Гаспаров Михаил. Занимательная Греция

(часть 1)(часть 2)(часть 3 )(часть 4)(часть 5)(часть 6)(часть 7)(часть 8)(часть 9)(часть 10)

С буквами греческой азбуки можно встретиться и в математике, и в физике, и в астрономии. Поэтому вот вам весь греческий алфавит: двадцать четыре буквы плюс три добавочных. Слева написаны названия этих букв в финикийском языке и значения этих названий.

В греческом языке было легкое придыхание, вроде Л в начале английского house или немецкого Haus (хюдор — вода), и были три придыхательных согласных звука, вроде тх , пх и кх. Но что значат эти стрелки и что значат эти цифры?

Стрелки значат, что некоторые буквы в разные эпохи произносились по-разному: например, бета в древности произносилась б, а в средние века стала произноситься в (и называться вита; отсюда наше слово «алфа-вит»). У этих перемен были некоторые неожиданные последствия. В старину в русском алфавите было целых три буквы для звука и — «И», «И с точкой» и «ижица» (писалась V); почему? Потому что русский алфавит вышел из старославянского, а старославянский был создан в средние века по образцу греческого, а в греческом тогда для и было как раз три буквы: эта (ита), йота и ипсилон. В русском алфавите было две буквы для звука ф: «Ф» и «фита»; почему? По тому же самому: русская буква «Ф» передавала греческое фи, а русская «фита» — греческую тэту. Одни и те же имена перешли в латинский язык (и оттуда в европейские), когда в них звучали еще древние звуки, а в славянский (и оттуда в русский), когда эти звуки стали звучать по-новому. Поэтому одно и то же имя по-немецки или по-французски звучит Теодор, а по-русски Феодор, Федор; по-итальянски Базилио, а по-русски Василий.

И не только имена. Можно сказать киник, и тогда ато будет означать философа одной греческой философской школы; можно сказать циник, и тогда это будет означать человека умного, но грубого и не желающего знать приличий. Почему так переосмыслилось это слово, вы прочтете в этой книге дальше.

Поэтому на всякий случай помните: на самом деле древнегреческие названия часто звучали совсем не так, как их произносим мы. Мы говорим Фивы, а грек говорил Тхэбай; мы говорим Афины, грек говорил Атхэнай; мы говорим Сиракузы, грек говорил Сюракосай. Впрочем, с названиями это дело обычное: точно так мы называем город Пари Парижем, Рома — Римом, Ландон — Лондоном, а Вин — Веной.

А цифры значат вот что. У греков не было особых знаков для Цифр: числа обозначались буквами. Чтобы написать 1994, писали А' E PD: 1000+900+90+4. От 1 до 999 хватало букв алфавита (правда, к ним пришлось добавить три старинные и малоупотребительные; на таблице они в скобках), тысячу обозначали А` , десять тысяч I `, а с очень большими числами греки почти не имели дела. Поэтому слова и числа выглядели очень похоже. Буквы ХIА можно было прочитать как слово хиа (женщина с острова Хиоса), и можно — как число: 600+10+1=611. Такой игрой в числовые значения слов увлекались еще много веков спустя после того, как перешли к более удобной записи чисел. Так, у Льва Толстого в «Войне и мире» Пьер Безухов, обнаружив, что сумма букв-чисел в его имени и в имени Наполеона одна и та же, делает из этого вывод, что именно ему предназначено судьбой убить Наполеона.

И не удивляйтесь, что одни и те же знаки «Н», «Р», «X» в русской и латинской азбуке значат разные звуки. Русский алфавит восходит к восточногреческому, а латинский к западногреческому, а между ними были небольшие отличия. Что же касается букв «П» и «Р», то просто они первоначально писались Г и R, и потом в одном алфавите упростились в «П» и «Р», а в другом в «Р» и «R».

Заодно с буквами вот вам кое-что и о числах. Корень одно— будет моно-, перво— прото-, дву — ди-, трех — три, четырех — тетра, пяти — пента, шести — гекса, семи -гепта-, восьми — окто-; десяти — дека-, сто — гекато-, тысяча — хили-, десять тысяч — мирна-. Многие из этих корней вам знакомы: мон-арх, едино-властник; прото-н, перво-частица; ди-лемма, выбор между двумя решениями; три-гоно-метрия, наука о соотношении сторон тре-угольников; тетра-дъ, то есть попросту «четвертка», лист, сложенный вчетверо; пента-гон, «пятиугольник», так называется здание американского военного министерства, построенное в форме пяти-угольника. Гекато— исказилось в гект— и вошло в слово «гектар» (сто соток); хили— исказилось в кило— и присутствует в таких употребительных словах, как «килограмм» и «километр». А мириада (сто сотен) стало выражением неопределенно большого числа: «на темном небе лучились мириады звезд...»

Разрастается доблесть,

Как дерево, мечущее зеленые ветви,

Возносясь во влажный эфир

Меж мудрыми и праведными мужами...

Что сказано хорошо,

То звучит, не умирая,

И ложится на всеродящую землю и море

Светлых дел

Негаснущий луч.

Пиндар
Древнейшие греки представляли себе мир и мировой порядок очень просто. Мир для них был похож на удобное родовое хозяйство, которое сообща вела большая семья олимпийских богов с ее домочадцами — низшими божествами, вела собственноручно, заботливо и деловито. Каждый бог успевал всюду поспеть, каждый знал свое дело, но в случае необходимости мог исполнить и чужое; каждый, завидев непорядок, тотчас вмешивался сам и восстанавливал положение. Случались недоразумения и ссоры, как во всяком доме, но быстро улаживались. О законах никто не думал: когда вы живете в семье, разве вам нужны законы? Здесь все кажется простым, привычным и само собой разумеющимся: и что кому делать, и кому кого слушаться.

Время шло, жизнь становилась сложнее. Люди жили уже не родовыми поселками, а городами и государствами, общих дел стало гораздо больше, споров и несогласий вокруг этих дел — тоже. Раньше все дела были привычные, Повторяющиеся из поколения в поколение; теперь все чаще приходилось сталкиваться с делами новыми и самим придумывать, как с ними сообща управляться. В дополнение к старым обычаям понадобились новые законы. Но если государство не может держаться без законов, то тем более не может держаться без законов огромный мир: никакому олимпийскому семейству сразу всюду не поспеть, Всего не решить и обо всем не договориться. Очевидно, и в Мире действуют какие-то общие законы, которым подчиняются и боги, и звезды, и земля, и люди. Каковы же они?

С этих пор мысль о всеобщих законах, управляющих и природой, и человеческим обществом, овладела умом грека и уже не покидала его.

Законы природы были предметом теоретическим, до них приходилось доходить умом. Законы общества приходилось осваивать практически: их нужно было составлять самим. И здесь начиналась жестокая борьба. Знать говорила: «Мы потомки богов и героев, наши деды и прадеды правили этим государством и передали свой опыт нам, мы богаты, крепки телом, даже грамотны — по справедливости власть должна принадлежать нам». Народ говорил: «Нас много, на войне наш строй спасает государство, в мирное время наш труд кормит государство, без нас знатные правители бессильны — по справедливости власть должна принадлежать нам». Справедливость спорила со справедливостью: решать спор должен был закон.

Пока спор происходил в старых городах, борющихся сдерживала старая сила: обычай, ссылка на заветы отцов. Но когда воздвигались новые города на новых местах, то здесь обычаев не было. Старались, конечно, сохранить и на новых местах обычаи тех старых мест, откуда явились основатели и поселенцы. Но их нужно было согласовать, нужно было отбросить что-то устарелое и добавить что-то непредусмотренное; не приложив ума, с этим было не справиться. Так появились первые записанные и — что важнее — первые продуманные законы.

А новых городов на новых местах именно в эту пору строилось очень много. Это были колонии.

Греция — каменистая бесхлебная страна, край пастухов и рыбаков. Плодородных долин было мало. Перенаселение грозило ей голодом. Спасаясь от голода, Греция искала новых земель для заселения. Мы видели, как были заселены ближние заморские земли — малоазиатский берег Эгейского моря. Теперь пришел черед и для дальних заморских земель.

Есть старинное русское слово «выселки» — когда часть жителей селения снимается с места, перебирается на новое и там ставит отдельное селение. Именно таковы были новые заморские города греков. Мы их называем латинским словом «колонии». Но не надо понимать его в современном смысле слова: «зависимые и эксплуатируемые земли». Новые города были независимы от старых, откуда выселились их жители, и нимало не эксплуатировались ими. Это было отношение взрослых детей к родителям: независимое, но с почтением. Государство, основавшее колонию, так и называлось по-гречески: «метрополия», то есть «город-мать».

У греческой колонизации было три направления. Первое — на запад: там были заселены берега Южной Италии и Сицилии (где вырос город Сиракузы), а передовые поселения продвинулись еще дальше. Второе — на север: через Мраморное море в Черное море и по его берегам, вплоть до нынешних Ольвии, Херсонеса, Керчи и Риони. Третье — на юг: через Средиземное море, в Кирену и окрестные места. Все колонии были приморские. «Греки живут вокруг моря, как лягушки вокруг болота», — говорил философ Платон. Отправляясь в путь, переселенцы обращались к дельфийскому Аполлону за советом, куда ехать, зажигали факел от священного огня «города-матери», садились на суда с женами и детьми и плыли к чужим берегам. Там договорами или силой отбирали у местных племен кусок прибрежной земли, ставили храмы, возводили дома и засевали поля.

Иногда целые города бросали старые места и переправлялись на новые. Когда персы осадили ионийский город Фокею, то фокейцы всем народом сели на корабли, бросили в море кусок железа, сказали: «Когда это железо всплывет из моря, тогда и мы вернемся под власть персов!» — и отплыли в западные моря.

Иногда отплывал не целый народ, а целое поколение. Тарент, самый большой греческий город в Италии, был основан так. Шла первая Мессенская война. Десять лет спартанцы осаждали мессенцев на горе Ифоме, поклявшись не возвращаться в Спарту до победного конца; десять лет спартанки в Спарте ждали мужей и не рождали детей. Спартанцы забеспокоились, что останутся без потомства, и позволили женам взять в наложники илотов. Родились дети, выросли, потребовали гражданских прав, но война уже кончилась, и им отказали. Тогда они всем поколением выселились в Италию и основали там Тарент. Во главе переселенцев был сын того спартайнца, который подал совет завести детей от илотов.

Потомок аргонавтов Батт с острова Феры был заикою. Он отправился в Дельфы спросить, как ему избавиться от заикания. Оракул сказал: «Выведи поселение в Ливию». Батт удивился, потому что спрашивал он совсем не об этом, но послушался оракула. Греки высадились на песчаном ливийском берегу, и Батт вышел в степь вознести молитву Аполлону. Вдруг он услышал страшное рычание: перед ним стоял лев. Батт взмолился к Аполлону, чтобы бог охранил его, безоружного, и от потрясения молитва слетела с его губ внятная и незаикающаяся. Так Батт избавился от недуга, а в Ливии была основана Кирена.

Новые города росли и богатели. Из колоний везли в Грецию зерно, металлы, рабов, из Греции в колонии — вино, оливковое масло, изделия кузнецов и гончаров. Греческие города в Италии величали себя «Великой Грецией», и о привольной жизни в них рассказывались чудеса. В Таренте было больше праздников в году, чем будней; тарентинцы говорили: «Мы одни живем по-настоящему, а все другие лишь учатся». В сицилийском Акраганте дома и обеды были так роскошны, что философ Эмпедокл сказал: «Здешние люди строятся так, словно им жить вечно, а едят так, словно им завтра умереть». А в Сибарисе были такие богачи, которые спали на розовых лепестках и еще жаловались, что им жестко. Слово «сибарит» с тех пор стало означать лентяя и неженку:

Червонцев я себе повытаскаю груду — Так завтра же богат я буду И заживу, как сибарит.(И. А. Крылов, «Бедный богач»)
Здесь, в новых городах, раньше всего явились писаные законы. Для городов Италии и Сицилии их писали мудрецы Залевк и Харонд, такие полусказочные, что сами греки их часто путали. Потом уже появились в Афинах законы Дракона, в Митиленах законы Питтака и т. д.

