Арон Р. Введение в философию истории

ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел IV. История и истина

Вступление

Антитеза двух терминов «история» и «истина» представляет собой единственную тему этого последнего раздела.

Вначале мы воспроизведем наш фундаментальный вопрос: в какой степени нам удается объективно постичь прошлое? Но неизбежно возникают новые вопросы. Относительно частных историй мы отметили, что реальное становление диктует становление ретроспективы: и в первую очередь именно это становление мы должны определить через теорию духовного мира. Если мы этого будем придерживаться, как это делаем в отношении всеобщей истории, то остается уточнить природу посылок науки и ритм, в соответствии с которым они изменяются. Однако теория истории смешивается с теорией человека, т.е. с философией. История и философия вдвойне неразделимы: с одной стороны, эволюция исторических интерпретаций была бы подчинена эволюции философии, с другой стороны, трансформации обществ определяли бы понимание мира, одновременно являющегося их причиной и частично их объектом.

В первой части мы объединим результаты наших предыдущих исследований, чтобы указать границы исторической объективности. Во второй части мы изложим и обсудим учение о релятивизме, в частности, мы попытаемся уточнить для философий истории смысл и границы релятивности. В заключительной части мы рассмотрим значение того факта, что человек имеет историю, чтобы выделить антропологические выводы, которые содержит наше исследование, и вопросы, которыми оно завершается1.

Часть первая. Границы объективного познания прошлого

В этой части мы намереваемся ответить на вопрос, который был поставлен, — об объективности исторического познания. Поскольку выводы, которые мы сейчас сделаем, если можно так сказать, разбросаны или включены имплицитно на предыдущих страницах, мы в особенности должны собрать и скоординировать наши предыдущие исследования.

Оба последних раздела остаются независимыми друг от друга. Мы неоднократно отметили необходимую согласованность обоих методов, но по праву альтернатива остается законной: либо история связывает события и идеи в соответствии с логикой, присущей реальности, либо она раскрывает каузальные связи в соответствии с закономерностью последовательностей без учета вразумительности человеческих желаний. Теперь мы оставляем анализ. Мы стремимся интерпретировать именно совокупность конструкции и исторического рассказа.

Поэтому прежде всего следует сравнить понимание и каузальность: как образуются связи понимания и частичный детерминизм? Только потом мы сможем обозначить границы исторической объективности, так же как выше мы наметили границы понимания и каузальности.

Замысел этой части сразу же намечен. Внешнее, а затем фактическое сравнение у нас займет два первых параграфа, затем в последующих двух мы постараемся обозначить границы объективности и взаимосвязь науки и философии.

§ 1. Понимание и каузальность

Сравнение предыдущих разделов ставит множество проблем. Фактическая проблема: как дополняют друг друга и каким образом комбинируются понимание и каузальность? Логическая проблема: нуждается ли «понимающая» связь для приобретения научного достоинства в каузальной верификации? Философская проблема: историк или социолог, стремящийся к установлению каузальных связей, трактует исторические данные так, как если бы они были непроницаемы для разума. Но является ли в этих условиях функцией каузальности посредничество, когда понимание исчерпало свои ресурсы, когда человеческое становление похоже на физический детерминизм или биологическую эволюцию? Другими словами, каково место рациональности и необходимости в структуре исторического мира?

В этом параграфе мы рассматриваем только первые две проблемы. Мы попытаемся выяснить независимость и взаимосвязь обоих методов одновременно в теоретическом и практическом плане.

***

В качестве отправной точки мы возьмем идею, на которую часто обращал внимание Макс Вебер. о необходимого союза каузальности и понима-

ния. Это утверждение, кажется, противоречит тезису, который мы защищали, когда излагали исследование понимания без обращения к другим методам. Если всякая связь должна быть одновременно sinnadaquaf- и kausaladaquat\ соответствовать и логике (психологической или духовной), и наблюдаемой закономерности, то никакое высказывание не должно иметь права гражданства в науке только потому, что оно было бы понятным.

Согласно примерам Вебера, каузальная верификация имеет три различные функции. Она должна точно определять переход от типа к особому случаю, от рационального к реальному, от плюралистичное™ правдоподобных интерпретаций к единству действительной интерпретации. Вспомним примеры, на которые в другом месте мы уже указывали: озлобленность приводит к обесцениванию высших ценностей, поэтому такая мораль, как мораль христианства, может быть объяснена немилостью к слабым или рабам. Но чтобы сделать вывод о психологической связи с исторической последовательностью, нужен труд по доказательству этого, который был бы чужд методу понимания. С другой стороны, такое поведение, как, например, поведение экономических субъектов, освобождающихся от грязных денег и хранящих честно заработанные деньги, само по себе разумно, теоретический закон полностью удовлетворяет ум ученого, но он должен быть согласован с эффективным действием людей. Вообще все статистические ковариации нуждаются в понимании, а все понимания — в статистическом подтверждении. Наконец, все интерпретации, которые дает наблюдатель действиям другого, не избавляются, так сказать, от существенной двусмысленности: в определенных обстоятельствах два человека не поступают одинаково, ни даже одна и та же личность в двух случаях своей жизни; в душе каждого всегда борются множество импульсов. Кажется, Вебер, чтобы преодолеть эту неопределенность, представлял себе необходимость доказательства, которое бы игнорировало правдоподобие, наблюдало бы факты и исчисляло бы вероятности.

Как всегда, примеры, приведенные Вебером, иллюстрируют подлинные трудности. Но логически они не сравнимы друг с другом, и фундаментальное различение не было проведено.

Верно, что часто историк колеблется между несколькими внешне тоже правдоподобными интерпретациями. Именно в этом состоит специфический характер гуманитарных наук, который имеет для методологии важные последствия (в частности, множественность экономических теорий требует решимости). Но верификация, которая разрешает выбор, не всегда совпадает с каузальным анализом.

Либо речь идет о том, чтобы объяснить специфическую последовательность, и тогда историк старается доказать, что его интерпретация соответствует источникам. Истина высказывания сводится к соответствию рассказа событиям. Либо речь идет об общей связи, и тогда каузальность действует с единственной целью подтвердить регулярность (статистики достаточно Для ковариации внутри данного общества, методические сравнения напрашиваются для исследования частых или необходимых последовательностей BO времени самой большой общности). Другими слонами, соответствие фактам остается необходимым для веского научного суждения, поскольку оно

452

представляет собой основу и гарантию истины. Каузальный метод необходим, когда социолог претендует установить правила или законы.

Возьмем снова первый пример — переход от психологического типа интерпретации к историческому случаю. Верно ли, что историк следует по этому дедуктивному пути? Практически он воссоздает то, что прошло, пытается проникнуть в сознание участников событий, подняться к типу в той мере, в какой интерпретация, вычисленная из документов, упрощается и имеет в виду самые частые или самые характерные мотивы. Следовательно, эта постепенно разработанная интерпретация не нуждается в том, чтобы после быть верифицированной, она непосредственно обладает верностью, которую способна приобрести, хотя она никогда не устраняет двусмысленность, которая связывается с пониманием человеческих экзистенций.

Иногда историк ищет истину другой природы: он хочет доказать, что эффективной побудительной причиной была действительно та, на которую он указывает (для индивидуального поведения), в этом случае он будет действовать согласно схеме исторической каузальности, он взвесит важность различных антецедентов и т.д. Или еще, став социологом, он попытается установить общее высказывание такого характера, как. например: «низшие кассы имеют особую симпатию к такого рода метафизике», «угнетенные по злобе примыкают к демократическим доктринам». Верификация постоянства последовательности или взаимосвязи обоих терминов будет происходить через ряд сравнений.

