Гаспаров Михаил. Занимательная Греция

(часть 1)(часть 2)(часть 3)(часть 4)(часть 5)(часть 6)(часть 7)(часть 8)(часть 9)(часть 10)

Скифы жили в степи над Черным морем. Было их четыре племени: скифы-пахари, которые сеют хлеб и едят хлеб; скифы-земледельцы, которые сеют хлеб, но не едят, а продают; скифы-кочевники, которые не сеют хлеба, а разводят скот; и царские скифы, которые властвуют над всеми. Много ли их, не считал никто; только один скифский царь приказал, чтобы каждый скиф принес ему наконечник боевой стрелы, но сосчитать эти наконечники он не смог и приказал отлить из них бронзовую чашу. Чаша получилась вместимостью в шестьсот амфор, а толщиной в шесть пальцев; она долго стояла на холме в степи между Днепром и Бугом.

У скифов нет ни городов, ни деревень, шатры их стоят на повозках, они снимаются с места, когда хотят, и останавливаются, где хотят. На привалах они раскладывают костры из бычьих костей и варят в них бычье мясо в бычьих желудках, потому что котлы в кочевье тяжелы, а дров в степи нет. Главное занятие их — война: кто больше убил врагов, тому больше почета. С убитых врагов снимают скальпы, а самым ненавистным разрубают голову и из черепов делают чаши для вина., А когда заключают мир, то разрезают себе руки, цедят кровь в вино, окунают в вино меч, стрелы, секиру и копье, а потом это вино пьют.

Когда скифский царь заболевает, он спрашивает гадателей, кто наслал на него эту болезнь. Гадатели называют ему человека, тот отпирается, тогда царь созывает новых гадателей, числом вдвое больше, и они повторяют гадание. Если они подтвердят обвинение, человека казнят, если нет, казнят первых гадателей. А когда царь все-таки умирает, тело его провозят на телеге по всей степи, чтобы каждое племя могло его оплакать, и потом хоронят под курганом, а вместе с ним убивают и зарывают царского коня, жену, слугу, виночерпия, конюха и вестника, чтобы они служили царю на том свете. А потом выбирают пятьдесят коней из царского табуна и пятьдесят юношей из царской свиты, убивают их, делают из них чучела и на деревянных столбах расставляют вокруг кургана страшной мертвой каруселью.

Начиналась Скифия от реки Дуная. Через Дунай навели для Дария мост мастера из греческих ионийских городов. Дарий оставил им ремень с шестьюдесятью узлами: «Развязывайте в день по узлу, и если я не появлюсь назад, то оставьте пост и расходитесь по домам: это значит, что я уже победил скифов и обратный путь они мне устроят сами».

Но ни через шестьдесят, ни через дважды шестьдесят дней Дарий не победил скифов. Они не принимали боя, а отступали в глубь степей, выжигая за собой траву и засыпая колодцы. Настичь их было невозможно. Персидское войско устало. Дарий послал к скифскому царю гонца: «Зачем ты убегаешь? Если ты силен — остановись, и мы померяемся силами; если ты слаб — остановись и признай мою власть». Скифский царь ответил: «Я не убегаю, а кочую так, как привык кочевать; а сильнее мы тебя или слабее — 1 пойми из моего подарка». Подарок его был: птица, мышь, лягушка и пять стрел.

Дарий сказал: «Скифы признают себя побежденными. Мышь живет в земле, лягушка в воде, птица в воздухе, — все это они выдают нам, и вместе с этим — свое оружие». Но советники Дария сказали: «Скифы объявляют себя победителями. Они говорят нам: если вы не скроетесь в небо, как птицы, или в землю, как мыши, или в воду, как лягушки, то вы все погибнете от наших стрел». Дарий понял: это так. Он приказал отступать.

Увидев отступающих персов, скифы погнали коней не вдогон, а вперегон им — к Дунаю и греческому мосту. Мост стоял: греки понимали, что война не так быстра, как думал Дарий. Скифы крикнули грекам: «Ломайте мост, возвращайтесь по домам и благодарите богов и скифов за вашу свободу: если царь ваш и уцелеет, он долго еще ни на кого не пойдет войной!» Греки собрались на совет. Геллеспонтский тиран Мильтиад сказал: «Сделаем, как сказали скифы. Царь погибнет, персидская власть падет, города наши снова будут свободны». Но милетский тиран Гистией возразил: «Нет. Царская власть падет, но падет и наша власть: свободные города не захотят над собой тиранов. Будем ждать царя». Решили сделать вот что: часть моста со скифской стороны разрушить, а остальную оставить и ждать, что будет дальше.

Царское войско подошло к Дунаю ночью. Ощупью, по колено в воде, стали искать мост; моста не было. Началось смятение. Персов спас громкий голос одного человека. В свите Дария был египтянин, умевший кричать как никто. Он крикнул: «Гистией! Гистией!» Голос его перелетел через Дунай, его услыхали, в греческом лагере заволновались, сверкнули факелы, лодка с Гистиеем поплыла навстречу царю, мастера стали достраивать мост, и на следующий день остатки Дариева войска потянулись прочь из скифской земли. Скифы смотрели на это с окрестных холмов. «Если греки — свободные люди, то нет людей их трусливее; если греки — рабы, то нет рабов их преданнее», — сказали скифы.

Греки глядели на поределое, усталое, оборванное персидское войско, возвращавшееся через Дунай, и думали: «Настало время вернуть себе свободу». Прошло немного лет, и в Ионии началось восстание против персов. Во главе восстания был город Милет, а во главе Милета — тиран Аристагор, брат уже знакомого нам Гистиея. Гистией жил при дворе Дария в его столице Сузах. Оттуда он прислал к брату раба, волосатого и бородатого. Писем при нем не было; их бы отобрали по дороге. Раб склонился перед Аристагором и сказал: «Обрей меня». И на голой коже его черепа Аристагор увидел рубцы от уколов и порезов, складывающиеся в слово: «Восставай».

