Соловьев С. История России с древнейших времен

ОГЛАВЛЕНИЕ

Том 20. Глава IV. Окончание царствования императрицы Анны Иоанновны

Дела на украйнах.- Малороссия.- Оренбургская экспедиция и башкирский бунт.- Сибирь.- Опасности для западных окраин со стороны Швеции.- Отношения к Польше, Пруссии и Англии.- Французская политика относительно России.- Франция хочет пользоваться неудовольствием в России против правительства.-Причины неудовольствия.- Ссылки и казни.- Могущество Бирона.- Усобица между немцами.- Ягужинский, Волынский, Бестужев-Рюмин.- Болезнь императрицы.- Вопрос о регентстве.- Кончина Анны.

В июне Бракель писал, что здоровье короля очень плохо: страшно кашляет и левая рука сохнет; за обедом, на котором был и посланник, король говорил с наследным принцем и князем Дессау только о своей скорой смерти, какие пойдут после нее перемены и расходы, так что все собранное им в короткое время будет истрачено. Но опасения скоро рассеялись, и в августе король просидел целую ночь, пиша проект об улажении польских дел: он никак не мог привыкнуть к мысли, что Август останется на польском престоле, а потому, видя, что Станислав должен отказаться от него, предлагал, чтоб оба соперника отказались, и Станислав, и Август, и поляки пусть выберут кого-нибудь третьего из своих, а Станислав и Август пусть пользуются королевским титулом и получат некоторую сумму денег. Ночь пропала даром: Август III не думал отказываться от польского престола, и досада Фридриха-Вильгельма вследствие известной его страсти разрешилась самым смешным образом: к Бракелю явился камергер Полниц с просьбою, нельзя ли склонить польского короля, чтоб хотя прислал в подарок шесть человек великанов; Бракель отвечал, что если прусский король в вознаграждение за свой плохой нейтралитет поспешит поздравить Августа III польским королем, то последний, конечно, окажет свою благодарность великанами. Полниц проговорился, что прислан самим королем. Польские вельможи, приверженцы Станислава, нашедшие убежище в Пруссии, должны были заплатить за гостеприимство великанами.

В 1736 году Бракель писал: «Здешние министры меня обнадеживали, что король по получении ведомости о сдаче Азова большую радость оказывал и велел меня поздравить, а так как здесь ласки и учтивости понапрасну не оказываются, то думаю, что явится просьба о позволении набрать в России несколько великорослых людей». Когда в июле месяце берлинский обер-директориум представил королю ведомость о вреде, причиненном разливом рек, то Фридрих-Вильгельм написал в ответ: «В Пруссии у меня украдено 30000000, бог взял у меня два миллиона: да будет воля господня, яко на небеси и на земли». «Это христианское утешение,- замечает Бракель,- подкреплено огромного роста неаполитанцем, который прислан в подарок королем доном Карлосом».

Весною 1737 года сильный интерес в Берлине был возбужден вопросом об избрании курляндского герцога. Однажды за столом король сказал Бракелю, что бьется об заклад в 1000 червонных, что герцогом будет выбран граф Бирон. Бракель отвечал, что может статься, только Бирон нисколько о том не старается, и ее величество обнадежила курляндское шляхетство, что она в это дело не мешается. «Однако два полка русского войска в Курляндию вступили, и туда же отправлен русский эмиссар»,- заметил король. Несмотря на готовность биться об заклад, известие об избрании Бирона чрезвычайно неприятно поразило берлинский двор: надеялись, что срок избрания назначен будет польским королем и республикой и потому будет время выдвинуть прусских кандидатов. Король прямо обратился к Бракелю с упреком, что курляндское дворянство принуждено было к избранию генералом Бисмарком и его полками. Но все должно было ограничиться упреком, потому что Пруссия находилась во враждебных отношениях почти ко всем своим соседям, особенно к Ганноверу, вследствие насильственных вербовок, которые Фридрих-Вильгельм позволял себе в чужих владениях; притом очень занимал вопрос о юлихбергском наследстве; наконец, здоровье короля день ото дня становилось все хуже. Когда в начале 1739 года Бракель откланивался Фридриху-Вильгельму перед отъездом своим в Вену, то король просил его уверить императрицу, что если Швеция или Польша нападут на Российскую империю, то он и без требования с русской стороны готов помогать всею своею силою, в чем обязуется королевским словом и честью, только просит полного доверия и откровенности, потому что граф Левенвольд не откровенно с ним поступал, откуда и произошло несогласие в польском деле и некоторая невольная холодность между обоими дворами; он с своей стороны охотно все забывает и надеется также забвения со стороны императрицы. В начале 1740 года больной король был очень огорчен известиями, что Франция проводит его относительно юлихбергского дела и находится в тесной связи с Швециею, которую хочет наградить в Лифляндии. В присутствии Бракеля Фридрих-Вильгельм сказал шведскому послу: «Приведенные в Финляндию шведские войска при теперешней продолжительной стуже или померзнут, или с голоду помрут, и русским там некого будет бить».

В феврале Фридрих-Вильгельм уже слег в постель, тихо и покорно слушал внушения духовных, говорил с сыном, как отец и друг, уговаривал его не предаваться французским прелестям, особенно не позволять театров и маскарадов, объявил духовенству, что от души прощает всем своим врагам, между которыми самый злой - шурин его, король английский, просил жену свою написать об этом брату, однако не прежде кончины, а между тем велел распечатывать все письма, чтоб знать, что пишут о его болезни. Потом королю стало легче, он переехал в Потсдам и продолжал там бороться с подагрою и водяною, к величайшему изумлению медиков, которые утверждали, что всякий другой человек не мог бы бороться и половину того времени. Наконец, 20 мая Фридрих-Вильгельм I умер, и на прусский престол вступил Фридрих II. Находясь в памяти до последней минуты, Фридрих-Вильгельм в присутствии министра Подевильса представлял своему наследнику пользу и необходимость союза с Россиею, уговаривая Подевильса утверждать нового короля в этом мнении; просил наследника ни в чем не торопиться, год или более оставить все как было, пока основательно не изучит людей. Бракель доносил, что старый король умер вовремя, потому что в Берлине хлеба уже не было, и если бы Фридрих-Вильгельм прожил еще два дня, то в народе необходимо произошло бы волнение. Первым делом нового короля было отворить магазины и продавать хлеб за половинную цену. Потом он приказал наведаться у знаменитого Потсдамского корпуса, состоявшего из великанов, каким образом каждый солдат туда попался и кто желает продолжать службу или не желает. Почти все русские (около 300 человек) объявили, что желают возвратиться в отечество, и прислали об этом просьбу к Бракелю. Тот писал императрице: «Так как из них почти все вашим величеством или вашими предками присланы в подарок покойному королю, то неприлично было бы требовать их назад; впрочем, можно найти средство освободить этих людей с соблюдением благопристойности».

