомневался в том, что мы также способны понять иррациональные поступки (в смысле «несоответствия типу целевой рациональности»). Прежде всего мы прекрасно понимаем субъективно рациональное поведение и поведение объективно иррациональное во всех случаях, когда отношение средства к цели было подчинено иррациональным представлениям (магическим, религиозным), а также во всех случаях, когда комбинация средств основывалась на неточных знаниях. Мы также понимаем отношения, которые не являются рациональными в смысле целевой рациональности, но которые также не сравнимы с необдуманными побуждениями или с механическими реакциями — всю область поведения, которую иссле-Дует психоанализ. На этот раз каузальность, если речь идет о поведении одного, состоит в верификации гипотезы, а если речь идет о по-

171

ведении многих — в подтверждении соответствия фактов предложенной интерпретации.

Это учение о понимании позволяет нам схватить смысл, который Ве-бер вкладывает в теорию экономики. Так называемые законы классической политической экономии представляют собой не что иное, как идеальные типы. Они устанавливают, что произойдет на рынке, если предположить, что продавцы и покупатели будут вести себя строго рационально, чтобы одни могли продавать, а другие покрывать свои нужды на наиболее выгодных условиях. Этот идеальный тип имеет двойную функцию, на которую мы указывали выше: оценить действие иррациональных факторов (паника на бирже) и понять наблюдаемое поведение в том случае, когда оно соответствует идеальному типу. На его взгляд, австрийская школа предельной полезности не имела к психологии никакого отношения: никакой закон пресыщения не объясняет распределения доходов между различными мыслимыми покупками. Но можно попытаться представить себе события, которые произошли бы, если бы все люди действовали как коммерсант, который постоянно сравнивает приходную и расходную статьи, прежде чем принять малейшее решение. Таким образом устраняются банальные и поверхностные возражения против абстрактного характера экономической теории, утверждения относительно ее несоответствия реальности, легкие насмешки над homo ?conomicus, указания на разрыв между иррациональными желаниями живых людей и рациональностью вымышленных существ от науки. Но вместе с тем отпадают претензии политической экономии либо включить всю реальность в сеть законов, либо вывести определенные требования из теоретических связей (свободный обмен). Идеальные типы экономической науки могут оказать большие услуги в той мере, в какой они корректно составлены, но они совсем не являются ни целями исследования, ни нормами поведения.

Из пункта, которого мы достигли, можно также набросать эскиз логики социологии. Вообще она похожа на логику истории. Что меняется, так это только цель: в одном случае хотят объяснить события, в другом — установить всеобщие связи. Но объяснение единичных явлений и установление общих связей имеют одно и то же достоинство, в сущности, эти два метода взаимосвязаны, правила являются необходимыми средствами исторического исследования, и социолог, чтобы открыть эти правила, должен не пренебрегать случайностями, а элиминировать их с помощью вероятностных рассуждений.

Точнее, все логические характеристики истории обнаруживаются и в методе социологии. С самого начала — отбор на основании ценностей. Это лишь иллюзия, характерная для социологов — верить, что они избегают субъективного решения историков, когда исследуют законы. Понятия, которые они употребляют, а стало быть, и целостные образования, которые они конструируют, вытекают из вопросов, которые они ставят перед предметом изучения. Как и история, социология является «понимающей». Факты природы, физиологические или биологические (наследственность) явления, непонятные реакции людей еду/кат «условиями» иди «обстоятельствами» понятого действия. Coniiu.ioi знакомится с этими внешними факторами поведения как с та

но свое внимание он концентрирует свободным решением на сфере поступков, доступных пониманию. Поскольку социолог хочет понимать, он считает, что все изучаемые им реальности по праву можно свести к событиям индивидуальных сознаний (ибо понять можно только сознание, а сознание бывает только индивидуальное). Как и историку, социологу нужны идеальные типы. Вместо идеального типа исторического индивида (романтизм) он обращается к идеальным типам всеобщего характера (бюрократия), которые выделяют какой-нибудь признак, общий для множества исторических индивидов. Здесь проявляется глубокое единство всех видов идеальных типов, понятий, свойственных интерпретации человеческого поведения, ибо эти идеальные типы всеобщего характера (например, типы власти) проистекают из различных типов человеческого поведения. Кроме того, социология хочет связать каузальность и понимание. Правила социологии, т.е. частотные последовательности, понятны сразу же, потому что они объясняют причины человеческих поступков и соответствуют нормам каузальности, потому что они должны подтверждаться, если можно, статистическими данными и всегда фактами. Так, закон Грехэма не только очевиден, статистика свидетельствует, что действительное поведение человека в огромной степени соответствует теоретическому описанию. Во всех случаях правила и идеальные типы должны быть не просто очевидными, нужно еще доказать, что люди, которых хотят понять, чаще всего поступают действительно так, как на это указывает идеальный тип. Двойное требование «значимой адекватности» и «каузальной адекватности» имеет силу на всех уровнях, для любого момента исследования; в этих понятиях, как и в этих правилах, каузальность есть нечто внутреннее для понимания. Она предполагает соответствие связи, мыслимой историком, развертыванию фактов.