Аристагор восстал. Чтобы народ его поддержал, он сложил с себя власть тирана и передал ее народному собранию. Город за городом присоединялся к Милету. Но все понимали, что без помощи остальной Греции восставшие не выстоят. Аристагор поехал в Спарту и Афины. Он говорил, что грек греку брат, что страна персов сказочно богата и что стоит грекам дойти до Суз, как вся Азия будет у их ног. Но в Спарте его спросили: «А далеко ли от Ионии до Суз?» Аристагор ответил: «Три месяца пути». — «Больше ни слова, — сказали ему. — Ты, видно, сошел с ума, если хочешь, чтобы спартанцы удалились от моря и от Греции на три месяца пути». И он вернулся, ведя за собой только двадцать кораблей из Афин и пять из маленькой Эретрии.

Царю Дарию донесли, что на него восстали ионяне, а помогали им афиняне. Дарий взял лук, пустил стрелу в небо и сказал: «Так да сбудется моя месть над афинянами». А рабу своему он велел на каждом пиру произносить у него за спиной: «Царь, помни об афинянах!»

Восстание было разгромлено, Аристагор погиб, Милет пал. Персы прошли по ионийским островам, растягивая поперек каждого острова рыбацкую сеть и сгоняя всех жителей на крайний мыс: там их брали и увозили в рабство. Теперь узнать, что такое царская память, предстояло афинянам.

Первую весть о персидской опасности принес в Афины Мильтиад, тиран Херсонеса Геллеспонтского, — тот самый, который советовал грекам разрушить дунайский мост. Теперь за это ему пришлось спасаться из Херсонеса. Он явился в Афины, потому что род его был из Афин и покинул их из-за неладов с тираном Писистратом. Геллеспонт остался в руках персов: морская дорога из Афин к черноморскому хлебу была отрезана.

Вторая весть пришла год спустя. Вдоль северного берега Эгейского моря с войском и флотом двинулся на Грецию полководец Мардоний, зять царя Дария. Греков спасла морская буря. Когда корабли Мардония огибали горный мыс Афон, протянувшийся в море, как каменный палец, из Фракии подул северо-восточный ветер — Борей. Море вздыбилось, корабли размело, как щепки; их било о скалы, люди не могли вскарабкаться на кручу и тонули. Триста кораблей погибло; Мардонию пришлось вернуться. Третья весть пришла еще два года спустя. Теперь персы выступили на Афины не с севера, а с востока, через море, от острова к острову. Во главе персидского флота были сатрапы Дат и Артаферн; с ними был старый Гиппий, сын тирана Писистрата, и он радовался, что час его возвращения в Афины настал. Это Гиппий указал персам для высадки полукруглую равнину близ городка Марафона: отсюда когда-то шел на Афины его отец Писистрат. Персидские воины стали соскакивать с кораблей на песок, заклубилась пыль, Гиппий закашлялся. Он был очень стар, зубы его шатались, один выпал и зарылся в песок. Гиппий стал шарить по земле морщинистыми руками, но зуба не было. «Плохо дело! — сказал он. — Мне было предсказание, что кости мои будут лежать в аттической земле; боюсь, что оно уже исполнилось и Афин мне не видать».

Афинское войско стояло против персидского, загораживая дорогу в Афины. Ни те ни другие не торопились: персы ждали, не восстанут ли в Афинах приверженцы Гиппия, афиняне ждали, не подойдет ли помощь от спартанцев. Но У спартанцев было праздничное новолуние, и они обещали выступить только через пять дней: спартанцы умели быть благочестивыми, когда это выгодно.

Во главе афинского войска было одиннадцать человек: десять полководцев, выбранных голосованием, и архонт-воевода, выбранный жребием. Одним из десятерых был Мильтиад. Мильтиад настаивал: «Надо принимать бой, пока в Афинах не вспыхнул мятеж». Ему возражали: «Надо оттянуть бой, пока подойдут спартанцы». Голоса разделились: пять против пяти. Мильтиад обратился к архонту: «Тебе решать: быть ли нашему городу под Гиппием и персами, проклинать ли нас будут потомки или славить громче, чем Гармодия и Аристогитона?» Архонт не выдержал вопроса в упор, он сказал: «Битве — быть». Тогда остальные вожди сложили с себя командование и возложили его на Мильтиада.

Персов было больше, но афиняне умели биться в строю. Персы прорвали афинский центр, но афиняне сомкнули ряды на флангах, повернули и ударили на увлекшихся победителей. От неожиданности персы дрогнули и побежали. Их догоняли и рубили. Врассыпную, бросая оружие, взбирались уцелевшие на корабли и отплывали от берега. Здесь, у кораблей, пал тот, кого называли храбрейшим из греков: Кинегир, брат поэта Эсхила. Он удерживал корму вражеского корабля правой рукой, а когда отрубили правую — левой, а когда отрубили левую — зубами. А всего греков пало сто девяносто два человека, персов же — во много раз больше.

Сев на суда, персы сделали еще одну попытку: обогнули Аттику и двинулись прямо на Афины, чтобы застичь город врасплох. Но Мильтиад их опередил. За ночь он прошел с усталым войском все сорок две версты с лишним от Марафона до Афин, всю «марафонскую дистанцию», и теперь они стояли на берегу, поределые, но в том же боевом порядке. Персидские корабли остановились, повернули и исчезли вдали.

Посредине марафонского поля до сих пор высится курган — братская могила марафонских героев; немного в стороне — могила Мильтиада. «Здесь каждую ночь можно слышать топот, ржание коней, крик воинов и лязг оружия, — рассказывает греческий писатель, побывавший в этом месте лет через шестьсот, — и если кто услышит это случайно, с тем ничего не будет, но кто нарочно приходит сюда за этим, тот потом горько платится за свое любопытство».