Новый король прислал к Бракелю министра Подевильса с объявлением, что он предпочитает русский союз другим, причем Подевильс внушал от себя, что в Петербурге должны пользоваться таким добрым расположением Фридриха II. Бракель советовал своему двору ждать предложений и условий из Берлина; предложения обязательного союза действительно пошли в ход, когда в октябре получено было потрясающее известие о смерти императора Карла VI. В Берлине говорили, что Франция теперь снимет маску и старый кардинал по известной своей политике с миролюбивою умеренностию воспользуется случаем для приобретения нескольких земель и мест. Думали, что курфирст баварский вступит в Верхнюю Австрию, Богемию или Тироль, турки разорвут мир, венгерцы взбунтуются. «Какие меры здешний двор при этом примет,- писал Бракель,- о том знать нельзя, потому что король едва ли с своим министерством будет об этом советоваться; во всех важных делах он действует сам собою. Несмотря на жестокую лихорадку и опасения докторов, он работает день и ночь, сочиняет проекты, особенно хлопочет об усилении торговли в своих землях. Прилагаю извлечение из оригинальных рескриптов, из которых видно, какие проекты сочинены для привлечения рижского торга в Кенигсберг. Императорская Коммерц-коллегия, конечно, будет думать о способах, как бы предупредить это намерение».

Понятно, что Франция сильно хлопотала о привлечении молодого прусского короля на свою сторону и могла обещать себе успех, потому что известна была склонность Фридриха II ко всему французскому. Кантемир писал к своему двору из Парижа: «Будет большое счастие, если английский король будет в состоянии уничтожить склонность нового прусского короля к здешнему народу, а с французской стороны ничего не пропускают для уласкания его прусского величества. Кардинал мне сообщил как приятную ведомость, что прусский король приезжал инкогнито в Страсбург, где был принят с большими учтивостями. На поступки прусских министров здесь как я, так и другие иностранные министры прилежно смотрим; до сих пор примечается одно, что с отличною учтивостью их принимают».

Легко понять также, что Франция, давно хлопоча о том, чтоб Северо-Восточная Европа оказывала ей не препятствия, а помощь в вопросе об австрийском наследстве, не могла не обратить внимания на Данию. В Копенгагене французский министр Шавиньи настаивал, чтоб датский двор заключил с Франциею субсидный договор, но датское правительство боялось, что эти обязательства с Франциею могут завлечь его в опасные дела, и предпочло субсидный договор с Англиею, который и был заключен в начале 1739 года. Ввиду шведских вооружений Алекс. Петр. Бестужев-Рюмин стращал датских министров внушениями, что если на севере начнутся беспокойства, то Россия принуждена будет всю торговлю свою перевесть по-прежнему к Архангельску, отчего в зундской пошлине произойдет ежегодно от 70 до 80000 ефимков недобору, умалчивая о других вредных для Дании последствиях. «Хотя здесь,- писал Бестужев,- более десяти французских партизанов против одного истинного патриота, которые не токмо к шведам, но и к туркам более, нежели к россиянам, склонны и всеми удобоумышленными способы домогаются оные мои инсинуации опровергать, однако довольно мог приметить, что на вышепомянутые мои инсинуации немалая рефлекция чинится, чего ради на все французские и шведские подвиги недреманно око имеется».

Стремления Франции усилить свое влияние в континентальных государствах возбудили наконец опасения и в Англии, заставили ее думать о сближении с Россиею, которая сначала казалась такою отдаленною страною. Мы видели, в каком неприятном положении находился князь Кантемир в Лондоне, когда он видел ясно, что английское министерство хочет во что бы то ни стало держаться дешевой политики невмешательства, а из Петербурга слали ему указ за указом хлопотать о союзе и высылке английской эскадры в Балтийское море. И после долго Кантемиру приходилось вести бесполезную борьбу против политики невмешательства. В феврале 1735 года он доносил о разговоре своем с Горасом Вальполем по поводу шведских субсидий: «Господина Вальполя ответ был, что в негоциации с шведским двором спешить не можно, понеже министерство английское не может безрассудно прибавлять обещанных Швеции субсидий, для того что министры английские должны друзей своих в парламенте хранить для своего безопаства. Вам-де известно, что противная партия не спит и всегда ищет внушать народу, что король много денег аглинских напрасно тратит: каким же образом министерство себя в даче Швеции великих субсидий извинить может, когда старается о негоциациях мирных с надеждою доброго сукцессу? Если мир заключится, к чему нам шведское войско? А если в войну вступим, то тогда время довольно нанимать войско. Мы-де знаем, что опасно, чтоб Швеция не вступила во французские интересы, да что ж нам делать? Обыкновения нашего народа нам руки вяжут и понуждают все дела делать с крайнею предосторожностию». Кантемир жаловался, что английское министерство «свое безопаство предпочитает общему европейскому интересу». Положение Голландии очень верно определил Кантемир в разговоре с лордом Гаррингтоном. Когда тот сказал, что ничего нельзя сделать прежде соглашения с Штатами, то Кантемир отвечал ему, что «он сам ведает, что в Голландии главнейшие правители охотно французов к самым дверям отечества допустят, нежели войну начнут, которая им статгалдера обещает, и что потому нечего от таких людей добра ожидать, если его английское величество своим образцом и другими способами не понудит к защите падающего европейского равновесия, на что он ответствовал, что когда его в-ство приимет резолюцию вступить в войну, то подлинно должен понудить Статов Генеральных или вступить в одни с его в-ством меры, или объявиться против его величества, понеже, пребывая неутральными, аглинской торг великий ущерб понесет».

В августе Кантемир имел долгие разговоры с Горасом Вальполем и герцогом Ньюкестлем, изъяснял им опасность, грозящую европейскому равновесию от чрезмерного усиления Франции; настаивал, что интерес обеих морских держав требует предупредить вредные следствия этого усиления; обещал, что Россия будет помогать морским державам, если они решатся наконец на какой-нибудь смелый шаг в пользу цесаря. Из ответов обоих он заключил, что король Георг еще сам не знает, какие меры примет, и что Англия без Голландии войны не начнет.

Кончилась война за Польшу; началась турецкая война, и тут со стороны Англии такое же отсутствие сколько-нибудь энергических мер для ее прекращения. «Министерство английское желает видеть заключение мира,- писал Кантемир в 1737 году,- а каковы к тому способы интересованным державам приличнее - не их печаль». Но когда Россия и Австрия приняли посредничество Франции, когда исход турецкой войны показал всю слабость Австрии, когда политика Франции торжествовала на севере и юге Европы, когда Англия вступила в войну с Испаниею и боялась, чтоб Франция не явились на помощь последней, то в Англии почли необходимым сблизиться с Россиею, заключить с нею оборонительный союз и для этого отправили в Петербург полномочного министра Финча, тогда как до сих пор здесь находился только резидент Рондо. В сентябре 1740 года герцог Ньюкестль говорил князю Ивану Щербатову, сменившему в Лондоне князя Кантемира: «Франция под видом дружбы и посредничества в примирении Англии с Испаниею ищет всех способов теснить Англию точно так, как поступала и поступает с Россиею относительно Швеции, имея в виду всегда одни шведские интересы. Поэтому теперь время прежде шведского сейма для предосторожности от Бурбонского дома заключить союз между Россиею и Англиею, в который желательно также привлечь королей прусского, датского и польского, потом и голландцы могут войти в союз, но прежде они боятся открыть себя».

