Арон Р. Введение в философию истории

ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел IV. История и истина

Часть третья. Человек и история

Историческое сознание изменяется вместе с народами и эпохами, в нем то доминирует ностальгия по прошлому, то смысл сохранения или надежда на будущее. Легко понятные колебания: некоторые народы ждут высокого положения, другие о нем хранят память, некоторые считают себя связанными традициями, которые хотят сохранить, другие с нетерпением ждут новшеств, жадные до свободы и забвения. Время представляет одновременно разрушительную силу, которая уносит в небытие монументы и империи, принципы жизни и созидания. Ни оптимизм прогресса, ни пессимизм распада и одиночества, собственно, не определяют историческую идею. В этой части мы хотели бы подняться над этими частными философиями и подумать над их общим источником, над соотношением двух терминов: человек и история.

Чтобы знать, что он существует в истории, человек должен обнаружить, что он принадлежит коллективу, который принимает участие в истории, являющейся общей для многих коллективов. Общество и история представляют среду, в которой каждый реализует себя, среду, влияние которой претерпевают и о которой судят.

Если бы история была только вместилищем коллективных изменений, то человек не осознал бы своего исторического бытия. Раз он признал реальное становление, атомом которого является, ему необходимо для измерения своей зависимости заметить в самом себе эту природу, которую он хотел осудить во имя своих идеалов. Человек историчен.

В первых двух параграфах, темами которых являются обе предыдущие формулировки, ставятся новые проблемы: встречает ли человек в самом себе особенность? Как он достигает всеобщего? Как он подчиняет свое решение закону истины? Таким образом, мы приходим к антиномии жизни и истины; разнообразие способов быть противопоставляется единству человеческого предназначения, случайность данного противопоставляется личностной сущности.

Это — антиномия, окончательная формула которой предлагает решение. Человек есть история, если и поскольку индивидуальное время составляет «я», вся история совпадает с человечеством, если это человечество творит себя на протяжении времени и не предшествует ни по ту сторону, ни в постоянстве определения, если оно совпадает с авантюрой, в которую вовлечено.

С этого времени окончательный термин анализа имеет одновременно временной и свободный характер (§ 4). Время не есть зеркало, которое искажает, или экран, который скрывает настоящего человека, оно есть выражение человеческой природы, конечности которой предполагает бесконечное движение. История свободна, потому что она заранее не написана и не детерминирована, как природа или фатальность, она непредсказуема, как человек для самого себя.

498

499

§ 1. Человек в истории: выбор и действие

Психологически формы политического мышления бесконечно изменчивы. Большинство индивидов никогда не ставят под вопрос свои убеждения, они приобрели или скорее получили идеи и волю в одно и то же время, не отделяясь никогда от своего положения, не порывая связи сознания и жизни. Все мы знали детей буржуа, циничных или спокойных консерваторов, детей социалистических учителей во всей их очевидной наивности. Что касается тех, кто делал выбор сознательно или не один раз — то ли они прошли через противоречивые миры, то ли за неимением спонтанной уверенности они должны были строить свои миры, — те кажутся обязанными подчиняться самым различным мотивам. Один становится коммунистом через христианство и атеизм, открывая не через Маркса, а через заступничество Иисуса Христа коррупцию нашего общества, другой становится роялистом из любви к порядку, который является в меньшей степени следствием власти, чем отображением атеистического разума. Исторически позиции политической проблемы меняются еще больше (бесполезно это подчеркивать).

Тем не менее, на наш взгляд, политическое мышление имеет логику. Не потому, что можно сопоставить и сравнить все мнения: между экономистом, критикующим коллективизм, поскольку он производит по слишком высокой себестоимости, и моралистом, критикующим режим, целью которого является получение прибыли, нет и никогда не будет диалога. В плане индивидуальных предпочтений дискуссии носят вечный характер, потому что сталкиваются темпераменты, но без того, чтобы идеи соизмерялись и корректировались. Логика не дает возможности выбрать между мнениями, но она дает возможность подумать над ними и таким образом определить условия, в которых фактически и по праву индивид выбирает, принимает решения и действует. Исходя из этого рассуждения, разовьем в данном случае один из аспектов, мы покажем исторический характер политики и, прежде всего, двух решающих приемов: выбора и действия.

***

Три иллюзии мешают признать историчность всякой политики. Дана иллюзия — это иллюзия сциентистов, представляющих себе науку (общества или природы), которая якобы даст возможность обосновать рациональное искусство. Другая иллюзия — это иллюзия рационалистов, которые, будучи зависящими больше, чем они думают, от христианского идеала, безоговорочно признают, что практический разум определяет как идеал индивидуального поведения, так и идеал коллективной жизни. Последняя иллюзия — это иллюзия псевдореалистов, претендующих на то, чтобы базироваться на историческом опыте, на фрагментарных закономерностях или вечных необходимостях, и удручающих идеалистов своим презрением, не видящих, что подчиняют будущее прошлому, скорее реконструированному, чем понятому, являющемуся тенью их скептицизма, отражением их собственной покорности.

Как мы уже видели, наука о морали ведет порядочных людей к конформизму. Строго говоря, она подтверждает общие очевидности, но ни-

кому не дает возможности выбирать между партиями. Если бы она скатывалась от социологии к социологизму, возвела бы общество в абсолютную ценность, то она научила бы только подчиняться: подчинение новой божественности было бы освящено как таковое. Несомненно, можно снова ввести плюралистичность для обществ или для организаций внутри определенного общества, но сразу же упраздняется тотальное единство, откуда хотели вывести правила или цели.

Впрочем, мораль, а тем более политика, на наш взгляд, невозможна без изучения коллективной реальности. Мы только отвергаем претензию применять к отношениям теории или практики (политики или морали) техническую схему (индустриальную или медицинскую). Мы отказываемся признать, что в данном случае цели обозначены с согласия всех: главное состоит в том, чтобы знать, какой общности хотят. Одновременно искажают природу общества и природу социологии, представляя общество связанным и однозначным, а социологию полной и систематической. В действительности, ученый в мире встречается с конфликтами, которые волнуют других людей и его самого. Если предположить, что он выясняет их истоки и значение, то тем самым он всего-навсего помогает индивиду разместиться в истории. Если он хвастает, что сделал больше, то в основном его исследование и полученные результаты уже ориентированы волями, как будто выделенными из знания.

Идея одного призвания для всех людей и для всех народов легко оправдывается внутри христианского представления о мире. Разнообразие конкретных темпераментов или коллективов не затрагивает эту одновременно первоначальную и конечную идентичность, которая, будучи незамеченной индивидами и гарантированной присутствием Бога, избегает риска формализма. Это присутствие одновременно реально и эффективно, поскольку оно связано с мистической взаимосвязью людей и их общего участия в драме человеческого рода.

Напротив, призвание, включенное в нашу духовную природу и расшифрованное рефлексией, обязательно становится формальным, если оно должно иметь значение для всех эпох, оно не примиряет ни индивидов, ни соперничающие группы. Допустим вместе с Трёльчем, что этические императивы переживают смерть империи и течение веков. Строго говоря, они предлагают идеал, впрочем, довольно неопределенный, личной жизни. Но эта своеобразная иллюзия чем больше укореняется, тем меньше противится рассмотрению, предполагает, что начиная с бескорыстия, великодушия или свободы приходят к составлению в соответствии со схемой разума изображения общества, соответствующего вечным правилам.

Возьмем пример, связанный с современными проблемами экономики. Схематично возможны две системы регуляции: одна система регулируется автоматической игрой цен на рынке, другая — произвольно планом. В первом случае необходимые капиталы для инвестиций обеспечиваются индивидуальным накоплением, во втором случае — отчислением с предприятий, установленным администрацией по планированию. Экономика с автоматическим регулированием предполагает в то же время наряду с прибылями огромное неравенство. Плановая экономика меньше страдает от неравенства: но она нуждается в сильной власти для оп-

500

ределения в соответствии с коллективными требованиями (в соответствии с политической концепцией этих требований) части национального дохода, которая каждый год выделяется различным категориям граждан. Имеет ли решающее значение выбор между этими системами: можно ли понять суд разума? Ни в коей мере.

Выбор может делаться с различных точек зрения: система, обеспечивающая самое высокое производство, может оказаться самой несправедливой или оставляющей наименьшую независимость людям. Фанатики хотели бы скрыть эту плюралистичность, их система должна быть сразу же самой эффективной, самой гармоничной, самой справедливой, она должна ликвидировать кризисы, эксплуатацию человека, бедность и т.д. Эта наивность не позволяет осознать подлинные данные. Справедливое (или более справедливое) общество с самого начала должно жертвовать либерализмом во имя равенства и дисциплины. Если даже допустить, что все противоречивые требования сегодня будут удовлетворены, нужно взять на себя риск, и иерархия предпочтений диктует порядок жертвоприношений.