Следовательно, Вебер, видимо, совершил двойную ошибку. Он, видимо, плохо различал высказывания понимания, свойство и цель которых состоит в выражении того, что было, и суждения каузальности, которые содержат в себе, по крайней мере, скрытую общность. С другой стороны, он перевернул порядок научных приемов: историк идет не от типичного к особенному, он извлекает из фактов (или из документов) типичное, которое соответствует индивидуальному или коллективному поведению и которое, рассматриваемое как интерпретация, основанная на понимании, не требует другого доказательства.

Эти различия, какими бы абстрактными они ни были, тем не менее имеют действительное значение. Рассмотрим, например, работу самого Вебе-ра о протестантском духе и капитализме. Дискуссиям, вызванным этой известной гипотезой, часто не хватает ясности, потому что не различают три момента работы. Сначала Вебер вразумительно воссоздает капиталистический и протестантский дух. В используемом им идеальном типе выделяет своеобразные признаки западного капитализма путем его противопоставления другим формам капитализма. Свободный выбор понятия, заменитель сущностного понятия, которое представляет исторического индивида и ставит в ясных терминах одну из проблем каузальности, которую предлагает сложная целостность, Вебер также, исходя из некоторых теологических верований, делает понятным этот образ жизни и мысли. Эти обе интерпретации как таковые действительны, если даже абстрагироваться от всякого детерминизма. Они верны в той мере, в какой соответствуют фактам: важно, чтобы протестанты действительно из теологии сделали выводы, важно, чтобы большинство признаке!·! капитализма, вычлененного Вебером, позволили заново сконструировать капитализм как таковой.

С другой стороны, Вебер стремится к разработке двух каузальных высказываний: «религиозные убеждения определили поведение протестантов» и «это поведение (следовательно, опосредованно, эти убеждения) оказало воздействие на формирование капитализма». Чтобы доказать первое высказывание, он действует через умозаключение и сравнение: в то время как обстоятельства еще не были капиталистическими, индивиды ими уже были. У протестантских групп общей была только этика, только она давала возможность действовать одинаково. С другой стороны, он хотел путем изучения других цивилизаций доказать, что капитализм для своего развития нуждался в некоторых духовных условиях. Самые сильные критики касаются этих двух доказательств — интерпретация протестантского духа и интерпретация капиталистического духа (их родство) продолжают существовать во всяком случае. Даже если капиталистическое поведение протестантов объясняется другими причинами, можно признать, по крайней мере, возможное его влияние на мораль и на религию. Наконец, если предположить, что отвергают это последнее утверждение, тем не менее некоторые протестанты думали или оправдывали таким образом свое существование: не является ли высшей целью историка понимание миров, в которых жили люди прошлого?

Несомненно, Вебер признал бы эти различия, но он добавил бы, что понимание или концептуальное выражение подготавливают подлинную науку, которая всегда только каузальна. Первый прием ему казался запятнанным неизбежной и закономерной субъективностью, но, на его взгляд, исключенной в позитивном знании. Однако такое решение нам кажется одновременно фиктивным и неточным. В предыдущем примере каузальность следует за пониманием, понимание ставит субъективные вопросы, а каузальность дает объективные ответы. Но понимание, даже если иной раз оно используется для включения в изучение детерминизма, тем не менее остается автономным, когда ограничивается восстановлением событий или пересказом последовательности фактов; будучи единственным, оно не заимствует нисколько свою законность у каузальной верификации. Следовательно, либо оно само по себе объективно, либо оно полностью зависит от этого решения, которое Вебер с самого начала старается отбросить. Более того, оно скорее всего передаст свою якобы субъективность каузальности, чем примет полную объективность. В самом деле, установленные связи зависят от использованных понятий, от практикуемых расчленений, которые, соответствуя некоторым закономерностям, устраняют возможности других связей и интерпретаций. Следовательно, логическое решение Вебера имеет значение только для тех случаев, когда каузальный анализ представляет собой нечто внешнее для концептуального выражения, но не имеет значения ни для автономного понимания, ни для синтеза понимания и каузальности. Мы показали эту автономию и нам остается описать синтез.

***

Мы не обязаны перечислять все формы исторического объяснения, которые не исчерпывает антитеза «понимание — каузальность», указывающая скорее на две модальные возможности всякого объяснения. Мы ог-

454

455

раничимся описанием, особенно в теоретическом духе, совмещением обоих методов в истории и в социальных науках.

В первом томе своей «Истории французской революции» Матьез использует слово «причина» только один раз в связи с падением ассигнаций. Обесценение, хотя оно было вызвано произвольно принятыми мерами (чрезмерные эмиссии), хотя оно сводится к изменению общественного мнения (потеря доверия), проистекает из сложного механизма, диктуемого анонимными силами, порождающими реакции и общественные связи, которые одновременно предвидимы и непреднамеренны. Подтверждение интерпретации, данной нами для детерминизма и остающейся верной для специфически исторической своеобразной и простейшей каузальности.

Когда поступок удивляет, потому что, кажется, что он не адаптируется к обстоятельствам или когда он повторяется снова в отношении пришлого (среды и личности), историк имеет склонность к тому, чтобы мысленно перенестись в момент решения, чтобы снова сделать вместе с самим участником событий скачок от возможного к реальности. Даже в этом случае, будучи современником и доверенным лицом своих героев, он уже обозначает поступательное возвышение от становления к индивидам: долгое время неустойчивая и открытая для другого будущего судьба, кажется, начиная с некоторой даты, зафиксирована.

В общественных науках оба метода не дополняют друг друга, они непрерывно сотрудничают в соответствии со схемой, предложенной Вебером. Но здесь решающее значение имеет порядок, по которому они следуют друг за другом. Пока стараются верифицировать рациональные конструкции, не порывают с очевидностями каждодневной жизни. Можно заметить расхождение между идеальным типом и конкретным, не достигнув выбора между схемами, поскольку заранее согласны с тем, что реальность им не соответствует точно. Напротив, ученому, который изучает данные без предрассудков, удается установить связи, которые он не мог предвосхитить, хотя мог бы после объяснить их психологически. Он имеет возможность провести различение между теоретическими гипотезами, если даже нуждается в том, чтобы доказать путем рассуждения рациональность детерминизма, который он извлек из фактов. Возьмем только два уже рассмотренных примера, приведем самоубийство военных, явление столь же легко понятное, как и трудно предсказуемое, и практику Симиана, идущего от статистического эксперимента к концептуальной разработке.