1740 год начался в Петербурге приготовлениями к чрезвычайным торжествам: с особенным великолепием, которое так любила императрица, хотели отпраздновать заключение мира с Портою. 14 февраля более 20000 войска было выстроено на Неве перед Зимним домом (дворцом) под командою генерала Густава Бирона. Императрица в богатой робе, с бриллиантовою короною на голове благоволила шествовать в придворную церковь, препровождаемая его высококняжескою светлостью герцогом курляндским. В церкви на амвоне секретарь Бакунин, окруженный герольдами, читал манифест о мире, после чего в передней перед церковью раздались литавры и трубы, на Адмиралтейской и Петропавловской крепостях загрохотали пушки, войска дали ружейный залп. Когда утихла пальба, преосвященный Амвросий вологодский произнес с немалым красноречием весьма изрядную проповедь. Но Амвросий нисколько не заменял Феофана, и потому ему не позволялось говорить длинных проповедей. В 1737 году по случаю взятия Очакова императрица писала кабинет-министрам: «Господа кабинет-министры! При благодарительном отправлении службы божией и молебствовании говорить казанье вологодскому архиерею, токмо не очень пространное и не долгое». После молебна императрица делала смотр полкам, которые палили с несказанною поспешностью и исправностью. По возвращении со смотра начались поздравления: предводимые обер-гофмаршалом графом Левенвольдом и генералом фон Любрасом, выступили вперед «от всех чинов Всероссийской империи яко депутаты» князь Черкасский, Волынский, фельдмаршалы Миних и Леси, и князь Черкасский от лица всей России говорил поздравительную речь, которая оканчивалась молитвою, чтобы русские, последуя стопам великой императрицы в заповедях божиих, могли творить угодное пред господом. А между тем по городу с помпою при звуках труб и литавр ездили герольды, читали манифест о мире и бросали в народ золотые и серебряные жетоны. Темнота ночи, последовавшей за этим торжественным днем, была почти весьма нечувствительна благодаря великолепной иллюминации, ибо и в самых бедных домах ни на одном окне меньше десяти свеч зажечь нельзя было. На другой день маскарад во дворце; 17 февраля угощение народу: герольды метали на все стороны золотые и серебряные жетоны, «и понеже сие в волнующемся народе производило весьма веселое движение, то ее императорское величество и прочие высокие особы чрез довольное время смотрением из окон веселиться изволили». Когда же народ ринулся к приготовленному для него кушанью и пущенному из фонтана красному вину, то высокие особы еще более увеселились. Во дворце потом бал и ужин, на Неве великолепный фейерверк: «И понеже огни в приближающийся к месту фейерверка народ нечаянно пущены были, то произвели они в нем слепой страх, смущенное бегство и великое колебание, что высоким и знатным смотрителям при дворе ее и. в-ства особливую причину к веселию и забаве подало».

Очень многие могли сравнить это торжество срытия азовских укреплений, за которое было заплачено 100000 русских солдат, с торжеством Ништадтского мира при великом дяде и, сравнивая торжества, сравнить причины их. В манифесте о мире провозглашалось: «Война прекращена в благополучный мир... Чрез оный мир границы наши таким образом распространены, что они уже претерпенным доныне самовольным набегам и разорениям более подвержены не будут, но в потребную безопасность приведены; прежние известного несчастливого Прутского трактата кондиции вовсе уничтожены, и государство наше от таких весьма обидных, предосудительных и бесславных обязательств освобождено». Но многие могли не понимать, каким образом границы распространены так, что татары не могут более в них вторгаться; многие знали, что кондиции Прутского трактата не вовсе уничтожены. Во время фейерверка на Неве горели слова: «Безопасность империи возвращена», но уже было известно, что Порта заключает союз с Швециею, а Швеция грозит войною России. После мирных торжеств весною того же года велено было все крепости, и особенно остзейские, в надлежащую исправность и оборону приводить с возможным поспешением. Было известно, что Франция подняла в Швеции антирусскую партию, и в то же время Франция посредничала при заключении мира России с Портою, и в Петербурге на придворном балу по случаю мирного торжества видели давно небывалое здесь лицо: открывал бал менуэтом с цесаревною Елисаветою Петровною французский посол маркиз Шетарди, который во время польской войны так сильно действовал в Берлине против России. Его ждали с нетерпением в Петербурге, надеялись, что с его приездом разъяснится дело и Россия успокоится насчет Швеции, но живой, ловкий, любезный маркиз относительно дел политических хранит упорное молчание. Зачем же приехал Шетарди в Россию?

Французский агент Лалли в записке своей о положении России, поданной кардиналу Флери, говорил: «Я не могу дать более простой и в то же время более верной идеи о России, как сравнив ее с ребенком, который оставался в утробе матери гораздо долее обыкновенного срока, рос там в продолжение нескольких лети, вышед наконец на свет, открывает глаза, протягивает руки и ноги, но не умеет ими пользоваться; чувствует свои силы, но не знает, какое сделать из них употребление. Нет ничего удивительного, что народ в таком состоянии допускает управлять собою первому встречному. Немцы (если можно так назвать сборище датчан, пруссаков, вестфальцев, голштинцев, ливонцев и курляндцев) были этими первыми встречными. Венский двор умел воспользоваться таким положением нации, и можно сказать, что он управлял петербургским двором с самого восшествия на престол нынешней царицы». Лалли оканчивает свою записку так: «Россия подвержена столь быстрым и столь чрезвычайным переворотам, что выгоды Франции требуют необходимо иметь лицо, которое бы готово было извлечь из того выгоды для своего государя».

