Арон Р. Введение в философию истории

ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел II. Человеческое становление и историческое понимание

Часть третья. Эволюция и плюралистичность перспектив

Частичное или глобальное понимание, которое мы исследовали в предыдущей части, всегда имело статический характер. Неминуемо наш анализ оставался абстрактным и, так сказать, искусственным. В соответствии с классической схемой мы противопоставляли субъект и объект, чтобы измерить интервал между пережитым и конструкцией Пережитого, моделью и портретом. Пришло время снова восстановить Непрерывность, историк и исторический человек различаются, но они относятся к одному и тому же целому. Таким образом мы реинтегрируем определяющее измерение исторической реальности, каким является эволюция.

По всей строгости термин «эволюция» применяется к онтогенезу, к развитию возможностей, находящихся и зародыше. Единство связано

317

одновременно с идентичностью трансформирующегося человека, с взаимозависимостью последовательных фаз трансформации, наконец, с необратимой направленностью процесса к цели, имплицированной первоначальным состоянием, если она не включена в него. Следовательно, в первую очередь надо спросить себя, в какой мере историческое движение заслуживает эпитета эволюции. Три критерия являются решающими: происходят ли изменения в одном и том же человеке, который продолжает жить? Присущ ли внутренне этому человеку принцип этих изменений? Какова связь различных моментов и, в частности, первоначального и конечного состояний?

Эта проблема, которую мы можем назвать «природа исторической эволюции», действительно ставится. Но мы ее будем рассматривать не прямо, соотнося различные формы становления с типичными чертами эволюции. В самом деле, не всегда делают акцент на развитии ее взаимосвязанных форм, подчеркивают также плодотворность времени. Важна новизна форм, а не их предыдущее присутствие в зародыше. В парадоксальном альянсе слов «творческая эволюция» нюанс творчества превалирует над нюансом эволюции, как эпигенез над преформацией. Еще можно было бы сказать, что за модель теперь берут филогенез, а не онтогенез. Таким образом, историческое движение измеряется двумя различными критериями: с одной стороны, — критерием единства и непрерывности, а с другой, критерием глубины изменений.

Впрочем, одновременного употребления двух критериев недостаточно. Решающим вопросом и на этот раз является альтернатива объективного и субъективного. Здесь, как и всюду, наука, которая неотделима от реальности, содержит две противоречивые интерпретации. Либо мы настаиваем на активности историка: не достаточно ли сопоставления тех или иных экономических трансформаций, чтобы породить фикцию экономической эволюции? Достаточно концептуального истолкования для придания событиям некоторого единства. Точка зрения ретроспективного наблюдателя, который видит, как прошлое ведет к настоящему, дает направление становлению. Либо, наоборот, мы рассматриваем само движение, скажем, движение Германии к авторитарному режиму, капитализма к управляемой экономике. Но ограничивается ли пересказ воспроизведением совокупностей, включенных в объект? Как и в царстве животных, эволюция в царстве людей является изначально данным.

Мы хотели бы избежать как метафизического декрета, так и чисто логического соглашения (соглашения, заключающегося в том, чтобы квалифицировать историческую эволюцию Wertbezogen23, относящуюся к ценностям). Следовательно, мы прибегаем еще раз к описанию. Оно нам позволяет сразу же исключить схематические решения. Например, некоторые во имя номинализма предпочитают субъективизм. Однако, бесспорно, что по сравнению с онтогенезом историческая эволюция всегда в какой-то степени метафорична, ее носителем не является биологическая индивидуальность, но отсюда не следовало бы непроизвольно делать вывод о том, что единство исторического становления полностью фиктивно (если даже оно при анализе превращается во множество индивидуальных фактов). Другими словами, мы признаем с самого начала

объективность эволюции как совокупностей, но мы также признаем их плюралистичность и двойственность. Историк не составляет целостности искусственно с помощью разбросанных и несвязных элементов, но выстраивает целостности, имманетные историческому миру.

По правде говоря, этот третейский суд не является собственно объектом нашего исследования. Мы стремимся к тому, чтобы выяснить границы объективного познания. Рассмотрение эволюции ставит два вопроса: в каком смысле прошлое соотносится с настоящим? Является ли эта ссылка на будущее принципом относительности и ненадежности или, наоборот, позволяет выявить после жизни истину истории?

Мы снова возьмем различения, которые сделали в предыдущей части и пойдем от понимания идей к истории идей (§ 1), от безличного понимания к рассказу и истории фактов (§ 2). В § 3 мы сравним две возможные интерпретации ретроспективной рациональности; наконец, в последнем параграфе рассмотрим проблему в более сложном случае, а именно, проблему исторической эволюции.

§ 1. История идей

Мы снова вернемся к проблемам истории идей с того места, где мы их оставили, в § 2 предыдущей части. Мы показали, что историк имеет в виду идеи как таковые, а также — отдельные сознания через идеи, что он должен сам определить объект путем выбора теории. Затем мы показали несоответствие между пережитым смыслам и ретроспективным смыслом, несоответствие, которое является принципом посмертного возобновления произведений.

Мы постараемся вначале уточнить природу и содержание этих предшествующих исследованию теорий. Затем мы спросим себя, не предписывает ли реальная история науки или философии некоторую теорию. Мы покажем, что значит перспектива внутри определенной системы, затем мы укажем на взаимозависимость исторического знания и самой истории, которая подтверждает некий объективизм без устранения плюра-листичности перспектив.

* * *

Возьмем в качестве примера науку: в самом деле, мы видим различные способы описания ее становления. В глазах Шпенглера позитивистская наука Запада виновата в особенностях современного человека: фа-Устовская воля могущества выковала себе инструмент, так же как Древний грек построил математику миров, статическое и гармоническое о них представление. Другие социологи, не противопоставляя абсолютно несовместимые миропонимания, снова связали механическую физику с философией, которая сама выражала жизненную позицию или общественные связи: замена каузальных связей сущностями или качествами включает в себя произвольное расчленение природы, представленной в одной плоскости, отданной безраздельно технике. Наконец марксизм, далекий от того, чтобы видеть в развитии науки

все возрастающее раскрытие Разума, связал бы это становление с капитализмом. Естественные науки, представляющие исторический феномен так же как и все человеческие творения, якобы неотделимы от экономической системы.

Этот пример представляет своеобразное упрощение (и вот почему мы ограничимся этим грубым резюме различных методов). В самом деле, все признают права как внутринаучной интерпретации, так и социологической. Откажутся как раз признать, что они противоречивы и несовместимы. Можно понять законы Кеплера из психологии автора и, с другой стороны, выявить значение, которое они сохраняют в современной физике. Таким же образом в более широком смысле можно проследить за формированием современной теории науки, исходя из философий природы, одновременно с этим находят высказывания, сформулированные в ту эпоху и действительные сегодня. Историк возвращается к состояниям духа и социальным условиям, не пренебрегая ценностью творений, т.е. их истиной.

Эта комбинация различных интерпретаций не представляет особого случая позитивистской науки. Зато теория науки по отношению к теории философии имеет два преимущества. Никто не оспаривает существования науки как таковой, с другой стороны, в нашей цивилизации за таковую признают науку западного образца (по крайней мере, для математики и физики). Более того, наука сама по себе определяет различие между ложью и истиной, так что о современном содержании математической или физической истины установлено согласие. Таким образом элминируются плюралистичность теорий, а внутри духовного мира — двусмысленность (нужно нюансировать эти утверждения: эта убежденность в истинности или ложности представляет ценность только для необработанных результатов и уравнений, которые их выражают, воображаемые представления и общие (научные) интерпретации эволюционируют как философия, а не как наука).

Следовательно, вопрос о ритме эволюции имеет совсем разный смысл в зависимости от того, представляли ли эволюцию идей как таковых или эволюцию научных идей, интегрированных в различные эпохи. В той мере, в какой прошлое наук соотносится с настоящим, научное становление неизбежно связывается с ходом прогресса. Теория универсума есть вместе с тем теория эволюции этого универсума. Поскольку наука в своем современном состоянии является или более продвинутой или более полной, чем предыдущая наука, прогресс неизбежно представляет собой закон истории при условии, если слово «прогресс» брать в широком смысле: полагали просто, что прогресс есть аккумуляция, в то время как физика развивается путем обновления, путем возобновления, по-видимому, самых надежных принципов.

Зато если рассмотреть ритм, в соответствии с которым наука фактически развивалась, то можно заметить регресс, прерывистость. Одна эпоха была плодородной, другая бесплодной. Были забыты приобретенные знания, сама идея науки и метода, которую вырабатывали для себя, изменилась. Значит ли это, что ритм реальной истории зависит только от наблюдения? Да. бесспорно, если история сводится к рядоположению данных; именно эмпирия устанавливает, когда та или иная концепция

была сформулирована впервые. Но история есть также и в особенности организация целостностей, и в зависимости от того, как связывают наука с культурой и экономическими режимами, ход ее движения будет изменяться. Могут ли быть одновременно приемлемыми различные версии? Конечно, эмпирически одна версия может, по крайней мере, казаться более правдоподобной, чем другая, можно было бы, например, показать, что детерминирующие условия являются скорее социальными или экономическими, чем культурными. Но право же, разнообразие условий понятно, так же, как и множественность интерпретаций, которую философия науки или всеобщей истории позволяет иерархизировать, если не свести к единству.