Во введении к общественным наукам эта последняя функция каузальности должна быть поставлена на первый план. В истории она меньше проявляется, поскольку частичные детерминизмы включены в движение совокупности и остаются подчиненными пониманию. Более того. поскольку историк старается включиться в жизнь, постольку вообще мало использует социологические абстракции. Он ограничивается тем. что следует за событиями, проявляет симпатию к индивидуальным сознаниям и путем выбора и организации данных делает понятными и экзистенции, и судьбы. Когда действие исчезает вместе со своими возможностями, когда пренебрегают макроскопическими регулярностями толь-

ко в пользу индивидов, анализ причин больше не имеет смысла: все произошло так, люди были такими, дух, находящий удовлетворение в созерцании или участии, безразличен как к неопределенности того, что будет, так и к фатальности того, что было. Поэтому полностью постигают понимающую историю; зато гораздо труднее постичь лишь каузальную социальную науку. Раз показаны ковариации, то остается еще их интерпретировать, против такой интерпретации самый положительный, самый верный правилам Дюркгейма социолог никогда не выступал. В творчестве Симиана с особой четкостью можно заметить окончательное единство обоих методов. Каузальность, базирующаяся на статистическом эксперименте, объективная психология, извлеченная из поведений, так близко сочетаются, что людские склонности и запасы золота появляются по очереди как подлинные причины. В действительности, и те и другие являются детерминантами, современная экономика раскрывает эту своеобразную структуру: люди терпят закон вещей, так как количество денег через цены (особенно мировые цены) диктует ритм активности, но именно люди благодаря своей реакции на обстоятельства творят эту историю, которую не понимают и не воспринимают.

***

Этот последний пример нам показывает, к какому выводу приводит внешнее сравнение, к какой неясности оно ведет. Часто говорят, что историк, в отличие от других ученых, имеет в виду особый тип причин: мотивы или побудительные причины. Формулировки нам кажутся неточными, ибо историк, стремящийся к раскрытию причин, рассматривает антецеденты, вещи и учреждения, так же как и намерения руководителей или страсти масс. Но верно, что он всегда сильно озабочен пониманием психологического механизма, через который осуществляется действие причин. Если бы не существовало это любопытство, если бы живые больше не интересовались мертвыми, то история стала бы походить на историю небесных тел или животных: исходя из следов или последствий, мы постарались бы сделать вывод о скоротечной действительности исчезнувшей природы.

С другой стороны, в примере с экономикой одновременно охватывают людей и их среду. Структура целого позволяет целостное понимание. Но не стремится ли историк к тому, чтобы уловить структуру исторической целостности? Вопрос, о котором мы неоднократно заявляли, снова предстал перед нами. Сочетание в действительности необходимых связей и умопостигаемых поведений, совмещение понимания и каузальности позволяет ли преодолеть плюралистичность ретроспективных рационализации и фрагментарных детерминизмов?

§ 2. Структура исторического мира (плюралистичность и тотальность)

Во втором разделе мы наблюдали, как постфактум свидетели, участники событий и историки дают разные интерпретации одних и тех же событий. Чтобы избежать многочисленных рассказов, стремится к устанонле-

456

457

нию необходимых связей. Но частичная необходимость и свою очередь ставит нас перед лицом различных ретроспекций. Однако мы постоянно хранили гипотезу о том, что всеобщий детерминизм является не конструкцией ученого, а законом истории. Не поставлен ли в данном случае под вопрос наш вывод?

Мы попытаемся показать, что никакой синтетический или диалектический метод не решает проблему множественности в едином. Как в фактах, так и во всей действительности, состоящей одновременно из фактов и идей, историк открывает множественность, образ сложности и человеческой природы, а также исторического мира.

***

Мы уже употребляли термин «структура» по поводу экономической жизни. Кроме карикатурных упрощений, связанных со сравнением с атомной структурой газов, мы отметили некоторое число характерных черт. Во-первых, индивиды находятся в ситуациях, которые регулярно воспроизводятся, регулярность связана с двумя обстоятельствами: последовательностью действий и реакций, которая восстанавливает первоначальные условия, с другой стороны, также важна, как эта саморегуляция, эффективность тотальностей, а именно: подчинение небольших рынков более крупным и преобладающее влияние некоторых цен и некоторых факторов (монетарных). Во-вторых, человеческие импульсы сводятся если не к единству исключительного стремления, то, по крайней мере, к небольшому числу иерархизированных и наблюдаемых со стороны стремлений (в той мере, в какой психология различных социальных групп действует, она уменьшает или устраняет регулярность циклов и увеличивает особенность каждого из них). Мыслимо ли, чтобы все общество представляло такую структуру?

Бесспорно, можно описать статически аналогичным образом капиталистическое общество, но либо это описание применяется в отношении идеального капиталистического общества, либо оно равносильно поперечному разрезу. Оно показывает, как общество стремится к самосохранению и самовоспроизводству. Поскольку при капиталистическом режиме место в процессе производства широко определяет социальный уровень и различия классов, опосредованно образ жизни и мысли, или политические учреждения связываются с экономической организацией. Но при описании течения жизни необходимо учитывать предпочтения, или ценностные суждения, несводимые к материальному детерминизму, тем более если иметь в виду поступательное преобразование общественных отношений.

Однако — и это главное — ни все общество, ни его становление не могут иметь структуру, которую можно сравнить со структурой экономики. Нельзя найти эквивалент ведущим ценам, здесь всеобщности представляют собой резюме или итоги, нет регулярности, которая восстанавливает одни и те же ситуации, нет упрощения человеческих стремлении: политические реакции варьируют вместе с традициями или положением народов. В свои действия массы и индивиды вовлекаются, и выбор и пользу той или иной фракции, какой бы примитивной ни казалась по-

будительная причина, создает поле индетермиыации. Теперь всеобщая история не знает ни циклов, ни векового движения. Или, по крайней мере, эти циклы не соответствуют экономической модели, они заранее не предупреждают о последствиях случайности. Структура исторического мира есть структура детерминизма. Не больше, чем причины, исторические силы не могут быть приведены обратно к единству организации или к примату побудительной причины.

Примем ли таким образом субъективистский тезис против объективизма? Последний предполагает, чтобы среда детерминировала людей, или чтобы их реакция была однозначной и предсказуемой. Эти условия даны в некоторых областях общества, а не во всем существовании (не больше в индивидуальном существовании, чем в коллективном). Ни реальность частичных совокупностей, ни объективность фрагментарных детерминизмов не исключают несвязанность отдельных фактов и ненадежность целого.

Мы придем к аналогичным результатам, если снова возьмем другую проблему структуры, проблему отношения идей к реальности. Вначале мы рассмотрели плюралистичность систем интерпретации, то, что нас привело к двум философским выводам (мы оставляем в стороне методологические последствия). Духовные ценности как таковые трансцендентны своему происхождению и всякой реальности. Дух есть сила творения, а не просто отражение или выражение иррациональных сил. Но мы умышленно оставили в стороне возможности каузального объяснения. В самом деле, ни одно из предыдущих замечаний не позволяет заранее обозначить границу влияния эпохи или общества на поступок. Объективированный, взятый как ряд психологических состояний, он может быть соотнесен с внешними причинами, без того чтобы можно было утверждать о наличии необъяснимого субстрата. Но эта детерминация, интегральная в некотором плане, не подрывает истинного значения поступка, потому что она его не знает.

Таким образом, мы оставляем обе формулировки Шелера, как независимость So-Sein (определенность), так и бессилие идей, метафизическое выражение данного, являющегося одновременно более сложным и более простым. Нет чистых поступков, действительно отдельных от пережитого времени, но в той мере, в какой намерения подчиняются законам специфической логики, они по праву являются самостоятельными (и их содержание является также самостоятельным для того, кто его снова схватывает). Плюралистичность созданных миров, дуализм психологического и духовного не противоречат бесконечному распространению, пусть даже каузального, исторического исследования.

