Арон Р. Введение в философию истории

ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел III. Исторический детерминизм и каузальное учение

Часть третья. Исторический детерминизм

Во вступлении к этому разделу мы показали три интенции судьи, ученого и философа, которые направляют каузальное исследование к трем целям — серьезная причина единственного фактора, необходимые связи между изолированными элементами, собственная природа исторического детерминизма. Мы должны изучить последнюю, по-видимому, самую большую проблему. Действительно, предшествующий анализ уже содержит, по крайней мере потенциально решение. Философия склонна к той же цели, что и синтез частичных результатов.

Вначале мы сравним историческую и социологическую каузальность (§ 1), чтобы примирить историков и социологов, чтобы в анализе поставить на свое место необходимость и случайность. С другой стороны, исторические или социологические каузальные связи, за исключением экономики, до сих пор нам казались рассеянными и бессвязными. Поэто-

412

му главный вопрос состоит либо в преодолении этих частичных связей. либо в их систематизации: мы рассмотрим попытки преодоления и систематизации в § 2 и 3. Возможно ли установить социальные и исторические законы, перечислить различные порядки причин, зафиксировать вообще иерархию, субординацию этих различных факторов? В § 4 останется только изучить исторический детерминизм с двойной точки зрения — с объективной как структуры реального, и с субъективной как продукт ученого, чтобы в заключение уточнить границы исторической каузальности, которые понимаются в двух различных смыслах: каково распространение каузальности в историческом мире? Какова правомерность детерминизма, т.е. до какой степени ретроспективная конструкция связана с настоящим и историей.

§ 1. Историческая каузальность и социологическая каузальность

Различие, которое диктует предыдущее изложение, носит главным образом формальный характер: историческое исследование привязывается к антецедентам единичного факта, а социологическое исследование — к таким причинам факта, способного к воспроизводству. Расхождения интереса достаточно для того, чтобы дать представление о разной ориентации обеих дисциплин. Действительно, схема упрощает подлинные данные и в ходе самого изложения материальная, социально-индивидуальная, социально-историческая, регионально-глобальная противоположности перекраивают первичную противоположность «единичное — общее».

Мы хотели бы в этом параграфе объединить результаты обеих предыдущих частей с двух точек зрения — с точки зрения формальной и с точки зрения материальной, сравнить оба типа каузальности, чтобы показать, что они сохраняют свою законность, не противоречат друг другу и предполагают друг друга. Таким образом, еще раз вернемся к социологическому предрассудку в пользу социальной и общей каузальности и покажем место, которое занимает, как в науке, так и в деятельности, историческое исследование.

***

Логическая противоположность «единичное—общее» проявляется на всех уровнях. Исторический индивид, как бы он ни развивался, поддается историческому анализу: достаточно, чтобы историк определил его своеобразие. Макс Вебер имел в виду причины западного капитализма и выяснял признаки, которые его делали несравнимым с другими формами капитализма (которые наблюдают в античности или в других цивилизациях). Вообще метод Симиана оставляет место либо анализу данных на низшем уровне, либо исследованию, которое имеет в виду специфические черты каждой фазы, либо, наконец, стремлению выяснить необратимое становление системы через чередующийся ритм (даже не напоминая источник акциденции при возникновении циклов). В этих грех смыслах экономическая социология нуждается в историческом исследовании.

413

Ни науки, ни проблемы не включены в саму реальность. Отсюда невозможность определить каузальность как антецедент, связанный со следствием через всеобщую связь. Это фиктивное правило, которому Симиан никогда не следовал. Ибо, как мы видели, либо оставляют факт в его историчности, но тогда не приходят к самому антецеденту, либо начинают с генерализации факта путем размещения на макроскопическом уровне, но тогда не будет необходимости в устранении частичных антецедентов, потому что они уже элиминированы конструкцией терминов.

Более того, как мы уже отмечали, абстрактные связи никогда не исчерпывают единую констелляцию. Мы теперь можем дать отчет об этой неизбежной свободе действий (которая, как думал Симиан, не нуждается в метафизической идее индивидуальности, в личной воле, носящей тайный и свободный характер). Одним словом, эта свобода действий имеется во всех науках, признание ее требует коэффициента безопасности для перехода от теории к практике. Но в истории эта свобода действий имеет особый смысл, поскольку, как мы уже видели, в ней общие понятия носят частичный, неточный и рассеянный характер. При выяснении причин революции вообще приходится пренебрегать индивидами, которые начали восставать в определенный момент. Социолог, который довольствуется общими причинами, может скатиться от логики к метафизике, признать доктрину, которая отвергает влияние личностей и случайных встреч. (Добавим, что если бы эта доктрина была верна, то историк бы трудился не напрасно, выясняя случайности, которые исполняли указания рока.)

Наконец, законы не всегда являются самыми поучительными результатами. История Французской революции, по меньшей мере, так же интересна, как и довольно тощие общие понятия характеризующие выводы науки, которая занимается сравнением революций. Конечно, греческое искусство более увлекательно, чем законы развития искусства.

Но социолог может возразить: интересны или нет общие понятия, не являются ли они условием всякого каузального исследования? Не возникает ли историческое исследование обязательно за правилами и сравнениями? Нет ли свободы действий между комбинированными общими понятиями и глобальной ситуацией, которая разграничивает эффективность акциденций и собственный объект историка? Чтобы ответить на этот вопрос, важно связать формальные и материальные противоположности, учитывать различные виды абстрактных высказываний.

Не изучают ли социолог и историк различные факты или, по меньшей мере, одни и те же факты под другим углом зрения? По мнению Дюркгейма, само собой разумеется, что социолог игнорирует поверхностные акциденции становления и концентрирует свое внимание на основных признаках социальных видов. И в примерах, приведенных Симианом, элиминация индивидуальных данных представляется как предписание метода. Зато историк политики увлекается приключениями Мирабо, Робеспьера или Дантона, которые не находят места в построениях: социолога.

Бесспорно, что легко можно перейти от формальной противоположности к материальной, что историческое любопытство легко превращается в любопытство к акциденциям, что требование законов ведет к исследованию частей реального, где встречаются закономерности. Важно только предупредить о двух ошибках. Во-первых, формальная и материальная противоположности не совпадают (мы видели, что историк находится на всех уровнях и рассматривает факты всякого порядка). Во-вторых, различие социального и исторического (или индивидуального), подсказываемое часто действительностью, никогда не совпадает с главным различием. Оно всегда релятивно и частично субъективно.

Формирование общества принадлежит истории. Оно изменяется вместе со временем, иногда резко под влиянием акциденций. Ибо пока они зависят от социальной конституции, не могут не влиять на нее. Различие носит концептуальный характер и исходит из рассудка (что вовсе не значит, что социальная напряженность не может быть в большой степени независимой от исторических событий, ни то, что любое общество не может характеризоваться определенной напряженностью, которая часто становится постоянной на протяжении самых изменчивых политических судеб).

Нельзя также смешивать социально-индивидуальную противоположность с противоположностью необходимости и случайности. Конечно, факты, рассматриваемые как собственно социальные, экономические системы, характер собственности, организация культуры и т.д., показывают более связанную эволюцию, но менее подчиняющуюся инициативам личностей, понятным в своих основных чертах. Но нужно сохранить адекватным и неожиданным, необходимым и случайным терминам их логический и релятивный смысл. Во всех исторических сферах, во всех обстоятельствах можно заметить формальные связи. Более того, необходимость никогда не реальна, она чаще всего имеет макроскопический характер и следует из концептуальной организации элементарных данных. Хотя эта общая необходимость реально может выражать необходимость, навязанную индивидам, нельзя ее путать с фатальностью, трансцендентной событиям и личностям.

Видно, в какой мере возможно сотрудничество социолога и историка, в какой мере один может использовать научные результаты другого. Если они будут изучать один и тот же факт, но логически по-разному, то могут опираться друг на друга. И наоборот, если они изучают разные факты или находятся на несопоставимых уровня то рискуют не знать друг друга. Нельзя представить себе историка послевоенной Германии, который бы не использовал всеобщие связи, относящиеся к трансферту, интересу, к восстановлению капитала и т.д. Даже такая проблема, как проблема возникновения капитализма, допускает применение исторических общих понятий, по крайней мере аналогий и сопоставлений. Зато какую пользу принесет социология войны (причины войны вообще) историку, анализирующему развязывание мировой войны, социология революции историку революции 1848 г.? Вся работа историка в данном случае протекает в порядке фактов, которые социолог сразу и целиком проигнорировал бы или выразил концептуально. Детали министерских

414

415

решений, восьмидневная дипломатия, которые предшествовали конфликту, относятся к акциденциям, которые сознательно и, как правило пренебрежительно игнорирует социолог.

Теперь мы можем ответить на вопрос о приоритете одной каузальности перед другой. В каком-то смысле можно сказать, что приоритет социологической каузальности очевиден: чтобы доказать необходимость определенной последовательности, нужно располагать правилом, т.е. законом. Но этот приоритет предполагает некоторые оговорки. Во-первых, если установление правила требует упрощения, если макроскопическая группа такова, что больше нельзя спускаться к событию, то историческое исследование не следует за социологическим, поскольку оно от него полностью независимо. Во-вторых, оно зависимо, оно часто является вначале, потому что необходимо анализировать ситуацию, чтобы выделить обобщающие элементы.

Необходимо ли все же снова ввести между двумя формами каузальности иерархию ценностей? Если предположить аналог модальности двух типов суждений, то являются различными или нет строгость и субъективная вероятность? Конечно, часто социальные закономерности устанавливаются лучше, чем исторические последовательности. Но важно сравнить исторические и социологические связи, принадлежащие одному и тому же порядку фактов. Было бы слишком легко противопоставить правилам экономики непредвиденные последовательности политических событий. Политические закономерности не являются ни более точными, ни лучше разработанными, чем единичные последовательности. Зато исторические последовательности экономических феноменов иногда тоже лучше выяснены, чем общие понятия. Последствия той или иной девальвации нам кажутся более ясными, чем последствия девальвации вообще.

Могут возразить: а разве различие ценностей не связано с различием уровней? Разве, согласно формуле О.Конта, в истории не лучше познают целое, чем часть? Формула, конечно, верна, если сравнивать наше знание индивидуального действия и наше знание ограниченного целого (например, совокупность событий с 6 февраля 1934 г.42, с одной стороны, и первые выстрелы, раздавшиеся в этот день, — с другой стороны). Не нужно доверять этому впечатлению, ибо люди, не осознавая, сделали историю, которую не хотели. Если концептуально истолковывать события и из них выводить общие линии, то рискуют снова вернуться к субъективной и произвольной версии. Может быть, нейтральная интерпретация («день одураченных») является не более категоричной, чем предвзятая интерпретация (фашистская конспирация или возмущение французского сознания). Означает ли это, что пример оправдывает общий вывод: целое лучше познано, чем часть, но интерпретация целого больше подвержена субъективизму? Предполагается много оговорок. Мы лучше знаем суконную промышленность Фландрии средних веков, которую источники нам позволяют восстановить в деталях. чем пропорцию различных предприятий этой эпохи, объем международной торговли и т.д. Могут ли сказать, что ограниченное целое (такое-то сражение, такая-то промышленность) известно лучше, чем более широкая совокупность (экономическое положение)9 Здесь опять

416

важно будет различать два разных случая. Некоторые политические эволюции нам известны в общем, а не детально (национал-социализм). ? других случаях мы не знаем, имеет ли глобальная эволюция (провал протестантизма во Франции) целостное единство или она распадается на ряд акциденций. Чем больше самостоятельной реальности имеет целое, тем более верно общее познание, если даже мы не знаем частностей. Наоборот, чем больше целое сводится к видению историка, тем больше наше так называемое знание скрывает незнание. Следовательно, главное заключается опять-таки в реальности или ирреальности целого.

