Лосев А. История античной эстетики. Ранний эллинизм

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Третья. ЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВОЗНАНИЕ

V. ПОЗДНЕЙШИЕ ОПИСАТЕЛЬНЫЕ МЕТОДЫ ИСКУССТВОЗНАНИЯ

§2. Художественно-критический импрессионизм
1. Филостраты

С именем Флавия Филострата (II-III вв. н.э.) до нас дошло несколько крупных произведений, из которых главнейшими являются "Образы", или "Картины" ("Eicones"), может быть, "Жизнь Аполлония Тианского". Две книги "Картин" принадлежат, видимо, Филострату Старшему, деду, одна книга – Филострату Младшему, внуку512. В этом собрании мы находим описание памятников живописи. Филостраты как будто бы идут по музею, останавливаются перед каждой картиной и дают ее описание. Эти описания полны риторики, всяких искусственных приемов и даже вычурности изложения. Уже давно было высказано мнение, что Филостраты не имели перед собою никаких картин, а все, что ими написано по этому поводу, есть чистая фантазия. Едва ли, однако, такой крайний взгляд выдержит критику до конца. Для того чтобы быть простым орудием для риторических упражнений, эти описания слишком детальны и деловиты, и невозможно себе представить, чтобы все это было от начала до конца сочинено. Тем не менее риторический характер этих "Картин" слишком бросается в глаза, чтобы не считать его самой основной особенностью эстетики Филостратов. Риторика – это то, что в данном случае является внешностью. Что же касается внутреннего содержания этих описаний, их принципиально-эстетической позиции, то это можно наилучше охарактеризовать как своеобразный дилетантизм, как очень восторженное отношение к эстетической стороне произведений живописи вне их специального технического анализа.

а) Очень показательно для эпохи Филостратов и интересно само по себе уже то, что они пишут о живописи вообще во введении к своим "Картинам".

"Кто не любит всем сердцем, всею душою живопись, тот грешит перед чувством правдивой наглядности, грешит и перед научным знанием, поскольку оно также не чуждо поэтам; ведь оба они, и поэт и художник, в одинаковой мере стремятся передать нам дела и образы славных героев; такой человек не находит тогда удовольствия и в строгой последовательности и гармонии, а на ней ведь зиждется также искусство художника слова <...> Если кто хочет точнее узнать, откуда возникло искусство, пусть он знает, что подражание служит его началом, таким является оно с самых древних времен, и оно наиболее соответствует природе. Мудрые люди отвергли этот закон и одной части такого искусства дали название живописи, а другую назвали пластикой... Живопись, правда, зависит только от красоты, но дело ее не только в этом... Она умело создает много больше, чем какое-либо другое искусство, хотя бы оно обладало еще многими другими средствами выражения. Она может изобразить и тень, умеет выразить взгляд человека, когда он находится в яростном гневе, в горе или же в радости. Ваятель ведь меньше всего может изобразить, какими бывают лучи огненных глаз, а художник по краскам знает, как передать блестящий взгляд светлых очей, синих или же темных; в его силах изобразить белокурые волосы, огненно-рыжие и как солнце блестящие, передать он может цвет одежд, и оружия; он изображает нам комнаты и дома, рощи и горы, источники и самый тот воздух, который окружает все это". (Здесь и далее пер. Кондратьева).

Никогда грек классической поры не станет в такой мере превозносить живопись. Для него риторика, искусство слова, оказывается выше всего. Учение о перворазрядности искусства глаза или руки могло появиться как зрелый продукт эллинистической эпохи, что проистекает из основных предпосылок эллинистически-римского мироощущения вообще. Важно и то, что Филострат понимает живопись исключительно как искусство света, цвета и их оттенков. Он выставляет тезис: светом и цветом живопись достигает точно того оке самого, что и поэзия, если не больше, и даже тех результатов, которые обычно именуются истиной и мудростью. Живопись как акт мудрости – вот то, к чему пришло эллинистически-римское искусствоведение. Такая эстетическая позиция уже далеко выходила за пределы не только искусствоведческой дисциплины как таковой, но, собственно говоря, даже за пределы эллинистического мироощущения вообще, – по крайней мере в бессознательной и слепой, чисто интуитивной форме.