Идея также сама по себе бессильна. Это утверждение представляет собой не высказывание о факте, а простое тождество. Истина, которую не воспринимают, бесполезна, став индивидуальным или коллективным убеждением, она. как и всякая человеческая реальность, превращается в историческую силу. Бесполезно, невозможно заранее оценить ее эффективность. Не только потому, что такой вопрос не содержит общего реше-

458

459

ним, но также и потому, что он плохо сформулирован и разъединяет неразделимые отношения.

Нет интереса, который бы не рядился в идею или ею не защищался бы, нет страсти, которая бы не отдавалась идеальной или исторически необходимой цели. Если формулировать правила, то неизбежно можно констатировать, что вообще чувства больше, чем разум, среда больше, чем желания людей, диктуют историческое становление. Но такого рода общие слова также бесспорны, как бесполезны. Чтобы верно оценить влияние идей, нужно было бы в определенном случае измерить интервал между тем, что реализовало историческое движение, и тем, что могло бы оно реализовать, если бы руководствовалось другой идеологией. Или еще, нужно было бы выделить последствия чистой идеи или рассуждения (например, в какой мере диктовали определенное поведение теории спасения независимо от обстоятельств и психологических ситуаций?). Одним словом, мы снова нашли бы проблемы исторической каузальности, которая допускает всегда только отдельные и вероятностные решения.

Еще раз мы приходим к плюралнеточности духовных миров, идеальных сил как реальных сил. Если хотите, это — диалектическая плюрали-стичность: между ситуациями и человеческими волями, между реальностью и идеей устанавливается путем взаимодействия своего рода взаимосвязь, уподобляемая не необработанному детерминизму или стерильной репродукции, а творческой реакции сознательного существа.

***

Эта структура связана с понятием качественного в диалектике, другими словами: разброс не исключает ни единства, ни прерывистости подведения итогов (двусмысленных).

Фрагментация детерминизма формально объясняется противоречием между системой и анализом (что существенно для всякой каузальной мысли), а материально — невозможностью остановить последствия акциденции или привести в порядок историческое движение. Но, с другой стороны, всякое общество, по крайней мере, представляет единство взаимодействия между группами и институтами, порядком и авторитетом, которые предписываются всякой коллективной жизни, а также эволюции, следствием которой является нация или цивилизация. Итак, реальность всегда тотальна, поскольку в каждое мгновение и в каждое время обнаруживает особую организацию, поддается глобальным охватам и тем не менее избегает общего синтеза.

В ряду идей мы наблюдаем подобную противоположность между единством человека и автономией духовных миров. Конкретная теория специальной истории могла бы показать, в какой мере человек полное тью ангажируется определенным видом деятельности. Верно ли. что для науки все происходит, как если бы (согласно выражению Дильтея) совокупность знания была отделена от жизненной совокупности, как если бы субъект смешивался с трансцендентальным «Я»? Внешние влияния способствуют или тормозят прогресс, они ориентируют любопытство к сгро тому уму. они предлагают некоторые концепты, некоторые представле-

460

ния, заимствованные из коллективной жизни, но они не модифицируют сами по себе результаты. Напротив, содержание художественного произведения, в основном исторического, бесспорно, неотделимо от технических средств, от социальной организации, от намерения человека и творца, не потому что оно возникло во времени, а потому что оно выражает исторических людей и обращается к ним.

Наконец, диалектика плюралистичности и тотальности снова обнаруживается, когда мы рассматриваем для индивида или общества совокупность деяний или жизни: уникальный стиль, который сохраняет личность на протяжении всей жизни, единственная душа народов, способная продолжаться, но не обновляться, мотив каждой эпохи, который Дильтей старался уловить через деятельность, и самые разнообразные творения, — все эти целостности имеют в качестве общего свою реальность, которая одновременно неоспорима и недетерминирована. Они фрагментарны для современников, и если историк способен их завершить, то он должен еще оправдать это ретроспективное преобразование. Понятно, что в соответствии с эпохами и социальными структурами плюралистичность и тотальность составляются иначе. Общество, полностью рационализированное согласно идее Курно и сознательно управляемое согласно марксистской схеме, решило бы или, по крайней мере, уменьшило бы несвязанность исторического процесса. Тоталитарное общество, в котором искусства, науки и религии были бы точно объединены с национал-социалистским пониманием мира или с пониманием диалектического материализма, распространило бы и подтвердило бы связность культур. Ни в том, ни в другом случае природа окончательной целостности не изменилась бы, поскольку она всегда смешивалась бы с пережитым или мыслимым существованием, т.е. с местом в системе всех деятельностей, начиная от труда и кончая религией.

***

Эта противоположность плюралистичности и сложных целостностей имеет такое же решающее значение, как противоположность случайностей и закономерностей, становления и эволюции: все три, объединенные вместе, определяют структуру человеческой истории. Последняя соответствует двойному стремлению к истине и к пониманию своеобразия гуманитарных наук; понимание, которое мы вычленили из учения Курно и которое мы снова обнаружили при изучении каузальности, выражает два фундаментальных свойства реальности, в которой действует деятельный человек. Что касается понимания, которое мы только что выяснили, оно уточняет условия политического решения. В самом деле, никакая доктрина не является наиболее опасно утопической, чем доктрина, которая собирает разумные элементы: приписывают себе право свободно составлять идеальное общество из фрагментов, заимствованных из самых разных режимов, не хотят видеть, что каждый социальный порядок имеет свои подъемы и спады и что волей-неволей всегда выбирают одно. Напротив, тоталитарное мышление, которое претендовало бы свести целое общество к единственному принципу, впало бы в еще более страшный фанатизм.

461

Для историка эта противоположность не менее важна. Не только потому, что он стремится анализировать своеобразные устройства различных цивилизаций, но и потому, что конкретные целостности обозначают границы абстракций и правомерных и плодотворных генерализаций В той мере, в какой капиталистическая система сравнима с всякой другой экономикой, способность системы имеет больше значений, чем формальные высказывания, которое претендуют на то, чтобы применяться без ограничения времени и пространства.

В работе по прикладной методологии мы могли бы дальше продвинуть это исследование. В заключение здесь мы ограничимся одним философским замечанием. Наше описание в некотором смысле оканчивается материальной теорией. Сложность исторического мира соответствует плюралистической антропологии. Каждая тотальность — несовершенное дело (совершенное ретроспективно) человечества, полная целостность равносильна цели, находящейся в бесконечности: тотальность, которую охватил бы философ, если бы человек исчерпал свою историю, кончил бы творить и творить самого себя.

§ 3. Границы исторической объективности

Можно понимать в трех различных смыслах понятие границ объективности. Либо за пределами некоторого распространения научные высказывания перестают быть законными для всех; либо они предположительно объективны, подчиняются произвольной, но верифицируемой экспериментом селекции; либо, наконец, вся история одновременно объективна и субъективна, соответствует правилам логики и вероятности, но ориентирована на перспективу, которая есть перспектива индивида или эпохи и которая на этом основании всеобще не сумеет навязать себя. Другими словами: в какой момент наука завершается? Начиная с какой точки она отделяется от решений, внешних для позитивного знания'? Как комбинируются посылки и эмпирическое исследование?

Видимо, в ходе нашего изложения мы предложили тот или другой вывод. Какой из них в конечном счете действителен? Могут ли они иметь одновременно определенную истину?