Теперь рассмотрим историю науки (как таковую): избегает ли она относительности? Не кажется ли, что остается один фактор обновления: современное состояние науки, которое диктует конкретную организацию прошлого и предоставляет часто прежним результатам в строении знания другое место и придает новую ценность. Ньютоновское понятие излучения, которое отвергалось опытом, приобрело значение, в котором ему еще недавно отказывали. Вместо того чтобы представлять соперничество, решенное в пользу одного из противников, сегодня в конечном итоге замечают примирение, которое устраняет сам конфликт. Несомненно, скажут, что пример касается теории, а не закона. Но история использует понятия, более или менее связанные с теориями, которые являются интегративной частью позитивного знания, и, следовательно, она имеет отношение к их превратностям. До тех пор пока наука не завершена, т.е. до тех пор, пока человек живет, знание будет обновляться, либо через последствия, которые из него вытекают, либо через целостность, в которую оно включено. Если мы перспективой называем взгляд в прошлое, диктуемый отношением к настоящему, то история науки (как таковая) знает множественные и переменчивые перспективы. История — воссоздание предыдущей науки — солидарна с историей — становлением науки. Сознание, которое наука имеет о своем прошлом, есть только форма самосознания.

В конечном счете действительный вопрос касается историчности науки (а не истории науки). Конечно, она развивалась в течение времени, подчинялась внешним случайностям, часто отклонялась в сторону, останавливалась или даже отступала. Являются ли математика и физика тем, чем они обязательно должны были быть или, напротив, их сделала такими случайная история? Случайность, которую мы имеем в виду, больше не является случайностью, которая возникает из их зависимости, от человеческой или социальной психологии, мы имеем в виду важнейшую случайность, которую можно сравнить со случайностью изобретения, противоположного открытию. Можно ли продвигаться в науке дальше после эксперимента Майкельсона иначе, чем через гипотезу Эйнштейна? Само собой разумеется, что мы здесь не претендуем на приведение к какому-либо решению: у нас нет такой компетенции, и на это должны ответить специалисты. Нам только важно довести анализ до такой точки: если система науки есть или становится постепенно необходимой, то история окончательно элиминируется, по-

320

321

скольку современное состояние могло бы быть сразу охвачено более богатым смыслом. Исчезла бы перспектива (или сама бы подчинилась своего рода прогрессу), и стала бы напрасной наука о прошлом в тот момент, когда история завершилась бы тем, что растворилась в надис-торической истине. Еще раз: история-наука разделяет участь реальной истории.

В случае с философией основная трудность состоит в нахождении определения, которое бы приблизительно установило границы принадлежащей ей сферы. С другой стороны, историк определяет свой предмет путем выбора той или иной философской теории (которая тоже является теорией своей истории), но это последнее утверждение, бесспорно, столкнется с возражениями, в нем увидят своего рода скептицизм или нигилизм; если философия не раскрывает свою природу через свою историю, то как историк может избежать произвольных решений?

Пытаются опровергнуть две разные точки зрения: точку зрения, принимающую историю за лабораторию философа и утверждающую, что история сама способна различать, и точку зрения историка позитивистского направления, которая не решится признать эту роль неминуемо за философским решением и попытается открыть в фактах закон становления.

Первая проблема поставлена в следующих строках: «Какова природа этой истории? Обязательно ли она остается, как, например, история религий, источником частных мнений, связанных с величием или падением той или иной социальной группы? Или имеют право сказать, что она, как, например, история наук, соответствует постепенному распознаванию истины и лжи?»24. Без сомнения, историю нужно понимать в объективном смысле. Но если распознавание не приходит ко всем (и сам факт постановки вопроса показывает, что так не бывает), то это будет возложено на историю (в субъективном смысле: познание философского прошлого). Отсюда ремарка: «...подобный вопрос не относится к тем вопросам, которые априори можно решить диалектикой слов...»

Действительно, диалектика слов не смогла бы априорно решить ни один вопрос, но такое выражение слишком легко скрывает действительную трудность. Требуют от науки о прошлом устранить сомнение, которое касается сущности философского движения. Историк будет призван доказывать, что история (реальность) есть постепенное распознавание истины и лжи. Но не там находится один из вопросов, который эмпирический метод решает апостериори с помощью накопления фактов. И в той мере, в какой он его решает, не кажется ли, что он уже был ориентирован ответом, который должен был дать?

Наука реализует это распознавание, поскольку располагает критерием: экспериментальной верификацией. Каков же критерий философской верификации? Согласно самой букве той науки, на которую мы намекаем: истории наук. Мы сразу видим причину, по которой отвергали диалектику слов. Выбор этого критерия предшествует исследованию и по-

322

этому не может быть им оправдан; он является составной частью решения, через которое каждый историк определяет свой объект, предпочитая ту или иную теорию духовного мира. В самом деле, ясно, что история наук дает возможность распознавать философскую истину только при условии, что будет признана теория, которая уж точно находится под вопросом: а именно, что философия исчерпает свое призвание вместе с осознанием научного прогресса.

Но, скажут: к чему такое решение? Научная история не есть ни рассказ, ни развитие, рассказ предшествует пониманию, развитие находится за пределами позитивистского метода. Мы не должны определять философию, но мы должны собрать многочисленные и изменчивые определения, которые ее помещают между искусством, религией и наукой. К тому же термин «философия» абстрактен и предлагает ложную проблему: все, что знает историк, это то, что есть люди, которые философствуют.

Нет сомнения в том, что эти замечания подсказывают один из мыслимых методов. Когда речь идет об авторе, то это связывают с пережитым смыслом, когда речь идет об общности, то излагают последовательность учений и революций мышления на уровне коллективного существования. Ограничивают часть постулатов в той мере, чтобы они умещались в сознании. Мы больше не вернемся к критике, которую изложили в предыдущей части о том, что пережитой смысл есть фикция. Несмотря на это, он указывает направление интерпретативного усилия: историк-позитивист имеет в виду смысл, который дал создатель своему творению. Не может ли он так же следовать за становлением, ничего не отсекая и не добавляя к сложности и множественности реального?

Остается спросить себя, существует ли в этих условиях история философии, т.е. представляет ли наблюдаемое разнообразие минимум единства или непрерывности, которые ее определяют как историю. Концепции, объекты, методы философии изменились. То она применяется к целостности познаваемых вещей, то редуцируется к рефлексии над наукой. То она почти совпадает с религией, то противопоставляется ей и требует автономии. Конечно, можно было бы путем сравнения выделить определенное число признаков, которые характеризуют все доктрины, обычно называемые философией, и можно прийти к туманному определению такого рода: размышление человека о своем предназначении, о своем месте в универсуме и о высших проблемах знания и бытия. Но в таком случае можно заранее определить ритм движения: такая философия проходит через непредвиденные альтернативы, она вместе с эпохой меняет свое значение и свою функцию, она связана с чередованием энтузиазма и мудрости, романтизма и рационализма. Нет ничего за пределами этих превратностей, разве что сам человек, всегда спрашивающий и всегда не знающий.

Итак, это отказ от решения равносилен некоторому решению. В случае с наукой мы показали, что, так сказать, наблюдают становление по факту, но теоретически его определяют по праву (или, если хотите, наблюдают становление идей, втянутых в жизнь, определяют становление идей как таковых). Различение здесь имеет значение. Можно констатировать преемственность школ, но истинный ритм, прогресс, пре-

323

емственность без порядка, диалектика, углубление, вечные антиномии, — все это дано непосредственно через понятие философии. Например, философия, понятая как осознание науки, есть, безусловно, по праву, развитие (развитие в сторону открытия призвания, развитие в сторону более точного и ясного осознания).

Что касается позитивистской истории, то она колеблется между традиций, из которых происходит и которые стремится преодолеть. Между историей сект и эволюционизмом она ищет промежуточную линию. Первая ведет к сектаризму или скептицизму, а второй увековечивает необходимость времени и следует в прошлом за наступлением разума. История людей возвышается до истории философии в той мере, в какой она содержит либо альтернативу первого метода, либо имманентную рациональность, включающую в себя второй метод. В конечном итоге история философии выражает либо всегда обновленный вопрос, либо развитие знания и мудрости (вдобавок в данном случае была бы только история философствующего человека: единство пришло бы не из философии, а из единства психологических типов или ситуаций).

Все эти анализы приводят к формуле: «...в прошлом есть философия только для того, кто философствует» или еще: «...каждый философ имеет прошлое своей философии». Эти формулы нам кажутся очевидными и банальными в такой степени, что мы бы их едва заметили, если бы в большинстве случаев не стремились от них уклониться, приглашая саму науку (в данном случае историческую науку) принимать решение. В самом деле, опасаются, что философ, если он должен одновременно раскрывать истину и ее историю, будет подвержен капризу своего эстетического чувства.

В основании этого страха кроется недоразумение. Приоритет теории над историей законен. Фактически теория разрабатывается в той мере, в какой философ исследует прошлое. Приоритет означает просто то, что факты не навязывают никакой доктрины и что философское высказывание, даже высказывание, формулирующее дефиницию философии, признает только философское доказательство или, еще, что философия определяется радикальной постановкой вопроса, пересмотром всего.