***

Сравнение обеих частей в формальном порядке подтверждает легитимность обоих каузальных исследований. Дает ли сравнение новые результаты в материальном плане? Не исключают ли закономерности случайность или, по меньшей мере, не позволяют ли снова вернуться к уже ранее указанным идеям по поводу элиминации акциденции или роли, которую играют случаи в эволюции?

Ничего подобного: установленный социологом детерминизм не доказывает истинность социологизма. Регулярности не предполагают ни исчезновения, ни компенсации рядов, происхождение которых случайно.

Не повторяя все аргументы, которые выше уже приводили, рассмотрим частичные каузальные связи, которые мы наблюдали. Если даже концептуальное выражение изолирует конкретные феномены или конструирует абстрактные термины, все равно во всех случаях эти правила не устраняют ни внешних, ни внутренних акцидений частичного детерминизма. В начале закономерностей мы иной раз встречаем акциденции (открытие золотого рудника), последовательности которых продолжаются без конца. Вызывает или нет последствия (революция) в неожиданных продолжениях особая острота какой-либо депрессии (острота, приписываемая некоторым частным не экономическим фактам)? Наконец, макроскопическая необходимость отваживается всегда представлять точку зрения духа или рассудка. Она не допускает, чтобы на низшем уровне частные факты не действовали. Во всемирной коалиции против Германии можно заменить причины, связанные с политической ситуацией, и таким образом легко воссоздать эволюцию, быстрый рост империи и обеспеченность соперников, приведшую к авантюре и поражению. Но если бы исход был другим, то смогли бы открыть или нет такие же основные причины? (как и легко представить основные причины, которые немецкие историки могли бы найти в поражении республиканской Франции.) Однако, может быть, исход зависел от сражения на Марне, которое само подчинялось множеству индивидуальных инициатив. Сформулируем наше предположение в общих терминах: макроскопический детерминизм, установленный мысленным исключением действия акциденций или путем выделения того или иного макроскопического данного, обладает объективно и субъективно всего-навсего вероятностным значением, ибо сам по себе, видимо, является следствием аккумуляции отдельных данных, которые могли бы быть другими.

417

Он скорее всего пренебрегает элементарными случайностями, но не компенсирует их.

По правде говоря, два предположения могли бы ограничить важность этих замечаний. Если бы такое глобальное движение, как движение экономики, было как глобальное реальным, то события на низшем уровне казались бы неспособными остановить или отклонить это движение. Впрочем, если детерминизм охватывает все общество, то можно понять исчезновение акциденций, которые отмечают случайные встречи частных детерминизмов.

Чтобы выйти по ту сторону, следовательно, нужно было бы (и мы снова таким образом найдем вопросы, поставленные в конце предыдущей части), преодолеть распространение неполных закономерностей, либо придать макроскопическим связям нечто вроде объективности. В следующих параграфах мы постараемся ответить на эти вопросы.

***

Обоснованно ли остановиться на этом примирении? Обоснованно ли одновременное сохранение истории и социологии, случайности и закономерностей? Мы так не думаем, совсем наоборот, интерпретация различных каузальностей на базе специфических интенций позволяет нам редуцировать мнимый парадокс, снять псевдопроблему.

Как мы видели, историческое исследование отвечало на реакцию против ретроспективной иллюзии фатальности: отсюда стремление к воскресению, точнее, стремление перенестись в момент действия, чтобы сделаться современником участника событий. Поэтому поиски ответственностей, отрицание детерминизма, который помещает событие среди нормальных связей исторической совокупности, одним словом, попытка вообразить, что все вещи могли бы совершаться иначе, почти неизбежно ведет либо к отдельным данным (в противоположность к констелляции), либо к единичным данным (в противоположность к общим признакам). Социологическое исследование, по существу, склонно к противоположной цели.

Предположим, что социолог изучает причины самоубийства. Даже по той лишь причине, что он феномен рассматривает как социальный, он его, так сказать, будет спасать от личной свободы воли, вырывать из истории и отделять от темперамента индивида, он берет в целом самоубийства, их частоту и анализирует обстоятельства, в зависимости от которых изменяется коэффициент. По определению он не интересуется ни внешними, ни внутренними акциденциями, которые могли детерминировать то или иное самоубийство, он выясняет только регулярности, потому что ищет только их. Конечно, он может описать, но не найти: если бы социальные антецеденты не были ни благоприятными, ни неблагоприятными, то социолог рисковал бы тем, что не смог бы извлечь из цифр закономерные ковариации, которые он имел в виду. Но, по меньшей мере, природа ответа имплицирована вопросом.

Кроме того, начиная с того момента, когда социолог формулирует проблему в общих терминах (каковы причины, детерминирующие войны?), он предполагает, что эти причины установлены, он забывает или не хочет напоминать себе, что момент и особенность каждой войны связаны с индивидуальными инициативами или неожиданными встречами, т.е. с фактами, внешне чуждыми всякому правилу. Для построения детерминизма социолог по профессиональной обязанности признает его существование.

Итак, напоминаем еще раз, что детерминизм не есть простое применение к истории всеобщего принципа каузальности, а есть определенная философия истории. Неважно, что в каждом случае всеобщий антецедент приводит к всеобщему консеквенту. Предполагаемый социологом детерминизм осуществляется на определенном уровне, социолог в основном озабочен (иной раз только ими) ситуациями, массами, макроскопическими закономерности. Он ссылается на так называемый постулат всякой науки для оправдания своей точки зрения как специалиста.

Конечно, традиционная философия историка, делающая акцент на отдельных данных, на случайности, на индивидуальных поступках, тоже подразумевается. И мы не думаем о том, чтобы предпочесть одно другому, поскольку утверждаем, что нельзя вообще выбирать между двумя особыми перспективами, между двумя аспектами истории. Философ не может выступать в роли арбитра псевдофилософских дискуссий ученых. Критическая рефлексия вскрывает причину споров и их тщетность.

Человек действия одновременно использует социологию и историю, потому что свое решение он обдумывает сразу в единственной и глобальной ситуации и в зависимости от элементов, которые могут воспроизводиться, следовательно, могут быть изолированными. Элементарные правила дают возможность предвидеть последствия события, которое решение индивида вводит в ткань детерминизма. Но своеобразие ситуации оставляет место инициативе и инновации, вместе с тем она уточняет частичные закономерности. Человек действия нуждается как в этих своеобразиях, так и в этих случайностях. Без них он будет сведен к роли исполнителя судьбы. Без них он будет свободным, но слепым и, следовательно, бессильным. Если бы макроскопический детерминизм был одновременно всеобщим и реальным, то у личности не было бы никаких ресурсов и она бы занималась осуществлением трансцендентного веления (ибо она находилась бы на недоступном уровне). Если только он не стремится открыть в реальности за пределами средств и возможностей высшую цель, которую он должен преследовать. Действительно, в этом случае прошедший через акциденции частичный детерминизм недостаточен, нужно было бы прочесть закон об эволюции, который поневоле привел бы людей к известному и фатальному будущему.

§ 2, Социальные и исторические законы

По происхождению понятие закона ничего общего не имеет с понятием причины. Последнее применяется к силе, к созидательной мощи, которая порождает следствие. Понятие закона указывает на закономерности, причину которых ищут и предписаниях высшей силы. Поэтому мисти-

418

419

ческие осадки, раскрываемые анализом, совсем разные. Конечно, можно было бы заметить идею предписания, навязанного сверху, или идею рациональности, которая направляла бы необходимые повторения одних и тех же последовательностей. В особенности исторические и главным образом экономические законы сохраняют кое-что из этих экстранаучных свойств.

В позитивистской логике, кажется, причина и закон неразделимы; поскольку причина определяется как постоянный антецедент, всякая каузальная связь имплицирует закон, если по крайней мере придерживаться формулы О.Конта: закон есть постоянная связь сосуществования и последовательности. В самом деле, чем отличаются оба понятия? Следует перечислить множество отличий.

Прежде всего причина уже находится по эту сторону от закона. Можно говорить о причинах, а не о законах самоубийства, так как устании-ленные связи суть: а) макроскопические, б) исторические и единичные (так тесно связанные с исторической совокупностью, что всякая генерализация кажется сомнительной). Также можно указать на последствия, а не на законы девальвации, настолько следствия, изменяющиеся вместе с обстоятельствами, кажется, глухи к абстрактному истолкованию. В этом смысле, закон, на мой взгляд, представляет собой первое преодоление каузальности в двойном направлении общего и микроскопического (к тому же чем больше приближаются к элементарному уровню, тем связи имеют больше шансов воспроизводиться и таким образом приобрести широкое поле применения).

Но в другом смысле именно причина представляет собой преодоление закона. Причина гравитации, которую так долго искали, показала механизм действия на расстоянии. Можно обозначить два типа каузального объяснения закономерной связи: либо закон имеет более широкую надежность, из которой можно было бы дедуцировать каузальное объяснение, либо он есть типичное предположение, молекулярные данные, позволяющие реконструировать общие данные (например, атомистическая гипотеза по отношению к теории газа). Обе эти гипотезы могут быть эквивалентными, если постепенно все подпорки превращаются в отношения таким образом, что данные на низшем уровне сводятся в свою очередь к уравнениям. (Очевидно, что мы оставляем в стороне философские интерпретации принципа законности и каузальности.)

В какой степени это стремление к объяснению законов имеет эквивалент в истории или социологии? Если, как мы уже до сих пор наблю дали, социологические связи носят бессвязный характер, то мы имеем фундаментальное отличие, ибо было бы невозможно обнаружить объяс нение закона в высшем законе. Зато закономерности допускают психологическую интерпретацию: поиск мотива и побудительной причины эквивалентен каузальному объяснению в естественных науках. Можно было бы даже сказать, что здесь, как и там, наблюдается стремление к одной и той же цели: познать действительность. Индивидуальные сознания представляют элемент, жизнь человека как последняя подпорка скрывается под наблюдаемыми закономерностями. Не отрицая полностью аналогию, различия ее во многом превосходят. Стремление к реальности на самом деле завершается диаметрально противоположными результатами. Там оно продолжается бесконечно через все более и более точные отношения, здесь оно быстро фиксируется в психологических или рациональных связях, которые, несмотря на их ненадежность, завершают исследование.