Таким лицом и был маркиз Шетарди, присланный затем, чтоб освободить Россию из-под австрийского влияния и подчинить французскому, и если этого нельзя было сделать с помощью настоящего правительства, то произвести переворот, в возможности которого уверяли. На первое было мало надежды: связь петербургского двора с венским, как казалось, была еще более скреплена выдачею замуж племянницы императрицыной Анны Леопольдовны мекленбургской (дочери герцогини Екатерины Иоанновны) за принца Антона брауншвейгского, племянника цесаревны. Кантемир писал, что во Франции недовольны этим браком: когда он известил о нем, то ни король, ни Флери, ни Амелот не отозвались никаким комплиментом. Во Франции очень хорошо понимали значение России; Кантемир писал в 1740 году: «Статского секретаря Морепа недоброжелательство к России основано на его нраве: человек высокомерный и друг одного своего народа, он не только не любит народов чуждых, но тем и хвастает, и так как между всеми державами Россия может более других противиться здешним намерениям, то его недоброжелательство и направлено преимущественно против нее. В деле пенсиона математику Мопертюи, как я под рукою проведал, ему, Морепа, противно показалось, что ваше величество хотели последовать примеру Людовика XIV, награждая ученых людей и вне своего государства, как будто такая слава была позволена только здешним государям». В инструкции Шетарди говорилось: «Россия в отношении к равновесию на севере достигла слишком высокой степени могущества, и в отношении настоящих и будущих дел Австрии союз ее с австрийским домом чрезвычайно опасен. Видели по делам польским, как злоупотреблял венский двор этим союзом. Если он мог в недавнее время привести на Рейн корпус московских войск в 10000, то, когда ему понадобится подчинить своему произволу всю империю, он будет в состоянии наводнить Германию толпами варваров. Германские владетели так разъединены и так слабы, что от них нельзя ожидать твердой решимости предотвратить такое великое несчастие - предвестник их будущего падения, и его величество давно обдумывает способы воспротивиться тому». Указывая на то, что сделано Франциею в недавнее время в Швеции, инструкция дает знать, что все это сделано с целью держать Россию в постоянном опасении со стороны Швеции и этим ослаблять выгоды русского союза для Австрии. Потом инструкция прямо высказывает ту мысль, что самое верное средство порвать союз между Австриею и Россиею - это правительственный переворот в послед ней: «Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы нельзя было ожидать внутренних переворотов. Иноземное правительство для своего утверждения ничем не пренебрегало в притеснении и разогнании старинных русских фамилий, но все еще остались недовольные гнетом иностранцев; они, вероятно, прервут молчание и бездействие, когда увидят возможность сделать это безопасно и с успехом. Теперь король не может иметь верных подробностей об этом положении, но, припоминая незначительность права, на основании которого герцогиня курляндская взошла на русский престол мимо принцессы Елисаветы и сына герцогини голштинской, трудно предполагать, чтоб за смертью царствующей государыни не последовали волнения. Очень важно, чтоб маркиз Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал как можно вернее о состоянии умов, о положении русских фамилий, о значении друзей принцессы Елисаветы, о приверженцах дома голштинского, которые остались в России, о духе в разных отделах войска и командиров его, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота»

Шетарди наблюдает, выведывает, хотя ему это очень трудно по незнанию языка: он не может без переводчика объясняться ни с императрицею, ни с Бироном. Но ему не так нужно разговаривать с императрицею и Бироном, как с русскими вельможами, но из них он мог объясняться только с князем Куракиным, другие не умели говорить по-французски, да и не имели охоты сближаться с французским посланником. Шетарди признавался, что ему надобно вооружиться большим терпением. Несмотря на препятствия, Шетарди кой-что проведал и спешил донести своему правительству, что есть тайное волнение, возбужденное всеобщим и справедливым неудовольствием народа против владычества иноземцев, но прошедшее достаточно показало, что недоверчивость русских друг к другу и недостаток в людях с головой производят то, что никогда не найдут начальника, способного руководить при перевороте и дать ему успех; притом же это подвержено затруднениям почти непреоборимым при таком тиранически деспотичном правлении; следовательно, с этой стороны, если не увлекаться химерами, нет никакой надежды. Даже нельзя много надеяться и на движение случае смерти царицы.

Есть тайное волнение, неудовольствие. Мы видели уже причины неудовольствия в самом начале царствования Анны, до переезда двора в Петербург. С 1732 года до 1740 причины эти не уменьшались, а увеличивались. Две войны следовали одна за другою; причины и выгодные следствия первой, польской войны для не посвященных в политические соображения были непонятны; понятны были побуждения ко второй, турецкой войне, но результаты ее были слишком ничтожны в сравнении с огромным пожертвованиями людьми и деньгами; предприятие явно не удалось, дело с начала до конца шло не так, как хотели, как надеялись. А тут вместе с разорением от войны башкирский бунт, голод, пожары, повальные болезни, неослабное и суровое взыскание доимок, неперестающие жестокости: свергают, заточают архиереев, не заподозренных в народе относительно их православия пытают, казнят вельмож самых видных; нет пощады и людям менее значительным. Тайная канцелярия свирепствует страшно.

В беде человек любит жаловаться, ищет, на кого бы сложить вину, даже и тогда, когда никто из существ ответственных не виноват; тем сильнее жалобы, когда есть кого обременить отвественностью, когда есть существо, всем неприятное, за кого никто не заступится, которое находится в печальной необходимости заступаться само за себя против всех, имеет печальную возможность это делать. При Петре Великом и Екатерине I недовольные складывали вину неприятного им положения на фаворита Меншикова, при Петре II также на фаворита Долгорукого и его родственников. И теперь фаворит владеет волею государыни, управляет всем, но этот фаворит хуже всех прежних: те хотя и делали много зла из корыстных целей, но все же были свои, русские и неохотники до иностранцев, а теперешний фаворит - иностранец, немец, и окружен своими земляками. В указах часто говорится о великом дяде, о необходимости восстановить его полезные отечеству распоряжения, но главное правило великого дяди - не давать первенства иностранцам пред русскими, управлять посредством своих - это правило было забыто, а оно-то было всего дороже для русских. Народное чувство было сильно оскорблено, когда увидали небывалое явление - фаворита- иностранца; когда увидали первого кабинет-министра - иностранца, двоих действующих фельдмаршалов-иностранцев, президентов коллегий - иностранцев. С этим явлением не могли помирить никакие таланты, никакая благонамеренность, никакой блестящий успех в делах внутренних и внешних, а тут, как нарочно, главное лицо, фаворит, был человек без достоинств, бесплодно для России кормившийся на ее счет.

Сначала радовались падению прежнего фаворита и его родственников, но скоро неудовольствие на новых любимцев заставило благодушнее относиться к старым, и когда подвергся опале лучший из Долгоруких, фельдмаршал князь Василий Владимирович, то он уже явился героем-обличителем, погибшим за правду, за народное дело: в народе толковали, что Анна назначила наследником престола своего любимца Левольда (Левенвольда, обер-шталмейстера), что князь Василий в этом поперечил и за то сослан.

Скоро начали подвергаться опалам люди видные, за которыми в народе дурного не знали, и тем охотнее считали их невинными жертвами ненавистных иноземцев. Между людьми, сочувствовавшими попытке Голицына ограничить власть Анны, находился князь Григорий Дмитриевич Юсупов, который, как говорили, заболел и умер с горя, что попытка не удалась. Дочь его Прасковья бросилась к волшебству, чтоб чарами склонить к себе императрицу на милость. Дело открылось, и княжну Юсупову в 1730 году сослали в женский Тихвинский монастырь. В 1735 году ее взяли в Тайную канцелярию по доносу служанки и стряпчего: донесли что она жаловалась на Анну, говорила, что было бы лучше, если б царствовала Елисавета, бранила Бирона. рассказывала, что при Петре Великом Анну и сестер ее царевнами не называли, а просто Ивановнами. За это Юсупову высекли кошками, постригли, назвали Проклою и отправили в Сибирь, в Введенский девичий монастырь (при Успенском Далматове монастыре). Там она оказалась безчинна, монастырское платье сбросила, Проклою не называлась; за это в 1738 году ее высекли шелепами.