Греки помнили: что имеет начало, то имеет и конец. Старинные неписаные законы не имели начала, они восходили к незапамятным временам и потому соблюдались. Законодатели боялись, что к новым законам такого уважения не будет, что их станут менять и отменять. А иметь меняющиеся законы — это все равно что не иметь никаких. Поэтому прежде всего они заботились о нерушимости своих предписаний.

Кто захочет внести в закон хоть какое-нибудь изменение, постановили Залевк и Харонд, тот должен явиться в народное собрание с петлей на шее и сделать свое предложение. Если его отвергнут — он должен тут же на месте удавиться. Если при разбирательстве какого-нибудь дела одна сторона будет толковать закон так, а другая иначе, то оба спорящих должны явиться в суд с веревками на шее, и чье толкование будет отвергнуто, тот должен на месте удавиться.

Говорят, что эти меры помогли, и за триста лет в законы Залевка и Харонда внесены были только два улучшения. Первое было такое. В первоначальном законе говорилось: «Если кто кому выколет глаз, то сам должен лишится глаза»; к этому было добавлено: «...а если выколет одноглазому, то должен лишиться обоих». Все согласились, что это справедливо. Второе было такое. В первоначальном законе говорилось: «Кто развелся бездетным, тому дозволяется взять новую жену»; к этому было добавлено: «...но не моложе прежней». С этим тоже все согласились.

Если же от первого брака у человека были дети, то второй брак ему не разрешался совсем. У Харонда об этом сказано: «Кто в первом браке сумел быть счастлив, тот не порти себе счастья; кто не сумел, тот не повторяй несчастья».

Закон требовал слушаться всех, кто имел право приказывать. Если врач запрещал больному пить вино, а больной пил и выздоравливал, больного казнили за неповиновение врачу. Потому что, кто не слушается приказов, тот не будет слушаться и законов.

За клевету, за трусость, за роскошь наказывали стыдом. Кто уличен в клевете, тот должен носить, не снимая, миртовый венок, чтобы все видели, с кем имеют дело. Кто уличен в трусости, тот должен три дня сидеть на площади в женском платье. А о роскоши закон гласил: «Тонкие ткани и золотые украшения лицам хорошего поведения носить воспрещается, лицам дурного поведения — разрешается».

Не все законы были такие мягкие. В Афинах первые писаные законы составил Дракон: в них за все проступки, малые и большие, назначалось только одно наказание — смерть. Его спрашивали, почему так строго. Он отвечал: «Ни меньшего, ни большего наказания я придумать не мог». Потомки говорили: «Драконовы законы писаны не чернилами, а кровью».

Встречались, конечно, и такие случаи, которые точно под закон не подходили. Законодателей спрашивали: «Чем пожертвовать: законом или человеком?» Законодатели отвечали: «Законом. Лучше, чтобы остался безнаказанным виновный, чем оказался наказанным невинный: первое — ошибка, второе — грех».

Вообще же законы следовало соблюдать во что бы то ни стало. «Лучше дурные законы, которые соблюдаются, чем хорошие, которые не соблюдаются», — говорили греки. Оба древнейших законодателя показали это своим примером. У Залевка сын совершил преступление, за которое по закону полагалось выколоть оба глаза. Залевк не стал его оправдывать и только попросил суд, чтобы один глаз выкололи у сына, а второй — у него самого. Что сказали на это судьи, мы не знаем. Харонд запретил в законе появляться в народном собрании при оружии, а сам однажды, преследуя врага, вбежал в собрание с мечом на боку. «Ты нарушаешь собственный закон, Харонд!» — крикнули ему. «Нет, подтверждаю!» — ответил он, выхватил меч и пронзил себе грудь.

Самым мудрым из законодателей этого времени считался афинянин Солон.

Он был не только мудрец, но и воин и поэт. Первую свою славу он приобрел вот как. Афины вели войну с Мегарою за остров Саламин. Афиняне потерпели такое поражение, что в отчаянии собрались и постановили: от Саламина отказаться навсегда, а если кто вновь заговорит о войне за Саламин, того казнить смертью. Но Солон придумал, как заговорить о запретном. Он притворился сумасшедшим, который не может отвечать за свои слова. Всклокоченный, в рваном плаще, он выбежал на площадь, вскочил на камень, с которого выступали глашатаи, и заговорил с народом стихами. В стихах говорилось:

... Лучше бы мне не в Афинах родиться, а в месте безвестном,Чтобы не слышать укор: «Сдал он врагам Саламин!»Если ж афиняне мы, то вперед — и на остров желанный!Смело на бой, чтобы смыть с родины черный позор!
Услышав эти стихи, народ словно сам обезумел: люди схватили оружие, бросились в поход, одержали победу и заключили мир. Доводы, которыми помогла им получить Саламин «сказка на каждом шагу», мы уже пересказали в другом месте.

Когда в Афинах внутренние раздоры дошли до предела, Солон был избран архонтом для составления новых законов. Он сделал, говорят, очень многое. Он запретил в Афинах долговое рабство и вернул кабальным должникам отнятые у них наделы. Он допустил к участию в народном собрании не только богатых «всадников» (у которых хватало средств на боевого коня), не только зажиточных «латников» (у которых хватало средств на тяжелый доспех для пешего строя), но и неимущих «поденщиков», которых было очень много. Для предварительного рассмотрения дел он поставил во главе народного собрания «совет четырехсот». Солон говорил, что новый совет и старый ареопаг — это два якоря государственного корабля, на которых он вдвое крепче будет держаться в бурю. Но греки гораздо лучше запомнили не эти, а другие законы Солона — те, которые служили воспитанию гражданских нравов.

До Солона был закон: «Кто терпит обиду, тот может жаловаться в суд». Солон его изменил: «Кто видит обиду, тот может жаловаться в суд». Это учило граждан чувствовать себя хозяевами своего государства — заботиться не только о себе, но и о других.

До Солона считалось, что междоусобные раздоры — это зло, и сам Солон так считал. Однако он издал закон: «Кто во время междоусобных раздоров не примкнет ни к одной из сторон, тот лишается гражданских прав». Это учило граждан быть хозяевами своего государства не только в мыслях, но и на деле: где все привыкли быть недовольными, сложа руки, там властью легко овладеет жестокий тиран.

Власти не любили, когда народ в разговорах обсуждал и осуждал их действия, а народ не любил, когда ему это запрещали. Солон издал закон: «Бранить живых людей запрещается в правительственных зданиях, в суде, в храмах, в торжественных процессиях» (а разрешается, стало быть, и на улице, и на площади, и дома). И добавил: «Бранить же мертвых запрещается везде» — потому что мертвые бессильны защищаться.

Законы Солона учили трудолюбию. Был закон: «Кто не может указать, на какие средства он живет, тот лишается гражданских прав». Говорили, что этот закон Солон заимствовал у египтян. Был другой закон: «Если отец не научил сына никакому делу, то такого отца такой сын не обязан содержать в старости». Этот закон Солон ввел сам.

Законы учили уважать трудолюбие даже в животных. Запрещалось убивать пахотного быка, «потому что, — говорилось в законе, — он товарищ человеку по работе».

Солон больше всего гордился тем, что не дал своими законами перевеса ни богатым и ни бедным, ни знатным и ни безродным, ни землевладельцам и ни торговцам:

Я меж народом и знатью, щитом прикрывая обоих,Стал, — и ни тем ни другим кривдой не дал побеждать.
Конечно, это ему только казалось: там, где он видел справедливое равновесие, мы бы вряд ли это увидели. Но его убеждение, что главное в мире — закон и главное в законе — чувство меры, осталось грекам близко во все века.

На стенах дельфийского храма было написано семь коротких изречений — уроков жизненной мудрости. Они гласили: «Познай себя самого»; «Ничего сверх меры»; «Мера — важнее всего»; «Всему свое время»; «Главное в жизни — конец»; «В многолюдстве нет добра»; «Ручайся только за себя».

Греки говорили, что оставили их семь мудрецов — семь политиков и законодателей того времени, о котором мы рассказываем. Это были: Фалес Милетский, Биант Приенский, Питтак Митиленский, Клеобул Линдский, Периандр Коринфский, Хилон Спартанский, Солон Афинский. Впрочем, иногда в числе семерых называли и других мудрецов, иногда приписывали им и другие изречения. Стихотворение неизвестного поэта говорит об этом так:

Семь мудрецов называю: их родину, имя, реченье. «Мера важнее всего!» — Клеобул говаривал Линдский; В Спарте — «Познай себя самого!» — проповедовал Хилон; «Сдерживай гнев», — увещал Периандр, уроженец Коринфа; «Лишку ни в чем», — поговорка была митиленца Питтака; «Жизни конец наблюдай», — повторялось Солоном Афинским; «Худших везде большинство», — говорилось Биантом Приенским;«Ни за кого не ручайся», — Фалеса Милетского слово.
Говорили, что однажды рыбаки на острове Кос вытащили из моря великолепный золотой треножник. Оракул ведел отдать его самому мудрому человеку в Греции. Его отнесли Фалесу. Фалес сказал: «Я не самый мудрый» — и отослал треножник Бианту в Приену. Биант переслал его Питтаку, Питтак — Клеобулу, Клеобул — Периандру, Периандр — Хилону, Хилон — Солону, Солон — обратно Фа-лесу. Тогда Фалес отослал его в Дельфы с надписью: «Аполлону посвящает этот треножник Фалес, дважды признанный мудрейшим среди эллинов».

Над Фалесом смеялись: «Он не может справиться с простыми земными заботами и оттого притворяется, что занят сложными небесными!» Чтобы доказать, что это не так, Фалес рассчитал по приметам, когда будет большой урожай на оливки, скупил заранее все маслодавильни в округе, и, когда урожай настал и маслодавильни понадобились всем, он нажил на этом много денег. «Видите, — сказал он, — разбогатеть философу легко, но неинтересно».

Биант с другими горожанами уходил из взятой неприятелем Приены. Каждый тащил с собою все, что мог, один Биант шел налегке. «Где твое добро?» — спросили его. «Все мое — во мне», — отвечал Биант.

Питтак справедливо правил Мити ленами десять лет, потом сложил власть. Народ наградил его большим земельным наделом. Питтак принял только половину и сказал: «Половина больше целого».

Клеобул и его дочь Клеобулина первыми в Греции стали сочинять загадки. Вот одна из них, ее разгадает всякий:

Есть на свете отец, двенадцать сынов ему служат;Каждый из них родил дочерей два раза по тридцать; Черные сестры и белые сестры, друг с другом несхожи; Все умирают одна за другой, и все же бессмертны.
Хилон говорил: «Лучше решать спор двух врагов, чем двух друзей: здесь сделаешь одного из врагов другом, там — одного из друзей врагом». Кто-то похвалился: «У меня нет врагов». — «Значит, нет и друзей», — сказал Хилон.

Солона спросили, почему он не установил для афинян закона против отцеубийства. «Чтобы он не был нужен», — ответил Солон.

Кроме того, семерым мудрецам, вместе и порознь, приписывали и другие уроки жизненной мудрости. Вот некоторые их советы:

Не делай того, за что бранишь других.О мертвых говори или хорошо, или ничего.Чем ты сильнее, тем будь добрее.Пусть язык не опережает мысли.Не спеши решать, спеши выполнять решенное.У друзей все общее.Кто выходит из дома, спроси: зачем? Кто возвращается, спроси: с чем?Не чванься в счастье, не унижайся в несчастье.Суди о словах по делам, а не о делах по словам.Вы скажете, что это и так все знают? Да, но все ли так и поступают?
Впрочем, ведь и сами мудрецы, когда их спросили, что на свете труднее всего и что легче всего, ответили: «Труднее всего — познать самого себя, а легче всего — давать советы другим».

