Соловьев С. История России с древнейших времен

ОГЛАВЛЕНИЕ

Том 20. Глава IV. Окончание царствования императрицы Анны Иоанновны

Дела на украйнах.- Малороссия.- Оренбургская экспедиция и башкирский бунт.- Сибирь.- Опасности для западных окраин со стороны Швеции.- Отношения к Польше, Пруссии и Англии.- Французская политика относительно России.- Франция хочет пользоваться неудовольствием в России против правительства.-Причины неудовольствия.- Ссылки и казни.- Могущество Бирона.- Усобица между немцами.- Ягужинский, Волынский, Бестужев-Рюмин.- Болезнь императрицы.- Вопрос о регентстве.- Кончина Анны.

Родственник императрицы граф Семен Андреевич Салтыков, управлявший Москвою, думал, что может держаться только при благосклонности фаворита, и потому писал к нему обо всем. 2 мая 1732 года он писал: «Прошедшего апреля 30 дня получил я от ее и. в-ства милостивое письмо, и притом пожаловала мне, рабу, на именины вместо табакерки 1000 рублев: истинно ко мне, рабу, милость не по моей рабской службе, истинно с такой радости и радуюсь и плачу». В том же году Салтыков счел нужным подарить Бирону мех лисий черный. Мы видели, что императрица была недовольна Салтыковым. Получивши от нее выговор, Семен Андреевич обратился к Бирону: «Вашему великографскому сиятельству, милостивому государю и отцу, слезночитою моею совестию доношу, что по указам ее и. в-ства всенижайшее мое исполнение чиню и всякою моею ревностию и верно без всяких страстей и во всем правлении дел имею всегда неусыпное мое попечение и более к смотрению моему я уже не знаю как и делать, что так ее и. в-ству известно якобы о моих неисправностях. Милостивого государя и отца со всенижайшею моею покорностию прошу при благополучном времени о всем доложить ее и. в-ству и чтоб повелено было мне быть в С.-Петербурге, чтоб я мог ее и. в-ству о всем доносить обстоятельно и свою невинность представить; я уже здесь был опасен, чтоб мне безвинно не понести гневу ее и. в-ства, и как я сей указ получил от всемилостивейшей государыни, с того времени и поныне с такой моей несносной печали чуть жив хожу, только не даю себя знать людям, чтоб меня не могли признать в такой моей несказной печали». Бирон отвечал любопытным письмом: «Вашего сиятельства письмо я с моим почтением получил, но токмо что я из оного усмотрел немалую вашу печаль и о том сердечно сожалею, а особливо для того, что я про тот указ который от ее и. в-ства ваше сиятельство получить изволили, до получения вашего письма был неизвестен, понеже он писан не здесь и не тем ее в-ства секретарем, который при мне обретается. Что же до меня надлежит, в том я уповаю, ваше сиятельство, довольно сами можете засвидетельствовать, что я во внутренние государственные дела ни во что не вступаюсь, кроме того, ежели такая ведомость ко мне придет, по которой можно мне кому у ее в-ства помогать и услужить сколько возможно или что надлежит до общего к пользе и интересу вашему, хотя б и не по моей должности что было, однако ж старания моего никогда прилагать не оставлю, ибо, как вашему сиятельству известно, что я уже давно в службе ее в-ства обретаюся, а еще надеюсь, что никто на меня ни в какой обиде жаловаться причины не имеют, особливо же вашему сиятельству от сердца моего желаю всякого благополучия и тому радуюся, когда ваше сиятельство находитесь в состоянии. О порядке дворцовых волостей ныне я потому ж неизвестен и ни от кого при дворе не слыхал, что они разорены или в лучшее содержание приведены, також и доходы прибавлены или умалились, но токмо, как пред сим от многих ее величеству учинилось, известно, что Раевской, который ими правит, яко бы человек непотребный и весьма худого состояния и от несмотрения его волости дворцовые все разорены, то я еще прошлого года вашему сиятельству о том ясно сообщил, и как на оное мое сообщение ваше сиятельство изволили ко мне отозваться, что те люди напрасно поношение терпят и ни в чем не винны, то уже я затем более в. с-ству и припоминать не хотел. О прибытии вашем сюда я, изыскав благополучное время, ее величеству докладывать буду».

Бирон во внутренние государственные дела не вмешивался, только принимал просьбы, чтоб оказать услугу просящим, да принимал еще участие в делах, касавшихся общей пользы, и такое участие, что правительственное лицо, хотевшее держаться на своем месте и действовать с успехом, должно было непременно посылать свои доклады обер-камергеру. Вот что рассказывает об этом участии князь Яков Шаховской, племянник известного нам князя Алексея Шаховского, управлявшего Малороссиею и столкнувшегося, как мы видели, с Минихом. Незадолго до смерти своей старый князь был в Петербурге и оттуда, отправляясь в Малороссию, заехал в Москву для излечения глазной болезни. В это время Миних уведомил Бирона, что козацкое войско, отправленное Шаховским в поход, явилось в неисправном виде. Следствием этого была сцена, которую пусть опишет сам князь Яков. «В один тогда день герцог Бирон вышел в аудиенц-камеру, где уже много знатнейших придворных и прочих господ находилось, и, подошед ко мне, спрашивал: есть ли дяде моему от болезни легче и скоро ли он в Малороссию к своей должности из Москвы поедет? Я, как и о сем, имел от дяди моего комиссию, чтоб в пристойном случае еще на несколько недель для лечения своего глаза в Москве ему пробыть, выпросить дозволения и объяснительно уверить, что и в отсутствие его порученные ему в Малороссии дела с таким же успехом, как и при нем, происходить будут, представил о том его светлости, но он, от фельдмаршала Миниха будучи инако к повреждению дяди моего уведомлен, несколько суровым видом и вспыльчивыми речами на мою просьбу ответствовал, что он уже знает, что желание моего дяди пробыть еще в Москве для того только, чтоб по нынешним обстоятельствам весьма нужные и время не терпящие к военным подвигам, а особливо там, дела, ныне неисправно исполняемые, свалить на ответы других: вот-де и теперь малороссийское козацкое войско, к армии в Крым идти готовящееся, больше похоже на маркитантов, чем на военных людей. Я, следуя моим правилам, чтобы во всяких случаях справедливость предпочитать всему, робким быть за стыд почитая, на те его светлости речи, не запнувшись, с твердым духом отвечал, что то донесено несправедливо. На сии мои слова герцог Бирон, осердясь, весьма вспыльчиво мне сказал, что как я так отважно говорю? Ибо-де о сем в тех же числах фельдмаршал граф Миних государыне представлял, и можно ль-де кому подумать, чтоб он то представил ее в-ству ложно. Я ему на то ответствовал, что, может быть, фельдмаршал граф Миних оного войска сам еще не видал, а кто ни есть из подчиненных, дяде моему недоброжелателей, то худо ему рекомендовал; для лучшего же о истине удостоверения счастлив был бы мой дядя, когда б против такого уведомления приказано было кому-нибудь, нарочно посланному, оное козацкое войско освидетельствовать и сыскать, с которой стороны и кем те несправедливые представления монархине учинены? Ибо, когда персональные кредиты, а не существенные доказательства дел в удостоверениях преимущественно брать будут, тогда наисправедливейшие и радетельнейшие, от ухищрений коварных завистников безопасными быть надежду потеряв, лишатся своей крепости и негодными ко услугам монархине и отечеству сделаются. Такая моя смелость наивящше рассердила его, и он в великой запальчивости мне сказал: "Вы, русские, часто так смело в самых винах себя защищать дерзаете". Сии его сиятельства речи не столько в робкое, как огорчительное смятение меня привели, на что я скоро ему с печально чувствительным видом ответствовал: сие будет высочайшая милость, и вскоре всеобщее благосостояние умножится, когда коварность обманщиков истребляема, а добродетельных невинность от притеснения защищаема будет, и, когда дядя мой и я в каких несправедливых ее в-ству представлениях найдемся, помилования просить не будем. В таких я колких и дерзких с его светлостью разговорах находясь, увидел, что все бывшие в той палате господа один по одному ретировались вон и оставили меня в комнате одного с его светлостью, который ходил по палате, а я, во унылости пред ним стоя, с перерывкою продолжал об оной материи речи близ получаса, которых подробно всех теперь писать не упомню, но последнее то было, что я увидел в боковых дверях за занавешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую ее и. в-ство, которая, потом открыв скоро сукно, изволила позвать к себе герцога, а я с сей высокопочтенной акции с худым выигрышем с поспешением домой ретировался».