В 1733 году с удивлением должны были узнать об опале человека знатного происхождения, занимавшего важное место смоленского губернатора, князя Александра Черкасского. Это дело Черкасского есть одно из самых любопытных дел Тайной канцелярии в том отношении, что доказывало всего лучше бессмыслицу тогдашнего розыска, пыток: человек невинный был приговорен к смерти, потому что оклеветал себя из страха пред дыбою. В Гамбурге к известному Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину является служивший прежде камер-пажем при дворе мекленбургской герцогини Екатерины Ивановны Федор Красный-Милашевич и открывает дело великой важности: смоленский губернатор князь Черкасский говорил ему, что теперь в России честным людям жить нельзя, кто получше, те пропадают очень скоро; к нему, Черкасскому, императрица была особенно милостива, Бирон рассердился и удалил его от двора в Смоленск. В Голштинии живет внук Петра Великого, законный наследник престола, которому он, Черкасский, привел на верность многих смольнян. Губернатор поручил Милашевичу ехать в Голштинию и отдать герцогу два письма, одно от него, Черкасского, другое от генерала Потемкина. Милашевич утверждал, что генерал Александр Потемкин со всею смоленскою шляхтою хочет поддаться Станиславу Лещинскому; утверждал, что цесаревна Елисавета ходила к польскому послу Потоцкому в мужском платье. Легко понять, как обрадовался опальный Бестужев-Рюмин случаю освободиться от опалы, выслужиться у нового правительства открытием такого важного дела. Чтоб не упустить случая побывать в Петербурге и сблизиться с фаворитом, он сам повез Милашевича в Петербург. Сам Ушаков поскакал в Смоленск арестовать Черкасского и исследовать дело о преступных замыслах Потемкина - и не мог ничего открыть. Несмотря на то, дело Черкасского началось в особой комиссии, и несчастный оклеветал себя. Его приговорили к смертной казни, но приговор был смягчен: Черкасского сослали в Сибирь. В 1739 году Милашевич попался по другому делу и, будучи приговорен к смертной казни, объявил, что оклеветал Черкасского, который действительно советовал ему ехать в Голштинию, чтоб удалить его из Смоленска, ибо ревновал его к девице Корсак, в которую был влюблен. Милашевич поехал в Киль, не застал там герцога и, не имея денег, бросился в Гамбург к Бестужеву с вымышленным доносом.

В 1736 году имели наслаждение добраться до князя Дмитрия Михайловича Голицына. Поводом послужила тяжба зятя его, князя Константина Кантемира, с мачехою, княгинею Настасьею. Все обвинение изложено в допросе сыну князя Дмитрия действительному статскому советнику князю Алексею Голицыну: «В прошлом, 1735 году отец твой князь Дмитрий Голицын писал к тебе, что по челобитью вдовы княгини Настасьи Кантемировой на зятя твоего лейб-гвардии поручика князя Константина Кантемира в насильном владении недвижимого ее имения, которое ей дано после мужа ее, велено производить суд, а такого человека, который бы в том суде от стороны того зятя твоего поверенным быть мог, не имеет и годным почитает бывшего тогда Камер-коллегии камерира Лукьяна Перова, и чтоб ты его, Перова, с прошением к тому наговаривал, чтоб ехал в С.-Петербург, и явиться ему отцу твоему. Ты оного Перова сыскал и просил, чтоб он обязался по тому делу поверенным быть, и ежели пожелает, то обещал его произвесть в Судный московский приказ секретарем. Когда Перов склонился, тогда ты написал к отцу своему письмо и доношение в Сенат о произведении его в московский Судный приказ в секретари и, запечатав то доношение в один конверт, послал с ним. Перовым, к отцу твоему. Объявлял ты Камер-коллегии членам, что отец твой велел их просить об отпуске в С.-Петербург; как на то члены отказали, что для партикулярного дела Перова отпустить невозможно, тогда ты стал просить, чтоб ему дали указ о взыскании репортов, ведомостей и ответов по камер-конторам. По окончании вышеписанного судного дела писал к тебе отец твой, приказывал просить Камер-коллегии членов о произведении Перова в Камер-коллегию секретарем. Потом как оный Перов секретарем произведен, писал к тебе отец твой, что хотя по упомянутому делу суд и окончен, однако ж Перов еще для того дела потребен и чтоб ты просил Камер-коллегии членов о бытии ему, Перову, в Петербурге в Камер-конторе секретарем. Ведая ты многие указы, что никому государевых людей к своим собственным делам не употреблять, для чего ты Перова происками своими отнял от государственных дел, исходатайствовал из Москвы для партикулярного своего дела в Петербург, и жалованье ему давано без всякого труда по должности его? В чины велено было производить за службы, показанные ее и. в-ству и государству, а ты искал оного Перова в секретари произвесть для своего партикулярного дела». 7 января 1737 года дан был указ судить кн. Дмитрия Голицына в Сенате кабинетному министру, сенаторам, вышнего суда членам вместе с генералитетом и флагманами и с коллежскими президентами и членами. В чем обвинен был сын, в том же обвинен был и отец; кроме того, прибавлено: 1) отговаривался всегда болезнью, не хотя государыне и государству по должности своей служить, положенных на него дел не отправлял; указы противным образом толковал и всячески правду испровергать старался; 2) некоторые доношения, присланные к нему из Москвы, подлежащие для подания в Сенат, У себя удержал и утаил; 3) научил Перова по делу зятя своего, кн. Кантемира, в суде поступать, вымышлять по тому делу неправость; 4) когда Перов некоторые слова от него противу закона божия и совести услышал и ему ответствовал, что надобно совестно рассуждать, и на то он, князь Дмитрий, так богу противно сказал, что будто совесть подлежит до одного суда божия, а не до человеческого; 5) да он же по призванию в вышний суд к ответу не токмо такие богу противные слова подтвердил, но еще и злее того яд свой изблевал, объявляя пред судом, что когда бы из ада сатана к нему пришел, то бы хотя он пред богом и погрешил, однако ж и с ним бы для пользы своей советовал и советов от него требовал и принимал. За такие противности, коварства и бессовестные поступки, а наипаче за вышеупомянутые противные и богомерзкие слова суд приговорил Голицына к смертной казни, но императрица по высочайшему милосердию повелела послать его в ссылку в Шлиссельбург и содержать под крепким караулом, а движимое и недвижимое имение все отписать.