Марафон был только пробой сил. Настоящее испытание наступило десять лет спустя, когда на Грецию двинулся сын Дария — Ксеркс. Историю этого похода пересказывали как сказку. Казалось чудом, что маленькой растерянной Греции удалось выстоять против великого царя. И об этом рассказывали, как о всяком чуде, — с преувеличениями.

Войско у Ксеркса было такое, что подсчитать его поголовно было немыслимо. Сделали так: выстроили в поле десять тысяч воинов бок к боку, плечо к плечу и очертили по земле чертой. По черте построили кирпичную стену по пояс человеку. Этот загон стали наполнять воинами снова и снова, всякий раз доотказа. Так пришлось сделать сто семьдесят раз: у Ксеркса оказалось миллион семьсот тысяч человек одной пехоты. А вместе с конницей, с моряками, с носильщиками, с обозом — греки любили точные цифры — было будто бы пять миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек.

Путь войску преграждал пролив Геллеспонт, ширина его в самом узком месте — верста с третью. Здесь навели для войска два моста: от берега до берега протянули канаты, на них положили брусья, скрепили поперечинами, засыпали землей. Налетел ветер, поднялась буря и разнесла мосты. Ксеркс пришел в ярость. Он приказал высечь море. На середину пролива выплыли в лодке царские палачи и триста раз ударили по воде плетьми. Строителям отрубили головы, а мосты навели новые.

Путь флоту преграждала гора Афон, о которую разбились корабли Мардония. Здесь для флота прорыли канал через перешеек между горой и материком: царь не захотел объезжать непокорную гору. Окрестные фракийцы с ужасом смотрели, как царь превращает море в сушу, а сушу в море.

Отряд за отрядом, народ за народом шло царское войско. Шли персы и мидяне в войлочных шапках, в пестрых рубахах, в чешуйчатых панцирях, сплетеными щитами, короткими копьями и большими луками. Шли ассирийцы в шлемах из медных полос, с дубинами, утыканными железными гвоздями. Шли ликийцы в пернатых шапках и с длинными железными косами в руках. Шли халибы, у которых вместо копий — рогатины, на шлемах — бычьи уши и медные рога, а на голенях — красные лоскуты. Шли эфиопы, накинув барсовы и львиные шкуры; перед сражением они окрашивают половину тела гипсом, а половину суриком. Шли пафлагонцы в лыковых шлемах, шли каспии в тюленьих кожах, шли парфяне, согды, матиены, мариандины, мары, саспейры и алародии. Плыли трехпалубные триеры, приведенные финикийцами, киликийцами, египтянами, киприотами и греками из малоазиатских городов.

Войско шло вдоль моря тремя дорогами. Небольшие реки были выпиты воинами до капли. Одного озера едва хватило, чтобы напоить вьючный скот, а окружность этого озера была пять верст. Когда становились лагерем, то от края до края лагеря был день пешего пути.

Ксеркс шел на Грецию с севера. Природа поставила перед ним три преграды: как бы вал, стену и ров. Вал — это Пиерийские горы, за ними лежала северная Греция. Стена — это Эгейские горы, за ними лежала средняя Греция, в ней Дельфы, в ней Фивы, в ней Афины. В стене — единственная калитка: Фермопилы, проход меж горами и морем в шестьдесят шагов ширины. Ров с водой — это длинный, узкий Коринфский залив, за ним — Пелопоннес, и в нем — Спарта. Через ров — единственный мост: Коринфский перешеек шириною в пять верст от моря до моря.

Казалось, что спорить не о чем: надо оборонять сперва вал, потом стену, потом ров. Но греки спорили. Вал не хотел оборонять никто: северную Грецию отдавали врагу без боя. Стену и калитку в стене — Фермопилы — призывали защищать афиняне: стена эта защищала их собственную землю. А спартанцы не желали тратить силы и на это: они хотели сразу отойти за ров и принять бой на перешейке, на пороге своей родины.

Вовсе отказаться от битвы в Фермопилах спартанцы не могли. Но победить в ней они не хотели. Они выслали туда ничтожный отряд: триста человек во главе с царем Леонидом. Когда эти триста выступали из Спарты, дрогнуло сердце даже у спартанских старейшин. Они сказали Леониду: «Возьми хотя бы тысячу». Леонид ответил: «Чтобы победить — и тысячи мало, чтобы умереть — довольно и трехсот».

Ксеркс прислал к Фермопилам гонца с двумя словами: «Сложи оружие». Леонид ответил тоже двумя словами: «Приди, возьми». Гонец сказал: «Безумец, наши стрелы закроют солнце». Леонид ответил: «Тем лучше, мы будем сражаться в тени».

Кто воевал, тот знает, что самый страшный бой на войне — рукопашный. В древности все бои были рукопашные. Сойтись на длину копья, на длину меча, ударить мечом, отбить щитом, сделать выпад, уклониться, рассечь панцирь, ранить, убить, добить — таков был бой. Он был бешен и кровав. Греки принимали напор персов сомкнутым строем. Это была железная стена сдвинутых щитов и щетинящихся копий, и об нее разбивался и откатывался каждый натиск. Воины уставали, но Леонид быстро отводил усталых назад, отдохнувших вперед, и бой продолжался. Груды трупов громоздились в узком ущелье.

Бились два дня. В ночь перед третьим перебежчики донесли, что царское войско нашло обходную горную тропу и идет грекам в тыл. Человека, который показал персам этот путь, звали Эфиальт; кто он был и почему пошел на это черное дело, так и осталось неизвестным. Еще было время отступить. Со спартанцами было три с половиной тысячи союзников из других городов. Леонид их отпустил, чтобы ни с кем не делить славной гибели. Персы ударили с двух сторон. Спартанцы приняли бой и погибли все до предпоследнего. Последний уцелел: он лежал больной в ближней деревне и не участвовал в бою. Он вернулся в Спарту — его заклеймили позором, с ним не разговаривали, ему не давали ни воды, ни огня. Он сам искал смерти и погиб в следующем году в битве при Платее.