Разумеется, многое надо было бы уточнить: каковы же в точности эти правила (или законы) социологии? Каково точное значение понятия случайности или вероятности в применении к социологическим правилам? Как сочетается возможность сведения всех индивидуальных (или межиндивидуальных) социальных явлений с необходимым рассмотрением целостных образований и коллективных-реальностей? Каковы типы поведения, на основе которых строятся идеальные типы?

Чтобы дополнить предшествующее изложение теории понимания, мы возьмем только последний вопрос. В самом деле, мы сознательно оставили в стороне общие разграничения, проведенные Вебером при изложении проблем социологии. У Ясперса он заимствовал разграничение статического и генетического понимания, которые в его языке превратились в «актуальное понимание» и «понимание по мотивам». Я понимаю «сейчас», что этот индивид, который поворачивает ручку двери, хочет открыть ее, что тот, кто бьет топором по дереву, хочет нарубить дров. Я понимаю этих двух индивидов «по мотивам», если я знаю, Что один из них хочет войти в комнату, чтобы взять там что-нибудь, а Другой колет дрова, чтобы успокоиться или чтобы в конце недели получить зарплату. Но это разграничение представляется относительным: и зависимости от истолкования и оттого, что мы уже знаем, одна и та *е связь может показаться актуальной или мотивированной. Если я рассматриваю работу дровосека в целом, то я могу сказать, что сейчас я понимаю все его поведение, которое включает также то, что было мотивировано раньше.

С другой стороны, Вебер также различает «рациональное понимание» и «эмоциональное воспроизведение», как если бы способ понимания по природе менялся в зависимости от того, идет ли речь о разумных основаниях или о чувствах. Действительно, как только речь заходит о ценностях или о конечной цели, мы понимаем тем меньше, чем больше другие отличаются от нас. Но, с другой стороны, думается, социолог всегда может понять чье-либо поведение, исходя из тех или иных ценностей, из той или иной цели. Отсюда следуют различные типы психической детерминации и, в частности, фундаментальная противоположность «рациональное — иррациональное». Поведение дровосека определяется рационально. Поведение того, кто колотит по бревну от злости или для того, чтобы успокоиться, иррационально. На самом же деле пример не ясен, ибо поведение, выступающее в этих двух случаях как проявление гнева или возбужденного состояния, тоже имеет рациональный характер. Поэтому противоположность может касаться только рационального или иррационального способа детерминации целей, психологической природы побуждений. Да и бывает ли когда-либо рациональной детерминация конечной цели? Можно было бы найти и другие двусмысленности в иерархии четырех типов поведения, которую Вебер построил в своей социологии11. Ограничимся указанием на источники двусмысленностей.

Когда Вебер хочет описать область понимания, он смешивает разные точки зрения. Какими бы ни были мотивы действия — осознанными или неосознанными, ясными или неясными: с одной стороны, поведение может быть обосновано «непосредственной рациональностью», а с другой, — оно может быть рациональным с точки зрения некоторых неосознанных побуждений. Надо было бы абсолютно отличать значимый признак действия от его признака, более или менее сознательного или обдуманного. Бессознательное совпадает с незначимым только в том случае, когда под бессознательным понимают механические или органические реакции.

«Имманентную рациональность» поведения нельзя путать ни с рациональностью психологического детерминизма, ни с рациональностью конечной цели. Жизнь Гарпагона можно назвать рациональной, раз поставлена цель, но эта цель, хотя и ясно понята, разумеется, не более рациональна, чем стремление к почестям или к любви. И если рассматривать психологию Гарпагона, то сначала обнаружатся его малоизвестные побуждения, может быть, едва понятная детерминация. Типы поведения, которые различает Вебер (целевая рациональность, ценностная рациональность, эмоциональное поведение и поведение традиционное) сразу же учитывают имманентную рациональность признаков целей (и выбора целей) и природы психологической детерминации. Противопоставление рационального, эмоционального и традиционного поведения касается психологической детерминации, разграничение же «целевой рациональности» и «ценностной рациональности» связано и с качественным определением целей, и со способом решения (например, ясность или неясность). Так

объясняется, что поведение может быть рациональным в имманентном смысле и традиционным в смысле психической детерминации. Так объясняется, что режим может быть одновременно бюрократическим и традиционным. Так объясняется, что в конце концов практика Вебера выходит за рамки его теории, ибо фактически он преодолевает предшествующие разграничения, объединяя все три термина в связную систему, которая воспроизводит жизнь людей (так, например, для протестантизма), осмысливая ее как целое.

Полемика Вебера с оппонентами

Мы вкратце изложили почти исключительно позитивное содержание учения Вебера. Мы оставили в стороне дискуссии, которым Вебер уделял много внимания. Каково их значение? Добавляют ли они что-либо к представлению, которое мы составили об этой теории истории?