Новый знаменитый заточник не нашел уже в Шлиссельбурге старого знаменитого заточника фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого: он был, переведен в Ивангород. Но в своем новом месте заточения Долгорукий был потревожен возобновлением дела своих родственников. О березовских ссыльных не забывали: для отобрания у князя Алексея Григорьевича Долгорукого и детей его алмазных, золотых и серебряных вещей и у Разрушенной (так называли княжну Екатерину) портрета Петра II был отправлен гвардейский сержант Рагозин. Возвратившись в Москву из своей поездки в апреле 1732 года, он подал графу Салтыкову опись вещей, найденных у Долгоруких, о портрете же объявил, что, по показанию князя Алексея и дочери его, он был написан на бумажке за стеклом и носился на руке; при отъезде из Москвы в ссылку стекло разбилось, а бумажка затерялась, куда - не знают. В 1736 году майор Семен Петров был в Березове для допрашивания Долгоруких; в следующем году сын боярский Кашперов и атаман Лихачев были биты батогами и сосланы на службу в Оренбург за то, что бывали у Долгоруких и обедывали и их к себе принимали; за то же биты плетьми и сосланы в Охоток три священника да дьякон. Наконец, в марте 1738 года в канцелярии свидетельства счетов Сибирской губернии служащий в ней канцелярист Осип Тишин объявил, что, будучи при следствии майора Петрова в 1736 году, он слышал от князя Ивана Долгорукого злые и вредительные слова: неприличными словами он бранил императрицу за то, что разорила фамилию и род их весь, послушавши такой же... цесаревны Елисаветы, которая мстила ему, князю Ивану, за то, что он хотел заключить ее в монастырь, говорил, что императрица наказывала цесаревну плетьми за дурное поведение; выражался об Анне: «Какая она государыня: она шведка!», порицая ее отношения к Бирону. Для розыска по этому доносу отправлены были в Сибирь гвардии капитан-поручик Федор Ушаков и поручик Суворов. Сначала князь Иван во всем заперся, но потом, когда нужно было приложить руку к белому допросу, повинился; рассказал и о написании ложной духовной. Его подняли на дыбу, но с пытки он прибавил только одно, что на исповеди духовнику березовскому священнику Федору Кузнецову покаялся в подписании ложной духовной и духовник сказал: «Бог тебя простит». Священник подтвердил показание князя Ивана, в свое же оправдание сказал, что не объявил о словах духовного сына спроста, думая, что Долгорукий и сослан за подписание ложной духовной. Тишину объявили его вины: слышал давно о воровской духовной и не донес, разбалтывал о своем доносе и брал с Долгоруких немалые взятки; несмотря на то, в награду за важность сделанного им доноса ему дали секретарство и 600 рублей денег. Тишин потом припомнил, что Долгорукий говорил: «Я никого так не боюсь, как Павла Ягужинского, он наш гонитель». Долгорукий признался, что говорил эти слова, ибо с Ягужинским у него и у отца его была ссора. Князь Александр Долгорукий как-то успел достать нож, проколол им себе руку и живот, но рану зашили. Долгоруких из разных мест свезли в Новгород и там допрашивали о сочинении духовной. Подробности их показаний уже приведены нами прежде в своем месте; здесь приведем только сказанное князем Василием Владимировичем в оправдание свое, почему он не объявил о духовной в 1730 году: «Думал я, что и кроме моего показания императрице известно, понеже по пришествии в Москву ее величество изволила ему сказывать, что князь Василий Лукич доносил ей во время шествия из Курляндии о дерзости князя Сергея и князя Ивана Григорьевых, что они министров бить хотели, ежели совету их слушать не станут, и притом ее величество спросила меня: было ли так? И я ей донес, что о их дураческом дерзновении что мне и доносить, когда уже князь Василий Лукич доносил; к тому же граф Гаврила Головкин о том, что князь Алексей с братьями дичь свию желал наследницею престола учинить, ведал, и оный граф Головкин благодарил меня, что от этих замыслов князь Алексея с братьями отвращал, почему надеялся я, что и чрез графа Головкина ее величеству уже донесено». Для суда над Долгорукими назначено было генеральное собрание. 12 ноября 1739 года выдан был именной указ, из которого узнали, что в Новгороде князю Ивану Алексеевичу отсечена голова после колесования; князю Василию Лукичу, князьям Сергею и Ивану Григорьевичам просто отсечены головы, князей Василия и Михайлу Владимировичей велено держать в ссылке и, кроме церкви, никуда не пускать.

Разумеется, трудно было поверить, чтобы так жестоко наказаны были люди только за намерение, предпринятое ими десять лет тому назад и не приведенное в исполнение, после чего эти люди уже потерпели тяжкое наказание, и вот для объяснения новгородских казней придумали обширный заговор против настоящего нелюбимого правительства. В № 3 «Байрейтских ведомостей» (Bayreuther Zeitungen) 7 января 1740 года появилась статья с подробным описанием заговора Долгоруких, Голицыных и Гагариных с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира жида Линмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елисавету, которая должна выйти замуж за Нарышкина, находившегося во Франции и с которым она была обручена.

Дали политическое значение делу Вас. Ник. Татищева. Мы видели, что он был задержан в Петербурге и на его место начальником Оренбургской экспедиции был отправлен князь Урусов. Полковник Тевкелев, сотрудник Кириллова и Татищева, подал на последнего донос Бирону в различных злоупотреблениях. Бирон передал дело на рассмотрение графа Михайлы Головкина, который по этому случаю писал герцогу в марте 1739 года: «Пред недавним временем изволил ваша светлость со мною говорить о Василье Татищеве, о его непорядках и притом изволил мне приказывать, что к тому пристойно, о том бы надлежащим порядком я представил, как в подобных таковых же случаях ее величеству и вашей светлости слабым моим мнением служил. И по тому вашей светлости приказу наведывался, какие его, Василья Татищева, неисправы, и разведал, что полковник Тевкелев вашей светлости о том доносил, того для я призывал его, полковника, и обо всем обстоятельно выспросил. Я из оного дела усмотрел два вида: 1) о непорядках, нападках и взятках Василья Татищева; 2) что он, Василий Татищев, еще не поставил на мере, где Оренбургу быть пристойно, а посему, что до первого вида касается, то необходимо надобно его, Василия Татищева, от тамошней команды отрешить и исследовать поблизости, в Казани, особливо учрежденной на то комиссии, где как ему, Вас. Татищеву, так и полковнику Тевкелеву для доказательств быть надобно, и что по следствию явится, тогда о том и рассудить можно будет, что делать; что же по второму виду рассуждать, то сперва доношу, что, когда Оренбурга. не было, тогда Россия много у себя повсегодно добра и людей теряла, для того что Башкирская земля почти вся окружена Россиею и отовсюду открыта, и тогда башкирцы иногда своим именем, а иногда именами других степных народов русскую землю разоряли и пустошили, и хотя по посылкам к ним нечто и возвращали, однако ж больше у себя оставляли, как пред несколькими годами брат мой граф Иван Головкин посылан был для такого ж возврату и, уласкав их, башкирцев, взял у них 20000 семей русских, и по возвращении брата моего по старому их обыкновению не одну тысячу к себе выгнали, и так невидимо повсегодно людей из государства умаляли и другим народам продавали, а особливо в Бухары, и тамошний Абулфаис-хан набрал себе из русских гвардию, в трех тысячах состоящую, а Иван Кириллов усмотрел сие место, где Оренбург, за способно быть более для коммерции, и понеже оное место от жилья в степь подалося, того ради принужден был дороги от него распорядить: 1) к Уфе, 2) к Самаре, 3) в Сибирь, к Екатеринбургским заводам, и по тем дорогам построил крепостцы для коммуникации и для безопасного проезду и провозу как провианта, так и прочего, и в те крепостцы поселил козаков и роздал им для их удовольства земли, и то его учреждение очень хорошо, а всемогущий тот распорядок устроил для нижеследующего, ибо сии дороги стали быть мунстук на башкирцев на приклад; ежели они либо похотят взбунтовать и соберутся хотя сто человек, то разъезды по крепостцам тотчас сведают и не дадут им усилиться, к тому ж по прежнему своему обыкновению русских разорять и продавать им невозможно, ибо ныне везде связаны тем, что везде крепостцы, а мимо крепостей в степь проезду им нет и везде за ними глаза, и посему необходимо будут смирны, следовательно, где ныне Оренбург, тут ему и быть необходимо, для того что он стал на границе киргизской и дороги от него охватили всю Башкирскую землю; к тому ж, когда Кириллов Оренбург закладывал, тогда башкирцы ему давали великие деньги, чтоб он на том месте его не строил, и для того надобно ему тут и быть».