Отношения людей, неважно, идет ли речь об экономике или политике, ставят специфические проблемы, которые несводимы к абстрактным законам этики. Предположим вместе с традиционной философией, что всякий индивид свободен, потому что он обладает определенной способностью рассуждать: как определить права, на которые он имеет право, права, от которых он готов отказаться временно, чтобы достичь той или иной цели? Конкретные определения всегда берутся из исторической реальности, а не из абстрактного императива. Другими словами, как мы уже выше отмечали, либо остаются в эмпирее бесполезных принципов, либо скатываются к дедукции деталей, которые имеют знание для определенного времени.

Добавим, что никогда не выбирают между двумя идеальными системами: между системой автоматизма и системой планирования, а выбирают между двумя этими несовершенными формами. На определенном этапе развития капитализма нужно решиться на ту или иную реформу за или против системы. В спокойные эпохи, когда установившийся режим не ставится под сомнение, политика идей, дорогая некоторым интеллигентам, проявляется полностью: она формирует идеал, который представляет существующее общество либо она выражает и преобразовывает то или иное конкретное требование. Но в критические периоды политический выбор раскрывает собственную природу исторического выбора. Мы размещаемся в том или ином лагере, мы присоединяемся к тому или иному классу против того или иного класса, мы предпочитаем неудобства анархии неудобствам тирании. Иллюзия рационалиста состоит не столько в том, чтобы не признавать реальность, сколько в том, чтобы цепляться за надежду, что, несмотря на все, он выбирает согласно разуму. Действительно, выбирают на определенный момент и для определенного момента: не отрекаются от либерализма подлинного, а отказываются от декадентского либерализма. В меньшей степени осуждают сущность парламентаризма, чем коррумпированный парламент. Так становится понятным, вопреки видимости, что капитализм был побежден прежде всего в стране, где он был меньше развит.

Добавим, что этот выбор идеализируют, сведя его к альтернативе прошлого и будущего, забывая о плюралистичностп возможностей, которые

502

предлагаются каждому мгновению, путая новый режим с воплощением абсолюта. Ритм прогресса позволяет вносить решение, всегда привносящее сомнение и отречение, в глобальное движение, которое сохраняет кое-что из очарования, заимствованного у Провидения.

Во Франции идея исторической политики имеет реакционный резонанс. Призыв к опыту принимается за характеристику консервативного мышления. В действительности путают историческую характеристику всякой политики с некоторой теорией истории, с теорией, которая базируется на уроках истории или на ценностях традиции.

Историческая наука ни в коем случае не предполагает, что то, что было, должно быть продолжено, что то, что продолжается, лучше того, что происходит сейчас, что то, что встречается всюду в прошлом, должно всегда встречаться в будущем Такими рассуждениями можно было бы долго доказывать неизбежность рабства. Логически история ведет к политике через наблюдаемые закономерности. Вся проблема состоит в определении природы этих закономерностей.

В политическом плане историк часто выделяет константы, относительно стабильно данные ситуации. Макс Вебер писал, что в конце концов только Россия угрожает существованию Германии. Какой-нибудь французский историк тоже мог бы сказать, что только Германия угрожает существованию Франции. Он бы отсюда сделал вывод о необходимости либо роспуска германского союза, либо создания коалиции малых народов, Вебер мог бы рекомендовать соглашение с южными славянами или с Англией.

Недостаток этих так называемых советов связан с преобразованием констант, в частности в дипломатическом плане; их хрупкость мы обнаружили в течение нескольких лет. Действительная политика — это та политика, которая разрушает альянсы. Если физическая география почти не изменяется, то политическая география имеет отношение к становлению. Легко ссылаться на опыт, гораздо труднее его использовать, еще труднее его забыть. Однако эффективное действие, не заботящееся о судьбе, схватывает все обстоятельства, способно обнять ситуации, созданные из уже увиденных элементов, в своей новизне.

Можно ли сказать, что стремление к оригинальности и уважение к прошлому носит искусственный характер, что константы, которые мы взяли в качестве примера, слишком специфичны? В самом деле, выделим категории исторических общих понятий: прежде всего, это категория элементарных закономерностей, имеющих, так сказать, микроскопический характер и связанных с постоянством некоторых человеческих импульсов; затем это категория исторических и социальных реальностей, обозначающая черты, общие всем коллективным организациям (например, конфликт классов или групп, наконец, категория всех каузальных связей), которые мы выше анализировали. Как известно, все закономерности имеют частичный и фрагментарный характер. Поэтому если только на них базироваться для зашиты политики, то можно будет сказать, что эта политика исторична, но при условии, если добавить, что эта история есть проекция в прошлое современной интенции.

Впрочем, нам достаточно снова взять результаты наших предыдущих исследований: историческая наука сводится к трем типам заключений: чистый рассказ, отношения каузальности, глобальное представление о становлении, представление, которое кажется окончательным пределом, хотя оно уже инспирирует концептуальное истолкование и отбор событий. Отношения каузальности объективны, но термины не связаны между собой, т.е. поставленные вопросы соответствует проблемам историка. Отбор закономерностей неизбежно имеет политический характер. Что касается картины всей истории — вечный характер классовой борьбы, соперничество между властью и гражданами, фундаментальные законы порядка или, напротив, эволюция к лучшему порядку, диалектика цело стностей, то она отражает философию, связанную с решительностью. То, что делает абсурдным понятие политической науки, есть тот факт, что наука, имеющая всегда частичный характер, подчиняется противоречивым волям. Мы снова находим диалектику прошлого и настоящего, устремленного в будущее, созерцания и действия, которая была в центре нашей работы. Как часто думают, речь идет не о том, чтобы знать, должна или нет политика использовать историю, но о том, как она должна ее использовать. История Морраса представляет собой манихейский мир, отданный бесконечной борьбе добра и зла, где добро пользуется только сомнительными и хрупкими победами. История марксизма есть движение общества к общинному строю.

Но если всякая политика носит исторический характер, то нельзя ли, не уничтожая противоположностей разных политик, обязать их к ведению диалога, анализируя логически неизбежное содержание доктрины? Историчность политики (или морали) отвергает сциентистские претензии, но она закрепляет права рефлексии.

***

Выбор, о котором мы до сих пор говорили, предполагает логически два различных действия: выбор политики, вступление в партию. Эти действия обычно смешиваются, но они могут и должны быть разделены.

Первое действие требует, чтобы я признал внутри современного общества доступные и желаемые цели или другой режим, который мог бы сменить современный режим. Второе действие предполагает, что я согласен с членами партии или класса как с компаньонами, что я ангажируюсь полностью, вместо того, чтобы только формулировать пожелание или выражать предпочтение. Но не всегда переходят от предвидения или желания к воле.

Каким образом, если только не быть ослепленным фанатизмом, можно было бы отрицать этот дуализм? Какое средство, кроме воздержания от действий или покорности судьбе, остается у того, кто как вечный язычник, когда уже произошла победа христианства, ненавидит будущее, которое неизбежно, у тех, кто одобряет цели, но не согласен со средствами или с навязываемой дисциплиной, как, например, сегодня либерал или гуманным коммунист? Безусловно, поражения вероятны, может быть, неизбежны если человек такое существо, которое знает возможное и стремится к невозможному, одновременно претерпевает историю и хочет ее выбирать.

504

Между присоединением и действием нет никакого препятствия. Тот, кто присоединился к группе, согласен служить. Если мы разделим оба приема, то именно действие, действие руководителя, действие солдата ставят перед умом и сознанием другие проблемы, которые нельзя спутать ни с проблемами выбора, ни с проблемами присоединений.

Психологически, как мы уже говорили, содержание политического выбора бесконечно меняется даже внутри определенного общества, внутри определенной эпохи. Логически важно, прежде всего, принимать или нет существующий порядок: за или против того, что есть, — такова первая альтернатива. Реформисты и консерваторы противостоят революционерам, тем, кто хочет не улучшения капитализма, а его уничтожения. Революционер хочет, разрушая среду, мириться с самим собой, поскольку человек согласен с самим собой лишь тогда, когда согласен с социальными отношениями, пленником которых волей-неволей является.

Тот, кто устраивается в рамках данной системы, оттеняет тысячами способов свое принципиальное согласие. Консерватор в соответствии со своим разумом является всегда более или менее реформистом, он становится защитником той или иной ценности или тех или иных интересов, зато революционер не имеет программы, если не иметь в виду демагогической программы. Скажем, что он имеет идеологию, т.е. представление о другой системе, более совершенной по отношению к настоящей, возможно, нереализуемой, но только успех революции даст возможность различить антиципацию и утопию.