Мы могли бы взять другие примеры. В случае с искусством мы могли бы наблюдать плюралистичность теорий и перспектив, которые возникают из концептуального истолкования (история стилей), из связи с настоящим в истории духа или в истории становления стиля (точка прибытия ориентирует все движение). Таким же образом история-наука происходила бы от ритма реальной истории, диалектика стилей воспроизводилась бы в диалектике (частично независимой) теорий стилей, преемственность творений в преемственности также непредвиденной их интерпретаций, реальная история и история-наука, обладая некоторой автономией, фактически подчинились предназначению душ (в смысле Дильтея).

Было бы небезынтересно воспроизвести этот анализ, который, будучи таким же схематичным, как и предыдущий, ничего нового не принес бы С другой стороны, в этом общем труде мы вынужденно ограничимся принципами. Важно только воспроизвести высказывание, которым завершилась предыдущая часть, а именно: история — реальность и наука — существует не сама по себе, а благодаря историку и для историка. Библиотеки содержат рукописи текстов, которые считаются философскими, документы нас снабжают рядом или совокупностью концепций, мы открываем в фактах элементы истории; но мы никогда бы не пришли к тому, чтобы таким образом составить историю философии, если бы посредством суждения, которое мы выносим о философии, мы не придали бы ей единства и эволюционного развития.

Применим этот пример к религии, и мы сразу же уловим самую трудную проблему. Видимо, не существует религиозной истории ни для неверующего, ни для верующего; для одного — потому что религия не имеет истории, для другого — потому, что нет религиозного порядка, трансцендентного психическим или социальным феноменам. Психология религиозного опыта, социология церквей, распространение и борьба откровения в мире бесспорны. Чтобы история имела собственно религиозный характер, нужно было бы, чтобы церкви были гибки в своем главном предназначении или чтобы стремление людей к вере было сущностью религии. Но церкви сохраняют и передают незыблемое откровение. Диалог со своим Богом одиноких индивидов, разбросанных во времени, не формируется в некое целое. И вера не носит религиозного характера, если не происходит от Бога. В этом смысле историческое измерение противопоставляется фундаментальным образом философии трансценденции.

§ 2. История фактов и институтов

В последнем параграфе предыдущей части мы анализировали понимание событий, объективированных либо внутри социальных систем, либо через концептуальное истолкование для историка. Мы возобновляем анализ на той точке, где остановились: как организуются эти элементы, чтобы снова составить становление?

Традиционная логика использует понятие отбора. Среди установленных фактов историк отбирает нужные ему самым строгим образом, и этот отбор соответствует его субъективным предпочтениям. Обычно забывают о критике фактов, как если бы разработка начиналась только с группировки данных. Напротив, если наше предыдущее исследование правильно, то важно различать вначале концептуальное истолкование и элементарный отбор, а затем исторический отбор.

Мы изложим классическую теорию отбора фактов и попытаемся показать, как, исходя из безличного понимания, формируется историческая перспектива.

324

325

Логики и литераторы тоже признают необходимость отбора. Враждебные к истории литераторы, видят в ней осуждение этой псевдопозитивистской дисциплины; что из себя представляет эта так называемая наука, которая, вместо того чтобы объяснять, рассказывает и рассказывает по своему усмотрению, потому что она поддерживает или пренебрегает сколько угодно накопленными эрудицией сведениями. Что касается логиков, то они обсуждали два вопроса. Они спрашивали себя, по какому правилу осуществляется различение: с точки зрения ценности или эффективности? С другой стороны, хотели выяснить последствия отбора для надежности исторического рассказа: является ли он принципом универсальности (одни и те же факты в зависимости от системы ценностей могут быть историческими для всех) или относительности (историк по своей воле вникает в вопросы, которые он задает прошлому и в которых также выражены его любознательность и общественное положение)? Наконец, является ли отбор объективным в том смысле, что сама эволюция им наполняется подобно тому, как память спонтанно упрощает, резюмирует и преобразовывает? Впрочем, по поводу этих вопросов мы долго дискутировали, теперь ограничимся, насколько возможно, коротким напоминанием результатов, в которых мы нуждаемся.

Теория Риккерта (отбор, осуществляемый посредством основных ценностей всей совокупности событий) ограничивается логическим оформлением банальной идеи: каждый отбирает среди событий те, которые по той или иной причине его интересуют. Но чтобы быть философски плодотворным, это оформление должно лишить интерес, проявляемый к истории, его субъективного характера. Таково было действительное намерение Риккерта, который полагал установить, по крайней мере внутри какого-либо коллектива, фактическое соглашение о ценностях, соглашение, которое гарантировало бы объективность отбора. Мы показали, что это решение в действительности остается иллюзорным. Для того чтобы одни и те же факты действительно появились в различных пересказах, нужно было бы, чтобы все изученные ценности эпохи были известны. Больше того, эта ограниченная эпохой логическая объективность предполагает еще полное безразличие историка по отношению к собственной эпохе, безоговорочную верность другому объекту: безразличие и верность, которые нам показались непостижимыми как фактически, так и по праву. Наконец, идея отбора, которую рассмотрел Риккерт, есть обычная идея: идет ли речь о группировании или об организации, его теория ничему не служит именно в тот момент, когда она становится необходимой. Из одних и тех же данных можно составить совокупность самых противоречивых точек зрения.

Нам не кажется удовлетворительной и так называемая концепция эффективности. Якобы те факты являются историческими, которые оказали воздействие на последовательность становления. Но как оценить это воздействие? В какой момент перемещаться? Какой термин (ссылки) использовать? Является ли важным это воздействие на настоящее? Никакой историк в данном случае не использует это предписа-

326

е. Много событий, сохраненных в коллективной памяти, не оказало, крайней мере внешне, влияния на настоящее. Недостаточность этого критерия абстрактно легко показать: эффективность измеряется по отношению к какой-то вещи, к какой-то дате. Следовательно, нас отсылают к другому виду отбора, от которого будет зависеть первоначальное различение.

Нельзя сказать, что обе эти теории не соответствуют, по крайней мере частично, типу отбора, действительно практикуемому историками. Наоборот, чтобы их защитить, приведут сколько угодно примеров. Удар ножом в сердце, нанесенный Равайаком или Шарлоттой Корде есть исторический факт, а не — криминальный, совершенный на темной улице. Один и тот же естественный феномен находит место или нет в рассказе в зависимости от последствий, которые он вызвал: шторм, разрушивший флот, землетрясение в Лиссабоне являются историческими фактами. Но, с другой стороны, статуи Фидия, на наш взгляд, являются непосредственно историческими. Обе формулы соответствуют классическим идеям: историческое значение и истинное значение.

Что касается логической альтернативы (является ли отбор субъективным или объективным?), то мы приняли второе предположение. Субъективность, которая, по глубокой мысли Вебера, более исторична, чем произвольна, имманентна научной работе. Отбор состоит не столько в том, чтобы отобрать некоторые данные, а сколько в том, чтобы сконструировать объект, проанализировать ценности, дать определение идеальным типам, одним словом, организовать исторический мир в зависимости от некоторых конкретно определенных вопросов. Ошибка Вебера состоит в том, что он допускает радикальное и упрощенческое различие между принципом отбора и каузальностью таким образом, что сохраняется фикция полной объективности. В действительности, особенно важно уточнить различные аспекты этого отбора и описать выработку совокупностей.

Если придерживаться абстрактных формулировок, то можно объяснить безразличие историков к литературным критикам и логическим доказательствам. Кроме того, для них имеет мало значения, что солдатская шинель Фридриха II исчезла из памяти и хроник: но никто из них не забудет план сражения. С этого момента, отбор, в котором их упрекают, даже если они признают его существование, остается по ту сторону их работы, за пределами их забот. Чтобы доказать, что детерминация сущности и ориентация исторического рассказа субъективны, никто не смог бы довольствоваться такими же примитивными примерами. Под вопросом находится именно природа исторического опыта.

* * *

Объективность понимания в примере с битвой была особого порядка. Хоть она и была сконструирована, но не носила пассивного характера. Историк не воспроизводит то, что произошло, он не оживляет и не вызывает вновь к жизни ничего из пережитого опыта, он рассказывает о воображаемой битве, которую, может быть, охватил бы воздушный наблюдатель, озабоченный только тем, чтобы отмечать действия и видимые

327

результаты. Для индивида, находящегося на уровне деталей,'эти концептуальные истолкования становятся возможными только постфактум. Впечатление или современное видение являются частными и почти всегда пристрастными, беспристрастность нуждается в дистанции, но позволяет ли дистанция тоже преодолеть эту особенность? Или, наоборот, являются ли концептуализация и ретроспекция факторами релятивности?

Историк склонен познавать из прошлого только то, что подготовило будущее, то, что тем временем было осуществлено. Но он может устоять перед соблазном и снова найти события без последствий, решения, которые история опровергла. Напрасное противодействие движению имеет место в науке. Но если мы откажемся от тривиального понятия отбора, то вопрос будет ставиться иначе; все данные сохранены, но не представлены ли они по-разному в зависимости от будущего, которое действительно имели в виду?

Начиная с примера битвы рассказ ориентирован на ее завершение. Бесспорно, факты представляют как таковые: столько-то земель было выиграно или потеряно, столько-то потерь, — все эти материальные атомы зафиксированы навсегда. Но каждый из них включен в совокупность, поведение солдата включено в поведение его роты, атака левым крылом — в общую тактику; и даже первые успехи в день Ватерлоо принадлежат одному целому, которое завершается и определяется поражением. Акцентировка рассказа, расстановка эпизодов диктуются интерпретацией, которая никогда не является полностью современной.