С другой стороны, можно было бы, как Симиан, считать, что характерной чертой каузальности является обозначение смысла связи, установленной между двумя факторами. Вместо функциональной взаимозависимости (количество денег и цены) здесь можно отметить порядок последовательности. В связи с теорией Симиана мы видели важность этого замечания (распределение сериями, выяснение перводвигателя). Мы не думаем, что сравнение с репрезентативными теориями (механистическая теория против традиции энергетизма) оправдано, но в зависимости от формы выражения идея играет решающую роль. Вместо того чтобы затеряться во множестве функциональных связей, которые внешне оставляют свободным выбор термина, которого касается свободное действие, удается уточнить первичные факторы, диктующие всякое экономическое развитие.

Мы не должны снова возвращаться к вопросу, который выше рассмотрели. Мы резюмировали классические различия, чтобы дать окончательное определение, которого мы придерживаемся. В самом деле, нас здесь интересуют только социальные и исторические законы, которые указывают на распространение каузальной мысли. Однако когда речь идет о социальных законах, то мы находим две формы этого распространения: некоторые экономические законы, видимо, организуются в систему, другие применяются ко всем обществам и указывают на необходимые признаки человеческих групп во всех эпохах и во всех широтах (законы элиты, закон распределения богатств). С другой стороны, исторические законы отличаются от социологических связей, которые мы изучили, тем, что они в основном являются историческими. Они ценны для необратимых изменений: лингвистические законы, которые излагают закономерный переход от одной формы к другой, или политические законы, которые формулируют типические последовательности режимов или учреждений. Наконец, встает вопрос о том, в каких границах существуют такие исторические законы. Открывают ли законы, действительные для целостного становления или только для изолированных секторов исторической реальности? Мы изучим эти три пункта: а) социальные законы, б) частные исторические законы, с) проблемы законов исторической целостности.

***

Мы не будем изучать теоретическую мысль. Это было бы объектом другой науки. Мы ограничимся несколькими замечаниями, чтобы показать, что, какова бы ни была логика теоретической мысли, наши результаты не будут скомпрометированы.

Известно, в какой степени понятие экономических законов двусмысленно, в какой степени оно сохраняет иррациональные остатки: идея предписания выходит на поверхность этих так называемых констатации: экономический порядок получает особое достоинство, как будто он соответ-

420

421

ствует провиденциальной гармонии. Вот почему никогда не ставили вопрос, являющийся для теории эквивалентом вопроса, который мы ставим перед историей: существует ли даже по праву единственная экономическая теория? Парадоксальный вопрос? Нисколько, ибо всякая теория допускает упрощение реальности, рациональную конструкцию на базе более или менее ложных гипотез. Априори ничто не мешает, чтобы экономика не имела выбора среди многочисленных первичных гипотез. Можно ли сказать, что только одна соответствует реальности? Да, бесспорно, если теория, как в концепции Симиана, включена в реальность таким образом, что духу остается только ее расшифровать. Но мы уже видели, что недостаточно экспериментирования для доказательства теории, что вмешивается концептуальное рассуждение, чтобы сравнить рациональную необходимость со связями, которые были выявлены экспериментальным путем. Вместе с тем снова терзают сомнения: возможно ли постичь другие прогрессивные экономические организации? Является ли законом природы или императивом коллективного разума чередование циклов, сопровождаемое разрушениями?

Какова бы ни была эта плюралистичностъ по праву, мы являемся свидетелями плюралистичности по факту. Отсюда следует противоречивость конкретных объяснений. В самом деле, один из самых практикуемых экономистами закон каузального анализа равносилен сравнению схем и реальности. Например, в теории безработица должна быть устранена при условии, что зарплата приблизительно уравновешивает предельную производительность. Поскольку безработица не устраняется и становится постоянной, то это свидетельствует о том, что одно из теоретических условий не было соблюдено: рост зарплаты сверх предельной производительности становится причиной феномена, который противоречит предполагавшейся гармонии. Можно заметить непосредственно, что такая интерпретация не встретит с необходимостью ни исследования, соответствующего методу Симиана, который он применял для различения антецедентов и их зависимостей, ни тем более детерминации причин на базе другой схемы (например, марксистской схемы). В этом смысле практически один и тот же факт имеет различные объяснения, так же, как ученые увеличивают противоречивые предписания (экономьте, не экономьте). Третейский судья, может быть, потребовал бы доступного знания, но для настоящего времени недостижимого.

Не компрометируя наше собственное исследование, тем не менее мы можем поставить под сомнение природу экономической теории. Как бы то ни было, случай с экономикой уникален. Есть другие системы (например, юридические), но они идеальны, а не материальны, хотя их идеальность отражает созидание самой истории (а не историка). Больше того, теории представляют ценность для исторически своеобразной определенной экономической структуры. Особняком находятся некоторые очень общие высказывания, которые могут найти место в вечной экономике, высказывания классиков соответствуют капитализму и применимы только к нему: кажется, чередование фаз не найдет места в полностью управляемой экономике. Теории (кроме теории Маркса) выявляют только функционирование системы, механизм,

422

.пответствии с которым она воспроизводится. Историческое познание г« своими ограничениями снова становится необходимым для наблюди* и описания необратимой эволюции этой самой системы. Наконец всякая теория имеет частичный и абстрактный характер: она не исчерпывает ни экономическую жизнь, пережившую политические или психологические инфляции, ни тем более совокупность социального пежима каким является капитализм. Поэтому теоретическая систематизация поставляет всего-навсего один элемент исторической мысли, которая раскрывает его недостаточность и ирреальность путем сравнения с конкретным.

***

Из статистического закона, пригодного для любого общества, мы возьмем формулу распределения доходов, разработанную Парето. Всюду и везде якобы имеется пирамида судеб: много бедных на очень широкой базе, мало богатых на очень узкой вершине.

Прежде всего допустим, что этот закон был подтвержден всеми известными цивилизациями. Но отсюда не следует, что он пригоден для всех будущих режимов или, по крайней мере, такая экстраполяция содержит долю риска. Сравнение обществ с целью установления распределения судеб в самом деле неизбежно предполагает исключение необратимой эволюции; если она имеет место, то не ведает возможности инновации. После всего этого самые убежденные социалисты не могут не признать, что экономическое равенство (более или менее полное), которого они желают, никогда еще не было реализовано. Пусть будет малоразумно, малоосторожно на это надеяться, пусть. Но их надежда не превращается в абсурд, как и закон, базирующийся на опыте, не способен на вечное стремление к будущему.

К тому же допустим, что этот закон подтверждается, по крайней мере в какой-то степени, в будущем обществе. Допустим, что всего-навсего можно редуцировать высоту основания к вершине пирамиды (т.е. сократить интервал между самым большим и самым маленьким доходами), что можно увеличить число богатых и средние доходы. Значение закона будет зависеть от значения, которое придают этим изменениям по отношению к постоянным данным. Имеет ли смысл вначале ликвидация чрезмерных доходов, сведение большинства населения к среднему уровню? Здесь речь идет об экстранаучных предпочтениях, и эти предпочтения диктуют не истинность или ложность закона, а интерес, который к нему проявляют. Если предположить, что он не запрещает желаемую модификацию, то поле инициатив для действия, которое он позволяет, оказывается более важным, чем границы, которые он фиксирует .

В общем виде напрашиваются два замечания по законам такого типа: они никогда не диктуют позитивную и императивную максиму. В самом Деле, они применяются ко всему обществу, но в нем они выделяют какой-либо признак и, следовательно, в этом смысле являются частичными (слово не нужно понимать пространственно). Вместо рассмотрения распределения судеб можно фиксировать внимание на отборе богатств.

423

на делах, которые даруют привилегии и силу, на человеческих связях между экономическими классами и т.д. Столько разных точек зрения, на которых стоит социолог, чтобы изучать человека действия, чтобы трансформировать социальную действительность.

Социальные законы такого типа не означают преодоление социологической каузальности. Несмотря на их более широкое применение, — поскольку они подтверждаются всеми обществами, — несмотря на их значение для глобальной системы, они не преодолевают границы фрагментарного детерминизма, который устанавливают социолог и политик для выяснения их действия, без его подавления, чтобы осмыслить реальность не отказываясь от самостоятельности суждений.

***

Существование исторических законов является объектом бесконечных ученых споров, поскольку значение термина двусмысленно. Если под ним подразумевать всякую закономерную последовательность отношений, то можно наблюдать в истории человечества такие повторения. Действительные проблемы, как мы уже видели, касаются способа установления связей, конструкции отношений, уровня, где осуществляются закономерности, и т.д... Но обычно термин «исторический закон» пробуждает более точную идею историчности. В той мере, в какой больше требуют историчности, закон склонен к исчезновению. Ибо в конце концов единственное и необратимое становление по определению своему не предполагает законов, потому что оно не воспроизводится, — если только не через возврат к истокам, — нельзя представить приказы высшей силы, правила, которым подчиняется все движение. Мы будем следить за поступательным движением, точку отправления и точку прибытия которого мы только что указали.

Среди эмпирических правил, примеры которых мы брали в творчестве Макса Вебера, было бы напрасно различать исторические и социальные законы. Связи также соединяют между собой взаимоотношения в данном обществе, как антецедент какой-то модификации. Влияние экономики на право способствует развитию той или иной черты законодательства, ориентации в том или ином направлении его изменений. Возьмем более ясный пример: возврат к повседневной жизни харизматической власти (распределение мест между преданными вождю, охлаждение веры и т.д.) указывает на типичную эволюцию, являющуюся одновременно необратимой в каждом представлении и законной, поскольку многочисленность примеров показывает нечто вроде необходимости.

Без труда устанавливают частные исторические законы. Приведем классический пример, связанный с лингвистическими законами. Переходя от одного языка к другому, звуки, смыслы регулярно подвергаются тому или иному изменению. Особенно подходящий случаи: трансформация необратима и тем не менее проверяема путем эксперимента, ибо наблюдают многочисленные примеры, и пусть психологические или физиологические мотивы дают отчет об историческом ориентации.

По мере того как поднимаются до высшего уровня, возрастают трудности, потому что уменьшается число показателей и причина эволюции становится неясной. Рассмотрим другой классический пример — последовательность форм правления. Это исторический закон, истоки которого восходят к греческим философам. Прежде всего, необходимо точно определить демократию, аристократию, тиранию и т.д., чтобы сравнение исторических случаев было строгим. Затем для получения достаточных показателей нужно, чтобы речь шла либо об одном цикле, либо о том, чтобы можно было наблюдать эволюцию в нескольких странах. Греки исходили из этой двойной верификации. Сегодня мы наблюдаем не только благоприятные случаи. Некоторые демократии продолжаются без вырождения. Более того, эти типичные эволюции имеют макроскопический, изолированный и упрощенный характер: они заменяют каждую конкретную историческую последовательность схематической картинкой, они изолируют политический сектор коллективной жизни, группируют под общие понятия множество событий и действий. Их развертывание приостановлено внешними условиями. Их неточность огромна, ибо ритм становления не зафиксирован. Их повторение сомнительно, пока причины этой макроскопической регулярности не выяснены.