б) Итак, живопись есть акт мудрости. Чего же достигает эта живописная мудрость? В картине "Эроты" (I 6) изображаются Эроты, вьющиеся около яблонь:

"На концах же веток висят яблоки – и золотистые, и румяные, и те, что как солнечный свет отливают; они привлекают к себе целым роем Эротов, налетевших их собирать. Золотыми гвоздями украшены колчаны у этих Эротов, золотые в них также и стрелы, но вся их толпа <...> одежды свои, разноцветные, пестрые, разостлала по траве, и отливают они у них тысячью разных цветов <...> Крылья их темно-синие или пурпурные, а у некоторых почти совсем золотые; бьют они ими по воздуху, будто бы нежная музыка. Ах, какие корзиночки, куда они складывают яблоки! Как много в них вделано сердоликов, смарагдов и настоящих жемчужин <...>"

Есть картина, изображающая рождение Афины из головы Зевса в полном вооружении (II 27). Доспехи сделаны из материала, которого, пожалуй, никто и не встретит, потому что он отливает всеми цветами радуги. А в море, которое, хотя и является "по природе" белым, отражается золото, и вода пронизана сиянием и даже смешана с ним. Волны сверкают лазурью, а Посейдон делает их пурпурными (I 8). Менойкей, один из фиванских героев, изображен не бледным, не "изнеженным" (oyd'ec tryphes), но "золотисто-медвяного цвета" (I 4). Кентавриды разъезжают на белых и рыжих лошадях; белые кентавриды на черных кобылицах. Кожа их блестит, как у хорошо откормленных коней. Самые противоположные цвета объединяются здесь в прекрасное сочетание (II 3). В "Родогуне" (II 5) изображается "черная лошадь на белых ногах, с белой грудью. Она дышит из белых ноздрей, а на лбу у нее круглое пятно". Амазонка "сияет одеждой шафранного цвета", и обувь с "вытканными на ней картинами". Ее глаза – смесь черноты и блеска, любви и веселого задора. Ее уста нежны и наполнены любовной зрелостью, губы – цветущие и вот-вот заговорят по-гречески. В "Саламандре" – цвет огня "не желтый и не обычный по виду, но золотистый и солнцу подобный" (I 1). Кони на охоте за дикими свиньями – нисколько не похожи один на другого – "белый и рыжий, черный и караковый, с уздечками из серебра, с пестрым золотым убором". Мальчик едет на белой лошади с черной головой и с белым кругом на лбу. У лошади золотые бляхи, а уздечка, как "лидийский шафран", цвет этот "гармонирует с золотом так же, как и огненно-красные камни рубинов". Одежда же у наездника – плащ цвета морского пурпура, который несколько мрачен в тени и блещет на солнце (I 28). И т.д.

Эта замечательная чуткость к цветам и свету, небывалая во всей античности, нигде, однако, не объединяется у Филострата с какими-нибудь эстетическими категориями. Филострат ограничивается простым описанием картин, выдвигая в них цветовую сторону; и мы совсем не знаем, какую сознательную эстетически-теоретическую цель он преследует этими описаниями. Тем не менее импрессионистическая яркость описания здесь налицо.

в) Необходимо отметить и еще некоторые черты, особенно выдвигаемые Филостратом в описываемых им картинах. К числу таких же ярких, но чисто описательных "категорий" относятся частые термины – "нежность", "нежное", "мягкость", "нега". Детеныши, вылезающие из Нила, "нежные (hapala) и улыбающиеся" (I 5). Мальчик Ахилл "нежный (hapalos), но уже гордый и легкий", с "прекрасными волосами", которые "шаловливо растрепал Зефир", лицо же его смягчено "нежным смехом" (II 2). Комос, демон человеческих празднеств и ликований, – "молод" и "нежен"; и его венок из роз нужно хвалить за внешний вид, потому что подражать желтыми и темно-синими красками образам цветов не большой труд, но хвалить необходимо "гибкость и нежность венка" (I 2). "Нежное одеяние" у Пелопса (I 30). Белую, как слоновая кость, Афродиту "в нежных миртовых рощах" воспевают "нежные девушки" (II 1). После игры на флейте спит "нежный (habros) сатир на нежных цветках", а Зефир тихо колышет его волосы (I 20). Речной бог Мелет "лежит среди крокусов и лотоса и наслаждается гиацинтом", имея вид "нежный" (eidos habron), мальчишеский, но не наивный (II 8).