До сих пор мы пренебрегали тем, что понимание обладает ретроспективным характером, поскольку в приведенном примере окончательно достигнутая цель (поскольку она находится в прошлом) не подрывает правильность интерпретации. Но на всех уровнях делается одна и та же работа. Историк устанавливает связь между фактами и конструирует пространственные и временные совокупности, которые, по определению, склоняются к будущему. Пророк после события, он ставит историю в перспективу, и эта перспектива связывается с настоящим, действительно настоящим или фиктивно перемещенным в прошлое, во всяком случае появившимся после становления, которое изображают, т.е. рассказывают.

Впрочем, идея проста и банальна. Если бы мы не стремились к ее строгому доказательству, то нам было бы достаточно примеров и формулировок. Восхождение к власти Буланже больше не похоже на восхождение к власти Гитлера с того момента, как последний взял власть. Попытка 1923 г. была преобразована «Третьим рейхом». Веймарская республика стала другой из-за национал-социалистической диктатуры, которая превратила ее временно в промежуточную фазу между двумя империями. Опыт Народного фронта постепенно покажет свое подлинное значение будущим историкам: в зависимости от того, вел ли он поступательно к новому социальному режиму или к реакции, оно будет действительно различным, и вот почему нет истории современности. Современники предвзяты и слепы, как участники событий или жертвы. Беспристрастность, которой ждет наука, нуждается не столько в успокоении страстей или накоплении документов, сколько в констатации результатов.

* * *

В общем мы обозначили идею перспективы. Теперь важно уточнить и углубить ее. Видимо, перспектива различна в зависимости от того, наблюдают ли отдельный факт, исходя из его современного значения или в его еще не завершенной эволюции. Более того, нужно различать статическое обновление эпохи, выражаемой языком, который диктуется новой ситуацией, и историческое обновление, которое несут ученики учителю, а также режиму тот режим, который за ним следует. Наконец, следует снова ввести всю сложность объекта. Всякий материальный факт есть, по определению, нечто приобретенное и безвозвратное. Но историческое событие всегда интересует сознание, которое прямо или косвенно снова связывается с настоящим. Множественность интерпретаций следует за множественностью перспектив. И действительной проблемой становится проблема между актами души участника событий, между становлением и идеями, которые люди имеют об этом становлении.

Противоположность между законченной и незаконченной эволюцией абсолютна, если сравнивать две фрагментарные эволюции друг с другом, например, буланжизм и гитлеризм. Но достаточно рассмотреть более широкие совокупности и интегрировать их с последней совокупностью, т.е. с совокупностью истории человечества, чтобы составить непрерывную преемственность.

В банальном смысле слова Французская революция давно закончилась. Если мы ее будем рассматривать как абсолютно прошедшую революцию, то она предстанет перед нами наделенной такими объективными чертами, которые выкристаллизованы навсегда. Зато как только мы хотим уловить ее в самой жизни, то неизбежно переносим на нее тень наших современных конфликтов. Мало имеет значения то, что большинство революционеров специально не думали о социальных противоречиях пролетариата и буржуазии. Достаточно, чтобы эти противоречия позволили интерпретировать определенное число событий для придания легитимности социалистической истории революции, даже если она побуждает понимать людей не так, как они понимали друг друга. Благодаря этому обновлению и новизне интереса^ который привносится настоящим в прошлое, все эти эпохи становятся понятными. Но большую часть времени это обновление происходит от постановки перспективы. Если существует история социалистической революции, то потому, что победа третьего сословия поставила под вопрос судьбу четвертого сословия. Социалисты защищали буржуазную революцию потому, что, с их точки зрения, она ведет к социальной революции. В этом смысле революция, теоретически законченная 9 термидора или 18 брюмера, пока не нашла своего подлинного окончания. Мы чувствуем себя ее современниками до такой степени, чтобы ее преобразовывать и благодаря нашей концептуальной системе

328

329

(от которой зависит отбор и организация), и благодаря постановке перспективы и, наконец, благодаря политическим страстям (которые инспирируют ценностные суждения и усиливают рассказ). В этом смысле историческое беспристрастие пока не одержало победу над предвзятой точкой зрения.

Таким же образом можно было бы показать тройную актуальность борьбы, которая раздирала Афинскую или Римскую республики. Историки продолжают выступать за или против демократии, за или против Цезаря, объяснять социальные или экономические проблемы античности в свете наших проблем, наконец, направлять частичные становления к их окончаниям, как целые эпохи или культуры к своему концу или к следующим этапам человеческой эволюции.

Бесспорно, различия абстрактны, поскольку политическая воля часто инспирирует другой выбор, и в свою очередь она связана с настоящим, которое в конце концов подсказывает направление развития. Эти различия тем не менее были необходимы. Каждая из этих актуальностей отвечает специфической интенции. Сторонник — современник душой, он выносит апологетическое или критическое суждение. Статическое обновление предполагает другое прошлое, но другое для настоящего. Перспектива преодолевает противоположность настоящего и прошлого и охватывает оба конца в единстве движения. Наконец, относительность перспектив, связанная со становлением, индифферентна к антитезе субъективизма. Именно сама эволюция, давая прошлому другое будущее, делает его другим.

* * *

История есть познание, которое формулируется словами и завершается фразами. Следовательно, главной проблемой является проблема понятий. Выше мы говорили о статическом обновлении посредством языка, который употребляет историк в новой ситуации. Нужно ли снова связывать это замечание с более общей концепцией?

Мы не смогли бы здесь развить такой концепции, являющейся существенной частью методологии общественных наук. Нам важно только защитить многообразие исторических понятий, не допуская ни немного упрощенного номинализма Вебера, ни гипотезы незавершенных данных Риккерта. Имманентность целостностей, тезис дильтеевского объективизма нисколько не исключает плюралистичное™ и релятивности идеальных типов. Допустим, что понятия историка заимствованы из сознаний участников событий, тем не менее двусмысленность не исчезает. Мы наблюдали это на элементарном уровне на примере юридических феноменов, а также на примере битвы. Историк, который не соглашается быть пристрастным, должен находиться над противоположностями: между судьей и подсудимым, между солдатом и генералом, но на высшем уровне он опять встречается с новыми сомнениями. Такая эффективная историческая идея, какой была долго идея Римской империи, варьирует в каждую эпоху вместе с людьми и изменяется вместе с эпохами. Реальность Римской империи для историка не совпадает и не может совпадать ни с каким пережитым опытом, как если бы оппеделение идей имело ретроспективный характер и историческое становление было бы трансцендентно людям.

Можно ли возразить, что никто не будет искать приемлемых понятий в сознаниях людей неизвестных и немощных? Не представлен ли со всей очевидностью капиталистический режим внешнему наблюдению? Мало имеют значения представления, которые индивиды сформулировали для себя о капитализме, достаточно описать факты. Но тут мы тоже снова находим, даже абстрагировавшись от идеологии, множество определений, имплицированных природой реальности и положением историка.

Капитализм представляет собой целостность из·различных элементов, из которой выделяются: сложный характер обмена во времени и пространстве, примат стремления к прибыли (замененный желанием покрыть потребности), применение науки для совершенствования техники, рационализация производства, разделение заводского и домашнего хозяйства, — все эти черты объединены в своеобразное единство. С этого момента определение, которое, по крайней мере, не сводится к перечислению, нуждается в отборе элементов, который, еще раз подчеркнем, заключается не в забвении или сохранении некоторых из них, а в расстановке их по местам. Следовательно, разнообразие возможных видов отбора связано со специфически человеческим качеством исторического мира, с существованием целостностей и ненадежностью организующих принципов, с множественностью точек зрения, которые занимает человек по очереди, живущий и вместе с тем думающий о жизни. Мы снова отсылаем читателя к работе Вебера «Wirtschaft und Gesellscaft» («Хозяйство и общество»): она составит число вопросов, которые можно поставить политическому режиму.

Наконец, самобытность режима определяется только в истории и через историю. Если капитализм исчезнет, но не исчезнут сложности обмена, то для характеристики эпохи мы будем учитывать частную собственность на средства производства или противоположность пролетариата и буржуазии. По мере того как будущая система будет системой регулируемых национальных экономик с сохранением современных классов или, наоборот, система будет соответствовать советскому типу, значение капитализма в эволюционном развитии будет другим. Определение термина зависит от того, что за ним последует.

Не используя номиналистской логики или критицистского метода, три аргумента доказывают относительность понятий: двусмысленность сознаний и разнообразие видимостей соответственно уровню восприятия, реальность и плюралистичность всех точек зрения, трансформация перспективы. Следовательно, если спрашивают, почему исторический Фрагмент не определен, как законченный в самом себе, то мы больше не скажем, как в предыдущей части, что дух неисчерпаем, а атом неуловим, мы скажем, что историческая реальность в основном находится за пределами индивидуальных жизней.