На первый взгляд Вебер критикует «объективистские» доктрины, которые объясняют природу науки свойствами действительности. По крайней мере, так обычно интерпретируют дискуссии, которыми полны статьи «Наукоучения» (Wissenschaftslehre}. И, несомненно, таково действительно одно из их значений. Но настоящие вопросы лежат по ту сторону этой методологической неопределенности.

Возьмем прежде всего проблему свободы. Вебер опровергает аргументы тех, кто ссылается на свободу, чтобы доказать уникальность исторических событий. Фактически метафизическая проблема не касается историка. Последний, как и всякий ученый, признает легитимность и возможность каузальной регрессии12, каково бы ни было его личное мнение об индетерминизме или необходимости. Что касается поведения человека, то оно практически объяснимо тем более, чем более кажется свободным, ибо легче всего понять действие разумное и совершенно непонятно действие, которое никто не назовет свободным, например действие помешанного.

Наряду с полемикой против концепции творческого синтеза Вундта мы имеем дело с другим типом аргументации, Вундт утверждал, что поведение человека есть творец ценностей и что позитивное наблюдение способно выделить это качество, свойственное действию. Вебер старается доказать, что синтез и созидание существуют только для того, кто соотносит факты с ценностями. Иначе говоря, в человеческом становлении действительно существует постоянное многообразие, но оно, существу, не отличается от чувственного многообразия, данного нам в восприятии. В общем опровержение представляется таким образом: всякий раз, когда желают заниматься хозяйством в крупных размерах и производить отбор с точки зрения науки, всякий раз, когда стремятся открыть в самом объекте организацию или специфические черты исторического опыта, при более глубоком анализе оказывается, что тайком вводят ценности и отбор, которых хотели избежать. Так Вебер отвечал или отвечал бы всем тем историкам, которые верят в то. что в самой действительности можно найти проявления научного исследования, принципы отбора, связи и соотношения фактов.

174

175

Его полемика против интуитивизма приводит к аналогичным результатам: к необходимости анализа данного, даже когда это данное представляет собой жизненный опыт. Неверно, что наука о единичном обязательно должна носить интуитивный характер или что не существует суждений, действительных для всех единичных фактов. Поэтому отбор необходим. И не только в негативном плане, из-за бесконечного чувственного, но и в позитивном, чтобы понимать жизнь людей.

Итак, вся полемика Вебера преследует цель — косвенно обосновать свою собственную теорию, отвергая концепции, которые могли бы угрожать ей. История — позитивная наука, хотя это высказывание ставят под сомнение: а) метафизики, сознательные или бессознательные, откровенные или стыдливые, которые используют одно трансцендентное понятие (свободу) в логике истории; б) эстеты или позитивисты, исходящие из предрассудка, согласно которому наука и понятия бывают только об общем, а индивид может быть понят только интуитивно. История всегда имеет частичный характер, потому что реальность бесконечна и потому что интерес к историческому исследованию меняется вместе с самой историей. Эти высказывания ставят под угрозу: а) «натуралисты», провозглашающие, что закон есть единственная цель науки, или думающие, что можно исчерпать содержание действительности с помощью системы абстрактных связей; б) наивные историки, которые не осознают своих ценностей и воображают, будто в самом историческом мире они открывают разделение значительного и случайного; в) все метафизики, которые считают, что положительно уловили сущность явлений, глубинные силы, законы всего того, что, по их мнению, направляет становление поверх голов людей, которые думают и верят, что действуют.

Но это опровержение «объективизма» не означает в логике примата формы над содержанием. Вебер не повторяет, как это делает Риккерт: нужно исходить из познающего духа, он повторяет: с самого начала в науке нельзя избежать свободного подхода и, следовательно, субъективизма. Но если задаться вопросом: какие свойства исторической науки связаны со структурой реальности, то следует признать, что нужно перечислить их все. Отношение к ценностям связано с неисчерпаемым значением творений человека, с обновением любознательности, с необходимостью анализировать сознательную жизнь для того, чтобы понимать ее. Понимание — это специфическая черта наук о культуре, оно проистекает из собственной природы фактов. Понятия (идеальные типы), даже если они по праву могут быть извлечены из незначимой реальности, соответствуют условиям объективной науки о значимом мире: позитивные понятия всеобщности, способы интерпретации человеческого поведения, умопостигаемые общности социологии. Кажется, только логическая схема каузальности имеет значение для всех случаев, когда историк стремится объяснить конкретное событие прошлого (кроме того, следовало бы знать, не имеет ли эта схема специфического значения, когда речь идет о действии человека: противоположность решения и среды, действия и последствий).

Конечно. Вебер борется с объективной теорией, например с теорией Дильтея. И можно ли назвать его последователем Риккерта. поскольку ом использует основную идею, заимствованную у последнего, хотя и с противоположной целью. Основание объективности превращается и принцип субъективности и ограничения науки, т.е.. в сущности, свободы человека действия.