Филострат любит живописно-классические контрасты. Их мы уже встречали выше, например в образе амазонки Родогуны. Сюда можно было бы прибавить (II 5) еще изображение ее мягких волос, смягчающих ее дикость, и их полный беспорядок, подчеркивающий ее вакхичность. Кентавры-женщины похожи то на наяд, то на амазонок, если их лошадиный круп превращает женскую "нежность" в мужскую силу (II 3). Жрицы в Додоне имеют вид "угрюмый" и "священный" (II 33). Сатиры приятны, когда пляшут, скоморошничают, улыбаются. Но они – "твердые", с чересчур длинными ушами, дикие, жесткие и шершавые демоны (I 22). "Страшным" изображен Аякс в сравнении с "кротким" Менелаем и божественным духом Агамемноном (II 7).

Уже и приведенных наблюдений достаточно для того, чтобы судить о своеобразии писателя и о необычности его рассуждений. Действительно, это, кажется, единственный во всей античной литературе памятник яркого цветового опыта и вкуса к живым, выпуклым, трепетно-жизненным изображениям в искусстве. Собственно говоря, это трудно назвать эстетикой, если под последней понимать систематику понятий. Тут нет, конечно, в строгом смысле и искусствоведческой точки зрения, если искусствоведение есть анализ художественных форм. Это, конечно, всецело импрессионизм в положительном смысле этого слова. Импрессионизм, не оперирующий никакими специальными и научными категориями, а только лишь умеющий передавать непосредственное впечатление от картины, уже сознательное и уже рефлективное. В этом плане "Картины" Филострата есть нечто непревзойденное и в античной литературе, кажется, уникальное.

г) Существенным содержанием филостратовского взгляда на искусство является острое чувство духовно-жизненной насыщенности художественной формы. Филострат особенно любит всматриваться в эту мягкую глубину искусства, всматриваться во внутренний пульс искусства. Его интересует главным образом пышная полнота художественной формы, ради чего он забывает и внешнюю сторону самой формы. Его постоянный предмет удивления и любви – это нежность шеи, пышность тела, легкость походки и движений, любовная переполненность глаз, щек, губ, рта, груди и всего тела. Надо прочитать описание идущей на смерть, но спокойной, прекрасной, преисполненной неги и любви Пантеи (II 9) или описание эффектной, сильной, дикой, но в то же время женственно мягкой и изнеженной амазонки Родогуны (И 5), и сразу станет понятно, что для Филострата слишком скучны и бессодержательны художественные формы в их отвлеченной структурности. Для него важнее в искусстве все то, что он сам называет "милым", "прелестным", "ласкающе-женским", "сладким", "веселящим", "любовно-возбужденным". Это есть художественно-рефлектированное, чувственное ощущение, то есть импрессионизм.

Приведем в заключение еще несколько примеров из текстов Филострата Старшего. Картина, прозаически названная "Болото" (I 9), изображает "чудесный водоем" с "самой красивой водой" из горного источника. Посередине бассейна "растут амаранты с нежными колосками", в окружении эротов, восседающих на лебедях, "птицах священных с уздой золотою". Вокруг берега стоят "более музыкальные из лебедей и в такт подпевают воинственный марш", сопровождающий состязание эротов на водной глади бассейна. Юный ветер Зефир обучил этой песне лебедей. "Нарисован он нежным и ласковым – и поэтому ты угадаешь его дуновенье: и крылья у лебедей распущены, чтобы, ветер ловя, могли они ими бить по воздуху".