Из этой трансценденции мы взяли один пример, связанный с битвой. Сражающиеся вместе породили событие, которого никто не хотел и никто не пережил в том виде, в каком оно предстало перед историком. Мно-

330

331

жество поступков завершается глобальным результатом, который, буду. чи коллективным творением, может быть, не выражает и не удовлетворяет никого из участников событий. Такое движение, как национал-социализм исторически в меньшей степени определяется энтузиазмом масс, чем институциональными и человеческими трансформациями, которые оно в конце концов породило. Такая целостность, как Римская империя является одновременно идеей и непосредственно очевидной и эффективной державой. Разные примеры: здесь возникает разрыв между индивидом и целым, там — между восстанием и его последствиями (т.е. между человеческой волей и ее социальными результатами, между событием и его последствиями), там, наконец, — между государством и индивидами, мифом и человеческой жизнью. На других примерах мы могли бы больше оттенить идею, которую резюмируем с помощью старой формулы: люди делают свою историю, но они не знают ту историю, которую делают.

§ 3. Объяснение начала и ретроспективная рациональность

Настоящее вытекает из прошлого, изучая прошлое, историк понимает настоящее. Но мы только что видели в предыдущем параграфе, что перспективный взгляд на то, чего больше нет, вытекает из того, что произошло после. Мы приходим к своего рода антиномии, так как ретроспекция снова обращается к временному порядку, и подлинное познание должно бы следовать ему.

Вначале мы изучим в настоящем релятивность объяснений начала, затем ретроспективную рационализацию, т.е. интерпретацию с помощью последствий. Наконец, мы спросим себя, возможно ли избежать этой диалектики, постоянно оставаясь современником становления. Но в нашем исследовании будут доминировать два фундаментальных вопроса: понятна ли историческая преемственность через самое себя? Проявляется ли действительная природа деятельности или самого человека в истоках или в конце?

Прежде всего рассмотрим историю идей. Мы имеем два случая различения. Либо преемственность является преемственностью идей, взятых в их истинном смысле, либо понимание имеет внешний характер. Рассмотрим вначале первую гипотезу. Переход от картезианской множественности субстанций к спинозовскому единству, от новой техники строительства сводов к готическому стилю, от эксперимента Майкельсона к теории относительности Эйнштейна становится непосредственно интеллигибельным, т.е. понятным. Достаточно зафиксировать ситуацию, чтобы дать отчет в ответе, указать антецеденты, чтобы понять следствие. Истинная рациональность отношения, которое связывает один термин с другим, в данном случае передается историческому ряду. Непосредственно единичное понимание остается зависимым от теории, поскольку эта рациональность определяется только внутри духовного мира. Ясно, что такое понимание

восходит исключительно к истокам. Оно следит за развитием, но не объясняет рождения; подобно духовному миру, оно выдает себя за специфическую волю, проявляющуюся в этом мире. История и особенно социология, специализирующаяся в генеалогическом исследовании, исходят всегда из философии, из науки, из искусства или эмбрионального разума. В деятельности, ведущей к другой цели, распознают намерение, которое готово приобрести полную автономию. Техника и магия возникают как истоки позитивной науки, если и та и другая содержат в виде компонента наблюдение естественных закономерностей. Их образование сводится к разъединению, и создается иллюзорное впечатление перехода от одного вида к
другому.

Со всей очевидностью эти объяснения имеют связь с настоящим, откуда и исходят. Противоположность между непрерывностью, предложенной Дюркгеймом, и прерывностью, защищаемой Леви-Брюлем, между примитивным и рациональным мышлением связана прежде всего с различными определениями последнего. Для примитивного мышления общий и императивный признак понятий является характерной чертой разума, а для рационального мышления в качестве такого общего признака выступают логическая идентичность и позитивная каузальность. Впрочем, противоположность различных интерпретаций науки (техника или магия) выражает в меньшей степени эмпирическую, чем философскую ненадежность. (Аналогичные замечания можно было бы сделать об отношениях религии и философии.) Согласно формуле Шелера, проблемы начала всегда являются метафизическими. Во всяком случае можно сказать, что одной истории никогда недостаточно для их разрешения.

Относительность объяснений начала представляет одну из форм относительности, свойственной всем рассказам, сориентированным на настоящее. Конструируют как эволюцию философии, которая приводит к феноменологии, так и эволюцию, которая ведет к критическому идеализму. Из прошлых авторов каждый запоминает тех, которые ведут к его собственным мыслям, внутри систем — то, что было сохранено и отвергнуто. Крайнее суждение, каким бы оно ни было предварительным, нельзя осуждать, но важно из него вывести гипотезы. Заслуги и прегрешения положены на весы истины, каковой является истина судьи. Национал-социализм представляет собой восходящую линию в немецкой мысли: коммунизм тоже придет к этому.

Когда вместо того, чтобы искать предков внутри мира, ищут зародыш самого мира, принимаются за сравнительный отбор, но он взаимосвязан с установлением сущности. В самом деле, как только что мы видели, все зависит от того, что принимается за типическое в той или иной деятельности, и здесь определение либо абсолютно правомерно, либо действительно произвольно. Исторические перспективы множественны, если только они не прерываются философской истиной.

Может быть, возразят, что мы должны были придерживаться другой гипотезы и включить объяснения начала в класс интерпретаций посредством внешнего. Наука возникает из удивления или потребности, религия — из естественного страха или священного чувства, которое пробуждает в индивиде коллективное бытие, философия — из примитивных

332

333

мифологических или теологических представлений, запоздалое формирование которых представляла бы она сама.

Действительно, в данном случае предыдущие замечания больше ничего не стоят. Зато эти попытки попадают сразу под удар возражений, на которые мы обращали внимание в предыдущей части. При установлении детерминирующих условий не фиксируют специфический смысл идеи или опыта (религиозного, например). Итак, либо эти интерпретации эквивалентны феноменологиям (чистое описание пережитого) и тогда они противостоят другим феноменологиям, либо они претендуют на каузальность, но тогда они относятся к пониманию, предшествовавшему феноменам. Это нас снова приводит к первой гипотезе. Объяснения начала, следовательно, всегда включают теории в том смысле, какой мы придали этому слову раньше. Они зависят от философского доказательства, а не от накопления фактов или исторического пересказа.

Мы снова находим сопоставимую иллюзию в истории институтов. Некоторые социологи искали примитивные общества, из которых бы вышли все остальные. Дюркгейм считал, что примитивные формы запрета инцеста помогают нам понять семейную организацию или современную сексуальную мораль. Изучение дарованного якобы подсказывает правила, годные для нашего собственного существования.

Следует здесь различать множество проблем. Если, как утверждал сам Дюркгейм, причины существования какого-либо института находят внутри общества, к которому он принадлежит, то восстановление последовательных фаз, через которые этот институт прошел, ничего общего не имеет с подлинным научным объяснением. Если даже идет речь об экономическом режиме, нам в первую очередь важны законы современного функционирования, а не рассказ о его образовании (Симиан настаивал на этой идее). Противопоставление, впрочем, не абсолютное, ибо за пределами и по ту сторону этих законов история сохраняет свою функцию.

С другой стороны, с точки зрения Дюркгейма, орда была первым примитивным и гомогенным сегментом, начиная с которого можно проследить поступательное формирование сложных обществ, клана, целостной группы, отсюда исходили посредством отсоединения семейные, религиозные, политические и другие группы. От тотемического клана до современной семьи он нарисовал непрерывное движение; матриархат, неразделимая агнатическая семья и патриархальная семья представляют различные промежуточные формы. Он был склонен смешивать логические следствия с реальными следствиями, измышлять историю, которая якобы была историей человечества.

Как раз против эволюционизма можно якобы использовать ареалы цивилизации. Но можно, не прибегая к временным научным результатам, показать шаткость этих гипотез. Ни разнообразие институтов, ни разнообразие обществ не подчиняются каким-либо принципам классификации. Люди и тем более эпохи становления человечества изменяются вместе с понятиями, которые используют. И нет уверенности в том. что историческая целостность может быть сведена к набору фрагментов.

Мы больше не настаиваем на границах компаративного метода и социологической генерализации. Основная идея, которая инспирирует это ис-

следование и которую мы хотели бы выявить, обнаруживается как в исследовании об инцесте, так и в элементарных формах религиозной жизни: сушность социальной реальности проявляется в истоках. Правило, которому мы не противопоставим другое, противоположное правило: вначале обратиться к случаю, когда факт представляется максимально ясным. И то, и другое исходят из гипотезы, по крайней мере, спорной: уподобления истории развитию от простого к сложному. Бесспорно, капиталистическая экономика более сложна, она другая, чем простые обмены. Для социальных режимов речь в большей степени идет об установлении границ совокупностей, чем о построении человеческой эволюции.

Для духовных творений примитивный предрассудок присоединяется к усилию редукции. Улавливая смысл настоящего или смысл сакрального в их эмбриональном состоянии, надеются снова приблизить их к практической или мирской деятельности. Двойная иллюзия: творения больше определяются целью, чем причинами, человек, если он не был создан по подобию Бога, доходит до вочеловечения постепенно. С другой стороны, продавец на рынке, может быть, совершает основной математический акт, реальная его неразличимость не устраняет специфичности акта (в данном примере — понимание отношений).

Верно, что теории познания часто представляются как объяснения начал, которые впоследствии якобы будут несовместимы с любой философией. Не потому, что в данном случае недостаточно причин для определения сущностей, а потому что все учения интерпретируют одновременно образование и природу категорий.