Возьмем снова как точку отправления человеческий поступок и оба обоюдных и несовершенных опыта — участника событий и наблюдателя. В самом деле, первоначальные рассказы являются рассказами свидетелей или заинтересованных лиц. Цезарь был первым историком Гальской войны, мемуары современников имеют для нас неоценимое преимущество представить прямо людей и вещи такими, какими они непосредственно наблюдались и оценивались. Эти свидетельства, будучи более живыми, вместе с тем являются вообще более пристрастными, чем свм-летел ьства хроникеров или историков. Они склонны либо к новелле. либо к легенде. Вождь, рассказывающий о своих походах, может быть. кокетничает с тем. чтобы спрятаться: каким бы скромным не было апо-

логетическое намерение, если даже материальные факты изложены точно, подрывает тем не менее верность интерпретации. Что касается тех. кто посещал великих, то их заслуга в том, что они приближают к нам исторические персонажи, кристально чистые в своей роли, так как особенно неудобно показывать изнанку украшения. Великий человек был таким же, как и остальные, в большей части своей жизни. Каждое из его решений принималось в определенных обстоятельствах и легко обнаружить влияние личных мотивов. Постепенно переходят от психологической ясности к стилю рассказчика, стараются отбросить мифы, восстановить ситуации в своей прозаичности. Законная реакция, пока она не обходит цель и не претендует на своего рода монополию на истину. Историческое измерение находится по ту сторону заговоров, интриг, скандальных и громких хроник. Историографы королей являются не больше историками, чем камердинер или придворные. И те, и другие поставляют материалы и сберегают незаменимый привкус жизни.

Историк избегает этих неблагоприятных для него форм пристрастия, ибо он подчиняет индивида своей функции, жизненный опыт — фактам. Он их конструирует, замечая, прежде всего, результаты или общие движения, неизвестные современникам. Мотивы участников событий вообще вписаны в осуществленные поступки, так же как концептуальное истолкование освобождает от относительности впечатлений (хотя по некоторым пунктам оно способствует обсуждению, и версия побежденного противоречит версии победителя). Двусмысленность, если представить данные в одном сочетании, которое, может быть, есть не единственно возможное; рассказ сближается со всеобъемлющей объективностью в той мере, в какой он склонен фиксировать только воспринимаемые феномены.

Понимание, которым охватывают битву или более широкое становление (например. Французскую революцию), сохраняет те же свойства между рядоположенностью и структурой фактов. Постепенно растет неуверенность, потому что структура фактов становится более решающей. Чтобы одна интерпретация полностью исключила все остальные, она должна вычленить необходимость или рациональность. Но она ограничивается установлением правдоподобных связей. Группирование элементов, определение фактов, более или менее редуцируемых к чистой материальности, двусмысленность сознаний и целостностей, не запрещая построение исторического мира, оставляют место многочисленным и изменяющимся точкам зрения.

Еще раз попытаемся по-другому сохранить преимущество безличного понимания. Почему не объединить факты, установленные в соответствии с правилами критики, отношениями, тоже объективными, а именно, отношениями каузальности? Остается уточнить момент, когда поставят проблему ответственности и найдут способ, с помощью которого разрежут консеквент и антецедент. Однако, не осознавая эту трудность или. по крайней мере, индифферентные к ней. историки и социологи полагают порвать с произвольными методами рассказчиков и психологов. Путем абстракции или сравнения социолог пытается зафиксировать для определенного общества или для любого общества закономерные последовательности между естественным фактом и социальным фактом, меж-

462

ду условиями и частотой их появления или, наконец, между двумя феноменами, вариации которых количественно измеряемы. Эти отношения, если мы допустим, что они были верифицированы в соответствии с правилами логики или вероятности, годны для всех тех, кто желает истины, или практически для всех, кто желает эту истину, т.е. кто конструирует факты таким же образом и ставит такие же вопросы. Оговорка, которая является чисто теоретической на взгляд ученого, анализирующего изменения процента самоубийств или рождаемости, становится решающей для историка, который спускается до частных данных, для философа, который старается охватить совокупность данных.

Поскольку детерминизм всегда фрагментарен: мгновенен, если речь идет об объяснении события, частичен, если речь идет об установлении закономерностей. Что касается законов, до которых доходят некоторые философы, они лишаются вероятности в той мере, в какой подтверждаются более редкими примерами и более отдаленными аналогиями, они выделяют некоторые аспекты этих огромных эволюции, но не уверены в том, что достигнут решающих сил, главных реальностей. Не существует каузальной систематизации, не существует также primum movens всей истории.

Три смысла, которые мы дали границам объективности, стало быть, применяются по очереди. Гипотетически объективные, поскольку они зависят от решающего отбора, легальные связи становятся все больше и больше ненадежными и произвольными в той мере, в какой охватывают более широкие движения. Но глобальное видение, в которое включается детерминизм, несет отпечаток особого намерения, диктующего выбор фактов, природу концептов, организацию отношений. Это намерение в той мере, в какой расширяется объект, склонно к конечному пределу, на который ссылается историк; в конечном счете настоящее, которое само не завершено, определяется по отношению к будущему, которое представляют себе, но не ведают люди, призванные создавать его.

Если мы теперь рассмотрим духовный, а не реальный атом, то под формой необходимости мы обнаружим приспособление. Духовный атом никогда не закрывается в самом себе, никогда не фиксируется, он вызывает акт созидания, чтобы вернуться к жизни, т.е. чтобы быть снова мыслимым или чувствуемым духом. Исследователь ангажируется, ангажированностью, которая в зависимости от обстоятельств получает разное значение.

В науке, которая делается из возрастающего приближения и накопленных знаний, историк нуждается только в том, чтобы воспроизводить приход настоящего состояния, чтобы следить за прогрессом. Зато в сфере философии ангажированность предполагает личную решимость, поскольку о природе мира никакого согласия не существует. В обоих случаях историк наподобие творца должен превращаться в ученого или философа, но теория науки вообще признается, так же как независимость истины, теория философии и искусства так же изменчива, как и настоящее, с которым соотносят прошлое.

Ни в коем случае психология создания памятника не равносильна его пониманию. Но различие здесь связано с отчуждением мысли внутри

психической совокупности, а там с творческой мощью всего человека. Цель познания определена, как и законы, которым оно подчиняется. В бескорыстных работах свобода полностью присутствует. Двусмысленно также определение истинной интерпретации самой по себе. Она колеблется между пережитым пониманием, вновь ощущающим красоту, художественным пониманием, стремящимся анализировать впечатление зрителя, или структуру объекта, вечными условиями или особыми эстетическими ценностями, историческим пониманием, имеющим в виду человеческое или духовное поведение, произведения которого представляют собой его выражение или преобразование. Все эти понимания обновляются вместе с историей: первое понимание — потому что оно касается общения двух личностей, всегда относительных друг к другу, два последних, потому что, будучи отдельными или связанными в истории стилей, они происходят от людских контактов, концептуального выражения и незавершенного становления.

История философии сомнительна как сущность философии, как промежуточное явление между открытием и творением или одновременно и тем и другим. Она исходит из человека, как несовершенной реальности, которую выражает или познает. Стало быть, истинная интерпретация касается исторического значения, значения источников или значения объекта. Любая политическая или моральная доктрина может быть сведена к намерению индивида или группы, внутреннее понимание освобождает истину (быть или желание быть) от индивида или группы. Именно через помещение в единое становление, через углубление исторического смысла можно перейти от редукции к процессу мышления. Или еще, действительная философия, например философия государства, противопоставит себя идеологии тем, что определит концепт, применимый ко всем отдельным формам. Истина сливается с всеобщностью.