Имя царя Леонид значит «львенок». Па том холме, где пали триста спартанцев, греки поставили каменного льва и высекли знаменитую надпись, сочиненную поэтом Симонидом:

Путник, весть отнеси всем гражданам воинской Спарты:Их исполняя приказ, здесь мы в могилу легли.
Персы заняли среднюю Грецию. Дельфийские жрецы их приветствовали, фиванские старейшины открыли им ворота. Спартанцы достраивали стену на Коринфском перешейке и не хотели выходить ни на шаг. Афины остались беззащитны. Взрослые мужчины перешли на остров Саламин в аттическом заливе; женщин и детей перевезли через залив в пелопоннесский город Трезен. Там их приняли по-братски: женщинам назначили пособие на прокорм, детям позволили рвать плоды где угодно, а чтобы время не пропадало зря, наняли для детей учителя.

Греческий флот стоял у северного берега Саламина, лицом к Аттике. Здесь было четыреста кораблей из двадцати городов, половина из них — афинские. Двадцать военачальников держали совет в палатке на Саламине. Где принимать бой? Один за другим вожди говорили: надо плыть к Коринфскому перешейку и сражаться там. Против был лишь начальник афинян — Фемистокл. Он понимал, что если теперь отступить, то каждый город уведет свои корабли к себе, и персы разобьют их поодиночке.

Фемистокла не слушали. «Ты человек без родины, поэтому молчи!» — сказал ему сосед и показал через пролив — туда, где из-за холмов клубами вставал дым над горящими Афинами. «У меня есть родина, и она — вот!» — отвечал Фемистокл и показал на пролив — туда, где борт к борту стояли двести афинских триер. «Бели вы покинете Саламин — мы покинем вас и всем народом отплывем в заморские земли!» Лишаться афинского флота было нельзя — мнение одного перевесило мнение многих. Нехотя приняли собравшиеся решение дожидаться боя у Саламина.


Военные корабли назывались «длинные», были низкие, прямые, как стрела, и с тараном впереди (здесь — в форме крокодильей головы). Торговые корабли назывались «круглые», были емкие и высокобортные. «Длинный», с двумя рядами весел, изображен справа, «круглый», с двумя рулями на корме — слева. Видимо, это военный корабль нападает на купеческий

Фемистокл понимал: решимости хватит ненадолго. Ночью он послал в лагерь персов своего доверенного раба. Часовые отвели его к царю. Раб сказал: «Царь, меня прислал афинянин Фемистокл, желающий тебе победы. Греки хотят бежать: отрежь им выход, окружи их и разбей. Они враждуют друг с другом и не устоят против вас». Царь выслушал и поверил. Той же ночью персидский флот занял оба выхода из залива, где стояли греки: и с запада от Саламина, и с востока. Теперь греки должны были принять бой — не охотой, так неволей.

Царь поставил свой трон на высоком берегу Аттики, над восточным Саламинским проливом. У подножия трона сидели писцы, готовые записывать для потомства все подробности будущей победы. Как на ладони они видели плотный строй персидских кораблей, вдвигающихся в узкий водный коридор, и длинный ряд греческих кораблей, ожидающих их на выходе — бортами друг к другу, окованными носами к врагу. Наступающим нужно было далеко проскользнуть вперед, развернуться и встать лицом к греческому строю. Это было трудно: места было мало и времени мало.

И вот, когда головные корабли персов уже развернулись, средние корабли еще плыли вперед, а задние теснились в проливе, со стороны греков грянула труба, вспенилось море под веслами, и вся цепь их медноносых судов двинулась вперед, разбегаясь с каждым взмахом гребцов. Царский флот принял удар. Все смешалось в проливе: треск бортов, скрип весел, крик бойцов, лязг оружия, стоны раненых взлетели над битвой к золотому Ксерксову трону. Суда сцеплялись крючьями, проламывались под таранами, бились о берега, рассыпались обломками, тонули. Люди — убитые, раненые, живые — громоздились на бортах, скользили, падали в море и захлебывались в кровавой воде, а над их головами с треском сшибались новые и новые корабли.

Бились так: корабль проходил борт о борт с вражеским кораблем, в щепы ломая его торчащие весла, а потом разворачивался и тараном, носом в бок, прошибал и топил беспомощного, безвесельного врага. Нужно было суметь ударить во вражеский борт, не подставив врагу собственного борта. Корабли у персов были не хуже, чем у греков, и финикияне были моряки не хуже, чем афиняне. Но за греческими кораблями было больше простора для поворотов, а за персидскими было тесно от новых и новых судов, подходивших из пролива и рвавшихся отличиться перед лицом царя. Больше царских кораблей погибло друг от друга, чем от греческих.

Близился вечер. Остатки персидского флота собирались в афинской гавани. Их не преследовали: греки еще не верили собственной победе. Ночью Фемистокл опять послал раба к царю. Раб сказал: «Царь, Фемистокл желает тебе добра: знай, что греки хотят плыть к Геллеспонту и разрушить твои мосты. Опереди их!» Ксеркс поколебался и приказал своим главным силам отступать. И тогда в греческом стане началось ликование.