В книге Сорокина можно найти длинный список социальных циклов, которые якобы наблюдали. Учреждения, идеи, население, распределение национального дохода, благосостояние и бедность наций, — все эти феномены познают чередующиеся движения противоположного смысла. С точки зрения Парето, происходит обновление элит, в общем виде за элитой, которая опирается на силу, храбрость, насилие, следует буржуазная плутократическая элита, инструментами которой являются хитрость, интриги и идеология. То же самое касается роста народонаселения, в котором якобы имеются фазы распространения, за которыми следуют фазы регрессии или по крайней мере замедленного распространения.

Ничто нам не позволяет ни подтвердить, ни априори опровергнуть существование таких циклов. Почему только экономика о них свидетельствует? Лишь заметим, что чем более интересны циклы, тем менее они доказуемы и тем более формула туманна. Опыт свидетельствует, что учреждения, идеи, догмы зарождаются, развиваются и умирают. Но, кажется, никакой закон не фиксирует скорость этих изменений, что ограничивает значение и применение таких общих понятий. Больше того, ни в одном случае не смогли доказать бесконечное воспроизводство цикла; можно признать такое воспроизводство в ограниченных пределах, но не на протяжении всей истории.

Итак, циклы и исторические законы могут показать преодоление фрагментарного детерминизма лишь при условии выполнения того или иного положения из этих условий: применяться к истории, имеющей временно интегральный характер (так, чтобы закономерность на протяжении всей продолжительности исключала акциденции, по крайней мере в рассматриваемом секторе), применяться к исторической целостности (таким образом, чтобы исчезли пертурбационные влияния и чтобы был принят макроскопический закон, не встречая никакого сопротивления). И то, и другое условие могут быть удовлетворены независимо друг от друга. Чтобы установить реальную и бесконечную периодич-

424

425

ность, необходимо связаться с конкретным вместо конструирования схем. Чтобы раскрыть общие законы эволюции, наоборот, нужно разработать систематический компаративный метод. Мы сейчас быстро рассмотрим эти две проблемы. Вначале отметим результаты предыдущего исследования: частные исторические законы составляют только специфическую форму фрагментарного детерминизма, который мы исследовали в предыдущей части. Ни методы верификации, ни качество результатов не отличаются. С точки зрения логики, мало значения имеет то, что показатели обеспечиваются циклическим возвратом или сближением обществ, но без связи.

***

Возможно ли в позитивном духе выявить ритм всей истории? Приблизительно так формулируется последний вопрос, который подсказывает временное или пространственное распространение исторических законов. Мы должны полностью абстрагироваться от ценностных суждений, которые предполагают прогресс или упадок. Для некоторых свойств, поддающихся объективному наблюдению (рост населения, распределение доходов, богатство наций), сама наука, а не философия, будет изучать ход исторического движения.

Фактически временное распространение, очевидно, не имеет успеха. Ни в экономике, ни в народонаселении, ни тем более в политике не наблюдается вечный цикл, который проходил бы через переломы исторической непрерывности. Зато логически внутри исторических целостно-стей можно представить себе подобное распространение: тот или иной сектор социальной действительности подчиняется чередованию фаз от начала до конца (по меньшей мере, целостности).

Поэтому вначале рассмотрим пространственное распространение. Существуют или нет законы культурной эволюции, годные для эволюции каждой культуры, верифицируемые сравнительным наблюдением всех культур? Очевидно, такой вопрос априори не содержит ответа. Никто не может предвидеть и фиксировать заранее крайние пределы макроскопического детерминизма. Практически неизвестен никакой закон такого общего порядка, который был бы признан всеми историками или большинством из них. Но является ли идея таких законов логически абсурдной или противоречивой?

Каковы теоретически необходимые приемы, чтобы позитивно установить такие законы? Вначале социолог устанавливает границы систем, трансформации которых сравнивает. Пока речь идет о частных законах, это разграничение как особая форма отбора обосновано незначительно; плодотворность доказывает обоснованность. На этот раз, поскольку мы ищем реальные и целостные эволюции, единство науки должны воспроизводить единство истории. Иначе говоря, именно сравнение постепенно предлагает искомые единства. Фактически расчленение и сравнение становятся взаимозависимыми. Практически это расчленение изменяется вместе с любознательностью историка: Лампрехт придерживался национальных единств, Шпенглер — культурных, Тойнби тоже имел в виду культурные системы, но его интеллигибельные поля исследования не совпадают с интеллигибельными полями исследования Шпенглера.

Эта множественность индивидов затем позволяет комбинировать особенность каждой истории с повторением, в противном случае всякий закон исчезает. По мнению историков, сходства от культуры к культуре и своеобразие каждой из них варьируют. Больше того, этот синтез индивидуальности и закономерной эволюции обязательно ведет к биологической метафизике. Типические фазы у Лампрехта, как и у Шпенглера, соответствуют различным периодам жизненно необходимого становления. Впрочем, обе попытки довольно различны, потому что Лампрехт определяет каждую историческую эпоху через психологическую доминанту, начиная от индивидуальной психологии и кончая коллективной, фактически в разных терминах: символизм, конвенционализм, индивидуализм, субъективизм служат прежде всего в качестве синтетических принципов для организации уже известной материи. Зато эта психология нам предлагает объяснение механизма эволюции, а именно познание законов дезинтеграции и реинтеграции. Напротив, Шпенглер со смесью фантазии и интуитивного проникновения применяет дискриминационное сопоставление, которое одновременно выявляет параллелизм фаз и своеобразие каждой целостной истории. Есть ли необходимость отмечать долю произвола, проявляемую в этих синхронических картинах?

Нужно ли идти дальше? Есть ли противоречие между морфологией и законностью (в том смысле, которое научное познание придает этому термину)? Между макроскопическими законами и элементарными закономерностями интервал кажется огромным. Более того, здесь повторения неизбежно в численном отношении сокращаются. Наконец, не занимаются ни изолированием, ни конструкцией одних и тех же терминов, но претендуют подчеркнуть аналогию несравнимых историй. Чтобы трансформировать эволюционные схемы в законы, нужно еще уподобить аналогию и идентичность, последовательность аналогичных фаз смешивается с возвратом одних и тех же феноменов.

К тому же мало значения имеет соответствующее логическое понятие. Главное состоит в том, чтобы подчеркнуть основное сомнение и, так сказать, внутреннюю бесподобность таких панорамических видений. Пусть выясняют некоторые частичные закономерности (либо некоторые секторы, либо некоторые свойства) путем сравнения культурных систем, гипотеза априори приемлема и даже вероятна. Но для того чтобы прийти к неумолимым законам универсальной истории, нужно придать каждой индивидуальности автономию и абсолютное своеобразие. Однако достаточно непрерывности духовной эволюции (непрерывности, по крайней мере, относительной), чтобы сделать такое предложение, по меньшей мере парадоксальным (что не устраняет самостоятельности каждой культуры, взаимосвязи математических истин, открытых греками и интегрированных в современное научное здание, вместе с философией и жизненной позицией греков). Изоляция культур снова оставляет место связям, обменам и заимствованиям. Поздние культуры не начинают всякий раз с той же точки, с которой начинали ранние культуры. И в позитивном плане чаще встре-

426

427

чают рассуждения о так называемой фатальности, которой они будто бы подчиняются.

Двойной западной традиции — единство человеческой истории и тысячелетняя эволюция к более или менее заранее зафиксированной цели — Шпенглер противопоставил две противоречащие догмы: неизбежные циклы внутри отдельных культур. Но в любом случае эти догмы не могут базироваться на каузальных высказываниях. Действительно, в той мере, в какой поднимаются на более высокий макроскопический уровень, возрастает произвол в организации и отборе. Позитивно интерпретируемые легальные связи всего-навсего отмечают типичные частичные эволюции, становящиеся более или менее правдоподобными благодаря приблизительным сопоставлениям. Чтобы их освятить как рок, социолог заменяет вероятностные рассуждения метафизическими предписаниями. Слишком яркие индивидуальности якобы слепо подчиняются трансцендентным законам, которые с помощью чуда индивидуальный мозг якобы смог расшифровать.

***

Таким образом, своеобразие исторического закона по отношению к каузальным связям приводит к макроскопическому и целому, либо к претензии уловить закон необратимого становления. Может быть, именно эта последняя претензия играет решающую роль, ибо в законах эволюции теологические воспоминания смешиваются с позитивными понятиями. Конечно, эти понятия можно рассматривать как остатки, очищенные от провиденциальной мистики. Необходимо еще раз подчеркнуть общность, существующую между теми и другими, идентичные гипотезы, которые оправдывают сближение энциклопедических социологии и традиционных философий истории.

Каковы вопросы теологического происхождения, которые могла бы взять и сохранить наука, поскольку они по праву не преодолевают научное значение? Прежде всего, кажется, что тенденциями эволюции являются преобразования этих законов, имманентных становлению, которые представляли по эту или по ту сторону феноменов. В самом деле, всякий индивид стремится к тому, чтобы оказаться в истории, отметить точку, где занял бы видное место в эволюции экономического или политического режима, с которым волей-неволей связан.

Таким образом, можно было бы сегодня отметить самые характерные преобразования капитализма с начала века, можно было бы расположить в ряд эти различные преобразования, было бы достаточно продолжить мысленно эту своеобразную последовательность, чтобы выявить тенденции эволюции. Логически эти тенденции опираются на единственный показатель, они просто представляют продолжение в будущее, в зависимости от вероятностей уже известного прошлого. Вероятность может быть подтверждена анализом настоящего, выяснением глубинных причин в структуре самой экономики, которая дает отчет о наблюдавшихся и предполагавшихся изменениях.

В соответствии с социальной сферой, зги высказывания проходят все оттенки, начиная от туманного правдоподобия и кончая вероятностью.

близкой к надежности. Три фактора определяют эту надежность: во-первых, анализ настоящего, который обосновывает предвидение, более или менее близкое к необходимой теории, идеальной формой которой является марксистская схема (упадок неизбежно следует из внутренних противоречий, направление становления так же фатально, как современный процесс, в соответствии с которым воспроизводится капитализм). Во-вторых, распространение и уточнение данных, которые истолковывают. В-третьих, изоляция сектора, об изменениях которого идет речь. В случае с экономикой обособление проявляется довольно широко, чтобы с оговорками о предполагаемых неожиданных потрясениях, дескриптивные предсказания подтвердились довольно широко (здесь мы думаем о предсказаниях такого порядка: упадок либерализма и конкуренции, рост вмешательства государства и т.д., а не об относительных предвидениях, связанных с ценами и с циклами цен, базирующихся на закономерностях). Зато как только без ограничения растягивают поле применения, следовательно, как только суждения начинают опираться на довольно произвольный отбор, вероятность утверждений быстро уменьшается. Каждый себе строит свои тенденции эволюции. Каждый ссылается на ту или иную совокупность фактов, и снова встает вопрос: подчиняется ли вся история определенным тенденциям, которые индивид может расшифровать в фактах?