У писателя Плутарха есть сочинение под заглавием «Пир семи мудрецов». Там описывается, как однажды Периандр, управлявший Коринфом, созвал у себя всех мудрецов и других ученых мужей, как они угощались и вели между собою умные речи.

Среди гостей были двое, с которыми мы скоро познакомимся поближе: скиф Анахарсис и фригиец Эзоп — дикарь-мудрец и раб-мудрец. Грекам приятно было оттенять высокую мудрость своих знатных законодателей простым здравым смыслом пришельца из варваров и выходца из народа.

Повод для беседы был такой. Эфиопский царь и египетский царь спорили за одну пограничную область; и вот, чтобы не воевать, они решили состязаться, задавая друг другу загадки. Египтянин задал девять вопросов: что всего старше, что всего прекрасней, что всего больше, что всего разумней, что всего неотъемлемей, что всего полезнее, что всего вреднее, что всего сильнее и что всего легче? Эфиоп ответил: «Старше всего время; прекраснее всего свет; больше всего мироздание; разумнее всего истина; неотъемлемей всего смерть; полезнее всего бог; вреднее всего демон; сильнее всего удача; легче всего сладость». Периандр спросил гостей: «Удачные это ответы или нет?»

Мудрецы порассуждали и решили — не очень удачные. Нельзя сказать, что время всего старше: ведь время есть и прошедшее, и настоящее, и будущее, причем будущее, несомненно, моложе настоящего. Нельзя сказать, что удача всего сильнее: ведь то, что крепко и сильно, не бывает так изменчиво. Нельзя далее сказать, что смерть всего неотъемлемей: в тех, кто жив, смерти нет.

«А как же ответить лучше?» И Фалес Милетский ответил так: «Старше всего — бог, ибо он вечен. Прекраснее всего — мир, ибо в нем все согласованно и стройно. Больше всего — пространство, ибо в нем мир, а в мире все остальное. Разумнее всего — время, ибо оно всему учит. Неотъемлемей всего — надежда, ибо она есть и у тех, у кого больше ничего нет. Полезнее всего — добродетель: с нею все на свете хорошо. Вреднее всего — порок: с ним все на свете плохо. Сильнее всего — неизбежность: она всем властвует. Легче всего — мера: без меры даже наслаждение бывает в тягость».

Ответы понравились; тогда Периандр попросил каждого ответить на три вопроса: каким должен быть дом, каким должен быть город и каким должен быть правитель?

На вопрос, какой дом — лучший, Солон ответил: «Тот, где добро приобретается без несправедливости, сохраняется без недоверчивости и тратится без раскаянья». Питтак ответил: «Где нет ни потребности в излишнем, ни нехватки в необходимом». Хилон ответил: «Где хозяин — как мудрый царь». Биант ответил: «Где хозяин ведет себя по Доброй воле точно так же, как вне дома — по воле закона». Клеобул ответил: «Где хозяина больше любят, чем боятся». А Фалес ответил: «Где хозяину не о чем заботиться». Что сказал скиф Анахарсис, вы узнаете на следующей странице.

И Периандр, послушав, сказал: «Видно, недаром говорят: кто-то Ликургу посоветовал устроить в Спарте народовластие, а Ликург ответил: „Сперва сумей устроить народовластие в собственном доме!“

На вопрос, какой город — лучший», Солон ответил: «Тот, где обидчика требует к ответу не только обиженный, но и необиженный». Фалес ответил: «Где нет ни слишком бедных, ни слишком богатых». Анахарсис ответил: «Где лучшее воздается добродетели, худшее — пороку, а все остальное — поровну». Питтак ответил: «Где дурным людям нельзя править, а хорошим нельзя не править». Биант ответил: «Где закона боятся больше, чем правителя». Клеобул ответил: «Где порицания боятся больше, чем закона». А Хилон ответил: «Где больше слушают законы, чем ораторов».

И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что народовластие тем лучше, чем больше похоже оно на единовластие!»

Наконец, на вопрос, какой правитель — лучший, Фалес ответил: «Тот, который сможет дожить до старости и умереть своей смертью». Хилон ответил: «Тот, который думает не о смертном, а о бессмертном». Питтак ответил: «Тот, кто приучит подданных бояться не его, а за него». Анахарсис ответил: «Кто всех более разумен». Клеобул ответил: «Кто всех менее легковерен». Биант ответил: «Кто дает пример покорности законам». А Солон ответил: «Кто сам отречется от своего единовластия».

И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что и единовластие тем лучше, чем больше похожа на народовластие?»

«Мера — важнее всего!» — ответили ему мудрецы.

Анахарсис, восьмой при семи мудрецах, был скиф. Скифы жили в причерноморских степях: одни кочевали, другие сеяли хлеб и продавали в греческие города. Анахарсис был сын скифского царя, он часто бывал в греческих городах на Черном море. Ему нравилось, как живут греки; он построил себе в их городе дом, подолгу там жил, носил греческое платье и молился греческим богам. Скифы, узнав про это, возроптали, и однажды, когда Анахарсис устроил праздник греческим богам не дома, а в степи, они убили его стрелой из лука.

Этот Анахарсис, говорят, ездил в Грецию, был учеником Солона и своею мудростью вызывал всеобщее удивление. Он явился к дому Солона и велел рабу сказать хозяину, что скиф Анахарсис хочет видеть Солона и стать ему другом. Солон ответил: «Друзей обычно заводят у себя на родине». Анахарсис сказал: «Ты как раз у себя на родине — так почему бы тебе не завести друга». Со лону это понравилось, и они стали друзьями.

Грекам казалось смешно, что скиф занимается греческой мудростью. Какой-то афинянин попрекал его варварской родиной; Анахарсис ответил: «Мне позор моя родина, а ты позор твоей родине». Смеялись, что он нечисто говорит по-гречески; он ответил: «А греки нечисто говорят по-скифски». Смеялись, что он, варвар, вздумал учить мудрости греков; он сказал: «Привозным скифским хлебом вы довольны; чем же хуже скифская мудрость?» Смеялись: «У вас нет даже домов, одни кибитки; как же можешь ты судить о порядке в доме, а тем более — в государстве?» Анахарсис отвечал: «Разве дом — это стены? Дом — это люди; а где они живут лучше, можно и поспорить».

Скифы живут лучше, говорил Анахарсис, потому что у них все общее, ничего нет лишнего, каждый довольствуется малым, никто никому не завидует. «А у вас, греков, — продолжал он, — даже боги начали с того, что поделили весь мир: одному небо, другому море, третьему подземное царство. Но землю даже они не стали делить: ее поделили вы сами и вечно из-за нее ссоритесь».

Его спрашивали: «Правду ли говорят, что вы, скифы, умеете ходить по морозу голыми?» Анахарсис отвечал: «Ты ведь ходишь по морозу с открытым лицом? Ну вот, а у меня все тело — как лицо».

В греческой жизни он больше всего удивлялся мореходству и вину. Узнав, что корабельные доски делаются толщиной в четыре пальца, он сказал: «Корабельщики плывут на четыре пальца от смерти». На вопрос, кого на свете больше, живых или мертвых, он переспросил: «А кем считать плывущих?» На вопрос, какие корабли безопаснее — длинные военные или широкие торговые, он ответил: «Вытащенные на сушу».

О вине он говорил: «Первые три чаши на пиру — это чаша наслаждения, чаша опьянения и чаша омерзения». А на вопрос, как не стать пьяницей, он сказал: «Почаще смотреть на пьяниц».

Его спросили, что ему показалось в Греции самым удивительным. «Многое, — ответил он. — То, что греки осуждают драки, а сами рукоплещут борцам на состязаниях; осуждают обман, а сами устраивают рынки нарочно, чтобы обманывать друг друга; и что в народных собраниях у них вносят предложения люди умные, а обсуждают и утверждают люди глупые».

И когда Солон гордился своими законами, Анахарсис говорил: «А по-моему, всякий закон похож на паутину: слабый в нем запутается, а сильный его прорвет; или на канат поперек дороги: маленький под него пролезет, а большой его перешагнет».

Так, чтобы не зазнаваться в своей мудрости, семеро мудрецов оглядывались на скифа Анахарсиса.

Эзоп был сочинителем басен. Считалось, что все басенные рассказы, которые потом на разный лад пересказывались в течение многих веков, впервые были придуманы Эзопом: и про волка и ягненка, и про лису и виноград, и про лягушек, просящих царя. Его имя так срослось со словом «басня», что, когда какой-нибудь писатель брался за сочинение басен, он писал на своей книге: «Эзоповы басни такого-то писателя».

Эзоп сочинял басни потому, что он был раб и говорить прямо то, что он думал, было для него опасно. Это был его иносказательный, «эзоповский язык». А о том, как он был рабом, и у кого, и что из этого получалось, в народе рассказывали множество веселых историй.

Рабом он был, так сказать, от природы: во-первых, он был варвар, во-вторых, урод. Он был фригиец, из Малой Азии, а фригийцы, по твердому греческому убеждению, только и годились, чтобы быть рабами. А вид его был такой: голова как котел, нос курносый, губы толстые, руки короткие, спина горбатая, брюхо вспученное. Зато боги его наградили даром слова, острым умом и искусством сочинять басни.

От речистого раба хозяин сразу поспешил отделаться, и повел работорговец Эзопа с партией других рабов на рабский рынок на остров Самос. Стали разбирать дорожную поклажу, Эзоп просит товарищей: «Я здесь новый, слабый, дайте мне вон ту хлебную корзину» — и показывает на самую большую и тяжелую. Посмеялись над ним, но дали. Однако на первом же привале, когда все поели хлеба, Эзопова корзина сразу стала легче, а у остальных рабов их мешки и ящики как были тяжелы, так и остались. Тут-то и стало ясно, что ум у уродца не промах.

На острове Самосе жил простак-философ Ксанф. Увидел он трех рабов на продаже: двое были красавцы, а третий — Эзоп. Спросил он: «Что умеете делать?» Первый сказал: «Все!» , второй сказал: «Все!», а Эзоп сказал: «Ничего!» — «Как так?» — «Да вот мои товарищи все уже умеют, мне ничего не оставили». — «Хочешь, я куплю тебя?» — «А тебе не все равно, чего я хочу? Купи меня в советники, тогда и спрашивай». — «Ты всегда такой разговорчивый?» — «За говорящих птиц дороже платят». — «Да ты-то ведь не птица, а урод». — «Бочки в погребе тоже уродливы, а вино в них на славу». Подивился Ксанф и купил Эзопа.

Устроил Ксанф угощение ученикам, послал Эзопа на рынок: «Купи нам всего лучшего, что есть на свете!» Пришли гости — Эзоп подает одни только языки: жареные, вареные, соленые. «Что это значит?» — «А разве язык не самое лучшее на свете? Языком люди договариваются, устанавливают законы, рассуждают о мудрых вещах — ничего нет лучше языка!» — «Ну так на завтра купи нам всего худшего, что есть на свете!» Назавтра Эзоп опять подает одни только языки: «Что это значит?» — «А разве язык не самое худшее на свете? Языком люди обманывают друг друга, начинают споры, раздоры, войну — ничего нет хуже языка!» Рассердился Ксанф, но придраться не мог.

После обеда стали пить вино. Ксанф напился пьян, стал говорить: «Человек все может сделать!» — «А море выпьешь?» — «Выпью!» Побились об заклад. Утром Ксанф протрезвел, в ужас пришел от такого позора. Эзоп ему: «Хочешь, помогу?» — «Помоги!» — «Как выйдете вы с судьями и зрителями на берег моря, так ты и скажи: море выпить я обещал, а рек, что в. него впадают, не обещал; пусть мой соперник запрудит все реки, впадающие в море, тогда я его и выпью!» Ксанф так и сделал, и все только и дивились его мудрости.