Стало быть, если придерживаться идеологий, то стихийно можно присоединиться к революционерам, которые обычно обещают больше, чем другие. Ресурсы воображения обязательно одерживают верх над реальностью, которая даже извращена или преобразована ложью. Так объясняется предрассудок благосклонности интеллигентов к так называемым передовым партиям. Нет необходимости ссылаться на веру в прогресс. Нельзя сомневаться в том, что общества, которые мы до сих пор знали, были несправедливыми (если сравнить их с современными представлениями о справедливости). Остается узнать, каково будет справедливое общество, если его можно определить и реализовать.

Как мы уже выше указывали, было бы разумно и важно для экономики сравнить современную и будущую организацию. Это сравнение дало бы, по крайней мере, позитивные результаты, но эти абстрактные рассуждения имеют меньше значения, чем думают. Нужно было бы сопоставить капитализм в современном виде с будущим коммунизмом, учитывая людей, которые исторически имеют шанс и обязанность осуществить его. Но второй термин от нас ускользает. Революционеры будут трансформированы своей собственной победой. Между фрагментарными предсказаниями и будущей тотальностью существует огромный простор, простор незнания и, может быть, свободы.

Если предположить, что можно найти меньше неудобств в системе, которая идет к закату, чем в системе, которая предвещается, что капиталистические противоречия кажутся менее страшными для святых ценностей, чем коммунистическая тирания, то можно ли присоеди-

505

ниться к капитализму и сделаться его защитником? Восстание масс тоже реальность, оно, по крайней мере, доказывает возможность другого режима. Нельзя разделять все надежды фанатиков, но нельзя и отрицать значения потрясения. Неизвестность в будущем препятствует скептицизму и отказу.

Было бы слишком просто сказать, что выбирают между двух зол или что выбирают неизвестное: скажем, что выбор всегда предполагает жертвы и что выбирают против чего-нибудь, когда выбирают революцию.

Есть две различные трудности действия: прежде всего добиться власти или сохранить ее, затем использовать ее в определенных целях.

Нам не важно изучать условия политики в их зависимости от режимов или стран. Это задача политической социологии анализировать технологию пропаганды или технологию диктатуры. Нам важен один пункт, потому что он касается нашей центральной темы, темы разрыва между реальностью и осознанием. Действие с целью захвата власти неизбежно использует, как и всякое действие, средства применительно к преследуемой цели. Факт, что более эффективно влияют на массы демагогией, чем напоминанием истин, в основном неприятных. Согласиться с ограничениями практически значило бы согласиться с тем, чтобы с другими обращались как с инструментами, лгать хотя бы из приличия. Идеология и миф имеют постоянную функцию в общественной жизни, потому что люди не сознают и никогда не хотят осознавать историю, которую делают.

Поэтому предрассудок так же страшен, как предрассудок идеалиста, и готовит такие же тяжелые последствия, как предрассудок техника (сегодня экономиста или финансиста), который сравнивает поступки финансиста с действиями правительства, с теми действиями, которые должны были бы иметь место согласно желаемой науке. Трактат Парето, систематизирующий горькие воспоминания разочарованного либерала, иллюстрирует эту абсурдность людского поведения, когда путают рациональность как таковую и экономическую рациональность. Добавим, что реализм Вебера не менее иллюзорен. Хотя он безжалостно анализировал условия современной политики (партия, пребенды, грабители и т.д.). отказывался вступить в игру, хотел обязать каждого сражаться с развернутыми знаменами, как будто ни одна партия не была способна различить то, что есть, и то, чего она хочет, или предсказать последствия мер. которые предлагает или принимает.

Единственный способ избежать пессимизма Парето состоит в том, чтобы вернуть реальности ее историческое измерение. Конфликты классов и групп, революции и тирании представляют собой непрерывный ряд кровавых абсурдностей, если не видят движение совокупности, которое ведет общество и дух к будущему обществу. Современник законно сравнивает поступки и интенции, принципы и поведение: такое-то социалистическое правительство ускоряет капиталистическую концентрацию и во имя процветания продолжает кризис. Но он должен знать шаткость своей критики, какой бы необходимой она ни была. В конечном счете не экономика и не мораль судят человека действия, а история.

Взятие власти есть высшая награда для демагога, остается оценить руководителя.

Является ли идеалом идеал Макса Вебера? Можно ли охватить все ситуации, познать всю сложность детерминизма и включить в реальность новый факт, который дает максимум шансов на то, чтобы добиться поставленной цели? По правде говоря, мы здесь столкнемся с фундаментальной антиномией между политикой рассудка и политикой Разума, которая соответствует антиномии случайности и эволюции. В одном случае стратегия представляет собой постоянно обновляющуюся тактику, в другом же — тактика подчиняется стратегии, она даже созвучна с изображением будущего.

Политик рассудка — Макс Вебер, Ален стремится к сохранению определенных благ, мира, свободы или желает добиться единственной цели — национального величия, но всегда в новых ситуациях, которые неорганизованно следуют друг за другом. Он подобен лоцману, который плывет, но не знает, где находится порт. Дуализм средств и целей, реальности и ценностей; ни современные тотальности и роковое будущее — каждое мгновение для него есть нечто новое.

Политик Разума, напротив, по крайней мере, предвидит будущий конец эволюции. Марксист знает о неизбежном исчезновении капитализма, и единственной проблемой является адаптация тактики к стратегии, компромисс с современным режимом для подготовки будущего режима. Средства и цели, движение и цель, реформа и революция, эти традиционные антитезы напоминают противоречия, в которых запутались те, кто действует в настоящем, не игнорируя будущего, которого они желают.

Оба типа политиков, безусловно, являются идеальными типами, они обозначают два крайних положения. Одно положение рискует дегенерировать до покорности, другое — до слепоты; одно положение превращается в бессилие из-за того, что вверяется истории, другое тоже становится бессильным из-за того, что забывает историю; одно положение более мудрое, другое более героическое. Это значит, что всякая политика одновременно является и тем, и другим. Нет такого мгновенного действия, которое бы не подчинялось отдаленной задаче; нет такого доверенного лица Провидения, которое бы не выжидало единичные случаи. Качества пророка и эмпирика должны быть совместимы. Политика одновременно является искусством выбора без возврата и с далекими намерениями. Человек действия, будучи непреклонным, открытым конъюнктуре, имеет в виду цель, которую он для себя наметил. Впрочем, чаще приходится видеть мудрость на службе безумного предприятия или как презрительное отношение к технике способно скомпрометировать разумный замысел.

***

Выбор и действие историчны в трех смыслах. Они соответствуют ситуации, бремя которой взваливает на свои плечи индивид, не неся за это ответственности. Больше не возвращаются к тому, что уже прошло: восстанавливают монархию, но не феодальные права. Не исправляют ошибку ошибкой в обратном смысле. Гитлеровская Германия требует другой политики, чем Веймарская республика. Нужно бежать от сожалений и угрызений совести, которые бесполезны и опасны.

Далее, действие допускает неуверенность в будущем. Пусть принимают определенную общественную систему или финансовую меру, все рав-

506

507

но есть риск, поскольку человеческие реакции не всегда полностью предсказуемы, поскольку известна только часть реальности и всякая реальность продуктивна.

Наконец, действие начинается с принятия основных условий всякой политики, условий, присущих данной эпохе. Нужно быть способным на ясность и веру: верить в историческую волю, не веря ни в мифы, ни в толпы. Психологически, сточки зрения гуманизма, никакая группа, никакая партия в моральном плане не может требовать привилегии или преимущества.

Тройная историчность, которая соответствует тройному требованию: собрать наследие, стремиться в будущее, которое неизвестно, оказаться в движении, которое возвышается над индивидами.

§ 2. Исторический человек: решение

Выбор нам показался историческим, поскольку он уточняется и утверждается по мере того, как я обнаруживаю в непрерывном движении от настоящего к прошлому и наоборот и ситуацию, в которой я нахожусь, и политику, которую принимаю. Сознательно ограниченный наш анализ пренебрегал аспектом данных.

Выбор еще историчен и потому, что ценности, от имени которых я сужу о настоящем, происходят из истории, вложены в меня объективным духом, который я ассимилировал по мере того, как поднимался до личного сознания. С другой стороны, выбор не есть действие, чуждое моему подлинному бытию, это решающий акт, через который я ангажируюсь и определяюсь в социальной среде, которую я принимаю за свою среду. В действительности, выбор в истории совпадает с решением о себе, поскольку оно является причиной и объектом моего собственного существования.