Близки к этим тенденциям эволюции законы тенденции, которые указывают направление, на которое ориентируется определенная частная история. Так, например, социологи формулируют тот или иной религиозный закон: например, закон персонализации или спиритуа-лизации, боги якобы все больше и больше становятся личностями, религии все больше и больше этическими. Но эти так называемые законы, если они дедуцируются из простых констатации, представляют риск для всех экстраполяции на базе фрагментарных данных. В определенное время наблюдают движение в определенном направлении: ничто не запрещает регрессии или отклонения. С другой стороны, эти законы приобретают подлинно научный характер, когда они подтверждаются или объясняются элементарными психологическими или логическими истинами. В истории так долго верили в прогресс, что в разуме увидели естественную зрелость человеческого духа, в суевериях прошлого эквивалент наивных мечтаний. За неимением психологии или логики все свели к чистой эмпирии: этот историк должен прочесть закон чередования, другой закон деградации... Может быть, удастся верифицировать эти частные законы, но хотели бы уловить закон частичной эволюции на протяжении всего времени или всей эволюции. Однако наука, кажется, не способна присоединиться к стремлениям философии.

Мы всегда обнаруживаем ту же сомнительность в отношении ритма единой истории либо истории в своей совокупности. В предыдущем разделе мы видели, что историк посредством выбранных им ценностей, а также посредством занимаемой им позиции в состоянии определить этот ритм. Зато кажется, что объективной науке, по крайней мере, позитивной науке не удается ответить на эти вопросы (но праву и фактически они являются вопросами), потому что она не знает о существовании та-

428

429

ких законов. В сущности незнание нормально, ибо для того, чтобы заметить необратимый или циклический ритм становления, определенное направление или отсутствие какого-либо направления, нужны будут упрощение, регулярность, непрерывность, что исключает акциденции и сложность социальных событий. Вынужденный выбирать, историк тем самым рискует заменить свои предпочтения экспериментом или, по крайней мере, подчинить эксперимент предпочтениям, если только в природе человека и духа он не различает неизбежное призвание. За неимением этого каузальная мысль завершается только более или менее случайными обобщениями, более или менее частными законами — сконструированными и вероятностными формулами, которые вера и страсть возводят в фатальность.

§ 3. Каузальный синтез

До сих пор мы не нашли те принципы систематизации, которые ищем. Ни единство исторических и социологических каузальностей, ни социальные или исторические законы не отвечают требованиям синтеза, потому что они не преодолевают разбросанность и фрагментарность детерминизма. Социальные законы охватывают в некотором смысле более обширную систему, они распространяются на большую продолжительность, они группируют факты на более высоком уровне. Вместе с их расширением растет их ненадежность, но они остаются частными и бессвязными. Однако вся история в одном смысле решает проблему систематизации. Исследование начинается с одного конца и поднимается до определенного конца, выбор точек отправления и прибытия остается внешней для каузальной мысли. Тем более что в непрерывном рассказе необходимые связи нуждаются в организации.

Мы последовательно рассмотрим три вопроса: существует ли, можно ли обнаружить примат той или иной причины? Можно ли перечислить все причины? Можно ли выделить среди таких типичных причин постоянные связи? Эти три вопроса, естественно, подчинены основному вопросу этого параграфа: может ли сама каузальная мысль давать принципы систематизации?

Такого рода утверждения, как «идеи правят миром» или «производственные отношения составляют детерминирующий фактор исторического развития», являются банальными и спорными. Но очень редко думали о том, чтобы подвергнуть критике претензию формулировать подобные утверждения. Философично ли задаваться вопросом о том. что правит миром — идеи или интересы? Является ли более философским вопрос о том, в самом ли деле производительные силы суть первоначальный или исключительный, или господствующий фактор истории? Мы возьмем этот последний тезис как пример, мы его в общем будем критиковать (критика будет касаться также всякой теории первичного фактора).

Оставим в стороне сомнения, связанные с составлением терминов: нужно ли исходить из производительных сил или из производственных отношений? Охватывают ли они все юридические законы и некоторые политические формы или только технику и экономическую организацию? Если расширять чрезмерно первичный фактор, то не будут ли внутри него открывать действительную первоначальную причину? Каждый свободен определять по своему усмотрению производственные отношения43, и, какова бы ни была дефиниция, эти отношения не будут составлять исключительную причину.

В самом деле, как доказать высказывание: производственные отношения детерминируют всю совокупность общества? Будут применять статистическое доказательство с помощью социологических общих понятий: определенное состояние термина «производственные отношения» якобы постоянно приводит к определенному состоянию терминов «политический режим», «идеология» и т.д. Однако такое доказательство терпит неудачу: развитые капиталистические режимы тоже сочетаются с самыми разными политическими конституциями, и эти конституции в какой-либо стране иногда меняются, хотя эти изменения не совпадают с экономическими преобразованиями или не следуют за ними. Политическое развитие, например, обладает определенной самостоятельностью, хотя оно сильно зависит от экономического развития. Будут применять также историческое доказательство: начиная с любого события движение к первоначальной причине якобы приводит к экономической причине, которая будто бы есть действительная и последняя причина. Охотно можно признать, что движение вспять, начиная с любого события, восходит к экономическому феномену. Достаточно довольно далеко продолжить поиск, более того, различные причины так хорошо связаны между собой, что быстро можно натолкнуться на экономический антецедент. Но проблема состоит в том, чтобы выяснить, как этот антецедент может быть настоящей или последней причиной. Мы рассмотрели механизм исторического исследования: немыслимо, чтобы заранее и вообще можно было сказать, что такой-то антецедент является детерминирующей причиной. По какому праву останавливаются на движении вспять? За пределами экономического антецедента начнут выяснять другие, неэкономические антецеденты. Как придать смысл выражению «в конечном счете». Как доказать, что именно эта ситуация есть подлинная причина и что эта ситуация сама является следствием режима производства?

Можно представить, прежде всего, нечто вроде метафизического различения между сущностью и явлением. Но никто не придал второго смысла этой противоположности, как и все те, кто хочет уловить генеральные линии развития истории, но не соглашается с необходимостью отбора, некоторые марксисты часто склонны к принижению фактов, о которых экономика не дает отчета, склонны считать их вторичными и поверхностными. Статически экономика якобы является базисом; динамически экономика в конечном счете детерминирует будущий порядок.

Мы можем принять постоянную формулу, но при условии, что она не имеет каузального характера. Действительно, чтобы из нее сделать соци-

430

431

ологическую истину, необходимо сконструировать два термина: причина и следствие (такое-то состояние экономики, такое-то состояние политики), и тогда мы снова придем к доказательству, которое невозможно. Но правомерно описать общество, исходя из производственных отношений, хотя эта правомерность должна базироваться на аргументах, являющихся внешними для каузальности, а плодотворность этого метода, может быть, изменяется в зависимости от обществ.

В динамическом смысле формула требует, чтобы, исходя из данных производственных отношений, могли предвидеть систему будущего: в конечном счете коллективная собственность на средства производства заменит индивидуальное присвоение. Что можно сказать об этом предвидении? Если бы экономика повиновалась самостоятельному закону, то были бы возможны также предвидение и объяснение. Но диалектика, которая идет от одной исторической целостности к другой в прошлом, следует не из независимого экономического развития, а из взаимодействия элементов (например, наука, очевидно, реагирует на технику). То же самое касается будущего, нельзя сравнивать экономическое развитие с тем самым движением, которое продолжается, будучи безразличным к внешним влияниям, в русле господствующей линии сложного становления. Сразу же строгость предвидения уменьшается; предположим, что капитализм, запутавшись в своих противоречиях, не способен на прогресс, но тем не менее реакция людей на катастрофу заранее не фиксируется, мелкая пролетаризированная буржуазия способна предпочесть коммунизму другой режим. Следовательно, предвидение может касаться лишь некоторых черт системы (бюрократия, концентрация производства, участие государства в управлении хозяйством и т.д.), а не всей системы или деталей будущего общества и противоречивые воли касаются больше индетерминации, чем обязательных принципов, к которым все доктрины приспосабливаются. Наконец, добавим, что эта возможность частичного предвидения (вероятного предвидения) характеризует не только экономику. Некоторые черты всякой будущей политики могут быть дедуцированы из современной политики. Относительная автономия каждого движения дает понятие об этих фрагментарных предвосхищениях как о неудачных попытках дедуцировать из одного фактора все остальные.

Но могут сказать, что эта жесткая однолинейная каузальность не отвечает диалектическому мышлению, игнорирующему такую причину, которая одновременно не является следствием. Главное якобы состоит во взаимодействии различных исторических сил, где экономика представляет господствующую силу. Мы охотно примем это понятие взаимодействия, которое не является ни специфически марксистским, ни специфически диалектическим (взаимодействие становится диалектическим, когда оно вписывается в прогресс, когда антитезис в ответ на тезис, произведение в ответ на действия создателя, детерминируют присоединение к высшему термину, который связывает первые два)44. Сосуществование определяется через взаимодействие. Если рассматривать две системы — политику и экономику, то конечно, надо будет признать обмен влияниями. Но как только начинают касаться деталей, взаимодействие превращается в постановку проблемы: в каком смысле в

такой-то момент осуществляется действие? Я не утверждаю, что всегда приходят к односторонней связи: формула взаимодействия отражает границы нашего знания и нашего анализа, а также структуру исторического мира. Может быть, на высшем или низшем уровне заметят руководящий принцип.

Что касается господствующей роли, которую отводят экономике в этом универсальном взаимодействии, то плохо видны ее смысл и значение. В философском доказательстве можно представить исключительную или решающую роль экономики или роль, которая предшествовала эмпирическому исследованию. Но если все исторические реальности эффективны, то как заранее можно прокламировать для всех обществ, что такая-то причина играет господствующую роль? Такое высказывание ограничивается бесконечной генерализацией фрагментарных результатов. Конечно, многие марксисты, пронизанные духом научного фанатизма, унаследованного из прошлого века, будут довольны тем, что их философия представляет собой науку, как их наука представляет собой философию. Но если материализм свести к этому простому тезису, то особо важная роль экономического фактора поступательно будет уменьшаться и выиграет в правдоподобии в той мере, в какой потеряет в интересе. Ибо кто ставит под сомнение значительное влияние экономики на историческое становление?