«Худого выигрыша» не было для Шаховских, потому что, во-первых, старик князь Алексей умел показать свою преданность Бирону тем, что обо всем посылал ему доклады, а во-вторых, потому, что Бирон не любил Миниха. Мы уже видели, что так называемая немецкая партия, господствовавшая при Анне, в самом начале не представляла крепкой связи между своими членами, почему и не может быть называема собственно партиею. Два самых видных иностранца по талантам и деятельности, фельдмаршал Миних и вице-канцлер Остерман, не умели поделиться и столкнулись в соперничестве; обоих не терпел могущественный фаворит, который хотел правительствовать без способностей и знания дел, и видел, что в Остермане и Минихе он вовсе не имеет покорных орудий, что оба они работают для себя и только по наружности сохраняют к нему вынужденное уважение. Тесно связаны были Остерман и Левенвольды, и смерть обер-шталмейстера Левенвольда, случившаяся в 1735 году, не могла не быть чувствительна для этого кружка, потому что покойный, как говорили, пользовался одинаким фавором, как и Бирон. Обер-камергер освободился от соперника, Миних освободился от врага, Остерман лишился друга. Но Остерман был силен сам по себе; мнение о его необходимости в делах внутренних и особенно внешних утвердилось; императрица в затруднительных обстоятельствах прибегала к оракулу, как величали Остермана. Относительно Миниха интересы Бирона и Остермана были соединены; оба боялись его честолюбия, оба считали выгодным пугать его честолюбием. В конце войны его подозревали в желании сделаться господарем Молдавии на том основании, что он хотел продолжения войны после заключения мира австрийцами. По окончании войны его не оставили в Малороссии, передали ее управление генералу Кейту, хотя Миних желал этого места; рассказывали, что Миних просил себе управление Малороссиею с титулом князя украинского, и будто императрица сказала по этому случаю: «Миних очень скромен; я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского». Миниха пожаловали подполковником Преображенского полка, и в начале 1740 года он явился в Петербург с свежею славою Ставучан и Хотина, с досадою от обманутых надежд, с жаждою новых надежд, готовым орудием для движения, предметом беспокойства для сильных, не хотевших делиться своею силою.

Миних был страшен Бирону как фельдмаршал, как военная знаменитость. Его нельзя было перевешивать Леси, человеком честным, скромным, но имевшим репутацию недаровитого полководца. У Бирона были в войске братья; был свояк, генерал Бисмарк, родом из Пруссии, но в. прусской службе ему не посчастливилось: он долго содержался в строгом заключении, и потом ему не давали полка за то, что убил своего слугу; он перешел в русскую службу, женился на сестре жены Бирона и сделался генерал-лейтенантом, но твердое знание прусского военного артикула, который он вводил и в русское войско, не равняло Бисмарка с Минихом. Миних был страшен тем, что его некуда было удалить. Другое дело - барон Корф, который, как говорили, вздумал перейти дорогу обер-камергеру; ему дали сначала невлиятельное место президента Академии Наук, а потом отправили посланником в Данию. В оттеснении Корфа Бирону помогло то обстоятельство, что набожная императрица не могла сблизиться с вольнодумцем Корфом.

Но и Миних был долго в отсутствии из Петербурга, был на войне, хотя война только увеличила его значение. А Остерман был постоянно тут и всем заправлял. Что более всего раздражало Бирона и других, входивших в близкие отношения к Остерману, так это его хитрость и скрытность: никто не знал, что он думает, чего желает в известном случае, куда ведет дело, как относится к тому или другому делу, к тому или другому человеку; захочет кто-нибудь узнать об этом - оракул отвечает темно, двусмысленно, надобно ломать себе голову, чтоб проникнуть смысл оракула, а это страшно раздражало, особенно раздражало Бирона, который все более и более привыкал к раболепству. Отсюда естественное желание отделаться от Остермана, найти человека, который бы мог заменить Остермана и в то же время был бы покорным орудием фаворита, будучи обязан ему всем. Между иностранцами такого найти было нельзя; если бы даже и можно было сейчас же сыскать иностранца даровитого, то ему нужно было долговременное приготовление, чтобы хотя сколько-нибудь сравняться с Остерманом в опытности по делам внешним и внутренним. Надобно было обратиться к русским, к рассеянным птенцам Петровым, детям преобразования. Прежде всего внимание обратилось на Ягужинского, в котором хотя и нельзя было надеяться иметь вполне покорное орудие, особенно во время шумства, но возвращение из изгнания (ибо такое значение имело удаление его в Берлин), высокая честь быть кабинет-министром ручались за благодарность, а главное, Остерману выставлялся опасный соперник, в одну берлогу помещалось два медведя, и граф Андрей Иванович станет непременно тише, будет искать в фаворите поддержки против Ягужинского, а тот будет искать поддержки против Остермана, притом же загородится рот тем людям, которые кричат, что немцы управляют Россиею: в Кабинете будет два русских министра против одного немца. 28 апреля 1735 года Павел Иванович Ягужинский, вызванный из Берлина, был сделан кабинет-министром, получив также должность обершталмейстера, упразднившуюся смертью Левенвольда.

Но Ягужинский скоро умер (в апреле 1736 года), и надобно было искать ему преемника. Выбор остановился на Артемии Петровиче Волынском.

Мы видели, в каком неприятном, унизительноом положении находился Волынский в начале царствования Анны, но родство с Салтыковыми и заступничество Бирона, покровителя Салтыковых, поддержали его. Мы упоминали о нем как председателе комиссии, составленной в Москве для устройства конских заводов. Ревностию здесь он мог всего скорее угодить фавориту, страстному охотнику и знатоку в лошадях. Австрийский посланник граф Остейн, ненавидевший Бирона, говаривал, что когда фаворит говорил о лошадях или с лошадьми, то он говорил как человек, а когда говорил о людях или с людьми, то говорил как лошадь. Но мы видели, что польская война отвлекла Волынского от конюшенных дел и вызвала его в действующую армию. Об отношениях его к Бирону в это время можно судить по письму его от 20 апреля 1734 года: «Приемлю смелость о моем несчастии доносить, как я с начала вступления в Польшу и чрез все прошедшее время с каким усердием служил и трудился, не отрицаяся ни от чего; так о том его графское сиятельство г. обер-шталмейстер фон Левенвольд и прочие все могут засвидетельствовать, какие я имел беспокойствы, однакож все то исполнял истинно со всякою охотою моею, и, наконец, по особливому несчастию моему приключилась мне злая животная болезнь, и так был несколько в великой опасности к смерти, и хотя потом некоторую свободу и получил, однакож не только верхом на лошади стало невозможно ездить, но и пешим ходить зело трудно, и затем от генерал-фельдмаршала Миниха отпущен в С.-Петербург и прибыл сюда в Кенигсберг, где, взяв доктора, пользуюся, и побыв здесь некоторое время для пользования моего, а потом паки буду продолжать до Петербурга по •возможности путь мой, и, сие несчастие мое донесши, всепокорно предаю себя в непременную вашего высокографского сиятельства милостивого государя моего и истинного патрона милость».

Конечно, по старанию истинного патрона Волынский был сделан обер-егермейстером, полным генералом и был назначен одним из уполномоченных на Немировский конгресс. Мы видели, что и здесь болезнь помешала ему приехать вместе с другими товарищами. Перед отъездом из Немирова он написал своим детям следующее письмо: «Любезные мои дети: Антушка, Еленушка, Машичка, Петрушенка, здравствуйте и буди на вас милость и благословение божие. О себе объявляю вам, что мы сей день отъезжаем отсюды до Киева, куда, надеюся, в семь дней прибудем и там от ее и. в-ства указа ожидать о возвращении нашем будем, токмо, чаю, оной к нам уже и послан. Дай всевышний мне вас скорее и в добром здоровье видеть и обще с вами его всещедрого благодарить, а я, слава богу, в совершенном моем здоровье, так что, прощаяся на разъезде с здешними господами польскими, и они у меня, и я у них попили нарочито дни с четыре. Потому можете, любезные дети, уверены быть, что я, конечно, здоров, понеже больному нельзя пить, а я ж и здоровый, ведаете, что неохотник, однако ж за любовь их, что ко мне все особливо ласковы были, принужден был».