* * *

Ретроспективная рационализация в самопознании заключается в замене становления связью мотивов. В истории она состоит главным образом в том, чтобы сгруппировать события таким образом, чтобы совокупность казалась такой же понятной, как решение руководителя, такой же необходимой, как естественный детерминизм. Однако если предположить, что каждый поступок обоснован, то может ли еще быть таким общий результат? Вопрос не из тех, которые можно решить простым либо «да», либо «нет». Можно легко сослаться на колебания современников, на их противоречивые предсказания, но здесь как раз сразу же можно ответить, что иногда историк лучше, чем участники событий, знает истину эпохи. Ритм экономических фаз может быть замечен только постфактум, и тем не менее он объективен. Почему нельзя сказать то же самое о необратимой эволюции капитализма в направлении к другому режиму?

В первую очередь мы ограничимся двумя следующими замечаниями. Всегда находят достаточное объяснение победы post eventum либо в военной организации, либо в храбрости командира, либо в плане сражения, либо в технических средствах. То же самое для революции — в состоянии умов, социальных противоречиях и т.д. Но это правдоподобие, которого достигают на определенном уровне группирования, главным образом доказывает возможности духа. В каждом случае необходимо анализировать совокупность, редко имеющую фиктивный характер, а также

334

335

редко проявляющуюся в том виде, в каком она находится в реальности Но — это будет наше второе замечание — ретроспекция безошибочна поскольку она дает отчет о будущем после. Чтобы привести к единству возможные множественные интерпретации, нужно ввести детерминацию: раз дан такой фактор, то следствие не может быть ничем иным, чем есть. Только изучение предшествующих событий может доказать необходимость будущего. Но вместе с тем оставляют метод понимания и призывают к методам каузальной верификации.

Ретроспективная рационализация вмешивается также в историю идей. Отдаленность делает более легким разграничение школ, эпох и стилей. С близкого расстояния видят только индивидов; с далекого — вырисовываются общие черты.

Оставим в стороне эту организацию целостностей, которая вызвала эти два замечания, которые мы только что сделали. Не клонится ли история идей как таковая постоянно к анахронизму, так как она предполагает одну волю, одну в своей сущности, проявлением которой являются всякая эволюция и действительная система как конечное творение? Феноменология, по мнению Гуссерля, завершает интенцию картезианского идеализма: уловить в трансцендентальном сознании принцип всякой надежности.

Мы не должны снова эмпирически искать, была ли необходима эта эволюция или нет. Необходимость, которая под вопросом, зависит только от рефлексии, она совершенно идеальна, так как она и есть та необходимость, которая связывает различные моменты науки или философии. В данном случае историческая истина смешивается с постепенно выработанной систематической истиной.

Зато ретроспекция подвергается другому риску: идентичность интенции не устраняет противоречия между эпохами, рассмотрение должно быть телеологическим, чтобы выяснить подлинную цель деятельности, но чтобы быть исторически верным, оно должно отказаться от современных предрассудков. Отсюда движение от настоящего к прошлому и, наоборот, от прошлого к настоящему, чтобы их сравнить друг с другом и через это сравнение осознать одновременно наши очевидности и чужие. Это движение тем более необходимо, потому что настоящее вытекает из прошлого и часто является его логическим продолжением: всегда заманчиво приписывать учителям знания их последователей, предкам — ответственность за их потомков. В том, что касается идей, ретроспективная рационализация имплицирует и требует защиты становления на основании законности результата, но она должна комбинироваться с объяснением начала, которое ее дополняет и ректи-фирует, т.е. поправляет. Таким образом, мы снова находим идею первичной эволюции: первоначальное и конечное состояние неотделимы, они отражают друг друга.

Но, возразят, можно ли избежать этой двойной трансценденции и оставаться всякий раз современником события? Бесспорно, чистый рассказ, который восстанавливает ход вещей и людей, приближается к этому иде-

алу и имеет собственную ценность. Он отмечает совпадения, предшествующие события и последовательности. Никакая социология, никакая философия истории не заменит это подлинное и почти наивное представление действующих людей. Знаменитая книга г.Манту дает об этом пример для того общественного сектора, который, по-видимому, минимально поддается этому методу, а именно для экономики. Она имеет то достоинство, что показывает нам как личности, так и общности, как решающие даты, так и глобальные движения. Он идет от многочисленных и анонимных жизней к собственно историческому становлению и ничем не жертвует.

Такой рассказ действительно далек от обычных повествований, связанных с каждым моментом, без оглядки ни вперед, ни назад. В действительности, история есть искусство скрывать движение туда и обратно, от ретроспекции к истокам, посредством утомительной разработки, которая свяжет аспекты мира. Успех показывает, каким образом избегают как анахронизма, так и неинтеллигибельности рядоположения.

В истории идей еще труднее сохранить равновесие. Очевидно, что картезианство является следствием средневековой философии, так же, как и источником современной философии. Все интерпретации его помещают между прошлым и будущим, и все склоняются также либо к тому, либо к этому. Если бы фиксировали в психологии и через психологию автора нечто вроде истины, то эта истина бы не имела веса; имели бы право поместить картезианскую идею над картезианской системой, критическую идею над кантовской системой.

Однако главное заключается не в том, что это практически невозможно. Историк не хочет оставаться современником каждого исторического мгновения, поскольку он старается связать друг с другом оба конца цепи. Социолог находится в поисках простейшего общества, а философ в поисках совершеннейшего общества, они подчиняются также глубинным тенденциям, поскольку историческая эволюция, как и биологическая (индивидуальная или видовая), содержит в себе познание эмбриона и зрелого человека, истоков и конца. Может быть, амбиция социолога является такой же иллюзорной, как и философа: мы не достигаем конечного состояния, но еще меньше — начального состояния. Мы находимся внутри эволюции: мы размещаемся в ней и с помощью цели, которую намечаем себе, и с помощью истории, которую приписываем себе. Через эту двойную ссылку на прошлое и настоящее мы организуем движения, которые не завершены в обоих направлениях и содержат только относительные и временные улавливания.

В биологии учение об эволюции одновременно проистекает из документов, которые обнаруживают, что флора и фауна различны в разные эпохи земного прошлого, а также из позитивистской философии, которая ищет механистическую интерпретацию мнимых финальностей, из наивной веры в ценность воображаемых причин. Раз отвергнуты ламаркистские или дарвинистские факторы, которые давали ответ на все ВОПРОСЫ, поскольку они, так сказать, вербально выражали неизвестные силы, которые мы хотели познать, то история есть не больше, чем слово, поставленный вопрос или обозначение мистерии.

337

То же самое можно сказать относительно человеческого строя. Реаль ное становление не является непосредственно понятным: социальные трансформации, чередование империй, смена народов, — все эти изменения сами по себе неясны (строго говоря, понимают, что есть изменения, но нужно объяснить именно те, которые наблюдают), они нуждаются в объяснении, как многообразие живых форм. Выяснение особенности каждой эпохи или каждого отдельного существования означает только констатацию фундаментального факта.

Иначе обстоят дела в духовном движении, основу которого приписывают себе, как и специфическую интенцию, определяющую детерминированный мир. Понятно сразу же, что никакое состояние знания не может быть окончательным, так как наука предполагает усилие растущего приближения. Остается установить благоприятные или неблагоприятные влияния, воздействующие на эту эволюцию. Но в конечном счете торжество истины объясняется только частной истиной, т.е. чем-то другим, чем самой истиной.

В отличие от филогенеза история не стоит на месте. Мы не констатируем взрослое состояние человечества. Каждый представляет его таким, каким желает или предвидит. Воображение всегда ненадежно, если оно выдается, может быть, за неизбежное и правомерное предвосхищение, если человеческая истина должна быть разработана, а не принята.

§ 4. Человеческая эволюция

В предыдущих параграфах мы изучили проблемы, которые ставят специальные истории. Мы заметили два противоположных и взаимодополняющих движения: к первоначалу для определения места настоящего, и к настоящему для понимания прошлого посредством осуществленного будущего. В этом параграфе мы рассмотрим общую историю, т.е. историю человека. Из этого расширения объекта возникают три вопроса. Прежде всего, можно задаться вопросом, как унифицировать различные сферы действительности, как составить системы интерпретации. С другой стороны, будем искать способ организации различных целостностей внутри одной и той же эволюции. Наконец, по поводу общего становления снова находим неизвестность, которую мы рассматривали в предыдущих параграфах: каков ритм истории, какова природа теории, каково отношение различных фаз, какова действительность перспективы.

Распад объекта, о котором мы говорили в предыдущей части, позволяет нам установить между этим и предыдущим исследованием подлинную связь. Нет в собственном смысле слова элементов или атомов. Исторические факты уже являются реконструкциями, и даже индивидуальные факты являются историческими в той мере, в какой они связаны с коллективными вещами. На всех уровнях мы являемся свидетелями совокупностей, включенных в действительность (совокупность общих представлений или способы действия, склонные к воспроизводству). С помощью спонтанной ретроспекции мы показали переход от рассказа к эволюции. Может ли такой же метод охватить все целое?