А вот картина "Рыбаки" (113). "На голубой поверхности моря" снуют рыбы. "Черными кажутся те, которые плывут верхом; менее темными те, которые идут за ними; те же, что движутся следом за этими, совсем незаметны для взора; сначала их можно видеть, как тень, а потом они с цветом воды совершенно сливаются: и взор, обращенный сверху на воду, теряет способность что-либо в ней различать". Тут же и толпа рыбаков. Все они загорелые. "Их кожа, как светлая бронза". Один из них закрепляет весла, другой гребет, "сильно вздулись у него мускулы рук". "Третий покрикивает на соседа, подбодряя его, а четвертый бьет того, кто не хочет грести". Богатый улов радует рыбаков, и они не знают, что делать с таким количеством рыбы. Тогда они приоткрывают сеть и часть рыбы ускользает в море. Филострат сентенциозно замечает: "Так богатый улов делает их щедрыми". Здесь, как мы видим, настоящая бытовая сцена с очень жизненными подробностями.

Картина "Семела" (I 14) посвящена появлению Зевса с громом и молниями у фиванской царевны. "Из глаз [молнии] исходит ослепляющий блеск". "Огненная туча" разражается над домом Кадма: Семела гибнет. Но из этого огня рождается Дионис, в то время как Семелу, вознесенную на небо, принимают музы, славя песнями. "И меркнет перед ним весь этот огонь, так как сияет он сам, как звезда, что кидает свой яркий свет". На заднем плане картины сквозь огонь неясно виднеется грот, приготовленный для Диониса. "Вокруг этого грота цветут виноградные лозы: свисают грозди плюща и уже созревшие виноградные кисти, а деревья для тирсов поднимаются из земли, которая их охотно дает в таком виде, будто иные из них в огне".

Картина "Мидас" (I 22) изображает фригийского царя, которого автор характеризует такими терминами, как "пышный", "изнеженный", "ухаживающий за своей прической". В его "полусонных глазах" выражено "чувство удовольствия, которое переходит в томность".

б) Филострат Младший. Остается сказать несколько слов относительно Филострата Младшего, который тоже написал сочинение под названием "Картины" в подражание и дополнение к "Картинам" своего деда.

В предисловии Филострат пишет:

"Прекрасно и важно дело художника; кто хочет стать действительно крупным художником в своем искусстве, должен уметь внимательно наблюдать природные свойства людей, быть способным подметить черты их характера даже тогда, когда они молчат, заметить, какое выражение появляется на их лицах, как смена душевных чувств отражается в глазах, что выражается тем или другим очертанием бровей – одним словом, все, что должно относиться к духовной жизни людей".

Только овладев этой способностью, художник сможет передать душевное состояние человека и создать образ, который хочет отобразить в каждом отдельном случае.

Художник должен "подойти к вещам несуществующим так, как будто бы они существуют в действительности, дать себя ими увлечь так, чтобы считать их действительно как бы живыми, в этом ведь нет никакого вреда, а разве этого недостаточно, чтобы охватить восхищением душу, не вызывая против себя никаких нареканий?"

Здесь мы сталкиваемся с хорошо знакомыми нам идеями. Во-первых, автор говорит о наблюдательности и верности природе. Во-вторых, он выдвигает требование выявления внутренней жизни духа через адекватные внешние выражения. Обе черты глубочайше связаны с основами позднеэллинистического мировоззрения. К этому, в-третьих, присоединяется общеантичный принцип строгой упорядоченности и соразмерности, о чем читаем в том же предисловии следующее.

"Мне кажется, что древние ученые много уже писали о симметрии в живописи, установив своего рода законы пропорциональности отдельных частей тела; ведь невозможно, чтобы кто-либо мог хорошо выразить душевное движение, если оно не будет гармонировать с внешними проявлениями, установленными самой природой. Ведь неестественное и лишенное соразмерности тело не может передать нам такого движения, так как природа творит все в строгом порядке".

Наконец, в-четвертых, Филострат Младший с большой четкостью и прямотой формулирует задачу живописи, которая становится все более свойственной для духа его времени. Он пишет:

"...это искусство имеет в известном смысле родство с искусством поэзии"; "...общей для обеих [для живописи и поэзии] является способность невидимое делать видимым; ведь поэты выводят на сцену перед нами воочию и богов и все то, в чем есть важность, достоинство и чарование; так же и живопись передает нам в рисунке то, что поэты выражают в словах".