Назначение Волынского в число уполномоченных на Немировский конгресс было ступенью к высшему назначению. По смерти Ягужинского одно место кабинет-министра оставалось праздным, следовательно, Кабинет при незначительности Черкасского сосредоточивался в одном человеке - Остермане, чего не хотел Бирон. В Волынском он надеялся найти человека, по способностям и опытности могущего перевешивать Остермана и в то же время долженствовавшего быть покорным слугою фаворита, ибо всем был обязан ему и по своему прошедшему, и по множеству сильных врагов нуждался в постоянном его покровительстве. Бирон считал себя в праве говорить: «Волынский мне обязан тем, что он не был повешен еще тогда, когда двор был в Москве». Хотя в этих словах и было преувеличение, однако после известного нам казанского дела без сильного покровительства трудно было подняться так, как поднялся Волынский. Говорят, будто Ягужинский пророчествовал перед смертию: «Я предвижу, что Волынский посредством лести и интриг пробьется в кабинет-министры, но не пройдет и двух лет, как принуждены будут его повесить». Говорят о прошедшем человека, и на язык попадается слово - виселица; говорят о его будущем, и опять то же слово - значит, человек для избежания виселицы должен иметь сильное покровительство; и Бирон в расчете на невозможность для Волынского держаться самостоятельно вводит его в Кабинет, отвечая иностранцам, которые высказывали на этот счет свое удивление и беспокойство: «Я хорошо знаю, что говорят о Волынском и какие пороки он имеет, но где же между русскими найти лучшего и способнейшего человека?»

И вот Волынский у цели своих желаний: он кабинет-министр. Он участвует в решении важнейших дел, он ходит с докладами к государыне, имеет возможность говорить с нею, выставлять свои способности и усердие, накидывать тень на людей неприятных, принимать секретные поручения. У Волынского закружилась голова; властолюбие было страшно возбуждено, является стремление играть главную роль, затмить всех, но тут препятствия, которые доводят раздражение до крайности, враги дразнят со всех сторон. Главный враг, способный дразнить, раздражать страшно человека, подобного Волынскому,- это Остерман, оракул, у которого не добьешься ничего ясного, определенного, и Остерман имеет важные причины дразнить Волынского, подставлять ему ногу: Волынский введен в Кабинет для противодействия Остерману. И Волынскому при его горячке трудно бороться с Остерманом, спокойно обдумывающим, как бы уколоть врага и поставить его в неприятное положение. Волынский, начетчик и говорун, станет излагать мнение по какому-нибудь делу; другой кабинет-министр, князь Черкасский, не начетчик и не говорун, не имеющий своих мнений, увлекся, пристает к мнению Волынского, но бесстрастный граф Андрей Иванович спокойно произносит свое veto, свое «не так». И это постоянно: Волынский выходит из себя, Волынский, считающий себя и считаемый от многих других умницею; он постоянно рассуждает не так, один Остерман непогрешителен! Но этого мало: Остерман согласится, но с докладом к государыне сам не пойдет; Волынский отправится и получит гнев государыни за неугодное ей решение, а Остерман в стороне; он с докладом не ходит, а ходит, так и наговаривает государыне на других, возбуждает ее подозрение; он в кредите, его слушают, а Волынский в работе и неприятностях. С другим товарищем своим по Кабинету, князем Алекс. Мих. Черкасским, Волынский был сначала в больших ладах. Черкасский был недоволен Остерманом, Бироном, Анною; ему казалось, что за такие важные услуги он был мало награжден; он досадовал, что ему не дано главной роли: что бы он, по своим способностям, сделал с своею главною ролью, он об этом не рассуждал, только неприятно было, что другие пользуются большим влиянием на дела, чем он; вероятно, он не слыхал, что насмешники говорили, когда их было только двое в Кабинете с Остерманом; насмешники говорили, что Остерман - душа Кабинета, а князь Черкасский - тело. Притом, несмотря на огромное богатство. Черкасский был корыстолюбив и сердился, что мало получал материального вознаграждения за свое усердие; наконец, самая благовидная причина неудовольствия была ссылка его племянника князя Александра по делу очень сомнительного свойства. И вот князь Алексей Михайлович отводит душу жалобами в беседах с новым товарищем. Черкасский жаловался, что Остерман так силен, что ни он, Черкасский, ни страшный начальник Тайной канцелярии Ушаков не смеют против него говорить. «Остерману,- говорил Черкасский,- противно, что Сенат есть, хотелось бы ему, чтоб Сената не было, а съезжались бы коллежские президенты для совещания; Остерман боится, что Сенат усилится, если в нем много будет членов». Черкасский жаловался и на Бирона, называл его злым человеком за то, что племянника его князя Александра напрасно в ссылку послал; стращали его пытками, и он на себя много напрасно говорил, а доноситель научаем и обнадежен был Алексеем Бестужевым. Черкасский жаловался на государыню: «Государыня мне говорила: бог тебя не оставит, также и я, пока буду жива, тебя не оставлю, а какую я от нее милость вижу? Вот безделица: пожаловали было нам троим китайские товары - Головкину, Остерману и мне; когда Головкин умер, тогда изволила сказать: вот вам и его часть отдаю, а после того из тех товаров лучшие выбрала себе на 30000 рублей, а остальные велела разделить на несколько частей, а теперь не подарила мне доимки на крестьянах моих, велела взыскивать. Выйду в отставку».

Такие откровенности были вначале, а потом Черкасский удалился от Волынского, увидавши, что может быть опасно сближение с человеком, на которого косятся сверху, косится не только Остерман, но и Бирон.

За что же истинный патрон стал коситься на своего клиента? За то, что клиент, ставши кабинет-министром, перестал быть человеком ищущим. Волынский был человек живой, деятельный; новая должность заняла его, а если кабинет-министр хотел и любил заниматься, то какой предмет мог быть чужд его внимания, когда все дела сосредоточивались в Кабинете и разделения занятий между его членами не было? Кроме того, Волынский любил почитать, пописать и поговорить с читавшими людьми, и потому он не мог найти много времени для того, чтоб постоянно быть в приемной герцога курляндского. Это отсутствие, разумеется, было замечено. Что же это значит? Уже начал пренебрегать, хочет жить сам по себе, не нуждается более? Неблагодарный! Да куда он девался? Что он делает? «У него дела много, ваша высокогерцогская светлость,- говорят добрые люди,- все проекты пишет, все, по его, не так, всех бранит». А его высокогерцогская светлость приобрел к этому времени окончательно дурную привычку - не церемониться ни с кем, обходиться со всеми как с лакеями: застанет кто герцога в хорошую минуту, примет хорошо, ласково; застанет в невеселом расположении духа - примет как нельзя хуже. Волынский прежде, когда искал в Бироне, мог переносить это, вероятно даже и не очень замечал: мысли были не тем заняты, но теперь, когда искание прекратилось, цель была достигнута, Волынский стал внимательнее к такому обхождению, обидчивее, ведь он кабинет-министр! Отсюда сильное раздражение и первая мысль: немец, какого происхождения, чем добился до такого положения и смеет так обходиться с лучшими русскими людьми! Посещать Бирона стало неприятно Волынскому, а человеку естественно избегать неприятного: кто его знает, как примет, что за охота терпеть унижение? И вот Волынский еще реже является к Бирону и жалуется, что Бирон перед прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне горцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит. Черкасский вторит ему, что Бирона нрав переменился и безмерно стал запальчив и не любит, кто с кем дружно живет; ныне опасно жить, что безмерно на всех напрасная суспиция, а ту суспицию внушил паче всех граф Остерман, его вымысел в том состоит, чтоб на всех подозрение привесть, а самому только быть в кредите. Немцы - Бирон и Остерман - виновники всему злу, они перебивали дорогу Волынскому, и Волынский жаловался: «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» - жаловался с горя, что иноземцы перед ним преимущество имеют. Бирон видит, что Волынский уже не тот, к нему является редко, но с государынею старается быть как можно чаще и говорит с нею как можно долее. Этого Бирон выносить не мог и при первом случае высказал свое негодование Волынскому; когда было получено донесение Миниха о недостатке провианта, тогда как его было много на Днепре, то Волынский пошел к Бирону с представлением о несправедливом требовании фельдмаршала, думал, вероятно, получить хороший прием вследствие вражды между Бироном и Минихом, но получил прием очень нехороший. «Напрасно ты ко мне с этим пришел,- закричал на него герцог, мне какое дело! Поди сам докладывай государыне, ты можешь и по часу говорить с государыней».