Это был еще не конец. В Греции осталось малое персидское войско во главе с уже известным нам Мардонием, и оно все еще было больше всех греческих войск вместе взятых. В следующем году вновь были выжжены Афины, вновь медлили со своей помощью спартанцы, но когда они подошли, то при беотийском городе Платее состоялся решающий бой. Это было испытание на выдержку. Греки стояли строем на холмистом взгорье Киферона, персы осыпали их стрелами снизу, из зеленой речной долины: кто кого переждет, кто кого вынудит выйти и принять бой на неудобном месте. Переждали греки. Персы не выдержали их отпора и обратились в бегство; Мардоний погиб; греческий вождь Павсаний, племянник павшего в Фермопилах Леонида, торжествовал победу и возмездие. И в тот же самый день, когда при Платее было разбито персидское войско, на противоположной стороне Эгейского моря, при мысе Микале, был разбит остаток персидского флота. Только теперь Греция могла считать себя спасенной. Оборона кончилась, началось наступление: афинский флот и спартанское войско двинулись на север, к Геллеспонту и Боспору, освобождать морскую дорогу к причерноморскому хлебу.

Я надеюсь, что никто из читателей не поверил буквально в греческие подсчеты количества персидских войск. Один военный историк подсчитал, что если бы в войске Ксеркса действительно было пять миллионов, то оно растянулось бы через всю Азию от Геллеспонта до столичного города Суз, то есть на две с половиной тысячи километров. Греки преувеличивали его размеры раз в сорок. Это оттого, что у страха глаза велики, а страх в Греции в тот год царил небывалый.

Заодно историки долго думали, что Афонский канал, прорытый Ксерксом, — тоже выдумка, легенда. Но в этом их разубедила аэрофотосъемка. С самолета увидели: через перешеек тянется темная полоса; значит, там гуще растут кусты и травы; а это значит, что земля под ними разрыхлена больше, чем по соседству, и за две с половиной тысячи лет не успела полностью слежаться.

Что больше всего удивило самих греков, так это то, что самый сильный греческий флот оказался у афинян. Но тому были свои причины. Мы знаем, что поколением раньше Афины были сухопутным государством, и весь свой флот они выстроили по совету Фемистокла за десятилетие между Марафоном и Саламином. Как раз в это время в Греции стали строиться корабли нового образца (изобретенные в Финикии) — триеры, не в один, а в три ряда весел, гораздо более быстрые. Весь афинский флот уже состоял из таких кораблей, а у прежних морских государств старых кораблей было больше, чем новых. Так одним рывком Афины стали великой морской державой.

Героем Саламина был афинский вождь Фемистокл, героем Платеи — спартанский царь Павсаний. Это им больше всего были обязаны греки победой. Но прошло десять лет — и оба они стали изменниками и врагами народа. Старый Солон еще раз оказался прав: видно, от успехов могла кружиться голова не только у восточных царей.

Для Фемистокла этот взлет к успеху был особенно быстр и крут. Он был незнатен и неучен, но талантлив и честолюбив. Неучености своей он не стыдился. Его попрекали: «Ты не умеешь управляться с лирой», — он отвечал: «Зато умею с государством». Его спрашивали: «Кем бы ты хотел быть, Гомером или Ахиллом?» — он отвечал: «А кем бы ты — олимпийским победителем или глашатаем, объявляющим о его победе?» Зато, когда Мильтиад победил при Марафоне, Фемистокл не находил себе места от зависти. Он говорил: «Лавры Мильтиада не дают мне спать».

Теперь он стал самым знаменитым человеком в Греции. После Саламина греческие военачальники устроили голосование, кто из них лучший; каждый назвал лучшим себя, а вторым — Фемистокл а. Награда была присуждена Фемистоклу. Когда он зрителем пришел на Олимпийские игры, ему рукоплескали громче, чем бегунам и колесничникам. Один завистник с маленького острова Сериф сказал ему: «Ты обязан этой славой не себе, а своему городу!» — «Ты прав, — ответил Фемистокл, — ни я бы не прославился на Серифе, ни ты в Афинах».

До Фемистокла Афины — несмотря на Солона, Писистрата, Мильтиада — были в Греции государством второстепенным. Фемистокл первый захотел сделать этот город, выжженный дотла, самым сильным в стране. Для этого нужно было прежде всего окружить стенами город и порт. Стройка началась; спартанцы забеспокоились. Фемистокл сам поехал в Спарту, завещав строить как можно быстрее. Спартанцам он сказал: «Не верьте слухам, стен нет; пошлите послов убедиться, я буду заложником». Послы поехали и увидели стены уже во всю высь. Афиняне задержали послов и выменяли их на Фемистокла. Покидая Спарту, Фемистокл говорил: «Вам ли к лицу властвовать не вашей доблестью, а чужою слабостью?»

Фемистокл понимал, что главным врагом Афин будет то государство, которое до сих пор было самым сильным, — Спарта. Именно Спарта, а не Персия — персидский царь мог бы даже стать полезным союзником против Спарты. Фемистокл знал, что делал, посылая к царю тайных гонцов до и после Саламина: теперь царь помнил, что афинянин Фемистокл желает ему добра.

Знать всех городов привыкла дружить со Спартой — афинская тоже. Фемистокла стали травить. Говорили: «Как ему не надоест напоминать о своих заслугах!» Он отвечал: «А как вам не надоест получать от меня услуги?» Поэт Симонид, все свои стихи помнивший наизусть, предложил научить его искусству памяти. «Научи меня лучше искусству забывать», — горько сказал Фемистокл. Он говорил: «Для афинян я развесистое дерево: в непогоду под ним укрываются, в ясный день ему ломают сучья».

Чтобы расправиться с Фемистокл ом, было прекрасное средство: остракизм, суд черепков. Раз в год афинские власти обращались к собранию: не кажется ли народу, что кто-то стал слишком влиятелен и может сделаться тираном? Если народ говорил «да», то устраивали голосование: каждый писал на глиняном черепке (по-гречески «черепок» — «остракон») имя того, кто казался ему опасен для свободы. Получивший больше всего голосов уходил в изгнание на десять лет. Он не считался преступником, такое изгнание было даже почетным: изгнан — значит, влиятелен. Но жить он должен был на чужбине. Таким остракизмом враги изгнали из Афин Фемистокла. Археологи нашли на афинской площади целую груду черепков с его именем — они были заготовлены заранее, как бюллетени для голосования.