Здесь выставлен общий принцип искусства, который назревает и детализируется в течение всего эллинизма.

Что же касается самих описаний Филострата Младшего, то им свойственна тоже общая филостратовская манера. Здесь и девушки (1) "красоты удивительной", проявляя "цветущую женскую прелесть", они "нежно" смотрят "огромными" глазами, щеки их "цветут румянцем" (1). Здесь и деревья слушают Орфея (7). "Сосна с кипарисом, ольха и все остальные деревья, соединив свои ветви, как руки, стоят вокруг Орфея". Сам Орфей сидит здесь. У него пробивается "мягкий юный пушок бороды", на голове у него "высокая златотканая тиара"; его взгляд одновременно "мягкий, решительный и воодушевленный". "Брови его указывают на высокий смысл его пения. Одежда его отливает различными цветами, изменяясь при всяком его движении".

Кони, изображаемые Филостратом Младшим (10), "мечут огонь из своих темно-синих, как море, глаз", шеи у них "лазоревые". Они несутся в стремительной скачке. "Ноздри у них раздуваются", "шея высоко поднята", взгляд их "горящий", дыхание "бурное", тела исхлестаны "до крови", а пыль и пот, покрывшие их, не дают даже рассмотреть масть этих скакунов (10).

Итак, если александрийцы пристрастились к сухой форме искусства, вопреки его властной и напряженной духовно-трепетной насыщенности, то Филострат упивается этой последней, презирая ученые и схематические подходы и толкования513.

2. Каллистрат

И рассмотренные у нас выше Филостраты, и этот названный сейчас нами автор с точки зрения эстетики интересны еще в одном отношении. Ведь они действовали в те два века, которые являются предшествием неоплатонической эстетики. Нельзя ли также и у них находить более или менее отчетливые черты этого неоплатонического кануна, которые в таком обилии мы будем находить в теоретической философии этого периода? Несомненно, эти черты имеются, особенно у Каллистрата.

Каллистрат, маленькое сочинение которого "Описания" (Ecphraseis) обычно печатается вместе с Филостратами, относится, вероятно, к их же времени. Это описание статуи, аналогичное филостратовским описаниям картин, но только с еще большей аффектацией. Сочинение это неудобно тем, что никакого учения получить отсюда нельзя. Это свободное описание с риторическими приемами, и больше ничего.

а) Из 14 "Описаний" Каллистрата приведем целиком второе – описание женской статуи вакханки. Эта вакханка изображается тут на фоне некоторого – правда, примитивного – рассуждения. Язык отличается риторичностью и даже некоторой искусственностью приемов.

Каллистрат пишет (пер. С.П.Кондратьева):

"Не только творенья поэтов или ораторов бывают обвеяны священным наитием, нисходящим на их уста по воле богов, но и руки художников бывают охвачены еще большим художественным вдохновением, и в экстазе они творят чудесные вещи, полные неземной красоты. Вот и Скопас, осененный каким-то наитием, сумел передать статуе ниспосланное ему от богов вдохновение. Почему бы не начать мне рассказа вам с самого начала об этом вдохновенном творении искусства?