***

В редкие спокойные эпохи, когда частная жизнь проходила за пределами публичной работы, когда любая профессия ничего (или почти ничего) не должна была ожидать и не должна была бояться властей, политика проявлялась как специальность, вверенная профессионалам, как занятие по сравнению с другими скорее страстное, чем серьезное. Нужна была война, чтобы снова научить людей, что, прежде чем быть частными лицами, они являются гражданами: коллектив, имеющий классовый или патриотический характер, законно требует от каждого, чтобы он ради дела жертвовал собой. Национальная защита или революция — индивид, принадлежащий истории, обязан брать на себя высший риск.

Редко ставят оба эти выбора на одну и ту же плоскость. Моралисты и доктринеры мечтают об умиротворенном и пацифистском человечестве. Каковы бы ни были эти надежды, до настоящего дня не было государства, которое бы не применяло силу для самосохранения, против своих внутренних и внешних врагов. В современном мире абсурдно и наивно проповедовать ненасилие, в то время как социальные и колониальные режимы опираются на власть, которая нуждается в согласии меньше, чем в полиции.

Можно ли сказать, что целью революционного насилия как раз является победа абсолютного насилия в социальных институтах? Допустим это временно. Во всяком случае революционер не может сослаться на отказ от военной службы по религиозно-этическим соображениям. С того момента, как он согласился в некоторых случаях убивать, он выбрал войну против других: это политический, а не моральный выбор.

Можно возразить, что это насилие есть последнее насилие, чтобы положить конец всем насилиям. Пацифисты и идеалисты любят давать себе такие оправдания. Думают, что война есть последняя война для Европы, что она устанавливает между некоторыми нациями согласие, которое исключает на время новый конфликт. Такой ограниченный мир будет этапом исторического развития, он закрепит определенное распределение благ, определенное состояние институтов. Другими словами, пока полученный результат будет носить политический характер, он будет следствием хрупкости, частичной несправедливости всякой политики. В таком же духе можно надеяться, что будущий режим будет лучше, чем сегодняшний, но не потому, что с победой планируемой экономики исчезнет бюрократия и что каждый получит вознаграждение по заслугам.

В передовых партиях есть три типа людей — идеалисты, анархисты и действительные революционеры. Последние говорят «нет» существующему порядку и хотят другого порядка, анархисты говорят «нет» любому социальному порядку, идеалисты рассуждают или воображают себе, что рассуждают от имени вечного идеала, не заботясь о сравнении своих требований с постоянными условиями коллективной жизни. Не зная этого, они занимают самую нереалистическую позицию, позицию восстания, которая завершается революцией. Нормально, чтобы молодой человек измерял дистанцию между принципами, которые ему преподавали, и реальным обществом, даже если оно восставшее общество. Может быть, человек свое призвание должен направить на преследование целей, которых никогда не достигнет. Но восстание, каким бы оно ни было эстетически соблазнительным или в некоторых случаях гуманным, несерьезно, ибо оно заменяет желание волей и требования действием. Не знать, а безрассудство говорить «нет» сразу настоящему и будущему, чтобы сказать «да» мечте. К тому же бунт тоже в крайнем случае предполагает жертвование жизнью. Отказывающийся от военной службы по религиозно-этическим соображениям неопровержим, если он скорее согласен на все, чем подчиниться обязанности, которая для него неприемлема. Свобода конкретного выбора ограничена природой общностей и историческими условиями. Но свобода индивида всегда остается, ибо он судит историю в то же время, когда он судит в истории.

Но если он хочет быть здравомыслящим, то должен предвидеть последствия своего решения. Отказывающийся от военной службы, который возмущается против наложенного на него наказания, понял мир не больше, чем самого себя. Коллектив, который согласен с тем, чтобы законы не были обязательны для всех, чтобы граждане в случае необходимости не защищали его. не только непонятен, но и немыслим. Поэтому тот, кто предпочитает спасение своей души спасению населенного пункта, должен будет удивляться только тому, что этот населенный пункт отвечает на его отказ отказом. Общая воля и личное сознание должны

508

509

столкнуться. И это сознание ошибается, если только не базируется на божественном законе, поскольку оно противостоит универсальному императиву и не признает человеческого предназначения, которое нахолит свое завершение лишь в сообществе.

Бесспорно, этот крайний конфликт имеет исторический характер, поскольку долг службы в своей современной форме появился недавно. Еще сегодня тот, кто не ориентируется ни в современном режиме, ни в надвигающемся режиме, сохраняет возможность и моральное право бежать из общества: непоколебимый, мудрый или покорный, он согласен жить один. Никогда не желают одиночества, его предпочитают определенному коллективу. Если политический выбор рискует привести к выбору какой-либо смерти, то это всегда означает выбор определенного образа жизни.

Здесь тоже обычный ход политики рискует скрыть от нас важность наших обязательств. Сегодня ясно, что публичная жизнь определяет всякую частную жизнь, что, желая определенного социального порядка, хотят жить определенным образом. Не все ниспровергается революцией. Всегда будет преемственности больше, чем думают фанатики. Дух не является полностью пленником общей судьбы. Отношения между людьми, профессиональные занятия, природа власти, сама семья будут преобразованы: жизнь всех и каждого будет другой, другими будут убеждения, другими будут идеологии. Тот, кто хочет другого общества, хочет сам быть другим, поскольку он принадлежит современному обществу, обществу, которое его сформировало и которое его отвергает.

Очень часто он ссылается на трансцендентные императивы или на идеальное будущее. Но, как мы уже видели, это идеальное будущее есть только трансфигурация, незавершенной системы, созданная незнанием, а трансцендентные императивы представляют собой ипостась ценностей, реализованных, утвержденных или вообразимых современным обществом. Таким образом объясняется то, что революционер часто ссылается на принципы, заимствованные из наследия, которое он отвергает. Именно во имя демократии коммунисты готовят социальный порядок, радикально отличающийся от формальной демократии, при которой мы живем. С другой стороны, социализм как самоотрицание капитализма имеет больше чем думают, следов, от общества, которое его породило и которое он презирает. Идеи будущей системы аккумулируются внутри системы, которая идет к закату. Социальные противоречия сопровождаются противоречиями людей между собой. Индивиды больше не принимают свою среду, их сознание отвергает их жизнь. Революция, кажется, является решением, и хотя она примиряет некоторых людей с самими собой и со своей средой, но не идеал с реальностью.

***

Жизнь индивида во времени предполагает три диалектики: прошлого и будущего, знания и желания, «я» и других. Эти три элементарные диалектики подчиняются диалектике мира и личности. Я открываю ситуацию, в которой живу, но я ее признаю своею только в том случае, если принимаю или отвергаю, т.е. определяя ситуацию, в которой я хочу жить. Выбор среды есть решение о себе, но это решение, как и выбор, вытекает из того, кем я яв-

ляюсь (так что здесь повторяется диалектика познания и воли, данного и ценностей), оно также глубоко исторично, как и выбор. Однако оно творит мой духовный мир и в то же время оно закрепляет место, которого я требую в коллективной жизни. Могу ли я принять свое решение, если осознаю особенность моего бытия и моих предпочтений?

Психологически вопрос имеет мало значения. Фанатизм быстро экзальтирует мимолетную необходимость или уподобляет непосредственную цель окончательной цели человечества. Большинство людей не делает разницы между Богом, которому преданы, и тем, кто им будет. Map ксисты ежедневно доказывают, что легко находят абсолют в истории.

Настоящий вопрос не имеет психологического характера (хотя, может быть, чем вера больше нетерпима и слепа, тем больше чувствует свою неспособность самодоказательства). Понятно ли философски историческое решение? Если сравнить такое решение с решением верующего или моралиста, то можно измерить интервал. Верующий не должен желать, а должен жить. Добро и зло существуют до него и вне конкретных существ; для каждого речь идет о том, чтобы всю свою жизнь и каждое мгновение заботиться о своем спасении, проигрывая во времени свою вечную судьбу. Христианин приближается к Богу или отворачивается от него, который, будучи неподвижным и недоступным, страдает и одерживает победу над собой. Моралист, хотя различение ценностей имеет человеческий, а не божественный характер, слушает речь, которая адресована ко всем. Распоряжение не убивать, обуздывать свои страсти или подчиняться категорическому императиву, не связано ни со временем, ни с сегодняшним днем. Оно также старо, как и человечество, призвание которого выражает и которое оно примиряет в самоуважении. Напротив, конкретное решение коммуниста, национал-социалиста, республиканца, француза соединяет индивида с замкнутыми на себя коллективами, оно не подчиняется универсальному закону, оно соответствует частной конъюнктуре, которую не переживает. Оно относительно, как и все то, что связано с преходящими вещами.