Фемистокл бежал в Аргос. И здесь его судьба скрестилась с судьбой спартанского царя Павсания.

Павсаний не был так умен и дальновиден, как Фемистокл. Но почет и славу он любил не меньше. Когда греческий флот после Микале плыл выбивать персов из Геллеспонта и Боспора, Павсаний был его начальником. Его встречали как освободителя. Власть сама давалась ему в руки — ему захотелось стать тираном. Целью похода был Византии, ключ Боспора; заняв Византии, он обосновался в нем как князь, надел персидское платье и написал Ксерксу письмо, в котором просил руки царской дочери и обещал предать царю всю Грецию. Но когда спартанские власти послали ему приказ вернуться, привычка к дисциплине оказалась сильней: Павсаний вернулся. Никто в Спарте не посмел привлечь к ответу платейского победителя, но он чувствовал вокруг себя недоброе. Павсаний заметался. Он опять пустился в Византии — его опять вернули. Тогда он стал подговаривать илотов к восстанию, чтобы сломить спартанскую знать и править самовластно. Вот тут-то и вступил он в сношения с Фемистоклом в Аргосе — оба были чужими в своих государствах, оба ненавидели старую Спарту. Но сделать вместе они ничего не успели.

Для спартанцев не было ничего страшней восстания илотов. Эфоры приказали схватить Павсания как изменника. Павсаний укрылся в храме Афины Меднодомной. Окружавшие не знали, что делать. Вдруг меж ними появилась старая мать Павсания. В руках у нее был кирпич; она молча положила его на пороге храма и молча ушла. Храм замуровали и стали ждать, пока Павсаний обессилеет от голода. Тогда его вытащили из храма и дали ему испустить дух под открытым небом, чтобы не прогневать богиню-хозяйку. Но богиня оказалась человечнее людей: она все равно разгневалась. Начались засухи и болезни; оракул сказал: «Отнятого у богини — вернуть богине». И в храме Афины Меднодомной была поставлена статуя царя-изменника во весь рост.

Фемистокл, узнав о гибели Павсания, бежал. Он написал персидскому царю: «Когда ты был силен, а мы были слабы, я боролся против тебя. Когда ты был разбит, а мы стали сильны, я помог тебе. Прими меня». И Ксеркс ответил ему: «Приходи».

Фемистокла в закрытых носилках пронесли через всю Персию от границы до столицы. В пути он учил персидский язык, чтобы говорить с царем без переводчика. По персидскому обычаю он простерся перед царем ниц. Ксеркс воскликнул: «О если бы афиняне всегда изгоняли своих лучших граждан!» Он обласкал Фемистокла и дал ему в управление три города в Малой Азии: на хлеб, на вино и на приварок. Впрочем, два из них еще нужно было отбить у афинян. Там, в новых своих владениях, Фемистокл вскоре умер. Уверяли, будто он не решился воевать против своих бывших сограждан и покончил самоубийством, выпив бычьей крови.

Фемистокл и Павсаний погибли, потому что нарушили закон и меру греческой жизни. О них вспоминали с уважением, но и с тревогой. А рядом с ними в числе основателей греческого могущества стоял третий — живое воплощение и закона, и меры. Это был афинянин Аристид Справедливый, и о нем вспоминали только с восхищением.

Он был чуть старше Фемистокла. Смолоду они спорили друг с другом в народном собрании: Фемистокл требовал, чтобы государство опиралось на флот и заботилось о городских бедняках, сидевших на веслах; Аристид — чтобы опиралось на войско и заботилось о зажиточных крестьянах, носящих панцири. Вражда двух вождей была такая, что Аристид говорил: «Лучше всего бы афинянам взять да бросить в пропасть и меня, и Фемистокла».

Дело дошло до остракизма. Это было за несколько лет до нашествия Ксеркса. Во время голосования к Аристиду подошел незнакомый мужик с черепком. «Я неграмотный — напиши здесь имя за меня». — «Какое?» — «Пиши: Аристид». — «А ты его знаешь?» — «Нет, но больно уж надоело все время о нем слышать: Справедливый да Справедливый». Аристид взял черепок и твердой рукой написал свое имя. Когда подсчитали голоса, Аристиду выпало уходить в изгнание. Уходя, он сказал: «Пусть не придет такой тяжелый час, чтобы афиняне вспомнили обо мне!»

Тяжелый час пришел: в год нашествия Аристид был вызван из изгнания, бился при Саламине и командовал афинянами при Платее. Вражда с Фемистоклом этому не мешала. Однажды, когда греческий флот после Микале зимовал в большой гавани, Фемистокл сказал афинянам: «У меня есть замечательная мысль, но ее нельзя сказать при всех». Ему ответили: «Скажи Аристиду: если он одобрит, одобрим и мы». Фемистокл сказал Аристиду: «Надо сжечь все греческие корабли, кроме наших, и мы станем сильнее всех в Греции». Аристид объявил афинянам: «План Фемистокла в высшей степени полезен, но в высшей степени несправедлив». После этого афиняне запретили Фемистоклу выступать с предложениями.

Главным делом Аристида и Фемистокла был Афинский морской союз. Фемистокл его задумал, а Аристид организовал. Освобожденные от персов острова и приморские города радостно присоединялись к освободителям и готовы были воевать вместе с ними, лишь бы не вернулась персидская власть. Чтобы эту готовность закрепить, нужно было договориться, сколько кораблей в помощь афинянам обязуются выставлять большие города и сколько денег платить — маленькие. Вот здесь и потребовалась вся Аристидова справедливость. Он объехал и осмотрел все острова и города и всем назначил такие взносы, что каждый остался доволен. Союзная казна была помещена на священном острове Делосе, а начальство над союзом приняли, разумеется, афиняне.