Скопасом была создана статуя вакханки из паросского мрамора, она могла показаться живою: камень, сам по себе оставаясь все тем же камнем, казалось, нарушил законы, которые связаны с его мертвой природой. То, что стояло перед нашими взорами, было собственно только статуей, искусство же в своем подражаньи ее сделало как будто обладающей жизнью. Ты мог бы увидеть, как этот твердый по своей природе камень, подражая женской нежности, сам стал как будто легким, и передает нам женский образ, когда его женская природа исполнена резких движений. Лишенный от природы способности двигаться, он под руками художника узнал, что значит носиться в вакхическом танце и быть отзвуком бога, низошедшего в тело вакханки. Созерцая это лицо, безмолвно стояли мы, как будто лишившись дара речи, – так ярко во всякой детали написано было проявление чувств там, где, казалось, не было места для чувства. Так ясно выражен был на лице вакханки безумный экстаз, хотя ведь камню не свойственно проявление экстаза; и все то, что охватывает душу, уязвленную жалом безумия, все эти признаки тяжких душевных страданий были ясно представлены здесь творческим даром художника в таинственном сочетании. Волосы как бы отданы были на волю зефира, чтобы ими играл он, и камень как будто бы сам превращался в мельчайшие пряди пышных волос. Это было выше всякого понимания, выше всего, что можно представить себе, будучи камнем. Этот мраморный образ сумел передать всю тонкость волос; послушный искусству художника, он представил кольца свободно вьющихся кудрей; безжизненный камень, казалось, обладал какой-то жизненной силой. Можно было бы сказать, что искусство само себя превзошло, настолько невероятным было то, что мы видели, но все же мы его видели собственными глазами. И руку художник изобразил в движении; она не потрясла вакхическим тирсом, а несла на руках жертвенное животное, как бывает уже при криках "эвоэ", что служит признаком более сильного экстаза. Это было изображение козы с кожей бледного цвета, даже состояние смерти камень сумел передать нам по воле художника. Один и тот же материал послужил художнику для изображения жизни и смерти; вакханку он представил перед нами живою, когда она стремится к Киферону, а эту козу уже умершей. Вакханка в своем неистовстве ее умертвила, и завяла у ней сила жизненных чувств. Таким образом, Скопас, создавая образы даже этих лишенных жизни существ, был художником, полным правдивости; в телах он смог выразить чудо душевных чувств, как Демосфен, который, создавая в своих речах чеканные образы, показал нам в отвлеченных твореньях своей мысли и ума почти что живой образ самого слова, силою волшебных чар искусства. И тотчас поймете вы, проникнетесь мыслью, что эта статуя – творенье Скопаса, – стоящая здесь для всеобщего созерцания, сама не лишена способности движения вовне, которое дано ей природой, но что она его подавляет, и во всем своем облике в типичных чертах сохраняет присущее ей, ее породившее вдохновение [собственного породителя]".

Конечно, все это можно было бы выразить гораздо проще. Вместо "породителя" можно было бы сказать "творца" или "художника"; вместо "пиром божественных вдохновений" можно было бы просто сказать "красотой" и т.д. Однако для нас это не просто риторика, как склонны думать многие. Риторика бывает не только внешняя и безвкусная. Она часто вызывается большим подъемом чувств, который не вмещается в рамки обыденной речи. Мы склонны думать, что и в риторике Каллистрата отнюдь не только внешние словесные упражнения.

Стоит только представить себе неоплатонизм с его настроением и терминологией, чтобы сразу заметить тут существенное сходство. Отождествление являемого с являющимся, возведение при помощи искусства к "истинно-сущему", все эти упоминания о "вакханствующем пророчестве", о демиургах истины, о "чудесах души" и даже такой термин, как "символ" (symbolon), имеющий только в неоплатонизме значение именно символа, – все это с полной убедительностью показывает, что здесь мы несомненно находимся на путях к неоплатонической эстетике и что риторика эта хранит под собой назревающую интуицию синтетического универсализма.

В остальных отношениях Каллистрат приближается к Филостратам. Он тоже любит пышные, дышащие жизнью формы; он любитель "душевного", живого, животрепещущего; можно сказать, после предыдущего нашего анализа, что он тоже синтезирует "ум" и "душу" вещей с их "телом", получая напряженные, густые и сочные формы жизни. Это у него же часто применяется при помощи резких контрастов (ср. выше неиствующая вакханка с мертвым животным в руках). В описании статуи Сатира (1 гл.) читаем:

"Ты мог бы заметить, как жилы его напряглись, как будто наполнившись воздухом, и Сатир, как будто желая из флейты извлечь звуки, выпускает из груди дыхание, статуя оживает, и камень как будто усилие делает двигаться. Он как бы хочет нам показать, что ему от природы дан дар дыхания и что он сам изнутри, из своей груди извлекает нужную силу дыхания, пусть даже для этого он не имеет путей. В теле его не было места для выражения нежности; огрубевшие члены его отняли всю прелесть цветущей юности; грубою стала вся его внешность (idean), что соответствовало всем его членам, окрепшим и возмужавшим. Как у прекрасной девушки кожа бывает мягка, что вполне отвечает ее красоте, так у Сатира вид грязный и дикий, как у горного бога, что скачет и прыгает в честь Диониса".