Во избежание превращения доктрины в туманную генерализацию каузального действия, присущего экономике, могут попытаться придать строгий смысл идее господства экономики. Но эта попытка обречена на провал как стремление оправдать исключительную эффективность. По отношению к какому термину следует измерить это господство? Можно ли говорить о таком господстве, которое имело бы место во всех обществах и сказывалось бы на всех исторических феноменах? Такое понимание при условии, что оно не противоречит самому себе, потребовало бы бесконечного доказательства на протяжении универсальной истории. Уже сейчас оно не соответствует нашим знаниям, ибо идеологические, религиозные или политические феномены не имеют в виду в качестве господствующей причины экономику. (Какой экономической причины достаточно для объяснения перехода от политеизма к монотеизму? Для объяснения эволюции современной физики? Крестовых или религиозных войн?) Наконец, мы всегда возвращаемся к одной и той же аргументации: взвешивать эффективность различных антецедентов в каждой ситуации. И как заранее сформулировать единственный и постоянный результат этих единичных оценок?

Высказывания вульгарного марксизма, которые мы только что оспаривали (с нашей точки зрения, всякий марксизм, который выдает себя за науку, а не за философию, есть вульгарный марксизм, потому что он сам себя не осознает), связаны с двойной ошибкой: безоговорочная генерализация суждений, действительных для нашей эпохи, игнорирование философского смысла так называемых научных формул. Маркс прежде всего изучал общество своего времени и думал, что структура общества зависит в основном от экономического режима. Бесспорно, это высказывание точно, но его нельзя применить как таковое ко всякому прошлому. С другой стороны, этот анализ настоящего соединяет-

432

433

ся с философской идеей о том, что человек, прежде всего определяется через труд45, а история человечества через изготовление средств производства и, таким образом, самой среды. Отсюда возможность рассмотрения различных цивилизаций в свете условий существования, определяемых техникой и экономикой. Одновременное забвение исторических и философских источников теории породило всякие нюансы вульгарного материализма, всякие вербальные полемики о примате, исключительности и господстве экономического фактора. Споры бесполезные, ибо систематизация на базе того фактора не связана и не может быть связана с каузальной мыслью (и наше опровержение можно использовать в тех же терминах в отношении любого другого фактора). Фактически марксистская систематизация имела антропологический, а не каузальный характер, в качестве центра она имеет определенную идею о человеке, а не эффективность той или иной причины. Поэтому на предыдущих страницах мы не опровергли марксизм полностью, мы не рассмотрели главные идеи марксистской философии, а именно историческую диалектику (образование обществ на базе производственных отношений, интеллигибельность связей одной целостности с другой, диалектику — отрицание и отрицание отрицания — исторического движения).

***

Перечни причин или исторических факторов многочисленны. И мы не намерены обозреть все эти перечни: нас интересует только принцип классификации; от логики до метафизики, проходя через историю и социологию, все науки интересны в своих попытках.

Мы, прежде всего, будем различать горизонтальные классификации — исторические или, так сказать, институциональные классификации, и пересекающие классификации, которые, предполагается, воспроизводят объективную иерархию сущностей. Промежуточными являются теоретические, психологические или антропологические классификации, начиная с тенденций человеческой природы. Эти различения не исключают сочетаний. Такая классификация, как классификация Шелера, стремится к синтезу.

Такие логико-метафизические классификации, как классификация Мейнеке или г.Берра — биологическая, психологическая, духовная или случайная каузальность, необходимость и последовательность — нам кажутся малополезными. Практически историк никогда не знает того, что в представленном ему сложном и конкретном событии относится к каждой категории46.

Метафизические иерархии (Конта или Н.Гартмана), взятые как исторические классификации, вызывают то же возражение. Конечно, фундаментальное высказывание «низшее определяет высшее, которое остается автономным», может быть, имеет философский смысл. Из него дедуцируются связи от жизни к сознанию, от сознания к разуму. Но и в данном случае трудно перейти от этой концептуальной метафизики к исторической реальности. Более того, эти утверждения в той мере, в какой они правомерны, поддаются непосредственному доказа-

тельству (например, в том, что касается неустранимости идей как таковых), и этот последний метод имеет преимущество признавать специфику различных исторических целостностей, не выражать в терминах каузальности различие духовных миров и множество человеческих де-ятельностей.

Бесспорно, горизонтальная классификация избегнет этих критических замечаний. Можно перечислять социальные институты (церкви, семьи, корпорации, государства и т.д.), которые историк снова находит в большинстве случаев, но такое расчленение видоизменяет вместе с обществами и эпохами любознательность ученых. Всего-навсего приведут к Memento*1 причин, функцией которого является напоминание наблюдателю о том, что следует наблюдать эти различные феномены. Такая классификация нисколько не равносильна систематизации, ибо она оставляет неизвестными причинные связи.

Только классификации смешанного типа отвечают всем требованиям, которые одновременно раскрывают исторические силы через становление и социальные институты, являющиеся их выражением и, так сказать, воплощением. Такова, например, теория Шелера. Она базируется на различении материальных и идеальных факторов. Содержание, So-sein48 идей всегда независимо от социальной реальности, духовный акт индивидуальности биологичен и историчен. Материя только отбирает среди идей те, которые осуществляются в определенную эпоху (Шелер, кажется, одновременно имеет в виду культурную реализацию идей и историю чистых идей). Действия элит якобы составляют позитивный фактор созидания. Свободный в эмпирии дух — свободен в мире. Реальные факторы в каждую эпоху детерминируют настоящее и будущее, фиксируют поле ненадежности. Идеи имеют только власть моментально остановить, замедлить или строго направлять эволюцию, которая совершается без них, если они выступают против нее. Шелер указывает на три реальных фактора — сексуальность (семья), воля к силе (т.е. политика) и, наконец, желание существования или богатства (т.е. экономика). Эта теория истории есть перенос философской антропологии: в ней рассматриваются даже свобода и бессилие духа при решении индивидуальной и коллективной судьбы. Социальные институты связаны с инстинктами через конечную цель, которой они соответствуют. Только роль элит характеризует на правах собственности структуру истории. И еще, трансформация элит и обществ объясняется психологическим изменением руководящих групп (торговцы следуют за воинами). А также большую или меньшую свободу по отношению к социальной материи, ее большую или меньшую действенность выражает старение человека, которое отражает коллективную судьбу. Непрерывное господство реальных факторов, закон происхождения идеальных факторов (связи рода в различных эпохах с политикой и экономикой, религии с философией и наукой) являются одновременно антропологическими и историческими, трансцендентными становлению и верифицируемыми им.

Мы подробно не будем обсуждать эти широкие обобщения, имеющие яркий и вместе с тем сомнительный характер. Мы ограничимся нашими принципиальными замечаниями в адрес таких концепций.

434

435

Переход тенденций к социальным институтам вызывает два возражения. Шелер признает, что в каждом отдельном действии человек полностью ангажирован. Без голода и жажды не было бы экономики, но без науки современная экономика не постижима. То же самое касается семьи, она предполагает сексуальный инстинкт и понимание юридических норм. Но как дать отчет об этих предполагаемых постоянных импульсах, исторически вариабельных социальных институтах? Теоретическое деление плохо соответствует историческому делению. Идеи и страсти, потребности и знание всегда смешиваются и путаются. Человеческая природа, выделенная абстрактным путем, проявляется только в аспекте конкретно несводимой позиции.

Допустим, что конечная реальная цель здесь и идеальная цель там создают противоречие между двумя классами факторов. Тогда единственным следствием этого будет автономия идей (религия, наука, философия) как таковых. Поскольку идеи становятся силой, интегрируясь со страстями, то мы снова находим многообразие факторов. И снова возникает вопрос, как можно априори, исходя из сверхисторической антропологии, определять отношения между факторами, социальное воплощение которых изменяется вместе с эпохами? Тем более что импульсы, изолированные философом, оказываются неразделимыми во всех социальных институтах: нужно, чтобы отношения между факторами были непосредственно обнаружены и доказаны. Еще раз мы приходим к психологии или метафизике, замаскированной под теорию истории.

Допустим, что эти высказывания, как это иной раз предлагает Шелер, являются самыми общими социологическими законами. Как мы будем постигать примат какого-либо фактора?

Выше мы показали, что нельзя найти основную и исключительную причину для истории прошлого. Удастся ли зафиксировать направляющий фактор если замкнуться внутри какой-либо культуры? Разумеется, что мы ищем каузальную, а не психологическую интерпретацию этого примата: нет сомнения в том, что в зависимости от эпох типы людей разнятся. Шелер дает две формулы: он говорит о вариабельной независимости и о факторе, который фиксирует поле индетерминации.

Понятие вариабельной независимости, на наш взгляд, бездоказательно. В самом деле, оно предполагает абсолютную автономию частичной эволюции. Но даже в эпоху капитализма движение экономики не носит изолированный или независимый характер. Политика, если она есть следствие экономической ситуации, оказывает влияние на причину. Тоталитарные режимы хорошо доказали, что сила государства не останавливается на границах рынка.

Возьмем другую формулу, т.е. формулу о поле индетерминации. Она кажется более приемлемой, потому что статична, с другой стороны, ее можно защищать бесспорными аргументами. В условиях капитализма некоторые черты общественных отношений или индивидуального существования неизбежны (противоположность классов, роль денег и т.л.). как если бы, действительно, экономика размечала границы, внутри которых действуют изменения, приписываемые другим факторам. В этом смысле формула сохраняет значение. Остается узнать, выступает ли и

каждую эпоху один-единственный фактор, который и предписывает другим феноменам рамки.

Рассмотрим любое общество. С точки зрения природы экономики мы можем сделать вывод об отсутствии некоторых социальных институтов, иначе говоря, о присутствии точно определенных социальных институтов: следствие взаимосвязи, которая объединяет друг с другом различные части целого. Но если исходить из политического, юридического или религиозного феномена, то можно прийти к аналогичным выводам. Определенная политика несовместима с любой экономикой, определенное право тоже несовместимо с любым способом производства и обмена. Всего-навсего в каждую эпоху выбор феномена если не обязателен, то, по крайней мере, особенно удобен и мотивирован. Но какова бы ни была точка отправления, выводы скорее имеют негативный, чем позитивный характер: такая-то экономика исключает такую то политику (например, управляемая экономика, формальная демократия), либо еще выводы формулируются в терминах тенденций: такая-то экономика благоприятствует такому-то виду власти. В той мере, в какой обращаются к более отдаленным феноменам, тенденции становятся менее надежными. Поле вариаций, невозможность точно установить границы есть только метафорическое выражение одновременно социального единства и разъединенности коллективного существования.