Послал Ксанф Эзопа за покупками, встретил Эзоп на улице самосского градоначальника. «Куда идешь, Эзоп?» — «Не знаю!» — «Как так не знаешь? Говори!» — «Не знаю!» Рассердился градоначальник: «В тюрьму упрямца!» Повели Эзопа, а он оборачивается и говорит: «Видишь, начальник, я тебе правду сказал: разве я знал, что в тюрьму иду?» Рассмеялся начальник и отпустил Эзопа.

Собрался Ксанф в баню, говорит Эзопу: «Ступай вперед, посмотри, много ли в бане народу?» Эзоп возвращается и говорит: «Только один человек». Ксанф обрадовался, идет и видит: в бане полным-полно. «Что же ты мне вздор говорил?» — «Не вздор я тебе говорил: лежал перед баней на дороге камень, все об него спотыкались, ругались и шли дальше, и только один нашелся, который как споткнулся, так тут же взял камень и отбросил с пути. Я и подумал, что народу тут много, а настоящий человек — один».

Созвал Ксанф в гости друзей и учеников, а Эзопа поставил у ворот и велел: «Смотри, чтобы никто из простых людей не прошел, а только одни ученые!» Подошел гость, Эзоп его спрашивает: «Чем собака поводит?» Гость не понял, подумал, что его собакой обзывают, обиделся, пошел прочь. За ним другой, третий, десятый; наконец нашелся один и ответил: «Хвостом и ушами!» Эзоп обрадовался: «Вот тебе, хозяин, ученый гость, а больше не было!» На другой день ученики жалуются Ксанфу на Эзопа, а тот объясняет: «Какие же они ученые, если на такой простой вопрос ответить не могли?»

Много раз просил Эзоп Ксанфа освободить его, а Ксанф не хотел. Но случилась на Самосе тревога: заседал перед народом государственный совет, а с неба налетел орел, схватил государственную печать, взмыл ввысь и оттуда уронил ее за пазуху рабу. Позвали Ксанфа истолковать знамение. Ксанф, по своему обычаю, гвоорит: «Это ниже моего философского достоинства, а вот есть у меня раб, он вам все растолкует». Вышел Эзоп: «Растолковать могу, да не к лицу рабу давать советы свободным: освободите меня!» Освободил народ Эзопа; Эзоп говорит: «Орел — птица царская; не иначе, царь Крез решил покорить Самос и обратить его в рабство». Огорчился народ и отправил Эзопа к царю Крезу просить снисхождения. Щедрому царю умный урод понравился, с самосцами он помирился, а Эзопа сделал своим советником.

Долго еще жил Эзоп, сочинял басни, побывал и у вавилонского царя, и у египетского, и на пиру семи мудрецов. А погиб он в Дельфах. Посмотрел он, как живут дельфийцы, которые не сеют, не жнут, а кормятся от жертв, приносимых Аполлону всеми эллинами, и очень ему это не понравилось. Дельфийцы испугались, что он разнесет о них по свету дурную молву, и пошли на обман: подбросили ему в мешок золотую чашу из храма, а потом схватили, обвинили в краже и приговорили к смерти. Эзоп припал к алтарю Муз — его оторвали и повели на казнь. Он сказал:

«Не к добру вы обидели Муз! Так же вот спасался однажды заяц от орла и попросил помощи у навозного жука.

Посмеялся орел над таким заступником и растерзал зайца. Жук стал мстить: высмотрел орлиное гнездо, вытолкнул оттуда орлиные яйца, а сам улетел. Где ни вил орел гнездо, всюду жук разбивал его яйца; наконец положил их орел за пазуху к самому Зевсу. А жук скатал навозный ком, взлетел к Зевсу и тоже бросил его богу за пазуху; возмутился Зевс, вскочил, чтобы отряхнуться, и орлиные яйца опять упали и разбились. И пришлось Зевсу, чтобы не перевелся орлиный род, устроить так, чтобы орлы несли яйца в ту пору, когда жуки не летают. Не обижайте слабых, дельфийцы!»

Но дельфийцы не послушались и сбросили Эзопа со скалы. За это их город постигла чума, и еще долго пришлось им расплачиваться за Эзопову смерть.

Так рассказывали о народном мудреце Эзопе.

Большинство эзоповских басен вам хорошо знакомо: они пересказывались на всех языках и в стихах и в прозе, в том числе и нашим Крыловым. Но есть среди них и такие, которые меньше известны; вот некоторые из них.

Волк увидел огромную собаку в ошейнике дна цепи и спросил: «Кто это тебя так приковал и так откормил?» Ответила собака: «Хозяин!» — «Нет, — сказал волк, — не для волка такая судьба! Мне и голод милей, чем рабский ошейник».

Свинья смеялась над львицей, что та рождает только одного детеныша. Львица ответила: «Одного, но льва!»

Задумались зайцы, какие они трусливые, и порешили, что лучше всем им разом утопиться. Подошли к пруду, а лягушки, заслышав их, одна за другой попрыгали в воду и спрятались. Увидели это зайцы и сказали: «Подождем топиться: видно, есть на свете кто-то и трусливее нас».

Волы тянули телегу, а немазанная ось скрипела. Обернулись они и сказали ей: «Эх, ты! Мы везем, а ты стонешь?»

Шел осел через реку с грузом соли, поскользнулся и упал; соль подтаяла, и ему стало легче. Он обрадовался и в следующий раз, подойдя к реке, упал уже нарочно. Но на этот раз был на нем груз губок, губки от воды разбухли, отяжелели, и осел утонул.

Зевс устроил праздник и для всех животных выставил угощение. Не пришла одна черепаха, сказавши: «В гостях хорошо, а дома лучше». Рассердился Зевс и заставил ее вечно таскать на спине свой собственный дом.

Шел человек зимой по лесу и заблудился. Пожалел его лесной сатир, привел в свою пещеру, предложил горячей похлебки. Вошел человек, стал дышать себе на руки. «Что ты делаешь?» — «Отогреваю их». Сел человек, стал дуть на похлебку. «Что ты делаешь?» — «Стужу ее». Помрачнел сатир, вывел гостя и прочь послал. «Видно, — говорит, — двуличный ты человек, если у тебя из одних и тех же губ и тепло идет, и холод».

У отца было две дочери. Одну он выдал за огородника, другую — за горшечника. Пришел навестить первую, спросил, как дела; та отвечала: «Да вот молим богов, чтобы дождь пошел и овощи напились». Пришел навестить вторую, спросил, как дела; та ответила: «Да вот молим богов, чтобы солнышко светило и горшки хорошенько просохли». Сказал отец: «Если так, то с кем же из вас молиться мне?».

Сделал мастер статую Гермеса и понес на рынок. Никто не подходил; тогда он стал кричать: «Вот продается бог, податель благ, хранитель прибыли!» Спросил его прохожий: «Что же ты такого полезного бога не у себя держишь, а на рынке продаешь?» Мастер ответил: «От него польза нескорая, а мне нужна скорая».

Был человек бегун и прыгун, только неудачливый. От досады он уехал из родных мест, а потом вернулся и стал рассказывать, как хорошо выступал он в других городах, а на Родосе сделал такой прыжок, какого никто не делал; все, кто там был, это видели! Но на это сказал один из земляков: «Дорогой мой, если ты правду говоришь, зачем тебе свидетелей звать? Вот тебе Родос, тут ты и прыгай!»

«Закон — это мера», — говорили греки, и повторяем мы. Но ведь у слова «мера» есть и прямое значение — единица измерения. Греки его не забывали и даже, как мы помним, называли, кто у них первый завел точные меры, вес и монету: аргосский царь Фидон. Это была первая система мер в Европе; посмотрим же на нее.

Стадий = 100 охватов ~ 185 м.

Охват = 4 локтя = 6 ступней ~ 1 м 85 см.

Локоть = 2 пяди ~ 46 см 2 мм.

Ступня = 4 ладони ~ 30 см 8 мм.

Пядь = 12 пальцев ~ 23 см 1 мм.

Ладонь = 4 пальца ~ 7 см 7 мм.

Палец ~ 1 см 9 мм.

И удобство и неудобство этой системы сразу бросаются в глаза. Удобство — в том, что все единицы почти точно соответствуют размерам человеческого тела, от пальца до охвата рук (по-русски — «сажень», «сяжень», насколько можно «досягнуть» руками), — смерьте! — незачем и линейку с собой носить. Неудобство — в том, что пересчет из одних единиц в другие очень громоздок: попробуйте быстро сказать, сколько ладоней в охвате? Ничего не поделаешь, так уж сложено человеческое тело. Зато нетрудно представить, какой хорошей школой изучения пропорций были эти меры для художников и скульпторов.

Почему греческий стадий был именно такой длины, этому я читал два объяснения. Первое: это расстояние, которое может пройти пахарь за плугом от передышки до передышки (само слово «стадий» приблизительно и значит «стоянка»). Второе: это расстояние, которое может пробежать бегун на самой высокой скорости. Я спросил моего знакомого специалиста по античному спорту, так ли это. Он посчитал данные современных олимпийских рекордов, и оказалось: да, так, самую высокую скорость бегун развивает не на стометровке, а на двухсотметровке! Разница, конечно, маленькая-маленькая; какова же была, зоркость греков, что они это заметили!

Бочка для зерна (медимн) = 48 дневных пайков ~ 52,2 л.

Дневной паек (зерновой) = 4 кружки ~ 1,1 л.

Бочонок для вина (амфора) = 12 кувшинов « 39,3 л.

Кувшин = 12 кружек ~ 3,3 л.

Кружка = 6 черпаков ~ 0,27 л.

Черпак (киаф) ~ 0,045 л.

Здесь тоже легко понять систему мер: в основе ее — кружка, которую удобно держать в руке, паек, который человек съедает в день, и другие столь же практичные меры. Греческая кружка — чуть цоболыпе нашего стакана, а греческий черпак — точь-в-точь такой, каким и сейчас хозяйки пользуются на кухне.

Талант = 60 мин ~ 26,2 кг.

Мина (фунт) = 100 драхм ~ 436,6 г.

Драхма (горсть) = 6 оболов ~ 4,4 г.

Обол (прут) ~ 0,7 г.

Происхождение мер веса немного более запутанно. Талант (нагрузка, полный вес) — это тяжесть, которую может нести на себе один носильщик; это можно себе представить. Обол — это столько, сколько весят 12 ячменных зерен, этих простейших подручных разновесков. А соотношения и названия установились лишь тогда, когда греки приступили к чеканке монеты. Монеты обычно чеканились из серебра, потому что золота в Греции почти нету. Такое количество серебра, на которое можно было купить барана или бочку ячменя, стало главной монетой и весовой единицей — драхмой. А названия «драхма» и «обол» перешли на эти монеты с тех времен, когда и серебро еще не было в ходу, а вместо денег служили бронзовые и железные прутья (такие, какие еще долго ходили в Спарте). Промежуточная же единица «мина» была заимствована с Востока, и название ее — не греческое. Мина — это примерно столько бронзы, сколько можно купить за один обол серебра.

Сперва денег чеканилось мало, и поэтому ценились они дорого: баран стоил драхму, бык — пять драхм. Но так как чеканить деньги все-таки легче, чем разводить скот и сеять хлеб, то количество денег в обороте росло быстрее, чем количество быков, баранов и бочек ячменя. Поэтому деньги постепенно дешевели, а товары дорожали: через полтораста лет бык уже стоил 50 драхм, а баран 10 драхм. Поэтому подсчитывать, скольким рублям и копейкам равняется драхма, мы не будем: в разные времена это было по-разному.

Монеты в одну драхму и меньше были маленькие, как серебряные чешуйки; вместо кошелька их носили во рту за щекой. Чеканить предпочитали тетрадрахмы — монеты по четыре драхмы. Величиной они были с наши прежние пятнадцати-, двадцатикопеечники. В Афинах на лицевой стороне тетрадрахм изображалась голова богини Афины, на оборотной — ее священная птица, сова. («Не носи сов в Афины», — говорила греческая пословица; это значило: в Афинах и такженег много.) В Коринфе изображали на монетах крылатого Пегаса, в Эфесе — пчелу, в Фокее — тюленя (по-гречески тюлень — «фока»), в Эгине — черепаху (морскую, пока Эгина была великой морской державой, и сухопутную — потом). Впоследствии, когда деньги подешевели, монеты пришлось делать крупнее, и на них стало возможно изображать целые мифологические сцены; по тонкости чеканного рисунка они часто замечательны.