Эта многоглаголивая записка Головкина, разумеется, нисколько не решала дела относительно Оренбурга, и мы видели, что кабинет-министры согласились с мнением Татищева, но Бирону не было дела до Оренбурга; для него важен был первый вид записки, и Татищев был предан суду. Для избежания перерывов мы не будем здесь говорить о ходе этого суда; заметим только, что предан был суду русский человек, бывший по смерти Феофана Прокоповича главным представителем новой России, новорожденной русской науки, русский человек, которого усердие и услуги императрице и ее власти были бесспорны; бесспорен был его горячий патриотизм - и его опала могла быть приписана только ненависти немцев к русской знаменитости или выказавшейся в чем-нибудь вражде русского патриота к ненавистному владычеству иноземцев.

Подвергся опале такой знаменитый воспитанник Петра Великого, как Татищев, но давно уже содержался под крепким арестом другой русский человек, неразлучный с преобразователем, его перо,- знаменитый Алексей Васильевич Макаров. Человек незнатного происхождения, Макаров, как близкий человек к Петру и Екатерине, встречал от всей знати самые льстивые, самые униженные заискивания, потому что мог в удобное время представить чью-нибудь просьбу государю или государыне. Легко понять, что Макарову менее всего могли простить за это, когда он перестал быть надобным человеком. Анна велела отобрать у Макарова письма, писанные ею в то время, когда ее звали просто Ивановною; Макарова затянули в дела по казенным злоупотреблениям, по недостатку отчетности, по каким-то злоумышлениям. Доказательств виновности не было, а между тем дело тянулось, и старика держали под арестом. В августе 1737 года он писал императрице из Москвы: «Содержусь я, бедный, с женою и детьми под крепким арестом два года и девять месяцев, и в запечатанных пожитках платье и белье и прочие тленные вещи от долговременного лежания без просушки и от копоти после бывшего пожара без разбора тратятся (в том числе заготовленное к замужеству большой моей дочери материнское первой моей жены и мое); также, видя меня, в долговременном аресте содержащегося, деревнишки мои посторонние нападками разоряют; деньги, отданные в долги, на должниках пропадают, а взыскивать на них и по деревенским обидам оправдаться нечем, ибо все крепости с другими письмами забраны, что видя, жена моя и дети многопродолжительное время без отрады весьма сокрушились, а, на их горестные слезы смотря, я, нижайший раб, от таких тяжких печалей пришел в крайнюю болезнь и слабость». Императрица вследствие этой просьбы отправила указ в Москву графу Салтыкову: «Понеже дело Алексея Макарова по указу нашему действительно рассматривается и к окончанию привелено быть имеет, того ради по особливому нашему милосердию указали мы его, Макарова, арест таким образом облегчить, чтоб ему в церковь божию ехать и прочие домашние нужды исправлять позволено было, только б впрочем по компаниям никуда не ездить, толь меньше из Москвы съезжать дерзнул, и в том его обязать надлежащим реверсом, также и к запечатанным пожиткам его допустить и их ему в диспозицию отдать можно, однако же взяв от него по обстоятельному всех тех вещей описанию крепкий же реверс, что из оных без позволения ничего не продать или иным каким образом на сторону не отдать и не растратить, а крепости его деревень из писем его приискать и к вам отправить велено».

Был в приближении у Петра Великого, который считал его полезным, необходимым человеком, а теперь не только не в приближении, но под арестом. Какая вина? Никакой вины нет; одна вина - русский, а теперь в приближении одни иноземцы. «Макаров - человек умный и милостивый и всем был приступен, когда был в силе, а ныне не так; мы надеялись было, что он останется в прежней силе при дворе государыни, а вышло не так, для того что нынче при доме ее величества больше все иноземцы».

Люди высших чинов говорили: «Ныне силу великую имеют обер-камергер (Бирон) и фельдмаршал Миних, которые что хотят, то. и делают и всех нас губят; все от них пропали, и никто не смеет с ними говорить. Однако ж бог им заплатит, и сами того же будут ждать». Люди средних чинов говорили: «Бирон взял силу, и государыня без него ничего не сделает. Всем ныне овладели иноземцы. Лещинский из Данцига уехал миллионах на двух, не даром его граф Миних упустил; это все в его воле было. Граф Ягужинский обо всем писал к государыне, а когда граф Миних приехал в Петербург и повидался с Бироном, то и нет ничего, и все пропало: знать, что поделился с ним. Вот какие фигуры делаются у нас! Государыня ничего без Бирона не сделает - все делает Бирон. Нет у нас никакого доброго порядку. Овладали все у нас иноземцы. Бирон всем овладал». В монастырях говорили: «Как не боготворят чрево, когда, тирански собирая с бедного подданства слезные и кровавые подати, употребляют на объядения и пьянства, и как сатане жертвы не приносят, когда слезные и кровавые сборы употребляют на потехи? А на все это государыню приводят иноземцы, понеже у них крестьян нет и жалеть им некого, хоть все пропади, да хотя и есть у них, да не у многих, а хотя б и у всех были, так они брегут ли о наших русских крестьянах? Чай, хуже собак почитают. Пропащее наше государство!»