Современников дивило даже не столько то, как справедливо Аристид разложил взносы, сколько то, что он при этом ни с кого не брал взяток. В Греции это было редкостью. Аристид вернулся из объезда таким же бедным, как уехал. Двое юношей поспешили посвататься к его дочери; узнав, что на хорошее приданое рассчитывать нечего, они отступились. Народ наказал их штрафом. Так Аристид, поборник старых крестьянских Афин, сам положил начало силе новых морских Афин. Он не рад был атому, но так хотел народ, а слушаться народа велел закон. Больше Аристид государственными делами не занимался. Скоро он умер. Дочери его, оставшейся без гроша, афиняне назначили почетную пенсию — такую, какую платили олимпийским победителям.

Почему, отбив персов, спартанцы через год отказались продолжать войну и дальше воевали только афиняне с их союзниками? Конечно, не оттого, что спартанцы меньше дорожили свободой и славой. Вспомним: Греция была неплодородна и жила привозным хлебом. Так вот, спартанский Пелопоннес кормился подвозом с запада — из Сицилии, где Сиракузы были колонией Коринфа. Афины же и каменистые эгейские острова были повернуты лицом к востоку — хлеб к ним шел через черноморские проливы из Скифии. Они не могли положить оружия, пока эта хлебная дорога не оказалась накрепко в их руках. А пределом их желаний была другая средиземноморская житница, еще ближе и еще богаче, — Египет. Но в Египте прочно властвовали персы.

У афинян для этой войны был хороший полководец — Кимон, сын Мильтиада, победителя при Марафоне. Мильтиад кончил плохо: после Марафона он поплыл походом на острова, потерпел неудачу, попал под суд и умер в тюрьме. Сын попросил отдать его тело родным для почетного погребения — власти отказали. Кимон предложил: «Отдайте нам тело, а в тюрьму возьмите меня!» Это тронуло афинян, и Мильтиад был похоронен с честью.

Теперь Кимон разбил персов в двойном бою, на суше и на море, у реки Евримедонта. Больше персы не решались показываться в Эгейском море. Оставленные ими отряды сдавались один за другим. Греки жадно делили добычу. Однажды в плен попал большой отряд пышно одетых персов. Кимон раздел их, положил с одной стороны их одежды и богатый скарб, а с другой поставил голых пленников и предложил союзникам выбирать. Конечно, те выбрали деньги и платья: изнеженные персы не годились даже в хорошие рабы. Зато за них скоро прислали большой выкуп, и этот выкуп достался Кимону. Только тогда союзники поняли, что выбрали не лучшую часть.

Добычу Кимон раздавал народу. Он не любил политики, ему хотелось жить по-простому, по-семейному: чтобы знатные заботились о народе, как отцы, а народ их любил, как дети. Свой сад он держал открытым, чтобы каждый мог рвать плоды; принося жертву, он приглашал на угощение всю округу. По улицам он всегда ходил в сопровождении друзей; если они встречали оборванного бедняка, то один из них менялся с ним плащом.

Кимон хотел воевать с Персией и жить в мире со Спартой. Это было трудно. Спарта и Афины все больше не доверяли друг другу. Вскрылось это так.

В Спарте случилось землетрясение. Треснула земля, загрохотали обвалы в горах, закричали женщины вокруг рушащихся домов, люди не знали, что делать. Цари приказали трубить боевой сбор. Это спасло Спарту. Забывая о своем доме, воины хватали оружие и сбегались в строй. А когда рассеялись пыль и дым, они увидели вокруг себя за развалинами толпу вооруженных чем попало илотов. Вековая ненависть взорвалась как по сигналу: застигнутые врасплох, спартанцы бы погибли. Сейчас они сумели выдержать бой и остались победителями. Илоты, как двести лет назад, были осаждены на горе Ифоме. И, как двести лет назад, осада затянулась не на один год.

Кимон сказал в народном собрании: «Мы должны помочь Спарте. На Афинах и Спарте Греция держится, как человек на двух ногах, — не делайте Грецию хромою!» Споры были долгие; наконец согласились отправить в помощь Спарте отряд во главе с самим Кимоном. Но оказалось, что спартанцы боятся союзников больше, чем врагов; афинян отправили обратно, объявив, что в их помощи не нуждаются. Это было оскорбление. Народное собрание бушевало. Кимон был отправлен в изгнание. Со Спартой началась война. Возле города Танагры произошло первое со времени царя Кодра сражение между афинянами и спартанцами. Перед боем Кимон явился из изгнания в афинское войско — ему сказали: «Ты друг спартанцам, уходи». Кимон удалился, но афинянам это не помогло. Спартанцы еще не умели терпеть поражений — победа осталась за ними.

Это был удар в спину греко-персидской войне. Как раз в это время там наметилась редкая удача: Египет восстал против персидской власти и попросил помощи у афинян. В Египет поплыл флот. Будь с ним Кимон, он мог бы одержать победу, но Кимона не было. Афиняне были разбиты, осаждены на нильском острове, сдались и почти все были проданы в рабство. Персидский царь отомстил да Саламин и Платею.

Афиняне еще раз поняли, что прав был Солон: не надо зазнаваться среди успехов и замахиваться на непосильное. Они сделали лучшее, что могли: вернули из изгнания Кимона. Кимон тотчас уладил мир со Спартой, собрал новый флот и двинулся на восток. Здесь, на острове Кипре, он занемог от раны. Он послал спросить оракул египетского Зевса-Аммона, идти ли ему дальше. Бог ответил послам: «Ступайте прочь, я сам скажу об этом Кимону». Вернувшись, послы нашли его мертвым. Умирая, он сказал: «Скройте мою смерть и плывите прочь». На Кипре был город Саламин, тезка знаменитого острова: когда-то он был основан выходцами из Греции. На обратном пути перед этим городом на греков ударили персы. Но они думали, что с греками Кимон, и сражались робко. Последняя битва греко-персидской войны окончилась победою греков. Теперь можно было заключать мир. Греки обещали не водить своих кораблей дальше Эгейского моря, персы — не вводить своих в Эгейское море. Так великая война закончилась вничью: как величественно было ее начало, так неприметен конец.