По-гречески «закон» будет «номос». Слово это многозначно, и одно из его значений неожиданно. Оно значит: «музыкальное произведение строгой формы». Почему? Потому что для грека музыка была самым совершенным выражением порядка. Когда все звуки согласованы со всеми, они звучат прекрасно; когда хоть один выбивается из согласия — вся гармония гибнет. Там, где в мире все упорядочено до совершенства, сама собой возникает музыка: глядя на мерное круговое движение небесных светил, греки верили, что они издают дивно гармонические звуки, «музыку сфер», и мы ее не слышим только потому, что с младенчества к ней привыкли. И наоборот, там, где возникает музыка, все вокруг из беспорядка приходит в порядок: когда мифический Орфей играл на лире, то слушавшие его дикари переставали быть дикарями, подавали друг другу руки, договаривались об общих законах и начинали жить семьями, городами и государствами.


В самых древних лирах нижней частью корпуса служил панцирь черепахи (хороший резонатор для звука!), а верхней — два рога козы. В более поздних кифарах полый корпус изготовлялся из дерева или металла. Лиры изображены в верхнем ряду, кифары — в нижнем

Орфей погиб, растерзанный вакханками — неистовыми служительницами бога Диониса, которые хотели жить не по закону, а по природе, как ветер дует и трава растет. Его голову и лиру бросили в море. Их понесло волнами и вынесло по другую сторону моря — на остров Лесбос. И Лесбос стал колыбелью греческой музыки. На нем родились Терпандр и Арион.

Спарта была сильна мужами и крепка оружием. Но два раза это не могло выручить ее из беды — и тогда ее спасало не оружие, а песня. Один раз это было во время внешней войны — с Мессенией: тогда Спарту спас афинский гость — поэт Тиртей. Другой раз это было опаснее — во время внутренних раздоров: тогда Спарту спас лесбосский гость — Терпандр.

Из-за чего возникли раздоры, никто не помнил, но они были страшные: город был как безумный, люди бросались друг на друга с мечами и на улицах и в застольях. Обратились в Дельфы; оракул сказал: «Призовите Терпандра и почтите Аполлона». Призвали Терпандра. В руках у него была невиданная лира — не четырехструнная, какую знали раньше, а семиструнная, какой она и осталась с тех пор. Он ударил по струнам — и, слушая его мерную игру, люди стали ровнее дышать, добрее друг на друга смотреть, побросали оружие, взялись за руки и, ступая в лад, повели хоровод в честь бога Аполлона. Он играл перед советом и народным собранием — и несогласные приходили к согласию, непримиримые мирились, непонимающие находили общий язык. Он играл в застольях и домах — ив застольях воцарялась дружба, а в домах — любовь. Потомки ничего не запомнили из песен Терпандра — разве что несколько строчек. Но память его благоговейно чтили во все века.

Как Терпандр приплыл с Лесбоса в Спарту, так Арион прибыл с Лесбоса в Коринф — учить греков закону гармонии. Это было уже при тиране Периандре. Угождая народу, Периандр завел в Коринфе праздники в честь Диониса, бога вечно возрождающейся природы. На праздниках выступали хоры; участники хоров были одеты сатирами — веселыми козлоногими спутниками Диониса; они пели песни о его деяниях — не такие торжественные, но такие же стройные, как и в честь Аполлона, а сочинял эти песни Арион.

Отслужив Периандру, Арион поехал с песнями в другие города, заработал там много денег и пустился обратно в Коринф. Корабельщики, с которыми он плыл, увидели его богатство и решили Ариона убить, а деньги его поделить. Разжалобить их было невозможно. Тогда Арион попросил об одном: он споет свою последнюю песню и сам бросится в море. Ему позволили. Он надел свой лучший наряд, взял в руки лиру, встал на носу корабля, громким голосом пропел высокую песнь и бросился в море. И случилось чудо: из моря вынырнул дельфин, принял Ариона на свою крутую спину и после долгого плавания вынес его на греческий берег. Изумленный Периандр воздал Ариону почести, как любимцу богов, корабельщики были наказаны, а на том берегу поставили медную статую человека верхом на дельфине.

Двадцать пять веков спустя от имени этого Ариона написал свое аллегорическое стихотворение Пушкин — о том, что, несмотря ни на какие бедствия, он верен своим идеалам:

Я гимны прежние ною И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою.

Благо было тем городам, в которых закону удавалось примирить народ и знать! Но случалось это редко. То тут, то там вспыхивали усобицы, дело доходило до оружия, и пощады не было никому. В городе Милете народ выгнал аристократов, а детей их бросил на ток и растоптал бычьими копытами. А когда аристократы вернулись, они схватили детей своих противников, вымазали в смоле и заживо сожгли.

Собираясь у алтарей богов, аристократы произносили присягу: «Клянусь быть черни врагом и умышлять против нее только злое...» На пирах они под звуки флейт повторяли стихи Феогнида Мегарского: «Крепкой пятою топчи пустодумный народ беспощадно, бей его острым бодцом, тяжким ярмом придави!..» А народ отвечал им такою же ненавистью.

Знать была сильна единством. Но иногда это единство нарушалось. Или род ссорился с родом, или находился талантливый одиночка, считавший, что строгие нравы аристократического равенства сковывают его силы. Тогда он мог обратиться к народу: «Я ваш друг; соперники мои — ваши угнетатели; помогите мне против них — и я помогу против них вам». Если такой человек показал себя удачливым на войне и щедрым в мире, то народ за ним шел. Он захватывал власть, расправлялся с врагами, и враги называли его тираном.

В наше время слово «тиран» значит просто «жестокий правитель». У греков это слово значило «правитель, незаконно захвативший власть». Нашего Павла I, хоть он и был жесток, греки тираном не назвали бы. А Наполеона назвали бы.

Знать ненавидела тиранов, народ им не доверял. Со знатью тираны расправлялись, народ они привлекали добычами от войн и доходами от торговли. Расправы были действительно страшные, а рассказы о них — еще страшней...

Самым знаменитым был рассказ о медном быке Фаларида, тирана из Акраганта в Сицилии. Медник Перилл сделал для него статую быка, пустую внутри; в боку была дверца, а под медным брюхом разжигали костер. Кого Фаларид хотел казнить, того он бросал внутрь быка и сжигал заживо. Крики умирающих гудели в полой меди, и казалось, что бык мычит.

Перилл не самостоятельно изобрел эту смертельную машину. У сицилийских греков был опасный сосед: карфагеняне. Город Карфаген, колония финикиян, стоял напротив Сицилии на африканском берегу. Рассказывали, что когда-то финикийская царица Дидона, изгнанная из родных мест, приплыла сюда и попросила африканцев продать ей столько земли, сколько обнимет бычья шкура. Они согласились. Тогда Дидона разрезала бычью шкуру на тонкие ремни, оцепила ими крутой прибрежный холм и на этом холме выстроила крепость Бирсу: по-финикийски это слово означает «крепость», а по-гречески — «бычья шкура». Вокруг крепости вырос город Карфаген. В нем молились финикийским богам, а в трудные времена приносили им человеческие жертвы. Говорили, будто в их храме стояла медная статуя бога с пустым туловищем и в ней сжигали в дар богу детей-первенцев, а родители должны были смотреть на это с радостными улыбками. Вот этому карфагенскому изобретению и подражал Перилл, когда делал своего медного быка. Смертоносную технику часто перенимают охотнее и раньше, чем технику, полезную для жизни.

Впрочем, не все верили этим рассказам о Фалариде. Говорили, будто Перилл действительно сделал и поднес ему страшного быка, но Фаларид этому так ужаснулся, что приказал схватить Перилла и самого сжечь в его медном чудовище. (Судьба его стала примером пословицы: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь».) А потом над медной статуей совершили очищение, как после убийства, и отправили ее в Дельфы, в дар Аполлону.

Тиран Фаларид, сжигавший людей в медном быке, имел еще одну удивительную славу. Очень долгое время он считался самым первым в Греции писателем-прозаиком. Первый поэт — Гомер, а первый прозаик — Фаларид. Получилось это вот как.

В древнегреческих школах — много позже, уже после Александра Македонского и потом при римских императорах, — были упражнения по развитию речи. Одним из них было сочинение писем от имени старинных исторических лиц. Что написал бы Анахарсис Салону, предлагая стать его другом? Что ответил бы ему Солон? Что написал бы мудрец Фалес царю Крезу, когда тот решил воевать с персами? Как оправдывался бы Фемистокл, когда ему пришлось — вы об этом еще прочитаете — бежать в Персию? Какие письма разослал бы друзьям перед смертью Сократ? И, конечно: как оправдывался бы тиран Фаларид в своих злодействах? Может быть, ссылался бы на то, что и другие тираны не лучше его? А может быть, уверял бы, что все — клевета, быка он посвятил богам и никого в нем не сжигал?

Таких писем-упражнений сочинялось очень много. Лучшие из них переписывались по многу раз, собирались в сборники. Проходили столетия, прошлое забывалось, люди становились легковернее и думали, что эти письма и вправду писали Анахарсис, Солон, Фалес, Фемистокл, Сократ, Фаларид. Фаларид был из них самым древним, письма его были написаны не менее красиво, чем другие, поэтому к ним относились с уважением. Отсюда и слава тирана-литератора.

Только в XVII в. один английский филолог написал разбор, в котором показал, что в «письмах Фаларида» и события упоминаются такие, о которых он еще не мог знать, и слова употребляются такие, которые появились в языке лишь много позже. В истории науки о древности это стало большим событием.

Самыми знаменитыми тиранами этой поры были Кип-сел с Периандром в Коринфе, Поликрат на Самосе и Писистрат с сыновьями в Афинах. Но прежде чем рассказывать о них, нужно рассказать о Килоне, которому так и не удалось стать тираном.

Это было еще за поколение до Солона. Знатный афинянин Килон одержал победу на Олимпийских играх и почувствовал себя избранником богов. Он решил стать тираном в Афинах. Друзей у него было много, соседние тираны обещали ему поддержку, а народ мог легко увлечься славой олимпийского победителя. Килон дождался летнего праздника Зевса Олимпийского и с отрядом товарищей захватил афинскую крепость — акрополь.

Но народ не пошел за Килоном. Афиняне сбежались с оружием и осадили акрополь. Осаду возглавил архонт Мегакл из рода Алкмеонидов. Осада затянулась, осажденные начали страдать от голода и жажды. Килон пал духом и бежал из акрополя, оставив товарищей на произвол судьбы. Тогда они прекратили сопротивление, а сами сели вокруг алтаря перед храмом Афины. Здесь они были под защитой богини. Но сидеть там без конца тоже было нельзя: если бы кто-нибудь из них умер от голода, это стало бы осквернением святыни.

Мегакл и его родичи Алкмеониды предложили пленным выйти из храма и явиться на суд ареопага. Им обещали не делать ничего дурного. Но пленники мало доверяли этим обещаниям. Они взяли длинную веревку, привязали конец ее к алтарю Афины и, держась за другой ее конец, сошли нетвердыми шагами с Акрополя. Это значило, что и здесь они остаются под покровительством Афины.

Тут и совершилось злодеяние, запятнавшее весь род Алкмеонидов. Когда пленники были уже на полпути между холмом акрополя и холмом ареопага, веревка вдруг разорвалась — или кто-то ее перерезал. «Бейте их: богиня от них отрекается!» — крикнул архонт Мегакл. Толпа бросилась на кучку беззащитных и растерзала их.

Потом, как водится, пришла расплата: моровые болезни, неудачи в битвах, дурные знамения со всех сторон. Решили, что это гнев Афины и нужно произвести великое очищение всего города от скверны убийства. Для этого был приглашен самый святой человек в Греции — критский гадатель Эпименид.