Но подозрительность и досада Бирона усилились по самому неприятному для него делу, от которого зависело его будущее. Совершилось событие, напоминавшее волшебные сказки: сын курляндского конюха сделался герцогом курляндским. Но владетельный и наследственный герцог курляндский был обер-камергером русской императрицы и, сделавшись герцогом, остался при петербургском дворе. Это показывало ясно, что все значение его основывалось на отношениях к этому двору, к России, следовательно, для сохранения своего значения Бирону нужно было утвердить свое высокое положение в России. Это положение зависело от фавора императрицы, но что будет по смерти ее? Закон Петра Великого, что царствующий государь имеет право назначить себе преемника, существовал во всей силе; если Анна была избрана, то потому, что Петр II не распорядился назначением себе преемника. Анна хотела утвердить на русском престоле свою линию, а единственною отраслью этой линии была мекленбургская принцесса Анна Леопольдовна, дочь герцогини Екатерины Ивановны. Кто будет мужем принцессы Анны - этот вопрос занимал очень многих и сильно занимал Бирона. Естественно было человеку в его положении схватиться за мысль об утверждении своего положения в России посредством брака сына своего на принцессе Анне. Бирон тем более мог питать такие надежды, что принцесса чувствовала отвращение к назначенному ей в женихи принцу Антону брауншвейг-бевернскому; со стороны императрицы Бирон не мог ожидать препятствий; было одно препятствие - молодому Петру Бирону было только 16 лет, но при высших соображениях такие препятствия исчезают. Оставалось приобрести расположение молодой принцессы, чтоб ее склонностью прикрыть все, и вот Бироны начинают сильно ухаживать за нею. Наконец пришло время покончить дело. Сам Бирон взялся предложить принцессе в женихи принца Антона в полной уверенности, что предложение будет отвергнуто, и действительно, принцесса отвечала, что она скорее положит голову на плаху, чем выйдет за принца Антона. Бирон в восторге решился пользоватья благоприятною минутою: дочь генерала Ушакова, бывшая за камергером Чернышевым и пользовавшаяся приближением у принцессы, должна была предложить Анне Петра Бирона, но принцесса страшно оскорбилась этим предложением и под влиянием этого чувства объявила, что переменила прежнее намерение и готова выйти за принца Антона. Императрица очень обрадовалась. этому решению, и Бирону ничего более не оставалось, как притворяться также обрадованным. Но как относились к этому делу русские люди? Волынский узнал о намерении Бирона женить сына на принцессе Анне от медика цесаревны Елисаветы Лестока; Лесток рассказывал, что слышал от самой цесаревны, что императрица представила племяннице на выбор обоих женихов, молодого Бирона и принца Антона; принцесса отвергла Петра Бирона и сказала: «Когда на то воля вашего величества, то лучше пойду за принца брауншвейгского, потому что он в совершенных летах и старого дома». Волынский, рассказывая об этом своим друзьям, называл намерение Бирона годуновским намерением. Князь Черкасский говорил: «Если б принц Петр был женат на принцессе, то б тогда герцог еще не так прибрал нас в руки. Как это супружество не сделалось? Потому что государыня к герцогу и к принцу Петру милостива, да и принцесса к принцу Петру благосклоннее казалась, нежели к принцу брауншвейгскому; конечно, до этого Остерман не допустил и отсоветовал: он, как дальновидный человек и хитрый, может быть, думал, что нам это противно будет, или и ему самому не хотелось. Слава богу, что это не сделалось: принц Петр человек горячий, сердитый и нравный, еще запальчивее, чем родитель его, а принц брауншвейгский хотя невысокого ума, однако человек легкосердный и милостивый». Волынский также выставлял вредные следствия брака принцессы Анны с сыном Бирона: опасная Русскому государству власть Бирона еще более усилится, иноземцы окончательно станут владычествовать над русскими, станут русских отягощать податьми, вывозить казну, истощать государство и этим подвергнут его страшной опасности в случае неприятельского нападения.

Что дело не ограничилось только сожалениями и опасениями, которые высказывали друг другу близкие между собою люди, видно из наивных слов принцессы Анны, сказанных Волынскому после невольной помолвки ее за нелюбимого принца Антона. Увидавши ее грустною, Волынский спросил о причине печали и получил в ответ: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов к тому привели». Волынский сказал на это, что ни он, ни князь Черкасский ни в чем не виноваты, потому что ни о чем не знали; потом спросил, чем же она недовольна? Принцесса отвечала, что жених очень тих и не смел в поступках своих; Волынский сказал на это, что она может недостатки принца восполнять своим благоразумием, что если принц Антон тих и не смел, то ей же лучше, потому что будет ей больше послушен, а если б ее мужем был Петр Бирон, то хуже бы ей было. После свадьбы Волынский наставлял принцессу, что надобно ей друзей приобретать; учил, как она должна поступать с мужем; относительно Бирона говорил ей, что у него нрав подозрительный и вспыльчивый: пусть будет осторожна и ласкова к фамилии Биронов. Герцог курляндский, страшно раздраженный против принцессы Анны за отказ выйти замуж за его сына, бранил ее Волынскому, говорил, что она уничтожительно и неприятно себя к людям показывает. На это Волынский отвечал, что принцесса робка пред государынею и напрасно так робко себя ведет и дикой к людям себя показывает; напрасно также вверилась фрейлине Менгден, потому что фрейлина не очень дальнего ума, а принцесса имеет нрав тяжелый. Несмотря на такой не очень лестный отзыв, подозрительный Бирон не мог не заметить, что старый его клиент сильно забегает к молодому двору и пользуется его расположением; это, разумеется, стало самою сильною причиною нерасположения герцога к Волынскому. У последнего был приятель из немцев кабинет-секретарь Эйхлер, которого привязывала к Волынскому ненависть к Остерману; Эйхлер, родившийся в России, был в большом приближении у фаворита Петра II князя Ив. Алекс. Долгорукого, и за ним ухаживали как за министром. После падения Долгорукого Эйхлера затерли, но Ягужинский снова вывел его, а по смерти Ягужинского Бирон сделал его тайным секретарем императрицы. Эйхлер, который вовсе не желал ссоры между Бироном и Волынским, ибо эта ссора могла быть очень выгодна Остерману, остерегал Волынского, чтоб тот не возбуждал подозрений герцога сближением с принцессою Анною. Однажды заклятый враг Волынского князь Алекс. Борисович Куракин бранил его громко во дворце. Когда потом приехал во дворец и Волынский, то подошли к нему принцесса Анна и цесаревна Елисавета и спрашивали, за что его Куракин бранит. Волынский отвечал, что сам не знает, и «их высочества изволили милостиво о нем сожалеть». Эйхлер, бывший свидетелем этих сожалений, говорил после Волынскому: «Я тебя по-дружески предостерегаю: не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь». Это было летом 1739 года до отъезда двора в Петергоф, но потом и в Петергофе Эйхлер предостерегал Волынского, чтоб он к принцессе не ходил часто. «Мне кажется,- говорил он,- что и так на тебя от герцога курляндского за то суспиция».

Остерман враждебен, Бирон враждебен, князь Куракин громко бранит в самом дворце - значит, не опасается гнева императрицы. Бирон преследует Волынского за то, что тот по целому часу разговаривает с императрицею, но Волынский видит, что эти продолжительные разговоры ни к чему не ведут, и сильно недоволен Анною. «Правду пишут о женском поле, что нрав изменчивый имеет, и, когда женщина веселое лицо показывает, тут-то и бойся скрытого в сердце ее гнева»,- рассуждал Волынский при любимом человеке своем Кубанце, от которого у него не было тайн. Рассуждая таким образом, он разумел Анну, которая в каком-нибудь деле сначала покажет персону милостивую, а потом за то же дело гневается. «Вот гневается, иногда и сам не знаю за что; надобно ей суд с грозою и милостью иметь, а того беда - иногда так, а иногда сяк, и ничего постоянного нет, и в самых государях то худо, ежели скрытность бывает». Однажды, выразившись очень резко об умственных способностях Анны, Волынский прибавил: «Резолюции никакой от нее не добьешься, герцог что захочет, то и делает». Секретарь Анны Эйхлер жаловался на пребезмерную подозрительность ее, что «во всех без причины сомневается; как бы кто верен ни был, без подозрения миновать не может, и бог знает как угодить стало».

Эти слова не могли утешить Волынского. Надежда при частых непосредственных сношениях с императрицею выказать свое усердие и затмить всех своими способностями исчезла. Особенно сердился он на императрицу за головинское дело: Анна поручила ему под рукою разузнать о поступках адмирала Николая Головина, президента Адмиралтейской коллегии; Волынский донес, что Головин взял с одного иностранца 7000 рублей, но донос остался без всякого действия, и Головин, узнавши об нем, сделался смертельным врагом Волынского. Для достижения своих честолюбивых целей Волынский стремился приобрести полное доверие императрицы, но оказывалось, что никакого доверия не было, Анна выдавала его. И российский императорский кабинет-министр с завистию говорит о независимом положении польского пана:. «Вот как польские сенаторы живут: ни на что не смотрят и все им даром; польскому шляхтичу не смеет и сам король ничего сделать, а у нас всего бойся».