Целостная история является историей людей в многообразии их де-ятельностей и их миров, начиная со способа нахождения пищи и обмена и кончая стилем молитвы. Но не является ли такая история частичной, ибо она подчиняет все системы интерпретации одной из них, которую'считает важнейшей (выше мы говорили по поводу истории душ у Дильтея)? Формула «история людей» всего-навсего предлагает программу вместо плана Дильтея, находящегося ближе к мысли, чем к действию; человек, который заменил бы душу, был бы больше производителем и меньше верующим, тружеником стал раньше, чем мечтателем.

С другой стороны, совокупности идей, как и социальные совокупности, существуют, но только историк придает им форму. Идет ли речь об эпохе, о генерации, о школе, о нации, было бы также абсурдно отрицать общности, как и не признавать процесс интерпретации. Индивиды одной генерации, объединенные ситуацией, в которой они достигают зрелости сознания, обладают часто некоторой идентичностью стремлений или реакций, но только историк отделяет общую интенцию от индивидуальных черт, выделяет данные, которые в определенной перспективе кажутся характерными признаками времени. Отбор, о котором мы говорим, базируется ни на бессвязности (Вебер), ни на бесконечности (Риккерт) реального, а на самом бесспорном факте: на существовании интервала, который отделяет историка от его объекта, т.е. на существовании осознания сознания и наблюдателя за участником событий.

Можно было бы относительно каждого из этих понятий, которые мы перечислили, продолжить двойной анализ объективной целостности и ретроспективного понимания. Мы не будем проводить этот анализ, который потребует слишком много страниц и который нам необязателен. В самом деле, какими бы разнообразными ни были исторические единства, как бы ни дорожили средой и желаниями, техникой или религией, они остаются частичными, они связывают индивидов с многочисленными группами, делят общество на части. Следовательно, целостность, которую мы ищем, должна была бы преодолеть еще больше, чем особенность системы интерпретации, множественность личных и коллективных действий. Действительной проблемой является проблема установления порядка между разбросанными элементами всякой жизни и всякой культуры.

В первую очередь можно было бы рассмотреть социологический порядок. Так же как, когда мы рассматриваем производство, обмен и распределение (рассмотрение носит сложный характер, поскольку оно должно учитывать технические, юридические, социальные отношения, собственность на средства производства, распределение доходов и богатств и т.д.), политическую систему (численность и назначение руководителей, степень и основа их власти, отношение руководимых и руководителей, положение одних по отношению к другим), почему наш анализ не распространяется на целостность?

В самом деле, ничто это не запрещает. Но понимание, статическое или динамическое, должно выбирать между возрастающим числом понятий и перспектив в той мере, в какой оно становится более широким,

338

339

если только целое детерминируется лишь элементами. Но во-всяком случае эта детерминация не современна. Объективно рассмотренное общество делится на институты, которые, бесспорно, комбинируются, но не содержат в себе принципа императивного или исключительного единства. Политика и экономика всегда связаны друг с другом внутри общности. Смотря по обстоятельствам, более удобно начинать то с одного, то с другого, показывать, как иерархия авторитета приспосабливается к отношениям богатства, но социологически нет ни единственного способа рассмотрения организаций, ни еще меньше, единственного способа подчинить их друг другу или следить за их общими или автономными трансформациями.

В следующей части мы расскажем о помощи, которую здесь оказывает каузальное исследование. Пока же мы хотели бы показать плюралистичность пониманий и указать на происхождение исторических целост-ностей в некотором понимании человека. Еще раз подчеркнем, что мы нисколько не отрицаем объективность целостностей, на каком бы уровне они ни находились. Может быть, все культуры это — индивиды, обреченные один за другим на одинокую смерть. Но реконструкция должна, при условии согласия подчиняться не только возможному, но единственно законному действительному плану. Этот план не вписывается ни в сознания, которые не унифицированы, ни в поступки, каждого и всех, которые многочисленны и иногда бессвязны. Статическая социология, мгновенный срез, выявляет схему функционирования. Что касается статики, как, например, статики «Системы позитивной политики», то она больше не является резюме временного состояния, но представляет собой заключение истории, в особой форме она выступает как теория человека, поскольку фиксирует цену, которую следует придать различным действиям и отношениям, которые должны объединять личности. Другими словами, она определяет существование, которое навязывается человечеству: в сущности, единство эпохи всегда естественно. Мало значения имеет, когда говорят о ценностях или культуре, противопополож-ность реального и идей исчезает, речь идет о самом человеке, о целях, которые он ставит перед собой, об императивах, которым подчиняется, о творениях, которым посвящает себя, одним словом, о смысле, который он дает своей жизни. Так раскрывается близость истории и философии, ибо эта целостность есть целостность, о которой размышляет всякая философия. Целостная история должна быть историей пережитых философий.

* * *

Как мы уже показали, история, в том числе естественная история, требует двойного единства — единства совокупностей, в которых занимают места рассеянные изменения и единства эволюции, которое дает направление движению. Единство духовной истории существует благодаря решению историка, который имеет в виду некоторый порядок ценностей и истин и в них ищет истоки. Реальная история исходит из непосредственно данных совокупностей и постепенно доходит до институциональных реальностей, которые становятся все более и более широкими

и прочными, и сразу же возникает некоторая ориентация: рассказ, кото-рый описывает судьбу империи или города, Рима или Афин, находит в скадрированном объекте точку отправления и прибытия, различные периоды, начиная с образования и кончая упадком. Будет ли лишена этого двойного единства история, которая поднимается над нациями и частными культурами? .

Трудно было бы найти точку, где произошел бы разрыв. История Европы так же реальна, как история наций (эти во всяком случае возвышаются менее высоко, чем та). И мы следим за непрерывной линией до Рима и Греции и, следовательно, до народов, которые повлияли на культуру классической античности. Но если бы мы приняли этот метод и если бы ограничились поисками наших предков, то пожертвовали бы большей частью нашего прошлого. Чтобы понять историю человечества, следует исходить не из нас самих, не из нашего прошлого, а из множественности империй, цивилизаций, эпох.

Когда рассматривают целостность, неважно, является ли она целостностью времени, состояния или эволюции, историк может считать своей задачей достижение совпадения с индивидуальной или коллективной жизнью. Мы показали, что этот идеал недостижим, что неизбежно постобновление. Как только рассматривают множество единств сразу, историк перестает претендовать на надежность и трансфигурация становится произвольной, историк привлекает другие методы. Различение важного и неважного больше не подчиняется критериям, имманентным объекту, а подчиняется современным ценностям или требованиям сближения и ретроспекции.

Историческое сравнение, по определению своему, состоит в том, чтобы увидеть сходство и различие. Изучают институты, например, политические режимы с определенной точки зрения (число руководителей), наблюдают за современными различиями (олигархия, демократия и т.д.). Чем больше точек зрения комбинируют, чем больше приемов различают в каждой из них, тем метод становится богаче и плодотворнее. Мы снова отсылаем к политической социологии Вебера, в которой, исходя из трех понятий (харизматическое, традиционное и бюрократическое), развивается казуистика, позволяющая применить к одному и тому же обществу множество определений, каждое из которых обозначает и выделяет один аспект коллективного существования.

Переход от сравнения к эволюции предъявляет другие требования. Неважно, если даже речь идет о частичной эволюции (например, политической), то следует уловить продолжение и линию изменений: социология, как и философия истории, спонтанно создают посредством своих интерпретаций это необходимое единство, которое идет от военных обществ к индустриальным, от механической солидарности — к органической или от всего прошлого — к наступлению свободы как цели цивилизации. Необязательно, чтобы движение эксплицитно рассматривалось как прогресс (хотя фактически оно всегда является таким), необходимо и достаточно того, чтобы различные режимы, следующие друг за другом, имели много общего для их принадлежности к одному и тому же становлению. А если речь идет о глобальной эволюции, то историк вначале Должен конструировать целостности, чтобы затем их связать друг с дру-

340

341

гом. В отличие от сравнительного анализа, практикуемого Ве&ером, историк в этом случае выбирает принцип или несколько единичных принципов организации, которым подчиняет все остальные; например, он рассматривает режимы производства и обмена или психические структуры: эпохи человечества будут совпадать либо с различными типами экономики, либо с различными стадиями, через которые прошел разум.

Бесспорно, можно было бы избежать схематизма закона трех стадий или закона свободы для одного, для многих или для всех, признать разнообразие исторических форм, следовать за многочисленными линиями и поворотами эволюции. Во всяком случае единство связано с идентичностью проблемы (интеллектуальной или социальной), поставленной перед человечеством, с непрерывностью решений, которые она находила на протяжении веков и, возможно, с ориентацией на приемлемое для всех решение.

В какой мере возможно создание такой единой в своей необъятности истории? Ниже мы снова найдем этот вопрос. Мы хотели только проследить до конца за работой по реконструкции, истоки которой заметили в частичном и безличном понимании.