Вы не читали американскую сказку о Рип ван Винкле? Точно такой рассказ был у греков об Эпимениде. Когда он был еще юношей, отец послал его в поле за пропавшей овцой. Его застиг полдень, он прилег переждать жару и проспал пятьдесят семь лет. Проснувшись, он стал искать овцу, не нашел, вернулся в усадьбу и увидел, что там все переменилось и хозяин новый; пошел в город, там незнакомые люди стали спрашивать его, кто он такой; и, только отыскав своего младшего брата, уже седого и дряхлого, он понял, в чем дело. После этого чуда его стали почитать любимцем богов. А всего, говорят, он прожил сто пятьдесят семь лет, из которых пятьдесят семь — во сне.

Великое очищение Эпименид совершил так. Он велел согнать на место преступления стадо черных и белых овец, дать им разбрестись, куда хочется, и, где какая ляжет, там принести жертву и воздвигнуть жертвенник с надписью: «Неведомому богу». А Мегакл, зачинщик скверны, был изгнан из Афин, и с тех пор угроза изгнания вечно висела над каждым его потомком.

Афиняне хотели дать Эпимениду талант денег, но он отказался и попросил только ветвь от их священной оливы — той, которую взрастила сама богиня Афина. С нею он и вернулся на Крит. А по разным концам Аттики еще долго стояли алтари с загадочной надписью: «Неведомому богу». И когда семь веков спустя (так рассказывают христиане) в Афины пришел с проповедью новой веры апостол Павел и его привели на Ареопаг и спросили: «О каком новом боге говоришь ты нам?» — он будто бы показал афинянам на такой алтарь и сказал: «Вот об этом, которого вы, сами не зная, чтите».

На перешейке между средней и южной Грецией, между двух морей стоял город Коринф с гаванями на обоих морях. Крепость его возносилась на неприступной скале так высоко, что с нее можно было видеть с одной стороны Афины за широким проливом, с другой — Парнас над дальними Дельфами. Через город шли пути и сухопутные — с юга на север, и морские — на запад и восток. Коринф был могуч и богат.

Правил Коринфом знатный род Бакхиадов. Каждый год они выбирали градоправителя из членов своего рода, а чтобы крепче держать власть, они по старинному обычаю выдавали дочерей замуж только внутри рода. Но у одного из Бакхиадов была хромая дочь — Лабда. Ее никто не хотел брать в жены, и поэтому ее выдали, в нарушение обычая, за простого крестьянина. У Лабды родился сын. Она Послала к оракулу спросить о его судьбе. Оракул сказал:

Камень тобою рожден, и раздавит он лучших в Коринфе.
Об этом оракуле прослышали правители и забеспокоились. Решили, что младенца нужно убить. За ним послали Десять человек в деревню к Лабде. Посланные сговорились: кому первому она даст ребенка, тот и ударит его головой о камень. Молодая женщина радостно вынесла им спеленутого младенца: она думала, что это ее отец хочет Увидеть внука. Один из посланных взял младенца на руки и, перед тем как ударить его о камень, заглянул ему в лицо. Младенец тоже взглянул в лицо нагнувшемуся надним воину и доверчиво улыбнулся. У воина дрогнули руки — вместо того чтобы бросить ребенка оземь, он быстро передал его другому и отошел в сторону. Второй посмотрел на малютку и отдал его третьему, третий — четвертому, а когда он дошел до последнего, тот поколебался мгновение и вернул дитя матери. Лабда, недоумевая, унесла ребенка в дом, а десятеро посланных набросились друг на друга, упрекая в малодушии. Наконец решили войти в дом все сразу и умертвить малютку вместе. Но Лабда стояла за дверью и слышала их разговор. Она испугалась и спрятала младенца в ларец. Воины вошли в дом, обыскали все комнаты, но в ларец не заглянули. Мальчик остался жив, и звали его с этих пор Кипсел, что по-гречески значит «ларец».

Когда он вырос и узнал об оракуле, полученном при его рождении, он решил захватить власть в Коринфе. На всякий случай он еще раз обратился к оракулу. Оракул сказал:

Благословен, о Кипсел, ты и дети твои, но не внуки!
Но Кипсел был молод и о внуках своих не задумывался. Он захватил власть и стал тираном: со знатью расправлялся, а народ задабривал. Правил он тридцать лет и оставил власть своему сыну Периандру — тому самому, который считался седьмым из семи мудрецов.

Получив власть, Периандр задумался, продолжать ли ему расправу со знатью или уже можно вести себя милостивей. Он послал гонца в Милет — спросить совета у старого милетского тирана Фрасибула. Фрасибул выслушал вопрос и вдруг сказал гонцу: «Хочешь посмотреть, как у меня хлеба в поле растут?» Недоумевающий гонец шел следом и смотрел, как Фрасибул помахивает посохом: где тот видел колос повыше и получше, он сбивал его посохом и вминал в землю. Закончив прогулку, Фрасибул сказал: «Ступай назад и расскажи, что ты видел». Периандр понял урок и стал так суров ко всем, кто выделялся в его городе знатностью или богатством, что далеко превзошел своего отца Кипсела.

Привычка к казням и расправам тяжела. Периандр делался вспыльчив и подозрителен даже к друзьям. У него была жена Мелисса, дочь соседнего правителя, которую он очень любил. Однажды в припадке гнева он ударил ее. Она умерла. Периандр похоронил ее по-царски, а в гробницу положил лучшие украшения и одежды. Ночью Мелисса явилась к нему во сне и грустно сказала: «Мне холодно в царстве мертвых: ведь тени человека нужна тень одежды!» На следующий день Периандр устроил великий женский праздник в храме Геры. Знатнейшие коринфянки явились в храм в лучших нарядах. И тогда Периандр приказал своей страже храм оцепить, женщин раздеть, а наряды их сжечь на огромном костре, чтобы жене его Мелиссе не было холодно в царстве мертвых.

У Периандра от Мелиссы остался сын Ликофрон. Он перестал говорить с отцом, ходил по дворцу молча, смотрел на всех с ненавистью. Периандр рассердился, выгнал сына из дому и под страхом штрафа запретил кому-нибудь принимать его и даже говорить с ним. Исхудалый и оборванный, бродил Ликофрон по улицам, питаясь отбросами. Наконец сердце Периандра не выдержало, он подошел и спросил: «Неужели мне меньше жаль твою мать, чем тебе? Перестань упорствовать, вернись домой». Но Ликофрон только мрачно ответил: «Теперь, Периандр, сам плати штраф за то, что говорил с отверженным».

На западном море у Коринфа была колония Керкира. Туда отправил Периандр Ликофрона, там он и жил, пока Периандр не состарился и не попросил его вернуться и принять власть. «Ноги моей не будет в городе, где ты живешь!» — ответил Ликофрон. «Хорошо, — написал ему Периандр, — приезжай в Коринф и правь Коринфом, а я уеду на твое место и буду править Керкирой». Ликофрон согласился, но керкиряне от одной мысли иметь своим правителем Периандра пришли в ужас. Они убили Ликофрона, а Периандру написали, что сын его умер и что Периандру нет никакой нужды перебираться на Керкиру. Периандр пришел в ярость. Он пошел на Керкиру войной, разгромил ее, а триста знатных юношей продал в рабство в Лидию, мстя за сына. Им удалось спастись почти чудом: их пожалел самосский тиран Поликрат и предоставил им убежище в храме Геры.

Старый и всеми ненавидимый, доживал Периандр свой век. Он боялся, что, когда умрет, граждане разроют могилу и осквернят его прах. И он решил умереть так, чтобы никто никогда не узнал, где его могила. Он вызвал к себе двух воинов и отдал им тайный приказ: в полночь выйти из дворца по Сикионской дороге, первого встречного путника убить и похоронить тут же на месте. Потом он вызвал четверых воинов и отдал приказ: через час после полуночи выйти на Сикионскую дорогу, настичь двух воинов и умертвить их. Потом вызвал восьмерых воинов и приказал: через два часа после полуночи выйти вслед четверым и умертвить их. А когда настала полночь, Периандр закутался в плащ, незаметно вышел из дворца и пошел по Сикионской дороге навстречу двум солдатам. Была тьма, узнать его никто не мог. Через полчаса он был убит двоими, еще через час эти двое были убиты четырьмя, еще через час эти четверо были убиты восемью. Так исполнилось последнее желание Периандра: никто никому не мог указать место его погребения.

Остров Самос, где спаслись триста пленников тирана Периандра, лежит у берега Ионии напротив Милета. Он красив и богат. Три самые большие постройки, какие были у греков, находились на Самосе. Первая — храм Геры, величайший из греческих храмов. Вторая — мол-волнолом возле гавани, в триста шагов длиной. Третья — туннель с водопроводом, пробитый в каменной горе, в тысячу шагов длиной; пробивали его с двух сторон сразу и сошлись в середине горы почти точно. (Туннель этот сохранился до наших дней, и нынешние инженеры дивятся ему не меньше, чем древние.)

На Самосе правил тиран Поликрат. Не было на свете более удачливого правителя. Флот его плавал по всем морям. Войско его покоряло все города на суше. Афинский тиран Писистрат и египетский царь Амасис были его друзьями и союзниками. Двор его блистал пышностью, и веселый старик Анакреонт слагал там свои радостные песни.

И вот однажды Поликрат получил письмо от своего друга Амасиса. Египетский царь, знавший в жизни и удачи и невзгоды, писал Поликрату: «Друг, я рад твоему счастью. Но я помню, что судьба изменчива, а боги завистливы. И я боюсь, что чем безоблачней твое счастье, тем грознее будет потом твое несчастье. Во всем нужна мера, и радости должны уравновешиваться печалями. Поэтому послушайся моего совета: возьми то, что ты больше всего любишь, и откажись от него. Может быть, малой горестью ты отвратишь от себя большую беду».

Поликрат был тиран, но он помнил, что миром правит закон, а закон — это мера, и он понял, что друг его прав. У него был любимый изумрудный перстень в золотой оправе с печатью изумительной резьбы. Он надел этот перстень на палец, взошел на корабль и выплыл в открытое море. Здесь он снял перстень с пальца, взмахнул рукой и на глазах у спутников бросил его в волны.

Прошло несколько дней, и ко двору Поликрата пришел рыбак. «Я поймал рыбу небывалой величины и решил принести ее тебе в подарок, Поликрат!» Поликрат щедро одарил рыбака, а рыбу отправил на кухню. И вдруг раб, разрезавший рыбу, радостно вскрикнул: из живота рыбы сверкнул изумрудный перстень Поликрата. Он вернулся к своему хозяину.

Пораженный Поликрат написал об этом Амасису и получил такой ответ: «Друг, я вижу, что боги против тебя: они не принимают твоих жертв. Малое несчастье тебя не постигло — поэтому жди большого. А я отныне порываю с тобой дружбу, чтобы не терзаться, видя, как будет страдать друг, которому я бессилен помочь».

И большое несчастье скоро пришло к Поликрату. Его замыслил погубить персидский наместник, правивший в Сардах, по имени Оройт. Он позвал Поликрата в гости, чтобы договориться о тайном союзе: Поликрат поможет Оройту восстать против царя, Оройт поможет Поликрату подчинить себе всех греков. Дочь Поликрата умоляла отца не ездить. «У меня был дурной сон, — говорила она, — я видела, будто ты паришь между небом и землей и Солнце тебя умащает, а Зевс омывает». Но Поликрат не верил женским снам. «Берегись, — сказал он дочери, — вот вернусь я как ни в чем не бывало и продержу тебя в девках всю жизнь за то, что твердишь мне на дорогу недобрые слова!» — «Ах, если бы это так и обошлось!» — отвечала дочь.

Оройт казнил Поликрата такой жестокой казнью, что греческие историки не решились ее описать. Труп его был распят на кресте, и под солнечными лучами из него выступала влага, а Зевсовы дожди смывали с него пыль. Так сбылся сон дочери Поликрата.