В нашу эпоху слепых верований скорее желают, чтобы индивиды помнили, что конкретный объект их привязанности не раскрыт, но выработан согласно вероятности и что он не должен, как трансцендентные религии, делить мир на два противоположных царства. Попытались подчеркнуть скорее хрупкость мнений, чем абсолют обязанностей. На самом деле, поскольку так долго имеет место дискуссия, лучше вспомнить, что человечество невозможно без толерантности и что никому не дано обладать абсолютной истиной. Но достаточно возникновения экстремальных ситуаций — войны или революции, — чтобы мудрость оказалась бессильной и чтобы снова появилось основное противоречие: для решения исторической задачи человек Должен взять на себя риск, который для него влечет за собой все.

Философски противоречие исчезает, как только не соизмеряют больше решение с религиозной моделью. Человек, который осознает свою конечность, который знает только свою единственную и ограниченную жизнь, должен, если он не отказывается жить, отдаваться целям, значение которых он увековечивает, подчиняя им свое бытие. За неимением этого все вещи растворились бы в безразличии, люди выродились бы в природу, поскольку они были бы тем. кем являются благодаря обстоятельствам своего рождения или среды. К тому же эти формулировки вы-

511

ражают такую банальную истину, что противоположный тезис «лучше бесчестье, чем смерть» задел тех, кто имплицитно его принимает, безусловно отказываясь от насилия.

Поэтому вопрос не в том, чтобы уступать моде патетической философии, чтобы считать тоску по ниспроверженной эпохе постоянной величиной, чтобы утонуть в нигилизме, а в том, чтобы напомнить, как человек сам себя определяет и как определяет свою миссию, соизмеряя себя с небытием. Именно, напротив, утверждать мощь того, кто себя творит, судя о своей среде и выбирая себя. Таким образом, только индивид преодолевает относительность истории через абсолют решения и интегрирует со своим главным «я» историю, которую он несет в себе и которая должна стать его историей.

***

Если решение передает выбору свой безусловный характер, то выбор передает решению своеобразие. Я нахожусь не по ту сторону социальной жизни, которую веду, я себя совмещаю со своей судьбой, я замыкаюсь в случайности психологических и исторических данных, которые собрал и ассимилировал. Могу ли я выйти из этого своеобразия или должен к нему приспособиться?

В некотором смысле я убегаю от моего своеобразия, как только его познаю. Однако историческая наука по своему определению есть рефлексивное знание, поскольку она мне открывает то, кем я являюсь в истории среди других. Должен ли я сказать, согласно концепции Дильтея, что это сама история порождает меня из истории?

В другом месте мы развили и уточнили мысль, которая может трактоваться тремя различными способами. Либо объективное познание прошлого нас возвышает над самими собой, либо ретроспекция обладает преимуществом улавливать истину, либо, наконец, рефлексия избавляет нас от наших ограничений.

Дильтей в своих работах скорее сопоставил, чем объединил обе противоречивые мысли, что понимают то, что пережили или могли пережить, что понимают другого, но не самого себя. Отсюда одновременно следует идентичность человеческой природы и завершение человечества становлением. Мы попытались уточнить и сопоставить эти темы, но должны были отбросить главное предположение, на котором базируется объективность науки. Дильтей допускает, чтобы историк полностью отрекался от самого себя, чтобы он совмещался с различными эпохами, потому что он не связан с настоящим. Согласно нашему ис следованию, здесь имеется ошибка и иллюзия. Ошибка, потому что историк в той мере, в какой он живет исторически, склонен к действию и ищет прошлое своего будущего. Иллюзия, так как историк, будучи созерцателем, не имел бы возможности понять абсолютно верно. Как принцип всякого существования, как субъект для самого себя, он никогда не появляется перед наблюдателем, последний организует человеческие миры через их реконструкцию. Причина этих реконструкции находится в «я» ученого, историчность которого ведет к историчности понимания.

С тех пор вопрос об универсальной пригодности, который ставился перед Диль геем, для истории философии, философии, выделяющейся из истории, или тотальности, связывающей частичные концепции, этот вопрос ставится перед всяким познанием прошлого: частичные истории связаны с теориями и перспективами, всеобщая история предназначена для поиска истины о человеке, которую историк и исторический человек тоже исследуют.

Значение эпохи фиксируется только при двух условиях: либо оно представляет собой значение в себе, либо оно относится к конечному пределу. Мы показали невозможность адекватной истины, и будущее начинает говорить только постепенно, но никогда полностью, об истине прошлого.

Что касается рефлексии, то она нас избавляет от своеобразия, поскольку не связана ни с ангажированностью, ни с ограничением нашей личности, но если объект рефлексии остается формальным, если мы в соответствии с истиной знаем необходимость решения, то мы сразу же обнаружим невозможность истины в истории.

***

Мы последовательно находили все значения классической формулы: человек — существо историческое; смертное существо, думающее о своей смерти, социальное существо, которое претендует на то, чтобы быть личностью, сознательное существо, которое размышляет над своей особенностью. История — это диалектика, в которой эти противоречия становятся творческими, история — это бесконечность, в которой и через которую оно осознает свою конечность.

§ 3. История человека: поиск истины

Первая формулировка — человек находится в истории — противопоставляла индивида социальной среде. Вторая формулировка — человек историчен — восстанавливала единство, но подтверждала своеобразие людей и релятивность воль. Последняя формулировка — человек есть история — подтверждает это ограничение, поскольку она совмещает личность и человечество с развертыванием их временного существования. Однако, может быть, человеку если он определяется по мере самосозидания, удастся преодолеть историю, осознавая и определяя ее.

***

История есть становление как духовных миров, так и коллективных единств, становление культуры, если под этим термином подразумевают творения, которые человек создает и через которые он преодолевает самого себя. Она означает, что эти миры всегда имеют связь с источником частично иррациональным и что они развиваются во времени. Как комбинируются эти признаки?

512

Существующий Парфенон ничего не ожидает от времени, кроме деструкции. Выгравированный на материи дух подвержен хрупкости вещей, века ему не приносят другого обогащения, кроме постоянного обогащения новым восхищением. Шедевры создают мгновению жизни нечто вроде постоянства, они предлагают другим жизням возможность бегства, поскольку тот, кто созерцает, как объект, изъят из бега времени. История посмертного искусства состоит из отдельных моментов наподобие переданных монументов и сменяющих друг друга людей, которые их преобразовывают.

Неважно, что различают стили, которые развиваются и противостоят друг другу, неважно, что каждый художник продолжает или отвергает традицию. Теория, которую мы излагаем, не есть теория внешней или внутренней истории, имманентной социальной эволюции, мы думаем только о сущности творения и эстетического наслаждения. Неважно еще то, что красота подчиняется вечным нормам или что, напротив, формы в ней обязательно должны быть другими. Мы не требуем, чтобы красота была отделена от бытия, чтобы она была определена раз и навсегда: вечность есть вечность закрытого творения, она не имеет другой цели, кроме самой себя, она незаменима, доступна сознанию в изобилии изолированных мгновений.

Эта мысль проявляется со всей ясностью, если мы сошлемся на противоположный тип деятельности, а именно: на науку. Противоположность, которая в меньшей степени связана с тем, что верность суждения безразлична к своим истокам, чем с подчинением каждого открытия открытию, которое ему предшествует или следует в непрерывном процессе прогресса. Еще раз, речь не идет о реальном становлении, которое подвергается всем влияниям, разделяет превратности исторического движения. Как совершенство прекрасного разлагает время на разбросанное множество, так и несовершенство всякой научной истины представляет собой следствие покорения. Художник одинок и соизмеряет себя с Богом, ученый помещается в истории, которая находится в движении и знает свою конечность.

Зато историк, а не художник преодолевает историю. Завершенный труд самодостаточен, но он понятен только благодаря жизни, которую выражает, так же как наслаждение любителя понятно благодаря сходству между ним и творцом. Потому материальное разрушение это не только единственное разрушение, которое угрожает художественному творению. Варвары, новое человечество с радостью жертвовали ценностями, которые до этого были священными. Безусловно, истине, уже установленной и в конечном итоге верной (установленной путем согласия суждений между собой или на определенной ступени приближения данного путем совпадения исчислений и эксперимента), нужно сознание для ее осмысления. Но в плане знания будущее спасает прошлое. Правила истины не вариабельны по праву, как эстетические нормы. Знание по природе имеет незавершенный характер, оно без конца накапливается.

Верно, что внутри этой истории воспроизводится своего рода диалектика. Сконструирована ли система или существовала, так сказать, раньше в уме? Если наблюдать за возможностью людей и обстоятельств, то склоняются к первому предположению, ретроспективно стремятся гипо-

стазировать в идеальном пространстве математические объекты, к проецированию в реальность уравнений, с помощью которых мы улавливаем эту реальность. И тем не менее есть ли что-либо более трудное, чем понять, что объективность наших идей предшествует нашей мысли? Диалектика научного становления и логического оформления, творения и разработки, бесспорно, является составной частью нашего ума.