К этим неприятностям присоединилась постоянная нужда в деньгах; доходов недоставало на петербургскую жизнь кабинет-министра, он принужден был занимать деньги. Волынский так объясняет причины расстроенного состояния своих дел: «Когда я был посажен в тюрьму в Турции (с Шереметевым и Шафировым), отец мой, имев меня, одного сына, опечалился и впал в параличную болезнь, отчего и язык отнялся у него. В то время мачеха моя, которая была весьма непотребного состояния, разорила дом весь, разогнала людей и деревни, так что мне по смерти отца моего от 800 дворов крестьян осталось 37. Свидетель 601, что со всех моих деревень 500 рублей доходу ныне не имею, и редкий год, чтоб я и Москве и в деревнях на 300 или 400 рублев хлеба не купил. Во весь мой век ни едино благополучие мне не воспоследовало, кроме одних убытков, и что больше себе чести получал, тем более долгов присовокупил: чем больше прилагаю трудов, тем больше ненависти и злобы вместо всякой помощи нажил».

Но человек с такою энергиею, как Волынский, не мог предаваться бездейственному отчаянию: он писал проекты и читал их в небольшом кругу образованных и преданных ему людей. Этот кружок состоял из известного нам графа Платона Мусина-Пушкина, президента Коммерц-коллегии, Федора Соймонова, обер-штер-кригс-комиссара, Андрея Хрущова, советника, и Петра Еропника, архитектора. Эти люди своими похвалами возбуждали в Волынском блестящие надежды: ему уже мечталось, какое могущественное впечатление произведут его труды, как все должны будут преклониться пред его дарованиями, как прославится его имя. Главное место между его трудами занимало «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», разделенное на шесть частей: 1) об укреплении границ и об армии, 2) о церковных чинах, 3) о шляхетстве, 4) о купечестве, 5) о правосудии и 6) об экономии. Приведем из него несколько мыслей: «Мы, министры, хотим всю верность на себя принять и будто мы одни дела делаем и верно служим. Напрасно нам о себе так много думать: есть много верных рабов, а мы только что пишем и в конфиденции приводим, тем ревность и других пресекаем, и натащили мы на себя много дел и не надлежащих нам, а что делать - и сами не знаем». Переходя к Сенату, Волынский требовал уничтожения генерал-прокурора, как препятствующего свободной деятельности сенаторов; требовал увеличения числа сенаторов, которые должны ежегодно обозревать все губернии для усмотрения тамошних непорядков. Относительно армии требовал поселения ее на границах в слободах. Требовал распространения просвещения между духовенством и шляхетством: для духовенства учредить академии, а знатное шляхетство посылать за границу учиться разным наукам и правам, чтоб у нас были свои природные министры. Учредить по приходам сбор для содержания священников, чтоб им не нужно было заниматься хлебопашеством. Ввести шляхетство в духовный и приказный чин, потому что до сих пор в канцеляриях все люди подлые. Купечество защищать от воеводских обид; восстановить магистрат и т. д.

Хрущов говорил о «Генеральном рассуждении», что «эта книга будет лучше Телемаковой». Но Волынский не ограничился «Генеральным рассуждением» и другими подобными же проектами: у него слишком накипело на сердце, и он решился написать императрице представление о недостоинстве окружающих ее людей, выставляя преимущественно Остермана, и о печальном состоянии людей достойных, разумея себя. Прежде чем подать записку императрице, автор показал ее некоторым лицам, все неприязненным Остерману: князю Черкасскому, Эйхлеру, Лестоку, генерал-берг-директору Шенбергу, президенту Юстиц-коллегии по лифляндским и эстляндским делам барону Менгдену, родственнику Миниха. Князь Черкасский сказал: «Остро очень писано: ежели попадется то письмо в руки Остермановы, то он тотчас узнает, что против него писано». Шенберг, Эйхлер, Менгден уговаривали Волынского подать письмо государыне. «Это письмо - самый портрет графа Остермана»,- говорили они. Не советовал подавать Кубанец, но Волынский, увлеченный похвалами сочинению и ненавистию к Остерману, подал, вручивши прежде немецкий перевод письма Бирону в надежде, что герцог, узнавши портрет Остермана, будет доволен. Нам неизвестно, какое впечатление произвело письмо на Бирона, но на императрицу самое дурное: Волынский забыл, что, выставляя в черном свете людей, окружавших императрицу, он оскорблял ее самолюбие, ибо к ней прямо относился упрек за дурной выбор приближенных. Анна спросила его, кого именно он описывал в своем сочинении. Волынский отвечал, что Куракина, Головина, а больше всего Остермана. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю»,- сказала на это Анна, и слова ее обдали холодом несчастного автора.

Но если Волынский не достигал своей цели подачею записки, то эта подача непосредственно не имела для него и вредных последствий. На радостях заключения мира с Турцией Волынский получил 20000 рублей, как человек, особенно нуждающийся в деньгах. Мы видели, что он распоряжался празднествами по случаю свадьбы шута Голицына, и видели, как он воспользовался случаем, чтоб отомстить Тредиаковскому за песенку. И этот поступок Волынского, позволившего себе прибить несчастного пииту в комнатах герцога курляндского, остался бы для него без вредных следствий, если бы он не имел неосторожности страшно оскорбить Бирона в деле о вознаграждениях полякам, потерпевшим во время прохода русских войск чрез области Речи Посполитой. Бирон, как герцог курляндский, вассал Польши, имел сильные побуждения заискивать расположение правительства республики, т. е. вельмож и шляхты, и потому он настаивал, что надобно дать полякам удовлетворение. При рассуждении об этом деле в Кабинете Волынский настаивал на противном и, разгорячившись, сказал с явным намеком на Бирона, что, не будучи ни владельцем в Польше, ни вассалом республики, не имеет побуждений удабривать исстари враждебный России народ. Вероятно, Волынский думал, что в Кабинете он может делать безопасно какие угодно выходки против Бирона, потому что герцог не имел здесь доброжелательных себе людей. Но слова Волынского были переданы Бирону и привели его в страшную ярость, потому что задевали его за самое чувствительное место: Бирон без пользы для России кормился на ее счет, но по этому самому он хотел убедить сам себя и других заставить убедиться, что он приносит чрезвычайную пользу России, которая погибнет, если его высокогерцогская светлость перестанет оказывать милостивое внимание к ее делам; ничем, следовательно, нельзя было его больше уколоть, как мнением, что он своими частными отношениями приносит вред интересам России; особенно это должно было страшно раздражить его в описываемое время, в 1740 году, когда он занят был вопросом о своей будущности, о средствах утвердиться в России по смерти Анны, вопросом трудным вследствие неудавшихся планов относительно Анны Леопольдовны. И тут-то один из кабинет-министров провозглашает, что Бирон вреден России! Притом предстоит трудная борьба для достижения главной цели, от которой зависит все будущее; в таких обстоятельствах надобно приобретать друзей и стереть с лица земли врага, который по своему значению и энергии может быть очень опасен. Да и почему Волынский вдруг стал так смел? Это не даром; надобно начать дело, и тогда, может быть, вскроются очень важные вещи. Но как начать дело? Нельзя придраться к словам, сказанным во время совещания кабинет-министров, да и кто из них будет доносчиком? Бирон вспомнил или ему указали на два основания, на которых можно было начать дело: на записку Волынского, поданную императрице,- это донос, донос важный, о злоупотреблениях лиц, приближенных к престолу; пусть доносчик укажет, кто эти лица, и докажет их преступления. Второе основание, по которому Бирон мог выступить с жалобою на Волынского,-это оскорбление, нанесенное последним герцогу: Волынский прибил Тредиаковского в комнатах Бирона.

И герцог курляндский пишет просьбу императрице на Волынского. Он прежде всего выставляет на вид, что его вмешательство в русские дела было всегда чуждо пристрастных и партикулярных целей; он вмешивался в дела единственно для того, чтоб охранять интересы императрицы, ее спокойствие и дражайшее здравие. Но есть люди, которые стараются очернить самые беспорочные поступки: прошлым летом в Петергофе кабинет-министр Волынский подал некоторое письмо и в нем хотел привести в подозрение людей, которые при высочайшей персоне употребленными быть счастие имеют. Спокойствие императрицы требует, чтоб написанное темными и скрытными изображениями было изъяснено явственнее. Если же автор не может указать именно на лицо, то он виновен в страшно непристойном и продерзостном поступке: такие наставления годны только для малолетних государей, а не для такой великой, умной и мудрой императрицы, которой великие качества и добродетели весь свет с крайнейшим удивлением превозносит. Наконец, Бирон жалуется на поступок Волынского с Тредиаковским и утверждает, что если Волынскому простится такой поступок, то это будет первый пример безнаказанного оскорбления, нанесенного владетельному герцогу приватною особою, что навлечет ему, Бирону, вечное бесчестье во всем свете, ибо при всех иностранных дворах уже известно, как Волынский распорядился в его покоях. Если Волынский других старается привести в подозрение пред императрицею, то справедливость требует, чтоб и его собственные дела и департаменты были рассмотрены и исследованы, тем более что в них великие денежные суммы употреблены, а ожидаемая польза, как сама императрица часто упоминать изволила, доныне невелика была: много проектов он насочинил, а в действие мало привелено.