А Поликратов перстень пятьсот лет спустя показывали в коллекции римского императора Августа. Времена были другие, и он казался в ней одним из самых простых и дешевых.

Сделаем передышку в нашем странствии по мрачным судьбам греческих тиранов. Мы упомянули веселого старика Анакреонта, который слагал свои песни при дворе тирана Поликрата. Его имя стало знаменитым: до сих пор словами «анакреонтическая лирика» называются беззаботные стихи про вино и любовь. Сам Анакреонт тоже представляется потомкам как бы мудрецом, учителем жизни Доброй, простой и радостной. Таким его изображали и позднейшие поэты. Вот стихотворение пятнадцатилетнего Пушкина, которое называется «Гроб Анакреона» (при Пушкине произносили не «Анакреонт», а «Анакреон»).

Все в таинственном молчаньи;Холм оделся темнотой;Ходит в облачном сияньиПолумесяц молодой.Вижу: лира над могилойДремлет в сладкой тишине;Лишь порою звон унылый,Будто лени голос милый,В мертвой слышится струне.Вижу: горлица на лире,В розах кубок и венец...Други, здесь почиет в миреСладострастия мудрец.Посмотрите: на порфиреОживил его резец!Здесь он в зеркало глядится,Говоря: «Я сед и стар,Жизнью дайте ж насладиться;Жизнь, увы, не вечный дар!»Здесь, подняв на лиру дланиИ нахмуря важно бровь,Хочет петь он бога брани,Но поет одну любовь.Здесь готовится природеДолг последний заплатить:Старец пляшет в хороводе,Жажду просит утолить.Вкруг любовника седогоДевы скачут и поют;Он у времени скупогоКрадет несколько минут.Вот и музы, и харитыВ гроб любимца увели;Плющем, розами увиты,Игры вслед за ним пошли...Он исчез, как наслажденье,Как веселый сон любви. Смертный, век твой — привиденье:Счастье резвое лови;Наслаждайся, наслаждайся;Чаще кубок наливай;Страстью пылкой утомляйсяИ за чашей отдыхай!
А вот несколько стихотворений самого Анакреонта — те самые, которые имел в виду Пушкин, изображая все три сцены на его надгробном барельефе. Правда, теперь считается, что это не подлинные стихи Анакреонта, а произведения его позднейших подражателей. Но именно по таким стихам, коротеньким, бесхитростным и как будто игрушечным, представляло его себе потомство.

Мне девушки сказали:«Анакреон, стареешь!Вот зеркало, взгляни-ка:Твои опали кудри,И темя облысело».А я, растут ли кудри,Или давно их нету, —Не знаю, только знаю,Что старику не стыдноТем веселей резвиться,Чем ближе смертный жребий.Хочу запеть о Трое, Хочу о древнем Кадме, А лира моя, лира Звенит мне про Эрота. Я струны перестроил, Я лиру переладил, Я начал петь Геракла, А лира мне — Эрота. Прощайте же, герои:Как видно, петь могу я Эрота, лишь Эрота.Как пьет земля сырая, Так из земли — деревья,А море пьет из речек,А солнце пьет из моря,А месяц пьет из солнца. Друзья мои, за что же Вы пить мне не даете?
Стихотворение про гроб Анакреона Пушкин написал еще на школьной скамье; но и потом, возмужав, он не раз Возвращался мыслью к старому утешителю. Он перевел несколько его стихотворений. Вот одно из них, на этот раз — не позднейшее подражание, а настоящий Анакреонт. Пушкин только переименовал «фракийскую» лошадку Анакреонта в «кавказскую»:

Кобылица молодая,Честь кавказского тавра,Что ты мчишься, удалая?И тебе пришла пора;Не косись пугливым оком,Ног на воздух не мечи,В поле гладком и широкомСвоенравно не скачи.Погоди; тебя заставлюЯ смириться подо мной:В мерный круг твой бег направлюУкороченной уздой.
Греки любили составлять списки знаменитостей. Великих эпиков было двое: Гомер и Гесиод; великих трагиков трое: Эсхил, Софокл и Бврипид; великих ораторов десятеро, и перечислять мы их сейчас не будем; чудес света семь, с ними мы еще встретимся. А великих лириков, преемников Терпандра и Ариона? Конечно, их было девять — по числу девяти Муз:

Муз провозвестник священный, Пиндар; Вакхилид, как сирена,Пеньем пленявший; Сафо, цвет эолийских харит;Анакреонтовы песни; и ты, из Гомерова руслаДля вдохновений своих бравший струи Стесихор; Прелесть стихов Симонида; и снятая Ивиком жатваЮности первых цветов, сладостных песен любви;Меч беспощадный Алкея, что кровью тиранов нередкоБыл обагряем, права края родного храня;Женственно-нежные песни Алкмана, — хвала вам! СобоюЛирику начали вы и положили ей грань.
Не обо всех этих поэтах сохранились такие же яркие рассказы, как о Терпандре и Арионе. Молчат предания и о старшем из девяти, благодушном Алкмане, и о младшем, благодушном Вакхилиде; молчат о буйном Алкее, всю жизнь проведшем в междоусобных войнах на Лесбосе, и о мирном старике Анакреонте, развлекавшем застолье Поликрата на Самосе. А об остальных рассказы были.

Самый сказочный из них — о Сафо. Среди девятерых она была единственная женщина; «десятая Муза», — называли ее. Конечно, это не давало покоя сочинителям красивых легенд. Они не могли вообразить Сафо невлюбленной и только думали: в кого? Наконец придумали. Между островом Лесбосом и материком, рассказывали они, плавал паром, а паромщиком на нем был юноша Фаон. Однажды случилось ему перевозить одну старушку, такую слабую и убогую, что он ее пожалел и не взял с нее платы. А старушка та была сама богиня Афродита, следовавшая куда-то по тайным своим делам. За доброе сердце она одарила Фаона дорогим, но опасным даром: приворотным зельем, внушавшим любовь всем женщинам. В этого любимца Афродиты и влюбилась Сафо. Но он от нее отвернулся: как соловей поет дивные песни, а сам невзрачен, так Сафо сочиняла прекрасные стихи, а сама была некрасивой, маленькой и смуглой. Отвергнутая им, Сафо взбежала на Белую Скалу на Лесбосе и бросилась в море. А Фаона потом убили мужья тех женщин, которые были в него влюблены. Сафо написала много замечательных стихов, но их забыли, а легенду о Фаоне помнили.

О Стесихоре рассказывали, что однажды он написал песнопение о похищении Елены и начале Троянской войны. В ту же ночь он ослеп. Он взмолился богам. Тогда в сновидении ему явилась обожествленная Елена и сказала: это наказание за то, что он сочинил про нее такие недобрые стихи. Стесихор сложил тогда новое песнопение — о том, что Парис увез в Трою совсем не Елену, а только призрак ее, настоящую же Елену боги перенесли в Египет, и она пребывала там, верная Менелаю, до самого конца войны. И этот странный миф умилостивил героиню: Стесихор прозрел.

Ивик был странствующим певцом. Однажды он шел лесной дорогой, спеша на состязания, и на него напали разбойники. Умирая, он взглянул в небо — там летела вереница журавлей. «Будьте моими мстителями!» — воззвал он к ним. Разбойники только посмеялись. Убив певца и поделив его добро, они пошли в город — посмотреть на те состязания, до которых так и не дошел Ивик. Неслись колесницы, бились кулачные бойцы, соревновались певцы — и вдруг в небе над полем показались журавли. «Вот они, Ивиковы мстители!» — сказал убийца убийце. Эти слова были услышаны. Народ заволновался. Сказавшего схватили, начался допрос, а за допросом — признание и казнь. По этому рассказу о заговорившей совести Фридрих Шиллер написал (а В. А. Жуковский перевел) знаменитую балладу «Ивиковы журавли».

Симониду один борец заказал песню в честь своей олимпийской победы. Обычно эти песни писались так: в Начале и в конце — хвала победителю, его городу и роду, а в середине — какой-нибудь миф. Симонид вставил в середину миф о героях-борцах Касторе и Полидевке, сыновьях Зевса. На пиру в честь победы хор пропел эту песню. Но заказчику показалось, что миф занял слишком Много места, а хвала — слишком мало, и он заплатил Симониду только треть обещанной награды, «а остальное пусть заплатят Кастор и Полидевк». Пир продолжался; вдруг вошел раб и сказал, что поэта Симонида хотят видеть двое могучих юношей, явившихся неведомо откуда. Симонид вышел — никого не было. И тут за спиною у него раздался грохот, и пиршественный чертог рухнул на пирующих. Погибли все, кроме Симонида. Так расплатились Кастор и Полидевк.

Пиндар был самым знаменитым из девяти лириков — недаром в стихотворном перечне он назван первым. Сами боги пели его стихи: один путник, заблудившийся в горах, встретил там бога Пана, который распевал песню Пиндара. И рождение и смерть Пиндара были чудесны. Когда он, новорожденный, лежал в колыбели, пчелы слетелись к его устам и наполнили их медом — в знак, что речь его будет сладкой как мед. Когда он умирал, ему явилась во сне Персефона и сказала: «Ты воспел всех богов, кроме меня, но скоро воспоешь и меня». Прошло десять дней, и он умер; прошло еще десять дней, он явился во сне своей родственнице-старушке и продиктовал ей гимн в честь Персефоны. Так и за гробом он слагал стихи.

Попробуйте представить себе страшную картину: во всем мире вдруг исчезли все издания сочинений Пушкина. И собрания сочинений, и отдельные издания, и давние, и недавние — все до одного. Что было бы тогда? Так и осталось бы человечество без Пушкина?

На первый взгляд — да. А если подумать — нет. Загляните в ваш учебник русского языка. Там к каждому правилу даны примеры и упражнения; по большей части это фразы из сочинений русских классиков. Выберите оттуда все фразы Пушкина — вы сами удивитесь, как их много. А теперь представьте себе, что точно так же вы пересмотрели и все учебники прошлых лет, все существующие книги по языкознанию, все словари и извлекли оттуда все цитаты из Пушкина. Это будет еще больше. Теперь перейдем к учебникам литературы: как много в них написано о Пушкине, как много там цитат; а кроме того, там есть пересказы многих произведений — это, конечно, не пушкинские слова, но они тоже помогают понять Пушкина и, что важнее, догадаться, какие цитаты взяты из каких произведении. А ведь, кроме учебников, о Пушкине написано великое множество книг, из которых можно извлечь очень много материала. Потом возьмемся за хрестоматии и сборники: ведь по нашему условию они не погибли. Они наверняка дадут нам в общей сложности несколько десятков законченных стихотворений и отрывков из поэм. Наконец, кроме русских хрестоматий, есть и иностранные; большинство стихов в них, конечно, те же самые, но вдруг в них найдется английский или испанский перевод какого-нибудь стихотворения, нам еще незнакомого. А потом, собрав этот пестрый материал, филолог будет долго и бережно его сортировать и группировать и после этого издаст отдельной книгой, на которой будет написано: «А.С. Пушкин. Отрывки». Уверяю вас, что получить общее представление о Пушкине по такой книге все же будет возможно.

Вот так, без всякого «если бы», приходится ученым составлять издания очень многих древнегреческих писателей. Целые произведения их не дошли до нас, а цитаты из них дошли. Мы только что перечислили девятерых лириков; из них законченные произведения — и то далеко не все! — сохранились лишь от великого Пиндара да от веселого Анакреонта. Всех остальных мы смогли представить вебе лишь тогда, когда были собраны их отрывки, — лет двести—триста тому назад. Сперва такая возможность казалась странной: великий насмешник Свифт, автор «Гулливера», издевательски писал: «Как сообщает такой-то писатель в такой-то главе и параграфе своего полностью утраченного сочинения...» Потом привыкли, и теперь в чтении отрывков мы умеем находить не только пользу, а и удовольствие.