Чтобы там ни было, приблизительная и частичная истина данного времени также сохраняется, как и преодолевается. Тот, кто посвящает себя позитивному исследованию, сильный постоянством цели, испытывает свою связь с начинанием, общим человечеству и имеющим значение для всех. Он участвует в прогрессе, который, кажется, постепенно стирает следы своей случайной реализации.

Примененная к всеобщей истории, эта противоположность предлагает две интерпретации: каким образом комбинируются своеобразная ценность каждого мгновения и высшая ценность всего?

Если бы изучение природы и создание шедевра были единственной целью человека, то больше бы не интересовались самой социальной историей. Она бы заслуживала изучения только для воздействия, которое она оказывает в основном на исторические социальные действия. Такой вывод был бы тоже хрупким, как и обосновывающая его антропология. Человек есть не только ученый, он не удовлетворяется никакой частичной функцией, однако с тех пор, как задается вопросом, почему он хочет жить, он рассматривает все движение, от которого зависят и жизнь, которую конкретно он ведет, и призвание, которое он себе определяет.

***

Всякий человек уникален, незаменим сам по себе и для других тоже незаменим, а иной раз — для человечества. И тем не менее так страшно потребление индивидов историей, что не видят средства избегать этого до тех пор, пока будет необходимо насилие для социальных изменений. Люди как средства приносятся в жертву историческим целям, и, однако, эти цели не находятся по ту сторону людей: цели истории неизбежно находятся на этом свете.

Поведение людей должно быть подчинено моральному суждению, которое соотносит действие с участвующим в нем. И это суждение оказывается ничтожным перед чудовищной возвышенностью истории, обреченной полностью, если бы она была соизмерена с законом любви или с императивом доброй воли. Должно ли подчинить шефа или хозяина общему правилу? Поскольку он такой же, как другой, как можно избежать положительного ответа? Напрашивается отрицательный ответ, поскольку он больше отвечает за свое деяние, чем за свое поведение, отвечает перед будущим.

Нельзя сократить эту плюрал истинность без принесения в жертву одного из аспектов действительности. Качество душ не приводимо к качеству идей, нельзя считать, что все причины самоотверженности их сторонников являются святыми. Каждая личность, каждое общество представляет ценность само по себе в той мере, в какой оно реализует одну из форм человечности, но никто и ничто полностью не закрыто, никто и ничто не осуществляется полностью, все проявляются в поисках последнего предела. Коллектив-

514

ная иллюзия? Имеет л и человечество другую цель, чем бесполезное творение или завершенность нескольких индивидуальностей?

Таким образом, мы снова возвращаемся к вопросу, которым завершается наша книга. Чистый историзм сам себя отвергает, он растворяет всякую истину и в конечном счете историю. Но морализм привел бы к противоположной анархии, поскольку он принес бы в жертву этическим императивам действие и, так сказать, общества принес бы в жертву справедливости. Антитеза абстрактной морали и истории, мгновений и цели: рефлексия показывает в них необходимость и предлагает идеальное решение.

***

Есть два способа отрицания того, что человек имеет историю: один — это способ психолога, друюй — способ моралиста. Они соединяются в вульгарном гуманизме.

Директор банка или коммерческого предприятия не более жаден, чем китайский торговец или еврейский ростовщик. Амбиция власти не исчезнет в бесклассовом обществе. Во всех революциях проницательный наблюдатель заметит аналогичную смесь преданности и низости, доносов и жертвоприношений, трусости и энтузиазма. Индивиды, вышедшие из рамок, которые им предписывала дисциплина, предоставленные своим противоречивым импульсам и своим слабостям, должны представлять отчасти похожее зрелище. Вероятно, советская бюрократия в некоторых чертах похожа на все бюрократии, окружение диктатора похоже во всех дворах. Хроникер и моралист всегда правы, но они также всегда ошибаются.

Капиталист, протестант по духу, в какой-то момент насытившись временными успехами, но безразличный к удовольствиям, ничего общего не имеет с вечной идеей скупости. Свободная любовь или брак по расчету характеризуют общество. Каждый народ имеет свои предпочитаемые идеологии, свою манеру подчиняться или возмущаться: романтизм и организация, трансформация душ и свержение властей представляются иначе. Шеф коммунистической промышленности, секретарь профсоюза, член политического комитета представляют оригинальные типы, но не для характеролога. который их разделит по категориям или разобьет на уже рассмотренные элементы, а для историка, интересующегося конкретной жизнью.

Импульсы неотделимы от верований и социальных отношений, которые определяют их форму выражения и фиксации. Субординация побудительных причин мотивам (берем использованные нами уже термины) закрепляет своеобразие исторического порядка и несводимость к анализу и к общим понятиям частных жизней.

Поэтому тот, кто повторят, что человек чувствует и действует только в одном ключе, ошибается, потому что не признает и пренебрегает раз нообразием поведений, глубиной чувственных и интеллектуальных преобразований, влиянием институтов на психическое равновесие, на изменяющиеся отношения между психологическими типами и социальным ситуациями, на наличие исторических категорий, на интимность личности. Чтобы ни добавляли к этим замечаниям, как раз будут утверждать постоянство человеческой природы: частое утверждение иод пером историков, которое годится до тех пор. пока интересуются манерами реагирования больше, чем системами знаний, ценностями и целями. Конечно, можно вычленять (как мы выше указывали) импульсы, общие всем индивидам, законы или естественные механизмы, которые находят всюду и которые являются знаком специфического единства.

Но в действительности моралист не довольствуется этой констатацией, чуждой всякой этике, более близкой к психологии, чем к духу. Этому схематическому человеку он предписывает более точные качества, которые ему подсказывает определенная философия. Ален, например, не делает разницы между универсальностью страстей души и универсальностью картезианских щедрот. Смешение, необходимое, чтобы дать идее о человеке богатство и престиж, которых она якобы лишилась бы, если бы представилась как идеальный тип анатомической и инстинктивной конституции. Смешение тем не менее недопустимо. Идет ли речь о коллективной организации, о понимании мира или даже о рациональных категориях, все равно простое наблюдение показывает изменения. Допустим, что категории постепенно группируются в окончательно пригодную систему, что ситуация человека, на взгляд метафизиков, в основном одинакова во все эпохи: тем не менее данные ответы на единственный вопрос варьируют вместе с развитием наук, религий и обществ. Чуждо ли это развитие человеку, который, безразличный и неподвижный, присутствует на шествии своих эфемерных трудов? В действительности вечный человек находился бы по ту или эту сторону гуманизированного человека, он был бы животным или Богом.

Почему поддерживают с такой энергией эту неизмеряемость человека, слово, которое в устах неверующих принимает такой торжественный и священный резонанс? Бесспорно, хотят спасти один из элементов христианского наследия, как фундамент современной демократии — абсолютную ценность души, присутствие во всех идентичного разума. Хотят также обесценить особенности класса, нации и расы, чтобы прийти к полному примирению людей с самими собою и друг с другом.

Приносит ли рационализм достаточное оправдание в отсутствие религиозных догм? Противостоит ли он критике биолога или социолога, которые показывают расы и, может быть, классы и индивидов с неодинаковыми способностями, нации, различаемые в конце концов по их истории? Является ли он сегодня объектом живой веры? Во всяком случае он запрещает освобождать человека от истории. Способность рассуждать формируется постепенно, она постепенно была признана в каждом. Абсолютная универсальность может быть только конечной или полностью абстрактной (базирующейся на изоляции правил или формальных тенденций). Разум не предшествует изучению природы, красота не предшествует сознаниям, которые ее осуществляют или испытывают, человек не предшествует созданию государств, разработке духовных миров, росту знания и осознанию всех своих творений. В этом смысле фра-1 за «человек есть незавершенная история», далекая от агрессивности или парадоксальности, скорее вульгарна из-за банальности.

Так понятая абсолютная универсальность придает разумный смысл оптимизму, который идеологи прогресса рискуют дисквалифицировать. Желаемое улучшение становится понятным. Пропорции доброты и злобы, бес-1 корыстия и эгоизма, в каждом и во всех, рискует почти не измениться но

индивиды неодинаково проявляют качества или ошибки в зависимости от иерархии классов, уровня жизни и форм власти. Они накапливают меньше злобы, если больше согласны со своей судьбой, если освобождаются от комплексов, которые порождают предрассудки или коллективные запреты. Будучи небезразличным к своей труднопостижимой душе, человек в преобразованной среде может раскрыть свое новое лицо.