Выше мы выделили две формы обновления: статическое обновление, связанное с особенностью историка, и историческое обновление, связанное с перспективой. Статическое обновление обрекает на провал стремление к одновременности, историческое обновление обрекает на относительность стремление к глобальному охвату. Одно выражает бесконечное богатство человеческих моделей, другое — несовершенство мира, каждый фрагмент которого может быть определен только во всем мире и через весь мир. Но, в сущности, конечный принцип обновления находится по ту сторону этой противоположности, в свободе того, кто творит и заново творит. Атом как целое неисчерпаем в той мере, в какой он принадлежит духу.

Реальная история и идеальная история, взятые в отдельности, недостаточны. Обе они отсылают к человеческой истории, идеальная история — потому, что духовные миры происходят от человека и в конечном счете объясняются только им, реальная история — потому, что события нас интересуют лишь в той мере, в какой они влияют на жизнь. Эта всеобщая история требует, как и история духовная, решений, которые, как в реальной истории, диктуют концептуальную организацию и направление становления.

464

465

В познании другого ненадежность связана с возможным противоречием между поступками и осознанием, человеком или его поведением и идеей, из-за которой личность так поступает. В познании исторического индивида трудность, прежде всего, та же самая. Но и другие трудности к нему добавляются, которые порождены плюралистичностью миров в каждое мгновение, двусмысленными отношениями между различными человеческими родами. Статически где уловить принцип единства целостности? Как в перспективе различаются общие черты и своеобразные признаки? Как объединяются особенности в развитии, которые охватили бы различные эпохи и культуры?

Внешне эти три решения независимы друг от друга, и последнее предполагает два первых, поскольку оно вырабатывает изображения различных эпох и сравнение обществ внутри эволюции, но в действительности оно есть первое решение в той мере, в какой выражает решение, которое человек принимает о самом себе, соизмеряясь с совокупностью прошлого. В сущности, оно образует историю (в философском смысле слова): действительно, история начинает существовать, как только появляется вместе с перманентностью проблема единства становления, направленного к пределу. Для частной истории нужно и достаточно, чтобы деятельность была общей для всех коллективов, для всей общей истории было бы важно, чтобы одно дело, как характерная черта, было закреплено за человеческим призванием, поскольку коллектив не смог бы охватить всей деятельности.

§ 4. Наука и философия истории

Во Франции философия истории — столь исписанный литературный жанр, что никто не осмеливается признать, что он его практикует. Ее противопоставляют науке, как выдумку точности, интуицию знанию. Ненадежность источников, необъятность точек зрений, претензия подчинить сложный мир строгой схеме, все эти недостатки, которые приписывают классическим системам, считаются характерными чертами философии истории как таковой. Впрочем фраза Кроче: «Философия истории исчезла, потому что историческое познание стало философским познанием», проникла, так сказать, в общее сознание. Как оправдывается это презрение и это уподобление?

Психологически легко провести различие между честолюбием и невежеством философа, осторожностью и эрудицией ученого. Но социологи, взявшие на себя претензию философа, считают себя единственно настоящими учеными в противоположность историку как простому рассказчику. Отбросим антиномию между научными общими понятиями и особенностями исторического знания и признаем историю, которую мы изучали до настоящего времени, как историю человеческого становления. Как ее отличить от философии? По природе или по распространению результатов? Мы рассмотрим обе гипотезы, чтобы показать трудность теоретического разъединения, невозможность практического разделения.

***

Можно резюмировать эти выводы следующим образом:

Либо трактуют историю как объективную реальность, и тогда познание обречено на неопределенное движение к недостижимому концу. Поскольку ученый хочет схватить целое каждого момента, целое становления, он прибегает к понимающему постижению, но последнее не избегает ни своеобразия, свойственного всем видениям вещей, ни релятивности, которую тянет за собой незавершенность движения, относящегося всегда к новому будущему.

Либо история смешивается с развитием духовных миров. И тогда историческая наука в качестве причины и цели имеет присвоение живым духом прошлых творений. Она есть средство для индивида разместиться самому и тому, что он создает, во всей эволюции, в которой он сотрудничает. Восстановление духовного прошлого есть аспект сознания, которое каждый связывает со своим историческим предназначением.

Либо, наконец, история сравнивается с человеческой жизнью, и тогда познание, похожее на самопознание и познание другого, ориентированное решением, стремящимся к будущему, и схватывает другое только через соотнесение с субъектом. Двойная диалектика, которая тянется без конца в той мере, в какой историк раскрывается, открывая то, что есть мир. и то. что он хочет.

Обоснованные различения при условии, если добавить, что история всегда имеет отношение к духу и к жизни и что она всегда объективна через историка и для историка.

***

Учения Гегеля и Конта являются типичными представителями того, что подразумевают под философией истории. С помощью единственного принципа, закона трех стадий или прогресса свободы, разрабатывают периоды, оценивают их значение, интерпретируют всю историю. Но логически, где противоречие с наукой? Имеет ли в виду философ не только факты, но и смысл, т.е. значения или цели? Старается ли он охватить слишком широкую совокупность или свести разнообразие к слишком схематическим понятиям?

Историк знает цели как таковые или индивидов как таковых, но он не знает цель или цели истории. Он прослеживает события, их последствия, он обнаруживает более или менее адекватную необходимость глобального движения или, наоборот, непредвиденные случаи относительно автономных рядов событий. В порядке понимания он снова связывает феномен либо с импульсом (капитализм с определенной формой желания иметь прибыль), либо с мотивом (капитализм связан с экономически рациональным поведением). Чем обширнее факт, тем меньше уточняется степень детерминации.

Имеет ли философ другие претензии? Вопреки предрассудкам, ничего подобного. Гегель ограничивается пониманием того, что было. Конт — прочтением закона развития, которому подчиняется дух и который вписывается в коллективное предназначение, Маркс раньше времени разгадывает будущее, порождаемое противоречиями современного мира. Либо цель смешивается с временным концом движения и тогда ис-

466

467

торик, как и философ, интерпретирует его, либо цель трансцендентна реальности и предполагает сознательное намерение, но тогда ни тот, ни другой не исследуют эту конечную цель, которая обнаруживается на тайном пороге Провидения.

Если существует различие, то оно связано со способом рассмотрения. Наука выявляет неполный детерминизм, философия представляет непрерывный детерминизм. Вместо сконструированной, гипотетической и частичной необходимости она в самом становлении открывает полную необходимость.

В самом деле, мы встретились с такими учениями, которые выражены в законах, элиминируют акциденции, устраняют плюралистичность и прослеживают эволюцию или фатальную диалектику. Эти философии по ту сторону науки преодолевают позитивное знание, но они не знают его природы. Сознающее свою особенность и свою сомнительность, — схватывание генеральных линий истории допускает гипотезу и селекцию, — они появились либо как предвосхищение результатов, к которым в конце концов пришла наука, либо как перспективы, в которые неизбежно включены аналитические и объективные высказывания.

Теория Шпенглера относится к такому типу. Может быть, ей откажут в научном характере, потому что она выходит за пределы обычной учености. Но она носит философский характер в основном из-за своего догматизма (биологическая индивидуальность, одиночество и смерть культур, фатальность). Лишенная этой метафизики, она сводится к схематическим интерпретациям, аналогичным интерпретациям, которые компаративный метод, примененный к различным обществам, в будущем, может быть, позволит вычленить с достаточной вероятностью.