* * *

В западной мысли смысл истории проистекает из христианства, которое из каждого существования делает одиночное приключение, где играют в спасение души и всего человечества, имеющего по призванию одну судьбу между грехопадением и искуплением. Секуляризированная в идею прогресса, эта философия тем не менее сохраняла двойное единство, от которого зависит существование истории, людей и их становления. Конечно, биологическая идея заменяет мистическую идею обратимости ошибок и заслуг. Но нет уверенности в том, что сегодняшний историк знает также эволюцию; можно ли сравнить человечество с индивидом, который поднимается от ребячества до мудрости? Что касается истории видов, то она более загадочна, чем история обществ. Когда речь идет о науке или технике, то легко констатировать прогресс при условии, что накопление знания, рост могущества будут предпочтены незнанию и бессилию. То же самое можно сказать вообще, в зависимости от ценности, о свободе, о гарантиях для индивидов в отношении полиции или администраций, можно установить, что данная трансформация права или политики ориентирована к лучшему. Раз цель поставлена, суждение сводится к оценке средств. Но философия прогресса не имеет общего измерения с этими объективными оценками (исходя из некоторой гипотезы), ибо она состоит в признании того, что совокупность обществ и человеческих существований склонны к улучшению и иной раз, что даже это постоянное и регулярное улучшение должно продолжаться бесконечно. Эта философия в основном носит интеллектуалистский характер и идет от науки к человеку и коллективной организации. Она оптимистична, поскольку нравственность по праву и фактически якобы соответствует разуму.

Реакция против этого учения сегодня приняла самые различные формы. Ставится под сомнение реальность или во всяком случае регулярность

342

гюгресса. Слишком много событий показали шаткость того, что называют цивилизацией, самые надежные приобретения, по-видимому, были ринесены в жертву коллективным мифологиям; политика, лишившись своей маски, раскрыла даже самым наивным свою сущность. Раскритиковали также фактически и по праву рассуждение, которое делало выводы о человеке и об обществе, исходя из науки. Частная деятельность, позитивная наука развиваются согласно собственному ритму без того, чтобы дух, а еше меньше поведение ускоренно им следовали. Разум больше не является ни высшим благом, ни решающей силой.

Впрочем, что означает этот так называемый прогресс? Между общинным строем, который выдает себя за абсолютную "ценность, и либеральным обществом, стремящимся к расширению сферы индивидуальной самостоятельности, нет общего измерения. Смена одного другим не может быть оценена иначе, чем посредством ссылки на норму, которая должна быть выше исторических разнообразий. Но такая норма есть гипостазированная проекция того, что существует или хотели бы, чтобы существовал такой необыкновенный коллектив. Однако наша эпоха знакома достаточно с разнообразием, которое очевидно она находит в самой себе, чтобы впасть в наивность, свойственную закрытым группам, или дойти до веры тех, кто соизмеряет себя с прошлым и с другими с чувством уверенности в своем превосходстве.

Нет уверенности в том, что идея эволюции может сопротивляться этому разложению ценностей, этому исчезновению исторической цели. Ее функцией было объяснение и оправдание разнообразия. Вместо антитезы истины или лжи, добра или зла она показала необходимость движения, историческую истину ошибок или вообще необходимость предыдущих фаз. Если отказаться от сравнения возрастов жизни и эпох прошлого, если конечное состояние, упавшее на тот же уровень, что и другие, не будет больше сообщать направление движению, то тогда не вернемся ли мы в философии к истории сект, а в историческом процессе только к последовательной смене обществ? Наконец, добавим результаты социологии, возрастающее значение понятия «ареалы цивилизации» (в противоположность эволюционизму), признанное своеобразие культур. Сегодня история-эволюция вырождается в историю-становление. Постоянный созидатель духовных или социальных творений, она не имеет ни цели, ни фиксированного конца, всякая эпоха существует сама по себе, неумолима и одинока, ибо каждая эпоха ставит перед собой другую цель и никакая глубинная общность не объединяет эти разрозненные человеческие роды.

Внешне история-становление представляет собой своего рода освобождение. Вместо того чтобы использовать твердую схему, историк радостно идет навстречу всем странностям, он стремится признать и понять их как таковые. В то время как доктринер прогресса подчиняет, жертвует, так сказать, прошлым во имя будущего, философ становления совпадает с жизнью, он ее уважает, поскольку каждое мгновение в самом себе имеет собственную причину бытия.

343

Но это освобождение приводит к своего рода анархии.' Бесспорно возразят, что процессия исторических целостностей даже без направленности представляет собой историю. Остается узнать, не существуют ли целостности благодаря остаткам эволюционистской и интеллектуалистской философии. Можно представить себе, что глобальные единства были открыты эмпирически (например, культуры Шпенглера или интеллигибельные поля исследований Тойнби). Оставим в стороне произвольную ненадежность этих размежеваний, ограничимся единственным замечанием: таким образом можно было бы прийти к плюралистичности независимых историй, сверхиндивидуальный закон которых был бы, по существу, иррациональным, сравнимым с законами материи или жизни. Эти истории ничего человеческого больше не содержали бы, они были бы фатальностями, тайна которых почти сделала бы непонятной науку социолога-пророка.

Единство человеческого становления понятно, если оно реально: недействительно и трансцендентно, если оно идеально, оно должно быть одновременно конкретным и духовным, сравнимым с единством личности или коллектива, оно должно преодолеть дуализм природы и духа, человека и его среды, поскольку человек в истории и через историю старается встретиться со своим призванием, которое его связывает с самим собой.

Заключение. Становление и эволюция

В предыдущей части мы напрасно искали адекватную реальности истину. Возвратившись к факту эволюции, выявили ли мы новый фактор, получили ли истину на высшем уровне? В первую очередь надо сказать, что обе гипотезы также допустимы. Общественный договор, национал-социализм, двусмысленные сами по себе, могли бы быть определены в биографии и через биографию Руссо и историю Германии.

Мы, прежде всего, снова обнаружили как для всеобщей истории, так и для частных историй плюралистичность систем интерпретации. История философии имеет разный ритм в зависимости от того, как она определяется: посредством поиска истины, стремления к эстетической конструкции или возобновления вечных рассуждений о неразрешимых антиномиях; в зависимости от того, что она изображает: неизменного в своей сущности человека или меняющиеся общества; в зависимости от того, что она предвосхищает: позитивное знание или отвечает специфической и перманентной интенции. Вовсе не воссоздание при помощи эрудиции текстов или систем дает возможность выбора между этими гипотезами. Скажем еще более ясно, человек как центр истории — создатель то богов, то техник, а может быть, одновременно и тех, и других, но интерпретация мира или культуры принадлежит теории, которая не есть следствие эмпирии.

С другой стороны, во всех формах истории мы показали в настоящем релятивность исторического видения: статическое и историческое обнов-

344

дение в интерпретации фактов или институтов, относительность объяснений начала, тенденцию к ретроспективной рационализации, которая показывает необходимость становления, но будущее отступает постепенно В случае с всеобщей историей направленность перспективы ведет к смешению с теорией, так же как суждения о фактах плохо отделяются от ценностных суждений. Теория фиксирует важность различных деятель-ностей, иногда даже материальный критерий ценности для определенной деятельности: решение историка о самом себе постепенно диктует всякое историческое видение.

Означает ли это, что рассмотрение эволюции включает в себя относительное заключение? В действительности, мы пока не имеем права делать такой вывод. Допустим взаимозависимость ретроспекции и настоящего: от природы настоящего зависит действительность ретроспекции; история-реальность могла бы быть проявлением истины таким образом, чтобы история-наука имела отношение мало-помалу к этой прогрессивной истине.

Историческое понимание идет по двум различным и даже противоположным направлениям. Оно предполагает либо интерпретацию эпохи в самой себе, либо размещение ее в более широкой целостности и подчинение движению, которое ее преодолевает. Эти две тенденции соответствуют двум аспектам реальности, которые лучше Дильтея никто не заметил. С другой стороны, человек, общество имеют свой центр, свое значение в самих себе. Они составляют совокупность, в которой каждый элемент снова возвращается к целому и объясняется через него. Но, с другой стороны, какая-нибудь авантюра, даже индивидуальная, получает свое точное значение только ретроспективно, поскольку результат всегда в состоянии обновлять то, что ему предшествует. С одной стороны, истина как современница жизни заключена в границы закрытого единства, с другой стороны, она как историческая всплывает постепенно в памяти либо в отдаленном наблюдателе. Дильтей ясно никогда не выделял эту противоположность, ему не удалось сочетать свой вкус к биографии и свое влечение к универсальной истории. Эти две тенденции исследования, несомненно, соответствуют двум историческим видениям, двум философским интенциям, одни видят прошлое, свое прошлое и прошлое общностей, расчлененным на фрагменты, другие видят прошлое унифицированным благодаря эволюции, которая ведет к настоящему. Одни прежде всего различают особенности, другие идентичность человека и связь традиций. Одни находят в каждом мгновении и в каждом существовании самооправдание, другие верят в прогресс и полагают, что бу-ДУЩее представляет собой цель и мотив предыдущих фаз. Это конфликт, который имеет не только теоретический характер, а связан с различными иерархиями ценностей, с антитезой жизни и мысли, с красотой и истиной.

Неустраним ли он? Можно было бы уточнить соответствующие права обеих интерпретаций согласно аспектам действительности и творений. В конечном счете существует фундаментальная антиномия. Философия эволюции включает в себя основное и окончательное единство истории. Философия становления заключается в анархическом рядоположении много-

345

образий. Будучи узником своей эпохи и интегрированным в общество, человек определяется, находясь в прошлом и освобождаясь от его тирании путем выбора своего будущего. Но является ли это решение как для того кто живет, так и для того, кто размышляет над историей философии или философией истории, необходимым символом личных, произвольных предпочтений или претендует на универсальность истины? Вопрос, от которого зависит качество знания, которое индивид приобретает от коллективного предназначения, т.е. самого себя.