Лучшим доказательством того, что эти формулы превышают наше знание, является противоположность между стремлением к ретроспективным объяснениям и бедностью предвидений. Частичные предвидения, проекты будущего, фрагментарных каузальностей, установленных экспериментально, вполне успешны. Но предвидение, связанное с системой будущего (экономическая или социальная система), есть образ нашей глобальной интерпретации настоящего. Оно фиксирует, исходя из того или иного относительно постоянного данного, некоторые черты других социальных институтов (необходимых или исключенных). С этими позитивными высказываниями сливается память исторических синтезов: показанные в прошлом, общества представляются наблюдателю как массивные единства, выражения силы или воли, которая постфактум приобретает нечто вроде силы. Но в действительности, человек никогда не позволяет себе ограничиться единственной интенцией, он проявляет свою непредсказуемую свободу через многообразие миров, в которых он проецирует свои мечты, надежды или множество образов своей реальной жизни. Единство исторических целостностей, которые историк неизбежно конструирует, не следует из рядоположенности или из сложения элементов, появившихся после расчленения в причинном плане, оно имманентно общности, подсказано нравственной истиной или человеческим призванием.

***

Нет перводвигателя всего исторического движения, — одним словом, таково заключение нашего исследования. Впрочем, это заключение мы могли прямо дедуцировать из всего каузального исследования, ибо есть

436

437

противоречие между априорным или апостериорным утверждением каузального примата и методической гипотезой детерминизма, т.е. между анализом и сравнением.

Таким образом мы оговариваем права других методов. Переход от одной целостности к другой может быть понят как необходимость, но не в зависимости от наблюдаемых закономерностей, а путем предпочтения внутренней необходимости интеллигибельных связей. Может быть, диалектика примиряет антитезисы, которые в соответствии с рассудком кристаллизуются в неразрешимые противоречия. Еще необходимо сохранить различия, не смешивать психологию, историю и антропологию, не навязывать каузальной мысли задач, которые превышают ее способности и, может быть, способности человеческого духа.

§ 4. Исторический детерминизм

Отрицательные результаты двух предыдущих параграфов нас приводят к начальной точке. Рассеянные закономерности соединяются между собой и с единичными следствиями, чтобы обозначить линии исторического движения, установить границы и предвидеть результаты действия.

Для характеристики исторического детермизима нам остается выделить материальные результаты, включенные в наш логический анализ. Совместима ли каузальность со структурой исторического мира? Превращается ли она в нечто автономное? В целостное и интеллигибельное единство?

***

Обычные дискуссии относительно употребления каузального понятия в истории вращаются вокруг первого вопроса, который мы только что сформулировали. Вместо определения причины как постоянного антецедента детерминизм понимают в духе физического детерминизма, в самой твердой форме. Сразу возникает вопрос: существуют ли исторические законы? Подчиняется ли история таким законам? Вопрос темный, имеющий скорее метафизический, чем логический характер, стараются различать конкретно четкие каузальности (психологическую, биологическую, даже социологическую) или еще противопоставляют историческую случайность природной необходимости и пытаются найти промежуточное положение между исторической случайностью и природной необходимостью.

Конечно, представленные как причины антецеденты в разных науках являются разными, и в этом смысле исторический детерминизм имеет психологический характер (мотивы, побудительные причины, идеи здесь являются причинами). Механизм обществ тоже, кажется. отличен от механизма физических феноменов, как и последний отличается от витального функционирования. Сравнение этих различных детерминизмов не безынтересно, но либо рассматривают сущности — и мы оставляем в стороне трансцендентные рассуждения — либо сравнивают устроенные эксперименты. Не понятие причины варьирует, а конструкция концептов, организация связей. Поэтому после, а не до логического анализа должно было начаться сравнение структур. Они также поддаются научному наблюдению, как и феноменологическому описанию.

Рассмотрим прежде всего аргументы тех, кто хотел бы устранить каузальность из людского мира. Их можно свести к двум высказываниям: либо утверждают, что последовательности исторических фактов исключают отношения причины и следствия, либо, учитывая признаки событий, удается фиксировать изолируемые регулярности.

Мы сразу же отвергаем первый аргумент. Между причиной и следствием существует не только постоянная связь: в переходе от мотива к действию и от первопричины к следствиям дух открывает истинную ин-теллигибельность (и возможно, что эта интеллигибельность проявляется на всех уровнях). Но эта интеллигибельность совместима с необходимостью, которая не всегда имеет механистический или физический характер; следствие в истории не соответствует антецеденту как движение шара удару, которому он подвергается, или как расширение тела в теплой атмосфере. Закономерная последовательность представляет необходимое и достаточное условие. Конечно, нельзя установить между двумя терминами уравнения каузальную связь: 2+2 не есть причина 4. Когда историк имеет дело с идеями как таковыми, когда он приходит к рациональным системам, то каузальность исчезает. Но достаточно свести эти системы к психическим данным, чтобы заменить действительные связи привычек мышления исторически специфическим и подлежащим рассмотрению детерминизмом.

Более серьезными являются аргументы, которые ссылаются на случайный, индивидуальный и свободный характер событий и, следовательно, на невозможность сформулировать законы, которые можно сравнить с законами, управляющими природой. Но эта противоположность связана с уже преодоленной эпистемологией. Наука больше не знает этих абсолютных правил, которые подобны предписанию Всевышнего и навязываются миру. Действительно, либо придерживаются приблизительных макроскопических связей, либо представляют себе микроскопическую структуру материи, и тогда далекий от того, чтобы прийти к подлинному атому, ученый продвигается от связи к связи, а крайняя индетер-минация становится индетерминацией, которую создает вмешательство наблюдателя. В обоих случаях приходят к сближению: легче согласятся с тем фактом, что все исторические связи были разработаны с помощью концептуального выражения. Здесь и там последний фрагмент и все целое ускользают от объективного познания, как если бы разум был осужден на то, чтобы никогда не достичь объекта, который бы его полностью удовлетворил.

Впрочем, мы не думаем отрицать различия. Три термина: случайный, индивидуальный, свободный метафизически и, если можно так выразиться, метафорически обозначают три признака человеческого становления. Ретроспективная организация фактов, сконструированных на базе событий, исторический детерминизм чужд альтернативе необходи-

438

439

мость — случайность49. Историк может встретиться с этим антитезисом, взятом в строгом смысле слова, только в том случае, если он возвысится над реальностью, над своим положением ученого как узника времени, человека, обреченного на то, чтобы оставаться за пределами целостности. Напротив, если противопоставляют случайность необходимости, как акциденцию закономерности, то верно в формальном смысле слова, как и в материальном смысле, что в истории случайность играет особую роль.

То же самое касается метафизики индивидуального. Она ничего общего не имеет с логической проблемой исторической каузальности. Если придать личности (индивидуальной или коллективной) абсолютное единство, то нельзя будет действия или периоды свести к законам, каждый момент будет выражать по-своему это единство без эквивалента. Если и на этот раз мы оставим в стороне эту метафизику, то мы дол жны будем заниматься только наблюдением и описанием: в самом деле. человек представляет собой относительно закрытое целое. Каждый действует по-своему, если приходит к отдельному решению, то это часто лучше объясняется своеобразием характера, чем общими правилами или обстоятельствами. Практически историк, за исключением биографа, включает действие в среду. Если среда не отзывается на действие, то историк в качестве случайности вводит роль личности. Для него мало значения имеет метафизика индивидуальности: он анализирует действия, их истоки и следствия, а также устанавливает границы адекватных и случайных связей. И когда речь идет о такой более широкой индивидуальности, как нация или культура, он учитывает даже в каузальном устройстве целостный характер системы. Закономерности, установленные в определенном обществе и для определенного общества, как таковые не подлежат обобщению. Абстрактно отсюда следуют три последствия: поле законности связей обычно более ограничено, нормальные условия, в которых эта законность подтверждается, являются более точными и сложными, наконец, каузальные связи (и особенно теоретические связи) иногда объединяются в одну систему, которая отражает историческую структуру.

Мы также отбрасываем сомнения относительно свободы. Если предположить, что допускают свободную волю в самой традиционной форме, то отсюда не следует никакого вывода для исследования. Как указывал еще Макс Вебер, тип свободного действия есть разумное действие. И это действие хорошо понятно благодаря мотивам и побудительным причинам, оно также лучше всех поддается воспроизводству в той мере, в какой ситуация, которой оно соответствует, повторяется. Поэтому метафизическая свобода не подрывает ни предвидение, ни объяснение.

Конечно, тот, кто верит в свободу, может стремиться к тому, чтобы придавать меньшее значение детерминистским интерпретациям. Он поставит под сомнение их законность, поскольку, с его точки зрения, веши могли бы происходить иначе. Но чаще всего философ, не осознавая полностью, думает об исторической свободе, которая не касается так называемых метафизических загадок, т.е. эффективности встреч или силы воздействия людей (и в частности, индивидуальных воль). Необходимость, которую он отрицает, полностью имманентна и представляет со-

бой необходимость социальных институтов или коллективных движений. Мы признаем, что есть своего рода сходство между метафизической и исторической необходимостью (или случайностью): но не более того, физиологический и психологический детерминизм не мешает некоторым индивидам, всему человечеству победоносно выступать против анонимных сил или тирании вещей.

***

Настоящие вопросы возникают по ту сторону логики. Они касаются автономии и единства исторического детерминизма, фрагментарность и незавершенность которого мы показывали до сих пор.

Когда историк от объясняемого факта восходит к антецедентам и непосредственно связан с вариабельными данными, то почти никогда не беспокоится об относительно постоянных данных (физическая среда, раса), которые, конечно, не идут в счет в таком отдельном событии, но которые, может быть, определяют целостность истории или, по крайней мере, некоторый штрих этой истории. Нужно использовать социологический метод, чтобы обнаружить эти влияния, но это на таком макроскопическом уровне, что верификация трудна, если вообще возможна. Историк и социолог, если можно так выразиться, профессионально в основном интересуются историческими и социальными феноменами. Причины, связанные со становлением (природы, расы и часто населения, за исключением неожиданных изменений плотности), историк склонен игнорировать, а социолог колеблется между отрицанием и догматизмом, которые выражают также предвзятость и незнание, ибо невозможность изолировать поступок от таких причин неравнозначна доказательству того, что этот поступок действительно ничего не значит или слаб.

Здесь возникает одно из сомнений, которое кладет отпечаток на целостность исторического детерминизма: как объяснить сам этот детерминизм? Создает ли многообразие рас разновидности культур? Можно ли сказать, что вообще среда, формирующая человека или человеческую наследственность и проявляющаяся в социальных средах, затем моделирует индивидов? Можно ли, наконец, сказать, что собственная природа социальных феноменов помогает понять историю? Между этими вопросами и ответами, которые наука может со всей строгостью дать на них (сравнения, позволяющие противопоставлять человека среде или социальные обстоятельства — расе), имеется пробел, который метафизики стремятся заполнить.

Пробел, бесспорно, неизбежен, но, может быть, менее серьезен, чем Думают, ибо причины, которые нужно анализировать, смешиваются с отношениями, на которые имеют способ воздействовать. Этими фактами, прежде всего, являются социальные и исторические факты, которые для политика одновременно составляют средства и цели.