По правде говоря, можно было бы возразить, что философ стремится одобрить или осудить результат. Гегель, Конт доказывают истинность цели. Человеческий дух реализуется в позитивизме, человек — в свободе. Еще раз можно напомнить, что историк, специализировавшийся в науке или философии, не избегает этого ретроспективного оправдания, поскольку духовная эволюция обязана своим единством и своей направленностью рациональности, которую ей потом придает историк. Философ бы распространил эту интерпретацию на всю историю, либо мир был бы представлен как составляющий отличительную черту человечества, либо во всех мирах или над ними была бы раскрыта подобная необходимость.

Снабжает ли нас ценность принципом дифференциации? Говорят, ученый восстанавливает факты, философ их оценивает, первый строит исторический мир, второй его критикует.

Если речь идет о событиях, то историк, согласно ходячей формуле, должен быть беспристрастным. Но всегда он связывает поступок с его причинами или с его последствиями: соответствующий или несоответствующий ответ, эффективное или неэффективное решение. В этом смысле он использует критерий, который предлагает историческая этика: успех. Напротив, был бы философ моралистом9 Ничего подобного. Кант смешивает философию истории с этикой, которая судит прошлое и определяет цель, но это особая философия истории, особенность эпохи или положения, а не характерная черта жанра. Личная и публичная мораль, мораль умысла действительны для всех или мораль действия, которая признает за некоторыми индивидами привилегии, антиномия находится внутри как рассказов, так и философии, она не устанавливает границ между теми и другими.

Различение еще более трудное для специальных историй, поскольку их объект создается идеями или памятниками. В принципе можно знать как факты ценности, реализованные или утвержденные другими, но истинное понимание должно соотнести творение с его целью, вычленить его соответствие с законами духовного мира. Достаточно ли воспроизвести формулу Вебера (анализ ценностей): ученый схватывает данные или связи, которые для критика становятся материалом оценки? Различение больше носит теоретический, чем практический характер.

Идет ли речь об искусстве или философии, восхищение диктует отбор таким образом, что история есть всегда монументальная история (в ницшеанском смысле). Более того, интерпретация старается найти то, что оправдывает в действительности претензию на одобрение. Неизбежно она содержит имплицитные суждения, более того, она предполагает критерии этих суждений.

Верно, что эти критерии, ограниченные эпохой, предпочтения которой, предполагается, воспроизведены, оставляют полностью вопрос о пригодности в себе и для нас. Зато история искусства или философии предполагают универсально пригодную теорию. Есть не больше необходимости в оценке качества для того, чтобы проследить связь форм, чем для того, чтобы понять одну из них. Но эволюцию составляют только путем определения сущности, т.е. цели движения, что имеет следствием трансцендентность ретроспективной реорганизации жизненному опыту, замену современного или вечного смысла историческим смыслом.

Стало быть, философия является либо разработкой имплицитных суждений, либо исследованием норм, применимых к совокупности прошлого. Чтобы исключить всякую философию, историк должен исказить действительность, трактуя ее как природу. Ему достаточно заимствовать от каждого периода принципы организации и иерархии, которые он использует, чтобы избежать подозрения в тотальной философии. Но если бы он охватывал более обширное становление, ограничиваясь рядоположением различий, то он неизбежно представлял бы вместо истории разброс особенностей, — то, что было бы еще философией, потому что, согласно старой формуле, не философствовать значит тоже философствовать.

Воспроизводя выводы предыдущего параграфа, мы могли бы рассмотреть сразу философию истории после науки (особенно в плане реальности), философию истории до или во время науки (особенно в плане духа), одну, которая бы диктовала отбор фактов, другую — которая бы диктовала синтез духовных миров или жизней, впрочем, тесно связанных между собой. Предыдущие анализы нам снова показали единство науки и философии и их действительное различие, единство — поскольку первая, по крайней мере, частично, содержит то, что вторая облекает в форму, различие. — поскольку, первая подчиняется разнообразию и осознает свою особенность. Философия истории характеризуется двойным стремлением к оценке вклада всех эпох в общее знание и придает споим суждениям неограниченное значение.

468

469

Таким же образом объясняются две характерные черты, которые содержит ходячая дефиниция: расширение поля и простота схем.

В коллективе индивиды знают приблизительно то, что они принимают за историческое, смысл, который они придают своим многообразным действиям и своей жизни в целом. Пока историк находится внутри закрытой тотальности, выбор и организация в какой-то мере вписаны в реальность — имманентность, которая не обеспечивает объективности, поскольку интерпретатор ангажируется и должен ангажироваться, чтобы преодолеть двусмысленности жизней.

В той мере, в какой историк выходит за пределы единой целостности, общества, эпохи или цивилизации, ретроспективная интерпретация отвергает стремление к возрождению или понимание по симпатии. К тому же противопоставление классическое: Гегель замечает прогресс от мемориалиста к философу в той мере, в какой рассказчик, более отдаленный от событий, излагает становление, состоящее из самого большого числа индивидуальностей. В терминах ценности Риккерт формулирует аналогичную мысль: наука отбирает материал в соответствии с ценностями, признанными каждым коллективом, философия должна возвыситься над формальными ценностями, которые имеют значение для всех. В самом деле, охотно можно согласиться с тем, что универсальная история или сравнительная социология нуждаются в других инструментах, в других методах. Но, отличные друг от друга, они не смешиваются с философией.

Теоретически сравнительная социология требует различения общих проблем и конкретных решений. Универсальная история требует, кроме того, направленности многообразия к некоторому концу, наконец, философия истории защищает интерпретацию, которую предлагает, и движение, которое констатирует.

Социология нуждается в понятиях, которые выделяют черты, общие для всех обществ. Такие термины, как политика или экономика, применимы, поскольку всегда нужно представлять насильственные меры и индивидуальные интересы постоянным властям, работать, чтобы установить между потребностями и ресурсами временное и находящее под угрозой равновесие. То же самое касается первых трех терминов: общества, цивилизации и культуры. Они, по мнению А.Вебера, позволяют схватить три всегда наличных аспекта коллективной жизни. В другом месте мы показали двусмысленный характер этих понятий, допускающих метафизический смысл (душа, дух, тело), социологический смысл (области реальности), критический смысл (немотивированные или эффектные поступки, познание и техника, инстинкты и воли). Может быть, неизбежно сомнение, которое обозначает необходимый возврат к философии социологии, которая пытается постичь сразу целое каждого человеческого рода и человечества в целом.

Универсальная история, которая не довольствуется рядоположением цивилизаций, должна представлять подобную систему. Но чтобы перейти от абстрактного единства, базирующегося на идентичности некоторых

470

фундаментальных данных, к историческому единству развития, она должна была бы еще открыть совпадение творений или общественных режимов.

Стало быть, наша эпоха внешне была бы благосклонна к такой попытке, поскольку впервые вся планета разделяет общую судьбу. Могут возразить, что один дух не ассимилирует накопленные знания, что научная строгость отвергает эти необъятные видения, могут заметить, что взаимосвязь различных народов сегодня остается еще слабой, их объединение недостаточным, их единство частным и внешним. Все эти высказывания действительны, но они упускают главное. Если Запад сегодня еще верил бы в свою миссию, то можно было бы коллективно или индивидуально написать универсальную историю4, которая, исходя из отдельных приключений, показала бы прогрессивное приобщение всех обществ к цивилизации современности. Такую историю делает невозможной то, что Европа больше не знает, предпочитает ли она то, что вносит тому, что разрушает. Она признает оригинальные экспрессивные творения и экзистенции в момент, когда угрожает разрушением уникальных ценностей. Человек боится своих завоеваний, своих инструментов и своих рабов — науки, техники, классов и низших рас.