Интересен и образ самого Диониса. Приведем из 8 описания:

"Была священная роща, и в ней Дионис стоял в образе зрелого юноши, столь нежного, что медь, казалось, сама превращалась в нежное тело, настолько оно было мягко и пышно, что казалось созданным из другой какой-нибудь материи, не из меди; и хотя это была лишь медь, она покрывалась юным румянцем; будучи безжизненной, она хотела дать представленье о жизни; если ты к ней прикасался кончиком пальцев, она как будто сама уступала давлению. На самом деле, являясь массивной, медь искусством художника становится мягкой, уподобляясь нежному телу, но избегает, чтобы ее осязали рукою. Был Дионис цветущим, исполненным нежности, страсть от него истекала, таким нам представил его Еврипид в своих "Вакханках", рисуя нам его образ".

Нереиды у Каллистрата тоже "нежные", "цветущие", с "вожделением" в глазах (14 опис). Эрос Праксителя – "разнеженная медь, которая без принуждения роскошествует в качестве прекрасного тела" (3 опис). Одеяние на статуе Нарцисса так "нежно" и так совершенно воспроизводит настоящее платье, что "просвечивает цвет тела", причем "белизна способствует исхождению сияния в членах [тела] в окружении" (5 опис). Кайрос – прекраснейшее произведение Лисиппа, "цветущий юноша, с головы до ног демонстрирующий расцвет юности" (6 опис). Подобные эпитеты у Каллистрата постоянны. Нарцисса характеризует "изнеженность" (trypherotes) и "гибкость"; в глазах Эрота "вожделение" (himerodes), и сам он наполнен "прелестью" (charis).

б) Прочитаем еще одно цельное описание – статуи юноши (11 опис):

"Видел ли ты на акрополе статую юноши, которую там поставил Пракситель, или своим рассказом я должен поставить перед твоими глазами это творение искусства? Это был мальчик юный и нежный; искусство сумело сделать самую медь настолько мягкой, чтобы передать его нежность и юность. Исполнен он был красотой и желанием, являя собою расцвет юного возраста. Все можно было тут видеть в соответствии с мудрым замыслом художника: он был нежен, хотя медь не имеет мягкой упругости; во всем этом медь нарушала пределы, природою ей предназначенные, перевоплощаясь в истинный облик юноши. Не обладая дыханием, она проявляла способность дышать, то, чем не владела материя и что не было свойственно ей, – возможность того дало ей искусство. Оно сообщило румянец щекам, хотя невозможным казалось, чтобы медью мог быть создан румянец. Цветом юности блистал его образ, и кудри волос спускались на брови его. Но, увенчавши повязкой главную массу волос и с глаз удалив их диадемою, художник оставил свободным лоб от кудрей. Когда мы по частям разбирали это творение художника и то искусство, которое в нем заключается, мы, восхищенные, стояли перед ним, совершенно лишившись дара слова. Медь давала возможность нам видеть роскошное тело, полное блеска, сумела она примениться к изображению волос, частью завившись кольцами частых кудрей, частью же, когда волосам хотелось широко рассыпаться по его спине, ложилась широкой волною, и если статуе этой надо было явиться изогнутой, медь позволяла передать и этот изгиб; когда же нужно было представить части тела в большом напряжении, она вместе с ними являлась нам напряженной. Глаза его были исполнены страстью, но вместе с тем казались скромно-стыдливыми, хотя и полными любовной ласки. Медь нам умела передать все чары этой любви. Когда же эта статуя юноши хотела казаться более вольной, являя образ распущенности, медь выполняла послушно и эту волю художника, и хоть был неподвижен наш юноша, он мог показаться тебе, что движется и готовится к пляске".