В самом деле: отрывки — это ведь по большей части цитаты, а в цитаты попадают обычно самые яркие строки поэта. Раскроем сборник отрывков неистового Алкея — и видим:

Медью воинской весь блестит,весь оружием убран дом —Аресу в честь. Тут шеломы как жар горят,и колышутся белыеНа них хвосты.Там медяные поножина гвоздях поразвешены;Кольчуги там.Вот холстинные панцири;вот и полые, круглыеЛежат щиты. Есть булаты халкидские, есть и пояс, и перевязь, —Готово все.Ничего не забыто здесь —не забудем и мы, друзья,За что взялись!
У отрывка нет ни начала, ни конца, но все видно и все Понятно, а «за что взялись», мы догадываемся по биографий Алкея: за мятеж против митиленского тирана. Раскроем теперь Сафо:

Я негу люблю,юность люблю,радость люблю и солнце.Жребий мой — бытьв солнечный свет и в красоту влюбленной.
Весь отрывок — две строки, и в них все сказано. Раскроем Пиндара, высочайшего из поэтов; самый знаменитый из его отрывков — даже не два, а один стих:

Что есть бог? Бог есть все!
Раскроем Архилоха — бродячего воина, которого греки считали вторым после Гомера начинателем поэзии, потому что он первый стал сочинять стихи не для пения, а просто для громкого чтения:

Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой. Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов! Пусть везде кругом засады — твердо стой, не трепещи! Победишь — своей победы напоказ не выставляй, Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь! В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй: Смену волн познай, что в жизни человеческой царит.
Раскроем Гиппонакта — нищего насмешника, выдумавшего «хромой стих» с забавным перебоем ритма на конце:

Богатства бог — недаром говорят:слеп он! Ведь нет чтобы к поэту заглянутьв гости Да молвить: «На, мол, тридцать серебрафунтов, А там и больше». Нет ведь, не зайдет:трусит!
Пять поэтов, пять отрывков, один короче другого; и ни одного не спутаешь с другим. Простимся на этом с девятью лириками и поблагодарим собирателей их отрывков.

В Афинах явилось новое зрелище: трагедия. Поэт Феспис, сочинявший песнопения для сельских праздников в честь бога Диониса, решил не только рассказывать в песнях, но и представлять в лицах мифы о героях. Например, хор одевался товарищами Геракла и пел тревожную песню, что Геракл ушел на подвиг и неизвестно, жив ли; а потом выходил актер, одетый вестником, и рассказывал стихами, что случилось с Гераклом, и хор отвечал на это новой песней, радостной или скорбной.

Афиняне были в восторге от нового зрелища. Недоволен был только старый Солон. Он спросил Фесписа: «И тебе не стыдно притворяться при всех и лгать, будто ты — Гераклов вестник?» Феспис ответил: «Да ведь это игра!» Солон покачал головой: «Скоро для нас все будет игрою».

У Солона был молодой родственник по имени Писистрат. Когда-то отец Писистрата приносил жертву в Олимпии — и случилось чудо: котел с жертвенным мясом закипел без огня, и вода полилась через край. Мудрец Хилон сказал ему: «Это значит, что сыну твоему тесны будут законы твоего города. Поэтому не заводи сына, а если завел — отрекись!» Но отец не решился отречься от сына. Писистрат вырос, стал хорошим полководцем, народ его любил, и вот законы города стали для него тесны.

Однажды Писистрат изранил сам себя мечом, изранил мулов, запряженных в его повозку, выехал в таком виде на площадь и стал жаловаться народу, что на него напали его враги и он с трудом от них ускользнул. Его стали жалеть. Только Солон мрачно сказал: «Не верьте ему, граждане: это он играет трагедию». Но Солона не послушали.

Писистрат попросил, чтобы ему позволили держать при себе телохранителей. Ему позволили. Правда, не копьеносцев — это было бы слишком похоже на царскую власть, — а только дубиноносцев. Но Писистрату и этого было достаточно. Прошло немного времени, и со своими дубиноносцами он захватил акрополь и стал править как тиран.

Солон сказал афинянам: «Писистрат умнее одних из вас и храбрее других: умнее тех, кто не понял его хитрости, храбрее тех, кто понял, да смолчал. Встаньте на защиту закона!» Но народ остался спокоен: Писистрата любили. Тогда дряхлый Солон надел оружие и сел на своем пороге: «Если вы не хотите уберечь ваш город — я хочу уберечь свой дом». Его спросили: «На что ты надеешься?» Он ответил: «На мою старость».

В этот раз Писистрат недолго был у власти: против него соединились двое знатных соперников, тоже мечтавших о тирании, и изгнали его. Но скоро они поссорились друг с другом, и Писистрат сумел вернуться из изгнания. Возвращение устроили необычное. В деревне близ Афин нашли крестьянку, рослую и красивую, на нее надели шлем и Панцирь, дали копье и щит, поставили на колесницу и повезли в город. Глашатаи кричали: «Богиня Афина сама едет в свой город и ведет за собой Писистрата!» Народ сбегался и преклонялся перед богиней. Если бы это увидел Солон, он сказал бы: «Писистрат опять играет трагедию».

Это был еще не конец. На Писистрата восстал его соперник Мегакл Алкмеонид (внук виновника «килоновой скверны»), и дело дошло до сражения. Но войска Мегакла отказались биться с Писистратом и разбежались, а вслед бегущим поскакали на фракийских конях два сына Писистрата, громким голосом крича, чтобы никто ничего не боялся и каждый возвращался к своему очагу: Писистрат не мстит никому. Уйти в изгнание пришлось теперь Мегаклу с его Алкмеонидами. Вслед за ними собрались было прочь и некоторые другие знатные люди, опасаясь Писистрата. Но Писистрат вышел вслед им сам с мешком за плечами. «Что это значит?» — спросили они его. «Это значит, что или я уговорю вас остаться со мной, или уйду с вами». Они остались.

В Афинах сохранилась добрая память о правлении Писистрата. Он был мягок и щедр, старался угождать народу. Однажды кто-то, обидевшись на него, вызвал его в суд, и Писистрат исправно пришел держать ответ, но обвинитель оробел и сам не явился. А пока был жив Солон, Писистрат оказывал ему великое почтение и во всем спрашивал его совета.

Один юноша влюбился в дочь Писистрата и до того дошел в своей страсти, что поцеловал ее на улице. Жена Писистрата возмутилась и попросила мужа наказать дерзкого. Писистрат ответил: «Если мы будем наказывать тех, кто нас любит, то что же нам делать с теми, кто нас не любит?» —и выдал дочь замуж за этого юношу.

Когда-то мудреца Питтака спросили: «Что на свете самое удивительное?» Он ответил: «Тиран, доживший до старости». Таким удивительным тираном оказался Писистрат. Он дожил до преклонных лет, народ его слушался, и враги его не тревожили. По за него расплатились его сыновья.

Пифия недаром сказала когда-то Кипселу:

Благословен, о Кипсел, ты и дети твои, но не внуки.
Тираны не удерживались у власти дольше двух поколений. Тот, кто захватывал власть при поддержке народа, обычно пользовался этой поддержкой и дальше; но дети его, получившие власть по наследству, такой поддержки уже не имели. Знать их ненавидела, а народ к ним был равнодушен. Он уже получил от них все вольности, какие мог, и не собирался их отдавать.

После смерти Писистрата править Афинами стали два его сына: Гиппий и Гиппарх. Они твердо держались обычаев отца: граждан не обижали и не обирали, город украшали постройками, празднества для народа справляли с великой пышностью. Но чувствовалось, что их не любят, и вскоре это стало явным.

В Афинах жили два друга: Гармодий и Аристогитон. Тиран Гиппарх влюбился в сестру Гармодия и преследовал ее, уговаривая стать его любовницей. Девушка отвергла тирана. Гиппарх не простил ей этого: когда в Афинах был праздник и девушки лучших семейств должны были идти с корзинами на головах в торжественной процессии к храму Афины, Гиппарх запретил сестре Гармодия участвовать в этом шествии, заявив, что она недостойна такой чести.

Гармодий решил отомстить за унижение сестры. В заговоре с ним было лишь несколько человек, среди них — одна женщина, по имени Леэна. Приближался праздник Панафиней, когда юноши должны участвовать в процессии с щитами и копьями в руках. Заговорщики явились на этот праздник и с мечами, скрыв их ветками мирного мирта. Здесь Гармодий и Аристогитон бросились на Гиппарха и убили его. Но Гиппий спасся. Началась расправа. Заговорщиков жестоко пытали, выведывая имена соучастников. Тверже всех держалась женщина, Леэна. Чтобы не заговорить под пытками, она сама откусила себе язык: Аристогитон поступил иначе: на допросе он назвал своими соучастниками всех лучших друзей тиранов, чтобы Гиппий их погубил и остался одинок.

Все заговорщики погибли. Афиняне потом чтили их как героев. О Гармодии и Аристогитоне сложили песню и на городской площади воздвигли им памятник. Это был первый памятник не богу, не мифическому герою, не олимпийскому победителю, а гражданам, совершившим подвиг на благо отечества. А в честь Леэны, чье имя значит «львица», была поставлена бронзовая статуя львицы, у которой в раскрытой пасти не было языка.

Гиппий, лишившись брата, стал подозрителен и суров. До сих пор его не любили — теперь стали ненавидеть. И на это тотчас откликнулись вечные враги Писистратова рода — изгнанники Алкмеониды.

Золото их предка Алкмеона очень пригодилось им на чужбине. В Дельфах случился пожар и сгорел знаменитый храм. Алкмеониды явились в Дельфы и подрядились за свой счет выстроить новый храм. Обещали храм из известняка, а выстроили из мрамора, не в пример богаче и красивее прежнего. Дельфийские жрецы не могли прийти в себя от восторга. Не приходится удивляться, что после этого какое бы государство ни присылало к оракулу послов, все они получали от пифии один и тот же ответ: «Помогите Алкмеонидам изгнать тиранов из Афин, и тогда во всем вам будет удача».

Получали такой ответ и спартанцы, к тому же не раз и не два. Наконец им это надоело. Они уже подавили тиранию и в Сикионе, и в Коринфе; теперь спартанский царь осадил Гиппия в афинском акрополе. Случилось так, что два сына Гиппия, пытаясь проскользнуть из акрополя и спастись, попались в руки осаждающих. Отцу пришлось вступить в переговоры. Ему вернули сыновей, а он сдал акрополь и удалился в изгнание за море — в Персию. Здесь он ждал случая восстановить в Афинах свою власть. Мы еще встретимся с ним.

Навести порядок в Афинах взялся сын Мегакла Алкмеонида Клисфен. И он это сделал. У власти вновь встало народное собрание; во главе его вместо прежнего «совета четырехсот» стал новый — «совет пятисот», а выборы в него были устроены так, что простой народ всегда имел перевес над знатью.

Царство произвола кончилось, царство закона восстановилось. Но закон, как все убедились, тоже можно было понимать по-разному. «Равнозаконие!» — говорили поборники народа. «Благозаконие!» — говорили поборники знати. Борьба будет еще долгой, но сейчас перевес был на стороне «равнозакония». В песне в честь тираноборцев пелось:

Буду меч я носить под веткой мирта, Как Гармодий и как Аристогитон, Когда пал тиран, ими сражен, И процвело в стране равнозаконие.
Когда семеро мудрецов изрекали свои правила поведения, им не нужно было придумывать что-то новое: все эти мысли давно были выношены народной мудростью, им оставалось лишь высказать их коротко и ярко. Когда же один из этих мудрецов, а потом его ученики стали задумываться не о законах человеческой жизни, а о законах мирового устройства, то мысль их пошла по нехоженым путям. Правила семи мудрецов были проверены веками: это была мудрость. Новые, неиспытанные домыслы никто не решался назвать мудростью: это было лишь «стремление к мудрости», «искание мудрости». И новые мыслители сами стали себя называть не «мудрецы», а «любомудры»: по-гречески — «философы».