Несмотря на все, это было бы результатом, а не целью, которую психолог не в состоянии определить. Какой должна быть эта преобразованная среда? Какой другая жизнь? Мы еще раз возвращаемся к вопросу, неизбежность которого показываем, не давая на него ответа (что было бы невозможно в такой ограниченной, как наш труд, работе). Диалог метафизиков и исторических идеологий доказывает общность, по крайней мере, внутри определенной культуры, которая приглашает к поиску истины.

Эта истина должна быть выше многообразия действий, без чего она может скатиться до уровня частных и противоречивых воль. Она должна быть конкретной, без чего, как и этические нормы, она остается за пределами действия. Она одновременно является теоретической и практической, наподобие цели, которую постиг марксизм. Через приобретенную власть над природой человек постепенно добивается равной власти над социальным порядком. Благодаря участию в двух коллективных деяниях — в жизни государства, которое каждого индивида превращает в гражданина, в делах культуры, которая делает доступными для всех общие приобретения, — он осуществляет свое призвание: примирение человечества и природы, сущности и существования.

Бесспорно, идеал не определен, поскольку по-разному понимают участие в нем и примирение, но этот идеал, по крайней мере, не будет ни ангельским, ни абстрактным. Животное начало, индивидуальное и социальное, остается в истории условием, интегративной частью решения. И в конечном состоянии конкретный человек, как зверь и дух, должен быть единым в самом себе и интегрирован в коллектив.

***

Это конечное состояние будет равносильно утопии, если не будет связано с осознанием настоящего и с рефлексией над будущим, если не будет необходимо всякой философии. Миропонимание на первый взгляд выражает человеческую позицию, но историческая антропология в свою очередь подвергается интерпретации, которую она навязывает системам мировоззрения, связывая их со своим психологическим и историческим началом. Неизбежно устанавливают над ангажированным мышлением свободную рефлексию. Но, чтобы эта рефлексия добилась вне пределов жизненного опыта сущности, она должна либо ограничиться вечным условием, и тогда остается бедной и формальной, либо вычленить истину эволюции, т.е. зафиксировать цель. Более того, философия и история, философия истории и вся философия неразделимы. Философия тоже, прежде всего, находится в истории, поскольку она замыкается в пределах особого бытия, она исторична, поскольку она есть душа и выражение эпохи, она есть история, поскольку она осознает незавершенное созидание. Философия есть радикальный вопрос, с

518

которым человек, находясь в поисках истины, обращается к самому себе.

§ 4. Историческое время и свобода

Нет ничего ни по эту, ни по ту сторону становления: человечество совпадает со своей историей, индивид, со своим временем. Таков в нескольких словах вывод из предыдущею анализа, который завершается и резюмируется описанием временного существования. Это описание мы сведем к двум основным чертам: к отношениям временных параметров и к свободе в условиях власти.

***

Опыт времени является одновременно опытом непрерывности и опытом текущего дня. Реальность охватывает довольно широкую совокупность сиюминутности, чтобы было ощутимо течение времени и чтобы прошлое продолжалось в будущем, не выходя из пределов пережитого. Качественное разнообразие представляет собой непрерывное поступательное движение.

Эти непосредственные данные могли бы быть причиной и моделью целой философии. Тип свободного деяния есть творение художника. Искренность требует, чтобы мы в каждое мгновение оставались современниками самих себя. Аутентичная мораль возникает из глубин бытия, куда не проникает разум. Духовность сохраняет характер жизненного порыва, мистицизм, кажется, продолжает первоначальную интуицию, сознание расширяется до совпадения с божественным принципом.

Мы хотели бы вкратце отметить противоположные черты исторической философии. Сущностью и целью жизни не является полное примирение, но постоянно обновляемое действие, никогда не завершенное стремление. Новизна становления есть только элементарная форма, так сказать, условие собственно человеческой свободы, которая разворачивается через противоречия и борьбу. Противоположность, связанная с фундаментальной антиномией между временем вообще и историческим временем, определяется не через актуальность, а через двойное напряжение.

Часто путают исторический смысл с культом традиции или со вкусом к прошлому. В действительности, для индивида, как и для коллективов, будущее — это первоначальная категория. Старик, кроме воспоминаний, ничего больше не имеющий, также чужд истории, как и ребенок, поглощенный без памяти своим настоящим. Как для самопознания, так и для познания коллективной эволюции решающим актом является тот, который трансцендирует реальность, представляет то, что больше не является видом реальной действительности, придавая ей следствие и цель.

Стало быть, историческое настоящее не имеет богатства созерцания или полного согласия, оно также не сводится к неуловимой точке абстрактного представления. Оно, прежде всего, совпадает с пережитым, с тем, что не мыслилось и остается по природе своей недоступным всякому мышлению. Для рефлексии оно занимает промежуточное положение.

519

является последним выражением того, чего больше нет, движением к тому, что будет. Эпоха, в которую мы живем, на наш взгляд, определи ется тенденциями, которые мы в ней выделяем: может быть, она когда нибудь будет для народов, лишенных исторического сознания, закрытом тотальностью, но сегодня она представляет собой момент эволюции, средство освоения, причину воли. Жить исторически значит находиться в отношении двойной трансценденции.

Каждое из временных измерений является объектом самых различных чувств. Мое прошлое пока является интегративной частью моего «я» не только потому, что оно меня сформировало, но и потому, что оно меня преобразило через чувства, которые я испытываю в отношении него. То оно мне напоминает другого человека, которого я едва узнаю, то оно пробуждает эмоции, которые я думал, потухли, или пробуждает скрытые страдания. Обедненный, поскольку я больше не являюсь тем, кем был, или обогащенный своим опытом, я не учусь с помощью поте рянного времени ни бегству, ни постоянству вещей, ни плодотворности времени; или, по крайней мере, эти противоречивые ценности зависят от современной жизни.

Тем не менее каждое измерение характеризуется и определяется че ловеческой позицией. Прошлое зависит от знания, будущее — от воли, оно не наблюдается, оно должно быть создано. Единственный недуг, который связан в основном с нашим временным предназначением, пред ставляет собой сожаление, показывающее мне одновременно мой поступок как свершившийся факт, т.е. как окончательную реальность и как долг, т.е. свободу. В трагическом бессилии я еще испытываю обязанность, от которой избавился. Ошибка принадлежит тому, кого больше нет, поскольку она есть объект познания, и я продолжаю ее отрицать, как будто ее еще не было.

Поучительный пример: характерное положение временного параметра мы можем занять в отношении любого исторического фрагмента. Таким образом стремятся восстановить в прежних событиях недостоверность поступка. Или совсем наоборот, все движение рассматривается как предопределенное. Неумолимый и бесполезный закон вечного возвращения обозначает завершение этого фаталистического рассмотрения. Что касается чистого рассказа, то он будет лишать время содержательности и качества, чтобы свести его к бесконечной линии, на которой пространственно располагаются рядом воспоминания, которые перебирают те, кто отказывает иметь желание.

Аутентичная история сохраняет одновременно оба термина — закономерности и случайности, синтез которых она не ищет, но за переплетениями которых в становящемся детерминизме она следит. Все догма тики, пророки или сциентисты, рассматривают становление, как будто оно уже завершено, как будто сами они уже над ним. Но историк — это человек, и человек всегда живет так, как если бы он был свободен, даже когда он говорит как будто по принуждению.

Историк похож на каждого из нас. Он преобразовывает прошлое путем своего представления о нем. Но не ставится ли снова метафизический вопрос для анализа фрагментарной необходимости, которым мы до сих может пренебрегали? Не является ли истинным одно из противоречивых изображении'.1

В самопознании и в познании истории мы показали интервал, который разделяет время и последующую реконструкцию. Те. кто отрицает свободу, всегда умудряются пренебрегать этой прогиволожностью, пугают мотивы с силами, которые обязательно должны приводить в действие решение, концептуально выработанные причины с предшествующей детерминацией. В этом смысле наша критика руководствуется бергсонов-ским анализом, поскольку мы снова взяли антитезу события и ретроспективных иллюзий, делающегося и сделанного. Современное впечатление о случайности дано непосредственно.

Но это впечатление еще не доказательство: детерминизм строится постепенно, имеет всегда ретроспективный и частичный характер, но предвидения, ограниченные или абстрактные, поведения другого, как и социальных событий, верифицируются: этот успех не делает ли, по крайней мере, правдоподобным предположение об интегральном детерминизме, предположение, которое превышает наше знание на основании качественного разнообразия взаимосвязанных отношений и разделения каузальных связей? Более того, не увековечивает ли органическая спонтанная эволюция, эволюция личностей, коллективов, фатальность характера, наследственности или обстоятельств больше, чем сила новизны? Не является ли наше глубинное бытие главным образом нашим данным бытием? Если мы представляем собой наше становление, то не являемся ли мы рабами нашего прошлого, которое, по мере того как мы снова плывем вверх по течению, все больше от нас ускользает?