Сравнительная социология, не позорясь, может признать свою особенность, поскольку она, подобно каузальным отношениям, уверена в гипотетической объективности. Напротив, ориентированная к случайной цели, к схватыванию целостности человеческого прошлого, потеряла бы всякое основание к существованию. Следовательно, она взывает к двойному оправданию, к оправданию понятий, которые она использует для интерпретации и оценки обществ и культур, к оправданию состояния, которое обозначает временное завершение эволюции. Двойное оправдание, которое составляет традиционный объект философии истории.

***

Философия нам показалась имманентной всякому глобальному видению прошлого и все же, благодаря надежности, на которую она претендует, — по ту сторону позитивного знания. Неправомерное превышение? В действительности, все зависит от смысла, который ей придают. Философу не дано схватить единство, необходимость или тотальность в том плане, в каком ученый их напрасно ищет. Понятая как естественный объект, история должна быть исследована постепенно, без того, чтобы ход анализа достиг когда-либо окончательного предела.

Интерпретации, которые исключают плюралистичность рядов или случайность встреч, в конце концов имеют гипотетический характер и, в сущности, бесполезны, поскольку они соответствуют стремлению пророка, который объявляет и принимает фатальность.

Зато история как совокупность духовных становлений или экзистенций не поддается безличному пониманию. Но философия, которая предполагает подлинное понимание, не устраняется и привлекается в наше исследование. Утверждение, что нужно философствовать, чтобы усвоить философское прошлое, не осуждает философию, но отказ философствовать прикрывается именем позитивизма. Претензия преодолеть особен-

471

ность, особенность изучаемых эпох и актуальных теорий, опасна тем, что может прийти к претензии на универсальность философий, не осознающих свои границы, но эту опасность, поскольку она неотделима от стремления к истине, нужно пройти. Иначе можно отказаться от всякой истины, ибо объект и субъект философии не отличаются от объекта и субъекта истории. Познание человека тоже есть познание истории историческим человеком.

Заключение. Релятивность исторического знания

Первая релятивность — это релятивность индивидуальной перцепции. Один и тот же объект многочисленными наблюдателями воспринимается в зависимости от положения каждого из них в различных ситуациях. Ребенок, не осознавая свой эгоцентризм, ощущает свое «я» как необходимый конец отношения, другой конец которого есть весь окружающий мир.

Наука преодолевает эту релятивность, заменяя полученные впечатления действительными отношениями. Феномены хранят особенность, которая неотделима от конечных верований, математические отношения, установленные между ними6 предписываются всем. Но научный анализ благодаря своим истокам и своим доказательствам не отдаляется от воспринимаемого мира. Он начинается с наблюдения и возвращается к выясненному и вычисленному опыту, универсально годному, но связанному с человеческим духом. Одерживают верх над перцептивной релятивностью, а не над трансцендентальной релятивностью.

Обычное понимание смысла релятивности колебалось между этими двумя представлениями до того момента, пока наука благодаря своему развитию выяснила и признала другую форму релятивности, форму, связанную с тривиальными интерпретациями эйнштейновской теории и микрофизики. Невозможно расположить объекты в абсолютном пространстве и абсолютном времени так, как если бы содержащее предшествовало содержимому, как если бы формы восприимчивости были независимы от их наполняемости. Всякая мера предполагает наблюдателя, находящегося в мире, и нельзя игнорировать положение и движение наблюдателя в подсчете временных дистанций или интервалов. Впрочем, эта релятивность каждой перспективы не есть последнее слово в науке, то, что мы осознаем благодаря ей, позволяет перейти от одной перепек тивы к другой, установить эквивалентность и прийти к объективному познанию инвариантов.

С другой стороны, когда физик достигает микроскопических явлений, то он снова открывает отношения, а не основания. Он не смог бы зафиксировать сразу положение и энергию электрона. Взаимодействие опыта и реальности создает поле неопределенности. Таким образом, вводится принцип, гласящий о том. что для науки нет никогда простых вещей, а есть только отношения. Условия, в которых мы познаем природу, смешиваются с признаками объекта. Более того, реальность измени

ется в соответствии с уровнем, на котором мы ее постигаем, простые законы, установленные на молекулярном уровне, на элементарном уровне превращаются в статистический результат. Различные уровни, на которых находится ученый, зависят в первую очередь от порядка величины субъекта по отношению к объекту.

Находят ли эти понятия эквивалент в историческом знании? На исходной точке мы встретим перцептивную релятивность в усложненной форме, пристрастие и взаимность жизненных опытов; участник событий и наблюдатель, солдат и генерал обязательно имеют в виду как будто те же явления, но различные видения. История никогда полностью не побеждает эту релятивность, потому что жизненный опыт представляет собой материал для науки, а факты, в той мере, в какой они трансценди-руют индивидов, существуют не сами по себе, а через сознания и для сознаний. История имеет в виду объект, который не только был (если речь идет о событии), не только исчез (если речь идет о состоянии природы или человечества), но который достигает бытия человека только в сознании и изменяется вместе с ним.

Мы обнаружили между атомом, неотделимым от личностей и недоступным целым, эквивалент научного стремления к законам, конструкцию объективных фактов и регулярностей, но эти частичные и разбросанные отношения покрывают только часть исторического поля и никогда не представляют всеобъемлющего рассказа. Поэтому познание, редуцируемое к пониманию и вынужденное искать истину путем строительства исторического мира, кажется, разом выигрывает как в своеобразии, так и объективности, оно преодолевает релятивность элементарных наблюдений только благодаря тому, что соглашается на релятивность, которую ведет за собой вместе с ней эволюция понятий и системы ссылок. Историк в эволюции соотносит всегда широкое и всегда несовершенное прошлое с самим изменяемым состоянием, так что наука, связанная со становлением, развивается в той мере, в какой это становление продвигается в постоянном направлении, обновляется в той мере, в какой это становление, вместо того чтобы накоплять, чтобы идти вперед, противоречит себе.

Или еще, историк не смешивается с трансцедентальным «Я», так же, как солдат или генерал. Он стремится и добивается беспристрастности в критике источников и установлении фактов, но остался бы он беспристрастным в организации совокупностей, если бы он был пристрастным в той самой мере, в какой он частное лицо.

Таким образом, фундаментальные различия следующие: историческая действительность не поддается исследованию через отношения потому, что она есть история людей и потому, что люди, участники событий или жертвы, представляют собой в ней в любом случае живой центр. Здесь не идут от перцептивной релятивности к объективным отношениям, являющимся трансцендентально релятивными, здесь приходят к исторической релятивности; ученый — сам и его мир — выражается в прошлом, которое он себе выбрал.

Релятивность, сравнимая с релятивностью в физике, объект, неотделимый от наблюдателя, есть нечто другое в соответствии с уровнем, на котором его постигают, в сущности, своеобразная релятивность, по-

472

скольку в конечном итоге она связана с двусмысленностью духовного становления и с незавершенностью эволюции.