Бирон требовал суда над Волынским в полной надежде, что его легко засудят. По той же самой причине Анна не хотела отдавать Волынского под суд: она знала, что он будет жертвою личной вражды и новая, видная жестокость падет на нее. Анна не соглашалась, но Бирон не уступал. «Или я, или он»,- говорил герцог. Анна плакала; Бирон грозил выехать из России; Анна согласилась нарядить суд. Бирон торжествовал, и не он один: торжествовал Остерман, который приготовился принять дело Волынского в свои руки, дать ему надлежащее направление. Бирон подставил Волынского против Остермана, а теперь сам Бирон губит Волынского, Остерман в стороне. Торжествовал и князь Куракин. Куракин, которому позволялось говорить то, что другим не позволялось, начал однажды в лицо хвалить императрицу за то, что она приводит в исполнение предначертания великого дяди; только одно еще не исполнено. «Что же такое?» - спросила Анна. «Петр I,- отвечал Куракин,- нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул ему на шею веревку; так как Волынский после того не исправился, то если, ваше величество, не затянете узел, намерение императора не исполнится».

С Бироном, Остерманом и Куракиным не могло быть примирения; Волынский попробовал, нельзя ли помириться с Минихом, с которым у него были также нелады. Сначала Миних, враждуя с Ягужинским, сблизился с врагом последнего - Волынским. Еще до переезда двора в Петербург Миних уговаривал Волынского рассказать все, что знает за Ягужинским, и Волынский исполнил его просьбу, рассказывая, и не одному ему, разные разности про Ягужинского, вследствие чего и наряжено было следствие над последним. Но приязнь Миниха к Волынскому была непродолжительна; видя, что гораздо легче подняться посредством обер-шталмейстера Левенвольда, чем посредством Миниха, Волынский перепросился в команду первого, что озлобило Миниха по причине сильной вражды его с Левенвольдом. Волынский хвалился, что он свел в большую дружбу князя Черкасского с Левенвольдом, отчего Черкасскому был «великий барыш», ибо «Левольд», по выражению Волынского, каков бы ни был, а он столько крепок в милости ее величества, что никогда поколебим быть не может. Но крепкий человек скоро умер, и тогда Волынский обратился к другому крепкому человеку - Бирону. Теперь, когда этот крепкий человек стал готовить ему гибель, Волынский обратился снова к Миниху. 25 марта поехал он к нему с просьбою заступиться за него пред Бироном. Случившийся тут родственник Миниха барон Менгден изъявил опасение, что заступничество ни к чему не поведет, потому что «герцог безмерно гневен на Волынского и говорит, что более с ним вместе жить не хочет». Но, как видно, Миних говорил с Бироном в пользу Волынского, потому что герцог курляндский сильно рассердился. «Что это за союз между Минихом и Волынским, двумя заклятыми врагами!» - говорил он.

Сначала Волынскому запрещен был приезд ко двору; это было на страстной неделе. Но он продолжал еще ездить в Кабинет. Когда он сидел здесь, а приятель его Эйхлер проходил чрез кабинетную палату в секретную экспедицию и в манеж, то Волынский спрашивал его: проходит ли гнев государыни? Эйхлер отвечал: «Не сомневайся, пройдет, только потерпи и дай время, ибо ее величество на дело твое под рукою смотреть изволит». Волынский не знал, за что именно собралась на него беда, и обратился с вопросом об этом к одному из близких своих знакомых, секретарю Иностранной коллегии де ла Суда. Тот отвечал: «Тебя называют проектистом, что ты умеешь проекты писать, а пущее-де то, какое ты подал государыне письмо в Петергофе, о том сильно толкуют и притом, что ты дерзновенно сделал, что секретаря Тредиаковского из палат его светлости взял».

12 апреля Волынскому был объявлен домовый арест. Составлена была комиссия из Григорья Чернышева, Андрея Ушакова, Александра Румянцева, князя Ивана Трубецкого, Михайлы Хрущова, князя Репнина, Василья Новосильцева, Ивана Неплюева, Петра Шипова. 15 апреля Волынский привезен был в комиссию, где ему прочли допросные пункты на основании записки, поданной им императрице. Волынский стал говорить: «Причину я имел, что были на меня доносители шталмейстеры, которых поджигал князь Александр Куракин, а граф Остерман во всех случаях говорил мне скрытно, и в одно время граф Остерман горное дело от себя отваливал, а принудил меня доложить горное дело ее величеству, и как я докладывал, и за то от ее величества гнев принял. Павел Ягужинский губил меня и говорил, что за голову мою не жаль дать 30000 червонных; к тому же нападки имел я от Долгоруких и Голицыных. Доношение и письмо подал я с горести и нетерпеливости своей». Тут члены комиссии прервали его замечанием, чтоб от разговоров удержался, а отвечал ясно на вопросные пункты. Вопросные пункты состояли в следующем: «Понеже вы ее имп. в-ству будто в наставление и научение подали некоторое письмо о разных при дворах происходящих бессовестных поступках, а всякого верного раба присяжная должность есть, если он что противное интересам государя своего усмотрит, то государю своему прямо донесть с именованием персон и с подлинным их бессовестных поступков доказательством, а не темными и самодержавной своей государыни непристойными, в генеральных и сумнительных изображениях составленными письмами, худых и добрых, совестных и бессовестных людей у ее величества в подозрение привесть старался. Того ради ее и. в-ство указала вам ответствовать: 1) кого в службе ее в-ства знаете, которые на совестных людей вымышленно затевают, вредят и всячески их добрые дела помрачают и опровергают, дабы тем кураж и охоту к службе у всех отнять? Волынский отвечал: в поданном письме своем он таких именовал: графа Павла Ягужинского, князей Долгоруких и Голицыных, князя Александра Куракина, адмирала графа Николая Головина, ибо все они так его, Волынского, вредили и помрачали, что публично бранивали, но только о вышеозначенном о всем написано было им от горести и от горячести об одной своей только персоне, а чтоб они кроме его других совестных людей вредили - за ними и за другими он не знает и в том, что такжерзновенно поступал, признает себя виновным и просит ее в-ства прощения».

Второй пункт: «Кого вы знаете, кои приводят ее в-ство в сумнение, чтоб никому верить не изволила и все подозрением огорчены были и казались быть всякой милости недостойными?» Ответ: «Написал в таком намерении, что граф Остерман имеет себя весьма скрытно, и только чтоб он был в стороне, а другой бы мог ответствовать, а написал он это от горести своей, которую разумел о прежних на него нападениях и о скрытных графа Остермана поступках; граф Остерман во всех делах скрытно с ним поступал, хотя он, Волынский, много перед ним плакивал, однако он ничего того не отменил».

Третий пункт: «Кого знаете, кои ее в-ству опасности представляют иногда и о таких делах, которые за самые бездельные почитать можно, однако ж оные наибольше расширяют, всякие из того приключения толкуют, а ничего прямо не изъясняют, но все скрытными и темными терминами выговаривают и притом персону свою печальными и ужасными минами показывают?» Ответ: «Разумел Остермана; слыхал он об этом от покойного обер-шталмейстера Левенвольда и князя Алексея Черкасского, а сам он, Волынский, того не знает и ничего за Остерманом подлинно не присмотрел, ибо с присутствия его в Кабинете Остерман ни с каким докладом пред ее в-ством не бывал, а видел его, графа Остермана, в таковых минах токмо между собою при конференциях о кабинетных делах».

Четвертый пункт: «Кого знаете, кои к поправлению или к успокоению себя самого рекомендуют и что будто бы уже в том никому иному поверить невозможно или по крайней мере такие мудрости и затруднения в том деле показывают, что иной никто того исправить не может?» Ответ: «Знает он это за одним Остерманом; приметил он, что хотя б что он, Волынский, надлежащее и сделал, но все не годится; только одно то хорошо, что Остерман сделает». Пятый пункт: «Кто обманщики, кои стараются себя наибольше в кредит привесть и показать, яко бы особливую верность и усердие, хотя ничего того нет?» Ответ: «Написал об одном Остермане, а по каким именно делам таким образом Остерман поступал, он, Волынский, не упомнит».