Разумеется, люди, платившие слезные и кровавые подати, не молчали: они приписывали свои беды женскому правлению: «Где ей столько знать, как мужской пол? Будет веровать боярам; бабьи городы никогда не стоят, бабьи сени высоко не стоят. Хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет. При первом императоре нам житье было добро, а ныне нам стало что год, то хуже; какое ныне житье за бабою?» Крестьянин винился, что говорил дурные слова про Анну от горести, что за неплатеж подушных денег бит был на правеже. Раскольник пророчествовал, что в 1733 году на Благовещеньев день будет страх велик и гнев божий и сама Анна будет взята на суд в Москву; она из Москвы поехала, как бы ей от того отбыть.

Кто же может избавить от женского незаконного и несчастного правления? Разумеется, царь. Уже в 1730 году слышался говор, что Петр II отравлен Долгоруким и осьмью другими боярами, но есть царевич, живет в горах. В 1734 году в тамбовских местах появились два самозванца - Тимофей Труженик, назвавшийся царевичем Алексеем Петровичем, и Стародубцев, назвавшийся царевичем Петром Петровичем; оба были схвачены и казнены.

В январе 1738 года в селе Ярославце Киевского полка остановились работники, шедшие за Десну для рубки леса. Один из них позвал к себе священника и начал ему говорить: «Я царь Алексей Петрович и хожу многие годы в нищенстве; поди объяви это в церкви пред всем народом; хотя мне смерть или живот будет, только б всем явно было, что я - царь Алексей Петрович подлинно, а как сие в дело пойдет и господь подаст мне счастие, я тебя тогда не оставлю; встреть меня в церкви с крестом и хоругвями, понеже пишет обо мне, чтоб я явился в Москве с болгары, однако все равно, что вместо болгар с малороссийским народом в Москве явлюсь, а если не сделаешь по-моему, то отрублю тебе голову». Священник отвечал, что во всем его слушать готов. На другой день самозванец позвал к себе солдат, стоявших в Ярославце на почте, и говорил им: «Я царь Алексей Петрович и ходил по разным местам, а ныне прямо о себе объявлю, пожалуйте послужите мне верою и правдою, как служили отцу моему, а я вас за это не оставлю». Солдаты пали на землю и со слезами говорили: «Хотя до больших наших бояр дойдет и хотя донесется и до самой государыни, мы готовы за тебя стоять». «Вставайте,- сказал им на это самозванец,- я вашу нужду знаю, будет вскоре радость: с турками заключу мир вечный, а вас в мае месяце все полки и козаков пошлю в Польшу и велю все земли огнем жечь и мечом рубить». Между тем местное начальство узнало о необыкновенном событии, и сотник прислал козаков схватить самозванца, но солдаты, примкнув штыки к ружьям, взять его не дали и повели в церковь, около которой собралась огромная толпа народа; священник в ризах с крестом на блюде вышел на паперть, с ним несли хоругви; самозванец взял крест с блюда, приложился и вошел с ним в церковь, где были зажжены свечи и отворены царские двери; самозванец царскими дверями вошел в алтарь, поцеловал на престоле евангелие и стал в царских дверях с крестом в руках; священник начал молебен; на ектениях говорил: помолимся о благоверном нашем государе царе Алексее Петровиче и о государыне императрице Анне Иоанновне, и о государыне цесаревне Елисавете Петровне, и о государыне принцессе Анне; весь народ подходил к самозванцу, прикладывались ко кресту и целовали у него руку; потом самозванец положил крест, взял евангелие, и народ точно так же подходил к евангелию. По окончании молебна священник начал читать акафист Николаю Чудотворцу, но в это самое время вбегает в церковь сотник Климович со множеством козаков, схватывает самозванца за кафтан, вытаскивает из алтаря и из церкви, причем бьет палкою, потом отводит к себе на квартиру, кладет на ноги колодки, а на другой день отсылает в канцелярию Переяславского полка. В Тайной канцелярии самозванец объявил, что он польский шляхтич из города Поддубны Иван Петров Миницкий; лет 20 тому назад он вышел в Россию, приставши к одному гренадеру Кропотова полка; потом бродил по монастырям, где его постричь не могли вследствие строгих указов, ограничивших пострижение, но употребляли при управлении вотчинами; в последнее же время жил в работниках. Побуждением к самозванству выставил видение: явился ему Христос и сказал: поди, явись мирови и объяви о себе, что ты царь Алексей Петрович, ты на это родился, и искорени Польшу, чтоб пришли в соединение веры. Видение повторилось; он рассказал об нем монаху Иоакинфу Максимовичу, и тот отвечал ему: «Не наше это чернеческое дело, явися с тем мирови». Максимович, призванный к допросу, объявил, что Миницкий, находясь в услужении в Киево-Печерском монастыре в разных должностях, бывал в исступлении ума и ничего не делал; когда он, Максимович, однажды спросил его, зачем он не работает, то Иван отвечал: «Что мне работать! Я человек не простой, явился мне Михаил-архангел».

Дело сочли важным по усердию, какое оказали солдаты к самозванцу, и решили произвести сильное впечатление восточными варварскими казнями. Миницкий и священник села Ярославца были посажены живые на колья; некоторые из участников были четвертованы, другим отрубили головы.

Тайная канцелярия работала с небывалым усердием, преследуя дело и слово, охраняя спокойствие страны и честь обер-камергера. Внизу ни одно дерзкое слово против фаворита не оставалось без жестокого наказания; наверху он был окружен раболепством. Все искало его покровительства, все осыпало его лестью. Цесаревна Елисавета собственноручно писала ему: «Сиятельнейший граф! Ведая всегдашнюю вашу благосклонность, не хотела упустить, чтоб не уведомить ваше сиятельство о прибытии моем сюда (в Петербург) и желаю вашему сиятельству благополучного ж прибытия в Санкт-Петербурх; в прочем желая вашему сиятельству здравия и благополучного пребывания, остаюсь Елисавет». Жена князя Алексея Мих. Черкасского княгиня Марья писала: «Всенижайше благодарствую ваше сиятельство за все показанные вашим с-ством к мужу моему милости, а паче за всякие предстательствы у ее и. в-ства, как и ныне я уведомилась из письма моего мужа, что ее и. в-ство всемилостивейше изволила пожаловать деньгами, о которой ее и. в-ства к нам, всеподданнейшим ее и. в-ству рабам, милости не сумневаюся, что и вашего сиятельства по милости своей к нам предстательство было. И паки благодарствуя ваше сиятельство, всенижайше прошу и впредь в своих высоких милостях содержать неотменно. Нижайшая услужница княгиня Марья Черкасская». Дочь ее, княжна Варвара, посылала Бирону туфли, тканные серебром. Баронесса Марья Строганова обращалась к нему с жалобами на Татищева. Жалобы, как мы видели, действовали, да и нельзя было не действовать: баронесса для графини Биронши делала жемчужные нашивки.