Свобода в бергсоновской доктрине базируется на вечном разнообразии последовательных экспериментов. Остается трансформировать возможность в действительность или, по крайней мере, описать конкретно свободу, к которой человек должен стремиться и которой может достичь. Как соответствуют друг другу противоречивые требования постоянства и новизны между ничто, которого уже хватит, и ничто, которого пока нет?

***

В противоположность колебаниям настроения воля представляет собой стабильность, которая дифференцирует ангажированность импульсов или слепых чувств. Но как я могу ангажироваться без того, чтобы не быть обреченным на неискренность? Я не знаю, буду ли я испытывать завтра то, что я испытываю сегодня. Право изменения обозначает, прежде всего, требование жизни против мысли или решения, которые приписывают себе абсолютную незыблемость.

Но было бы опасно путать согласие с прошлым с победой личной силы. Формирование психологического существа, как это бесповоротно показал психоанализ, есть история, в которой первоначальные впечатления нередко осуществляют неосознанную тиранию. Поступки, предположительно обдуманные, часто выражают прямо или опосредованно путем истолкования пли компенсации тенденцию обреченности. Все невротики связаны со своим неврозом: облегчение приходит от сознания, которое порывает с наивными иллюзиями, признает мир как таковой, а не "таким, каким он снится детям или описывается родителями.

Наконец, еще больше в плане духа свобода непостижима без изменения. Я получил от других или от моей наследственности то, что я полагаю мыслимым. Защищать всю жизнь свои негодования или убеждения молодости значит подчиниться внешним обстоятельствам или своему темпераменту. Здесь тоже необходимо обновляться для того, чтобы себя выбрать.

В моральном плане угрызения совести взывают к превращению, к ангажированной верности. Часто можно представить себе успешное лечение слабоумия, которое постепенно осознает, так сказать, ошибку и в конце концов снова становится здоровым. Страдание успокаивается в прощении. Но этому изменению не хватает главной добродетели: может быть, существует материальный фактор. Сознание, примирившееся с самим собой, тогда как последствия зла продолжаются, становится похожим на фарисейское сознание. Трансфигурация прошлого в воспоминания и через воспоминания должна следовать за искуплением с помощью действия, которое его стирает или компенсирует. Вообще снятие ограничений меняет либо реальность, происходящую из предыдущих решений, либо самих людей.

Верность состоит не в том, чтобы симулировать чувства, которых больше нет. Даже продолжающаяся любовь окончательно не установлена. Следуют за неизбежным становлением, как только имеют смелость наблюдать за подлинным опытом вместо того, чтобы цепляться к словам или к самодовольному представлению. Не то, чтобы оно сводилось к редким мгновениям, когда в нем испытывают реальность (между этими мгновениями существует запас для радости и для печали), но оно расчленилось бы на позиции и противоречивые впечатления, если бы воля не сохраняла в нем действительное единство. Когда чувства угасают, то остается засвидетельствовать поведением, что ничто не забыто и ничто не отвергнуто. Между искренностью, желающей неустойчивости, и постоянством, поддерживаемым упорством или безрассудством, остается место для двойного усилия искренности и подлинности.

Решение, которое, бесспорно, покажется недостаточным и туманным и которое в сущности ограничивается обозначением противоречий жизни. Но перед лицом своих противоречий, общих всем, каждый находится одни на один, и каждый реализует свое решение. Абсолютную верность можно было бы обещать только высшему существу, такому существу, которое нельзя покинуть, не предав самого себя, ибо верность себе либо находится по эту сторону решений в психофизиологической индивидуальности, либо она признает изменения.

Исторически нет такой революции, которая, как и всякое преобразование, не изменила бы одновременно среду и людей. Двойное освобождение: от реальности, которая является следствием прошлого, и от самого ближнего прошлого, поскольку оно ведет к другому будущему и кажется на первый взгляд новым. Далее, надо было бы изучить значение и ценность исторической верности, которую до наших дней одинаково не признают революционеры, когда уверенные в победе, они возобновляют традицию, и консерваторы, которые ее путают с отсутствием движения. Верность, которую трудно уяснить абстрактно как для наций, так и для индивидов, еще больше необходима нациям, до того народы, в сущности, похожи сами на себя, отмечены в конечном счете своей историей или природой для уникального предназначения.

Ни постоянство желаний, ни изменение жизни не характеризуют или не определяют свободу. Результат предсказуем, если правда, что свобода не доказывается и что она имманентна духу.

Опровергают теории, которые ее отрицают, показывают их сомнительность, их противоречие с внутренней очевидностью. По ту сторону находится действие, в котором только и может она испытываться. Однако собственно человеческое и духовное действие предполагает, чтобы человек сознательно принял свое поведение. Диалектическое время истории возвышается над временем (коллективы тоже представляют смутно свое становление). Главным остается двойной отрыв от рефлексии и выбора, разделяющий человека с самим собой, но освобождающий его мысленно для поиска истины.

Выше мы противопоставили непрерывность прерывности, как накопление жизненного или психологического опыта, присущего мгновенности свободного возобновления. В действительности, мы неоднократно находили противоположность эволюции и разрывов. Формально она соответствует противоположности событий и регулярностей. Конкретно эволюция проявляется последовательно как износ институтов, объединение рас и народов или, напротив, сохранение верований и институтов, прогресс техники. Что касается разрывов то именно военные крушения или социальные потрясения вдруг раскрывают латентный кризис или великие дела, являющиеся внешне отдельными, которые вырастают из анонимных толп и обнаруживают в людях их несформулированные чувства. Антитеза имеет значение во всех движениях, во всех слоях реальности.

Тем не менее она сохраняет большое значение для жизни. Потому что, будучи одновременно животным и духом, человек должен быть в состоянии преодолеть внутренние фатальности, фатальность страстей через волю, фатальность слепых импульсов через сознание, фатальность бесконечного мышления через решения. В этом смысле свобода в каждое мгновение снова все пускает в ход и утверждается в действии, где человек больше не различим.

***

Свобода, возможная в теории, эффективная на практике и через практику, никогда не бывает полной. Прошлое индивида ограничивает поле, где проявляется личная инициатива, где историческая ситуация фиксирует возможности политического действия. Выбор и решение не возникают из небытия, они, может быть, подчинены самим импульсам, во всяком случае частично определены, если их соотносят со своими антецедентами.

Только мышление по праву избегает каузального объяснения в той мере, в какой оно подтверждает свою независимость, верифицируя свои суждения. Но всегда возвышаются над знанием, обреченным на изучение объектов и имеющим по преимуществу незавершенный характер. Но чтобы человек полностью был согласен с самим собой, нужно было бы. чтобы он жил в соответствии с истиной, чтобы он себя признал независимым одно-

522

временно в своем творении и в самосознании. Идеальное примирение, несовместимое с судьбой тех, кто ставит идола на место Бога.

Жизнь человека диалектична, т.е. драматична, поскольку она проте кает в неустойчивом мире, ангажируется вопреки времени, ищет истину, которая ускользает и не имеет другой гарантии, кроме фрагментарной науки и формальной рефлексии9.

Примечания

1 Весь этот раздел есть только эскиз. Он обозначает проблемы и предлагает ре шения. Чтобы углубить проблемы и доказать решения, нужно было бы выйти за рамки, которые мы наметили, привести эти размышления к их причине (исто рическая ситуация), довести их до своей цели (философская концепция бытия).

2 Адекватно смыслу. — Прим. перев.

3 Адекватно причинности. — Прим. перев.

4 Есть комплекты по универсальной истории, но они фактически просто располагают в ряд произведения специалистов, часто замечательные.

5 Ниже мы вернемся к этим утверждениям и постараемся их доказать.

6 Мировоззрение. — Прим, перев.

7 Философия как строгая наука. — Прим. перев.

8 С точки зрения вечности. — Прим, перев.

9 Такое частичное философское исследование, как это, собственно говоря, не предполагает выводов. Поэтому этот раздел завершается этим параграфом. Пробел неизбежен и произволен. Вся эта последняя часть выражает в антропологических терминах уже полученные результаты и сама по себе представляет своего рода заключение, поскольку показывает значение для жизни абстрактных высказываний, которые были до этого доказаны. Больше того, в трех частях последнего раздела мы снова столкнулись с той же фундаментальной антиномией между историческими перспективами и философским рассмотрением истории, между идеологиями и поступательной истиной ретроспекции, особенностью решений и универсальностью призвания. Мы не могли выйти за пределы этого вопроса без конкретной интерпретации настоящей ситуации человека и философии, Конечно, эта книга объясняется этой ситуацией, она преследует цель дать возможность понимать, но понимание было бы темой другой книги.