Шестой пункт: «В какой силе вы то написали, что государь, каков он премудрый ни был, принужден во всех делах держаться того политика советов, рассуждаючи так: да кому же мне поверить стало, когда ни в ком другом верности и доверия нет, или кому мне приказать то дело, что никто так хорошо сделать не умеет, как только такой человек, и уже покажется так, что и во всех делах без его трудов или без его советов обойтись никаким образом невозможно. Такие продерзостные рассуждения государыне и ее известной высочайшей премудрости, достоинству и самовластву весьма неприличны и немало оскорбительны». Ответ: «Написал об Остермане по примеру тому, что Петр Толстой во многих делах Петра Великого обманывал».

Седьмой пункт: «Кто именно, которые таким образом бескредитны учинены, чтоб не имели к предвосприятию надежды и не смели по совести говорить?» Ответ: «Написал в такой силе, что не смел он, Волынский, по хитрым Остермана поступкам против него говорить и ее в-ству по совести доносить».

Осьмой пункт: «Кто уповает, что как бы худо и вредительно делано ни было, будет безгласно, ибо никто уже не отважится ни в чем предостерегать?» Ответ: «Написал об Остермане».

Девятый пункт: «Про кого вы написали, что как бы кто праводушен и ревностен ни был, потеряет свой кураж, охоту и ревность к службе, понеже необходимо принужден себя предостерегать и сколько возможно убегать от таких дел, кои хотя малейшим опасностям подлежат, дабы из того в какую напрасную суспицию не впасть или в бесполезную с кем ссору и злобу не войти и себя в жертву не предать?» В ответе указано на известный случай с графом Головиным.

Десятый пункт: «Кто желают молчанием пользоваться и спокойно жить, думая, что не наше, нечего жалеть, что разоряется и пропадает - не мое и было!» Ответ: «По поводу головинского дела говорил он, Волынский, князю Василью Урусову, для чего он, видя в Адмиралтействе беспорядки и противные поступки, не доносил и о том молчал, и на то Урусов говорил, как ему в том было подняться, что он человек одинокий и доносить смелости не имел, понеже состоит в команде графа Головина».

Одиннадцатый пункт: «Должны вы при именном показании бессовестные поступки доказать?» Ответ: «Причитал все бессовестные поступки к графу Остерману, графу Головину, князю Александру Куракину, а прямо бессовестных поступков за Остерманом, Головиным, Куракиным и за другими не знает, написал с злобы мнением своим».

Двенадцатый пункт: «При подавании того письма рассуждали ли вы о важности такой вашей продерзости - самовластной своей государыне подобные учения и наставления подать, кой и малолетним едва ли пристойны быть могли?» Ответ: признает вину свою и просит прощения.

Тринадцатый пункт: «Вы дерзнули в самых тех покоях, в коих его высококняжеская светлость владеющий герцог курляндский пребывание свое иметь изволит, явные насильства производить, людей бить и силою оттуда выталкивать, то имеете отвечать, для чего вы то учинить дерзнули?» Ответ: признает себя виновна и просит прощения.

Когда Волынский отвечал на пункты и члены комиссии сказали ему, чтоб ехал домой, то он начал говорить: «Пожалуйте, окончайте поскорее». На это Румянцев сказал ему: «Мы заседанию своему время без вас знаем; надобно вам совесть свою во всем очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что кроме надлежащего ответствия постороннее в генеральных терминах говоришь, и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно». На другой день допросы продолжались; Волынский говорил: «Вчерашнего числа, как по него прислали, состоял он в немалом страхе, что куды быть велено и для чего - не ведал, и как прибыл, увидал, что собранный суд в знатных и во многих персонах состоит, то рассудил за важность и был в робости». Комиссия на это сказала ему, чтоб не плодил постороннего, что к делу его не принадлежит, но отвечал о чем спросят. Тогда Волынский обратился к Неплюеву. «Ведаю,- сказал он,- что вы графа Остермана креатура и что со мною имели вы ссору, пожалуйте оставьте». Неплюев отвечал, что напрасно излишнее он плодит и партикулярной ссоры он, Неплюев, с ним не имел и не бранивался. Волынский стал жаловаться, что «горячести и дерзновения его пришли ему от графа Остермана, что все с ним поступал скрытно и такой он человек, что никому без закрытия ничего не объявит, и жене своей без закрытия не скажет». Тут Неплюев прервал его: «О таких делах, в каковых граф Остерман обращается, жене и ведать непристойно, и сам о том можешь рассудить».

В третьем заседании комиссии, 17 апреля, Волынский говорил, что «все делал он по злобе на графа Остермана, Куракина и Головина и поступал все против их, думал, что был министр, и мыслил, что он был высокоумен, а ныне видит, что от глупости своей все врал с злобы своей». При этих словах он становился на колена и кланялся. Чернышев сказал ему: «Все ты говоришь плутовски, как и напред сего по прежним своим делам так же ты в ответах скрывал и беспамятством своим отговаривался, но как в плутовстве обличен, то и повинную принес». Волынский отвечал на это: «Не поступай со мною сурово: ведаю я, что ты таков же горяч, как и я, деток ты имеешь, воздаст господь деткам твоим!» Волынский продолжал жаловаться на свою горячесть: «О какая беда, что сам на себя наврал; надеялся на свое перо, что писать горазд, и все на то горячесть меня привела!» Жаловался на Бирона, который сказал ему, чтоб подал письмо государыне. Припомнил, как однажды князь Куракин пришел к ее величеству пьяный; государыня сказала: что ты, Куракин, пьян? а Куракин ей доносил, что пьянство напустил на него Волынский.

Волынский недолго ограничивался жалобами на Бирона, Остермана, Куракина и Головина; стал признаваться, что позволял себе дерзкие отзывы о самой императрице, но все ограничивалось одними словами. «Злого намерения и умысла, чтоб себя сделать государем, я подлинно не имел»,- утверждал Волынский. Но этому показанию не поверили. 22 мая он был поднят на дыбу и пытан полчаса, было ему 8 ударов; с пытки говорил то же. Все, что мог еще припомнить,- это то, что хвалил житье польских панов, которые никого не боятся. Ему говорили: «Сам он знает, в каких злодейственных словах и рассуждениях против ее величества погрешил, то б и о прочих своих умыслах повинную принес, яко то без наижесточайшего истязания оставить не можно, ибо сам он ведает, что токмо за неснимание полицейскими служителями, идучи мимо двора его, шапок не оставил им того просто, но мучимы были жестокими побоями». Волынский ни в чем не признавался; было ему 18 ударов, и с пыток не сказал ничего нового. Кроме признания в словах выпытать ничего не могли; из дел еще до пыток Волынский признался во взятках: брал с купцов парчами, объярью, тафтами; московские питейные компанейщики подарили ему две тысячи рублей, Моисей Рагузинский - тысячу да дал без расписки взаймы две тысячи; Демидова зять Федор Владимиров подарил ему тысячу рублей. Это взял он, будучи кабинет-министром. Из казны брал деньги, но возвращал; карлу Ерохина определил в Конюшенной канцелярии с жалованьем по 50 рублей в год, а держал при себе для своих партикулярных услуг, а что в Казани взял взяток около 6 или 7 тысяч рублей, в том государыне повинился и получил прощение.

27 июня Волынскому отсекли руку и голову; Еропкину и Хрущову также отсекли головы; Соймонова, Суда и Эйхлера били кнутом и сослали в Сибирь на каторжную работу.

Кто после этого мог решиться оскорбить его высококняжескую светлость владеющего герцога курляндского? Кто мог осмелиться сказать, что герцог приносит русские интересы в жертву своим интересам? Несмотря на то, владеющий герцог курляндский не был спокоен: гибель Волынского была торжеством для Бирона, но еще большим торжеством для Остермана, а Остерман был опаснее Волынского для Бирона; он был тем более опасен, что его нельзя было поймать на горячести, как Волынского. И Бирон никак не хочет, чтоб Остерман по-прежнему оставался душою Кабинета особенно когда и тело Кабинета, князь Черкасский, вследствие признаний Волынского оказывался вовсе не доброжелательным. Потребность для Бирона иметь в Кабинете совершенно своего человека была теперь сильнее, чем когда-либо, вследствие болезненного состояния императрицы и открытой вражды герцога курляндского с Анною Леопольдовною и ее мужем. И вот Бирон нашел человека, на верность которого мог положиться: то был Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Мы видели печальное положение Алексея Петровича в начале царствования Анны, его опалу, перевод из Копенгагена в Гамбург, но мы видели также, как он воспользовался доносом Красного-Милашевича на князя Александра Черкасского, повез доносчика в Петербург и здесь успел заявить Бирону всю свою преданность. Следствием было то, что Алексея Петровича снова перевели в Копенгаген, а после падения Волынского вызвали в Петербург и назначили кабинет-министром. Это назначение последовало в крещение предполагаемого наследника престола, внука императрицы от Анны Леопольдовны, Иоанна Антоновича. Разрешение Анны Леопольдовны сыном нанесло Бирону сильный удар: он стал так задумчив, что никто не смел к нему подойти. Тем нужнее был для него в Кабинете Бестужев, на которого он мог вполне положиться: новый кабинет-министр не мог сблизиться с Остерманом по заклятой ненависти Бестужевых к последнему; не мог сблизиться с Черкасским, который видел в Алексее Петровиче виновника бесчестия фамилии, виновника ссылки князя Александра Черкасского.