Наука останавливается в тот момент, когда философ заменяет политика, а созерцание практику. Человек действия становится на уровень Детерминизма, в который он вмешивается. Философ хотел бы уловить его с высшей точки зрения. Человек действия пытается оценить возмож-

440

441

ности, которые создают, или влияния, которые осуществляют относительно постоянные (или траверсальные) причины, философ видит дальше, он хотел бы измерить эффективность причин, следствия которых всегда спутаны и не поддаются строгому различению, охватить все социальное и историческое целое культуры или эволюции.

***

С тех пор как перестали верить в Провидение, напрасно задаваться вопросом о цели истории. Но отсюда вовсе не следует, что гегелевская идея, заменившая божественную силу, должна быть также осуждена как теологическая финальность. Ибо Разум, хитрость которого философ выясняет, может быть, путается с рациональностью, имманентно присущей историческому хаосу. Все согласятся с тем, что индивиды подчиняются своим страстям, что они достигают результатов, которых не предвидели и не желали, что люди сами делают свою историю, хотя этого не осознают. На первый взгляд хитрость Разума отражает аспект, предложенный всякому наблюдателю самостановления: разрыв между целями участников событий и следствиями их поступков. Это тот аспект, который улавливает и устанавливает исторический детерминизм, имеющий всегда макроскопический характер.

Вместе с тем, проблема каузальности парадоксальным образом примыкает к проблеме финальности. Исторические события, трансцендентные индивидам никем не были желательны. На два вопроса наводит формула «хитрость Разума»: существует ли одна хитрость или много хитростей, один детерминизм систем или частичные детерминизмы? Является ли хитрость, по крайней мере, относительно понятной, т.е. может ли быть результат целью сознательной воли?

Каузальное исследование стихийно направляется к ситуациям, где личность исчезает. Социальные институты и привычки, исторические движения (христианство, национал-социализм) коллективные эволюции, — во всех этих примерах отдельные страсти подчиняются общим страстям, поступки каждого — цели, предписанной всем. Поэтому легко описать эти хитрости, из-за которых люди принесены в жертву целям, превосходящим их. Но составляют ли в свою очередь эти цели некое возможное единство? Сопоставимы ли они с историческими, разумными и вместе с тем необходимыми задачами? Если человечество больше не знает ни господина, ни опекуна, то история не имеет неизвестного и фатального конца. Но удается ли человеку назначать самому себе цель? Или, по крайней мере, может ли он постфактум признать законность того, что было осуществлено, не впадая в пошлость и подлость тех, кто обожествляет успех?

Своеобразие исторического детерминизма состоит в замене непосредственной интеллигибельности отдельного факта другой более ненадежной интеллигибельностью, являющейся одновременно выше индивидов и имманентной их группировке, неизвестной индивидуальному сознанию и, может быть, связанной с человеческим духом. Детерминизм вписывается в реальность и конструируется наукой, он имеет частичный характер и тем не менее безграничен и подмечен заранее.

Историк снова находит окончательные вопросы, исходящие из теологии, но неизбежные для самого человека. Наука находит свое завершение'в философии или скорее всего они смешиваются: самый позитивистский ученый стихийно приступает к организации фрагментарных закономерностей, без которых история склонна раствориться в бессвязной множественности и потерять определяющее ее интеллигибельное единство.

Заключение. Каузальность и вероятность

В эпистемологии естественных наук понятия детерминизма и вероятности постоянно сближаются. Но важно выявить различные значения этого сближения.

1. Прежде всего индуктивная логика легко выражается в терминах вероятности. Если абстрагироваться одновременно от истины и реальности, то остаются высказывания более или менее вероятные. Напротив, если измеряют вероятность, сохраняя а) идею соответствия между мышлением и объектом, б) идею истины, к которой более или менее приближаются, то вероятность отметит расхождение между нынешним результатом и'окончательным результатом, когда верификация достигает надежности, а неточность — абсолютной точности. Даже в эту субъективную вероятность вмешивается комбинационная схема, вероятность возрастает вместе с числом и разнообразием экспериментов, потому что случайные встречи, лежащие в основе видимых подтверждений, представляют более или менее редкие случаи (эквивалент необычайного ряда в рулетке).

2. Вероятность имеет также субъективный характер в ошибках измерений. Здесь комбинационная схема выступает прямо. Допускают, что многочисленные причины определяют минимум ошибок, одни в одном смысле, другие в другом; так якобы объясняется разброс интерпретаций определенной точки зрения, представляющей идеальную точность (и даже флуктуации роста внутри чистых линий потомства).

3. Напротив, вероятность, которая применяется в менделизме, имеет объективный характер в том смысле, что она предполагает в реальности случайную структуру, точное изображение комбинаторной схемы. Действительно, идут от наблюдаемых результатов к предполагаемой схеме. Необходимо вероятностное (субъективное) рассуждение, чтобы сделать заключение о распределении полов в механизме их трансмиссии (следовательно, чрезмерный разрыв между результатами и теоретическими расчетами нуждается в причине, открытии фактора, который благоприятствует определенной комбинации).

Логика менделизма практически осложняется тем фактом, что к комбинационной схеме добавляются последовательные гипотезы (летальные факторы, обмен генами и т.д.), необходимые для рассмотрения результатов, которые не соответствуют предвидениям. Нагромождение вероятностных рассуждений от первых результатов к схеме, затем от

442

фактически признанной схемы к ошибочным причинам, затем от этих причин к новым странностям, — все интерпретации являются своего рода численными данными, — иногда внушает беспокойство. Не задаются вопросом, каким образом можно было бы опровергнуть менделизм, поскольку он по мере накопления новых данных усложняется, но это нагромождение, на мой взгляд, в частном случае выражает запутанное единство факта и идей в экспериментальных науках. (Добавим к этому, что цитологический анализ часто подтверждает гипотезы, взятые из статистики.)

4. Наконец, вероятность — сегодня именно чаще всего об этой идее думают — вмешивается в физику в двойном аспекте: случайная микроскопическая структура (атомы, законы больших чисел) используется для раскрытия наблюдаемых макроскопических законов. С другой стороны, невозможность одновременно фиксировать позицию и энергию электрона выражается с помощью использования вероятности, на элементарном уровне необходимость, которую обычно выражают с помощью трансформации, неизбежно приводит к вмешательству субъекта.

В общественных науках мы легко находим эквивалент методического применения вероятностей. Элиминация акциденций для выделения целостностей заключает в себе вероятностные высказывания, которые можно сравнить с высказываниями в теории заблуждений. Нет никакого резона в том, чтобы внутри региона другие факторы колебания не компенсировали бы друг друга (пример, связанный с самоубийствами).

С другой стороны, определенное число социологических проблем сравнимо с проблемами, которые встречают биологи: исходя из численных результатов, найти структуру реального. В обоих случаях главная трудность та же: истолковать статистические данные, за пределами цифр понять феномены. Даже дальше можно пойти по пути сравнения. Противоположность между результатами Гальтона и результатами генетиков, стремление различать воздействие среды (случайная структура, плюрали-стичность независимых причин, изолированная благодаря чистым линиям потомства) и воздействие генов (случайная структура мендельского типа) напоминают трудности, с которыми сталкиваются социологи при концептуальном истолковании наблюдаемых ковариаций при попытках заставить их участвовать в многообразных влияниях.

Бесспорно, свойство целостностей и там и тут остается различным. Социолог не больше, чем биолог может открыть коллективную реальность (даже если это является реальностью наследственного состава) по индивидуальным случаям. Но для социолога эта методическая обязанность соединяется с специфической природой фактов, откуда следует особое значение статистики в общественных науках, впрочем, это значе ние изменяется вместе с эпохами и коллективами: большое значение в наших массовых обществах (в двойном смысле очень многочисленных обществах и обществах, где индивиды во многих отношениях унифицированы), минимальное значение в обществах и сферах, куда вовлекается конкретная и несравнимая личность.

Таким образом, мы перешли из третьего в четвертый параграф, поскольку социолог, как биолог или физик, рассматривает изменяющиеся отношения между микроскопическим и макроскопическим. Микроскопическое в данном случае находится на уровне наблюдателя, конструирующего макроскопическое или испытывающего его силу. Банально также сравнение атомистической теории и экономической теории: большей частью это сравнение неточно. Индивиды не только не сталкиваются случайно как атомы газа, они не только пересекаются и агломерированы коллективными страстями, но еще даже по праву, даже в идеальном упрощении структура реального другая. Через множество относительно гомогенных целостностей распространяются экономические течения, цены являются проводниками, потому что от цен зависит прибыльна от прибыли предприятие, но в этом механизме человеческие наклонности играют необходимую роль.

Остается открыть эквивалент индуктивной вероятности: кажется, мы здесь замечаем два эквивалента: заключение ретроспективного детерминизма и индукцию общностей. Но на этот раз аналогия скрывает настоящую противоположность. Вероятность меньше связана с экстраполяцией, преимущественно ненадежной, верифицируемой связи, чем с внутренней сложностью реального. Событие, предшествующее сконструированному факту, заключает в себе сомнение, которое воспроизводит историк, переносящий себя в момент решения. Эта вероятность также проистекает из антиномии между отдельным и общим. Чтобы событию постфактум придать его собственное свойство, нужно, противопоставляя частичные необходимости, подчеркнуть, что это — поступок индивида или данного момента. В некотором смысле ирреальность необходимых связей ведет нас к противопоставлению части и целого, ибо если каузальная связь совпадает с наблюдаемой последовательностью только ценой потери всякой общности, то это именно потому, что констелляции, в которых проявляется закономерность, особенны и каждая констелляция принадлежит исторической целостности, являющейся одновременно единственной и относительно унифицированной. Поэтому в данном случае вероятность, видимо, вытекает из противоречия между необходимостью расчленения и невозможностью изоляции.

Антиномия, которой избегают либо путем ослабления связей до вероятности (причина благоприятствует тому, что делает более или менее вероятным следствие), либо возвышаясь при организации терминов до макроскопического уровня так, чтобы конкретные особенности были исключены сразу же и чтобы системы можно было сравнивать только путем их определения посредством общих черт. С этого момента снова вместе оказываются обе противоположности общего и единичного, личностного и коллективного, либо значимости и исторической реальности, эти противоположности по праву и фактически различны, но это различие не устраняет из взаимозависимость.

Можно соединить противоположность отдельного и общего, т.е. в конечном счете противоположность индивида и истории. Не случайно так же и то, что последняя часть этого раздела завершается понятием «хитрость Разума». Так же, как изучение понимания завер-

444

445

шается вопросом: способно ли сознание охватить весь духовный мир, так и изучение каузальности завершается констатацией: вероятность связана со всеми каузальными формулами, потому что индивид стремится уловить макроскопический детерминизм. То же несоответствие (обратное) расстояния, которое отделяет физика от электрона, отделяет историка от своего объекта. По мере того как он поднимается выше, ему становится труднее постичь реальность. К тому же, может быть, неудача выражает иллюзорный характер попытки. Чтобы частичные движения завершились образованием единственного движения, нужно чтобы цельное видение или провиденциальная воля придали реальность тому, что для одинокого человека является только проекцией мечты. Целое становится актуальным в бесконечном духе.