Не требует особого доказательства тот факт, что все подобные тексты обнаруживают вполне назревшую интуитивную потребность синтезировать "ум" и "душу" вещи, через ее "тело", в одном живом и трепетном мифе. Каллистрат – это уже та эстетическая атмосфера, где чувствуется приближение неоплатонической осени античной философии вообще.

3. Христодор

Это довольно плодовитый эпический поэт, интересный для нас тем, что от него дошло описание в 416 стихах восьмидесяти статуй, тоже под названием "Описания". Эта экфрасис-литература вообще была любимым жанром начиная со II в. н.э. Неудобство для нас этого писателя заключается в том, что он хронологически есть не предшествие неоплатонизма, а один из его слабых остатков, так как писатель это очень поздний, уже византийский, живший при императоре Анастасии I (491-518), то есть в самом конце античного неоплатонизма. Тем не менее его "Описания" вполне аналогичны с филостратовскими и каллистратовскими, но с большим приближением к неоплатонизму, чем это мы могли бы найти у Филостратов. "Описания" Христодора даны в стихах, но его художественное ощущение гораздо суше и бледнее, чем у Каллистрата и Филостратов. Ф.Баумгартен вообще ничего не находит у Христодора, кроме тривиальностей и поверхностной передачи старого александрийского материала514. Что касается нас, то мы вполне могли бы его не выделять из общей массы эпиграмматистов, вошедших в Палатинскую Антологию (Христодор занимает там 2-ю книгу515), и отмеченных у нас выше, если бы не одно обстоятельство. Заключается оно в том, что у Христодора промелькивают аналогии со светом – факт, особенно частый у неоплатоников. В своем месте мы увидим, как у неоплатоников на каждом шагу встречаются эти световые интуиции, разрастающиеся в конце концов в целую мистику света. Некоторые – мелкие, правда, – черты этого мы и находим у Христодора.

О статуе Аполлона читаем: "Это – солнечный повелитель Феб; он несет чистое, издали видное сияние (aigle)" (76-77). "Вблизи сияла Киприда. Она проливала от блистающей меди лучи сияния (aglaies rhatamiggas)" (78-79). "Я изумляюсь Клиниаду, видя, как он сверкает вокруг своим сиянием: в медь он вплел блеск красоты (calleos aygen)" (82-83). "Дальше увидел я Афродиту, благородно-отчую, золотую, нагую, целиком – сияющую (pamphanyosan)" (99-100). Гермафродит, происходя от "прекрасногрудой" Киприды и Гермеса и совмещая в себе оба пола, "являет смешанные знаки общего сияния" (107). "Я удивлялся прелестному образу Елены, так как и этой меди он дал всевожделенное украшение, ибо блеск дышал теплым эросом, хотя и на бездушном искусстве" (168-170).

В этих и подобных выражениях нельзя не чувствовать близости неоплатонизма. Такие "световые" характеристики, конечно, вполне свободно совмещаются и с тем, что можно было бы отдельно назвать натурализмом. Деифоб, например, тут – "могучий герой" (7), Аякс – молодой, обнаженный, являет "могучую фигуру" (213); Кианохет – нагой, "широкогрудый" (65), и т.д. Это, однако, во-первых, не есть натурализм в обычном смысле, так как у Христодора здесь употребляются почти исключительно гомеровские выражения, так что это не натурализм, а просто античность. Во-вторых же, какой бы интенсивный "световой" опыт ни имелся в неоплатонизме, античность навсегда оставалась сама собой, даже в самом густом мистицизме. Нужно только уметь не терять античного стиля в античных идеалистических и мистических учениях и не сбиваться христианскими и западноевропейскими аналогиями.

Теперь наконец мы можем покинуть все эти подготовительные этапы к эстетике неоплатонизма и войти в эту насыщенную и густую атмосферу последнего великого синтеза всей античной философии. Однако сделать это будет удобнее после рассмотрения целого ряда чисто философских направлений и теорий, которые были прямым кануном неоплатонизма уже в самом настоящем философско-эстетическом смысле слова.