Случай, когда Бирону понадобилась преданность Бестужева, не замедлил. 5 октября 1740 года императрице за обедом сделалось очень дурно. Ездовой поскакал к обер-гофмаршалу Левенвольду: его светлость герцог просит во дворец. Левенвольд отправился немедленно и нашел Бирона в сильном волнении. «Императрице трудно: что делать?» «Я не знаю,- отвечал растерявшийся Левенвольд,- надобно позвать министров». За министрами послали, но первый кабинет-министр оракул Остерман болен, да если бы и здоров был, то, по всем вероятностям, не приехал бы, притворившись больным. «Ступайте к Остерману»,- сказал Бирон Левенвольду. Тот поехал и возвратился с неприятным для герцога ответом: оракул объявил, что прежде всего надобно думать о наследстве престола, и если быть наследником малолетнему принцу Иоанну, то матери его, Анне Леопольдовне, надобно быть правительницею, и при ней быть совету, в котором может присутствовать и герцог. «Какой тут совет! - сказал в сердцах Бирон.- Сколько голов, столько разных мыслей будет». В это время доложили, что приехали Черкасский и Бестужев. Бирон вышел к ним и начал говорить: «Императрица в превеликом страхе от болезни, я предлагал ей объявить наследницею племянницу свою принцессу Анну, но она на мое представление не согласилась; говорит, что не только наследницею и правительницею принцессу Анну не объявит и слышать о том не хочет, а изволит наследником определить внука своего, которому при крещении его оное обещать изволила. О том. кому правительство поручить, надобно подумать». Но как двоим кабинет-министрам думать без Остермана, который назывался первым кабинет-министром? Черкасский и Бестужев поехали к Остерману в одной карете и дорогою начали рассуждать о том, кому быть регентом. «Больше некому быть, кроме герцога курляндского, потому что он в русских делах искусен»,- сказал Черкасский. Бестужев, разумеется, не противоречил. Но с Остерманом этот вопрос было не так легко решить. У Остермана было порешено насчет манифеста о наследовании престола Иоанну Антоновичу, но когда дошло дело до регентства, то оракул прекратил рассуждения, сказавши: «Это дело не другое, торопиться не надобно, надобно подумать».

Остерман по своему обыкновению не хотел явно вдаваться в опасный вопрос; пусть решат его другие, а он уже сумеет приладиться к обстоятельствам. Возвратившись к Бирону, Черкасский и Бестужев нашли у него Левенвольда и Миниха. Начался опять разговор о регентстве. Миних отошел в сторону, чтоб не быть принужденным высказаться преждевременно, но Бирон подозвал его: «Слышите, граф, что говорят господа министры о правительстве?» «Нет, не слыхал»,- отвечал Миних. «Они говорят,- продолжал Бирон,- что не хотят сделать так, как в Польше, чтоб многие персоны в совете сидели». Тут Бестужев решился произнести роковые слова: «Кроме вашей светлости, некому быть регентом». И вдруг ему стало страшно, и начал он, как обыкновенно делается в подобных случаях, заминать сказанное, возражать самому себе или для того, чтоб заставить забыть свои слова, или вызвать других к их подтверждению, набрать соучастников. «Разумеется,- начал Бестужев по-немецки,- в других государствах странно покажется, что обошли отца и мать императора». «Правда, не без ненависти будет в других государствах, ежели обойти отца и мать»,- проговорил Бирон, находившийся в одинаковом положении с Бестужевым. В это время Черкасский
начал шептать на ухо Левенвольду. «Что вы шепчете, говорите громко!» - сказал ему тот, и Черкасский начал вслух представлять о необходимости избрания Бирона в регенты. Тут Миних уже не мог отстать от других. Дело пошло. Чтоб поднять Бирона, начали унижать его соперников, представлять, какая беда была бы для России, если бы принцесса Анна Леопольдовна была назначена правительницею. «Отец ее, герцог мекленбургский, поссорит Россию с императорским римским двором,- говорил Миних,- а о характере его известно, что за человек. Если сюда приедет, то всем головы перерубит. А муж принцессы принц Антон был со мною в двух кампаниях: только я еще не знаю, рыба он или мясо».

Но этими толками ничего еще не было решено. Положили собраться на другой день выслушать манифест о назначении наследником принца Иоанна и снова посоветоваться о регентстве; сочли нужным призвать к этому совещанию и других знатнейших людей. Бестужев распорядился последним делом, и его потом обвиняли, что он призвал очень немногих. На другой день приехали во дворец генерал Ушаков, генерал-прокурор князь Никита Трубецкой, князь Куракин и нашли уже там Черкасского, Бестужева, Миниха, которые поспешили объявить им, в чем дело: «Наследником провозглашается малолетний принц Иоанн, но его мать, принцессу Анну, императрица никак не хочет назначить правительницею: так кому же править? Ежели ее и. в-ства соизволение будет герцога регентом определить, то по близости герцогства его осторожнее и правее будет в правлении
государственном поступать, и отчет должен дать. Ежели же быть правительницею принцессе Анне, то опасно: ее родитель относительно земель своих находится в великом беспокойстве; чтоб не стал домогаться Российское государство привести в войну, понеже он человек горячий и стараться будет генералиссимусом быть, а ежели принца Антона брауншвейгского, мужа принцессы, к тому принять, то опасаться надобно, чтоб он не совсем отдался в диспозицию венского двора; к тому и о нраве его неизвестно, а нрав герцога курляндского все знают». Слыша эти речи от людей, так высоко поставленных, застигнутые врасплох, без возможности подумать, сговориться, присутствующие, разумеется, могли только изъявить свое полное согласие. Бирон вышел, объявил о слабом здоровье императрицы и о том, что она не хочет назначать правительницею племянницу свою, и получил в ответ, что в таком случае, кроме его, герцога, быть регентом некому. Для соблюдения приличия Бирон стал отговариваться; тут со всех сторон просьбы, уверения, что все почтут свом долгом помогать ему при исполнении столь многотрудной обязанности.

Много было обнаружено горячего усердия к его светлости, но дело было еще далеко до окончания: нужно было согласие умирающей Анны, но как его получить? Когда императрице поднесен был для подписания манифест о назначении принца Иоанна наследником и когда все подписавшие бумагу, кроме Бирона, выходили из спальни, Миних остановился и, держась за ручку двери, решился сказать больной: «Милостивая императрица! Мы согласились, чтоб герцогу быть нашим регентом; мы просим о том подданнейше». Больная ничего не отвечала и, когда Миних вышел, спросила у Бирона, что такое говорил фельдмаршал? Бирон не решился повторить слов Миниха и отвечал, что сам ничего не слыхал.

Миних просил за Бирона. Немцам вообще было важно, чтоб на первых порах власть осталась в руках одного из них. Барон Менгден прибегает к Бестужеву и откровенно объявляет: «Если герцог регентом не будет, то мы, немцы, все пропадем! А ведь герцогу самому о себе просить нельзя; так нельзя ли об этом как-нибудь стороною просить ее величество?» Бестужев хотя не был немцем, однако тоже боялся пропасть, если герцог регентом не будет. Бестужев сильно хлопочет, сидит ночь, пишет определение о регентстве Бирона для поднесения императрице к подписи. Бумага внесена в спальню к больной, но лежит там покойно, дело нейдет в ход. Бестужев пишет челобитную от лица всех вельмож, объявивших свое согласие на регентство Бирона, Миних первый ее подписывает, но и эта бумага остается без движения. Бестужев сочиняет позитивную декларацию и лист, «якобы вся нация герцога регентом, желает». «Трудное дело,- думает сочинитель,- снабдить декларацию подписями, Сенат и Синод ничего не знают, но все равно: те, которые подписали прежнюю челобитную, подпишут и декларацию, а на них смотря, и Синод, и Сенат подписать не отрекутся». Наконец, девять тяжелых дней прошли: 16 октября императрица подписала назначение Бирона регентом и 17 скончалась; врачи причиною смерти объявили подагру в соединении с каменною болезнию.