Во всех этих войнах, внутренних и внешних, зачинщиком, бойцом и, до поры до времени, победителем была афинская беднота — «корабельная беднота», как ее называли. Это были те, кто не имели средств даже на панцирь и щит, перебивались случайными заработками, часто жили не лучше раба, однако гордо помнили, что они не рабы и что ручной труд ниже их достоинства. Таких было очень много, а после Ксерксова нашествия их стало еще больше. Они честно хотели служить отечеству, но крестьянствовать им было негде, наемного труда они гнушались, и оставалось одно: садиться на весла боевых кораблей, получать скудный воинский паек, при победе — долю добычи, а в мирное время — долю дани союзников: «не даром же мы, афиняне, спасли их от злодеев-персов!». Это она, корабельная беднота, своим большинством голосов в народных собраниях решалась на все войны и шла в любые походы искать добычи: терять ей было нечего. А те, кому было что терять, — те знатные и богатые, которых народ выбирал над собой полководцами, — не противились этому, потому что боялись: а ну как беднота, оставшись без заморской добычи, захочет домашней добычи и потребует раздела имущества богачей?

Но так не могло продолжаться без конца. Побеждать во всех войнах уже не хватало сил; это стало ясно при Танагре и в египетской катастрофе. Нужно было остановиться и удержать равновесие на опасной грани, соблюсти меру и сохранить закон. Греция отстояла закон от произвола иноземного царя — теперь нужно было отстоять его от произвола собственного народа. За это взялся Перикл.

Перикл был из рода Алкмеонидов — того, который спорил за власть с Килоном и Писистратом. Старики, помнившие Писистрата, говорили, будто Перикл пугающе на него похож. Перикл и впрямь казался для посторонних афинским тираном. Пятнадцать лет, с тех пор как заключен был мир с Персией и Спартой, не было в Афинах человека, которого бы слушались так, как его. Но это не было тиранией: он был лишь одним из десяти выборных полководцев, каждый год он слагал власть и отчитывался перед народом, как требовал закон, и каждый год народ выбирал его заново. Он правил Афинами не силой, а словом.

Такого оратора, как Перикл, в Греции еще не было. Его звали «олимпиец», его речи поражали слушателей как молния. Между тем он не кричал, не взывал к богам, не делал трагических жестов — он убеждал. Выходя на трибуну, он молился про себя об одном: соблюсти меру, не сказать лишнего. Один его противник, тоже хороший оратор, оказавшись в изгнании, объяснял любознательным: «Если бы мы боролись и я его повалил, он и лежа убедил бы всех, что это он меня повалил». Больше всего пленяло народ то, что Перикл никогда ему не льстил, — а афиняне любили, когда им льстили. Если народ был упоен победами, Перикл напоминал об опасностях; если народ был в растерянности, Перикл напоминал ему о его силе. И корабль государства не сбивался с курса.

Конечно, власть его раздражала многих. Его бранили, над ним смеялись, особенно над его большой, не по росту, головой. «Двадцатиместная голова!» — дразнили его. Перикл был спокоен: пусть говорят что угодно, лишь бы делали то, что полезно. Один грубиян шел за ним, ругаясь всю дорогу от народного собрания до дому. Перикл молчал, а когда пришел домой, то выслал к нему раба с факелом, посветить ему на обратном пути, потому что было -уже темно, а до первых уличных фонарей было еще лет восемьсот.

Чтобы самому не сбиться с верного пути, он дружил с самыми умными людьми Греции. Это были философ Анаксагор, сказавший, что нет богов; скульптор Фидий, создатель храмов афинского акрополя; архитектор Гипподам, учивший прокладывать в путаных греческих городах прямые улицы под прямыми углами; историк Геродот, описавший греко-персидские войны, начиная от Креза и Кира; музыкант Дамон, говоривший, что гармония в государстве и гармония на лире подчиняются одним и тем же законам; поэт Софокл, показывавший в своих трагедиях: не в том свобода человека, чтобы делать то, что он хочет, а в том, чтобы принимать на себя ответственность даже за то, чего он не хотел. Разговоры с ними пошли Периклу на пользу. Однажды перед походом случилось солнечное затмение, и народ испугался. Перикл вскинул плащ, заслонил им солнце и спросил: «Видите вы что-нибудь удивительное? Нет? Так вот, затмение — это то же самое, только предмет, заслоняющий солнце, — побольше».

Кимон кормил бедноту из собственных средств — Перикл стал ее кормить из средств государства. Флоту он устраивал учебные походы — войны не было, а жалованье шло. В мирное время бедняки могли заседать в многолюдных народных судах — за это тоже платили жалованье. В праздничные дни приносились жертвы богам, а мясо раздавали народу. Кто был трудолюбив, а земли не имел, тот мог переселиться в колонию и хозяйствовать на земле, отобранной у врагов или непокорных союзников. А кто предпочитал оставаться в городе и все-таки хотел получать пособие на бедность, тем Перикл предлагал работать. Именно для них затеял он в Афинах небывалые стройки: восстановление храмов, разрушенных персами. Историк перечисляет, кого кормили эти стройки: скульпторов, живописцев, эмалировщиков, чеканщиков, золотых дел мастеров, работников по слоновой кости, медников, каменщиков, плотников, канатчиков, кожевников, ткачей, возчиков, тележников, гребцов, кормчих, купцов, рудокопов. Даже труд животных был почетен. На стройке акрополя работал мул, за хорошую работу его отпустили, а он опять пришел на стройку; было постановлено за это до смерти кормить его сеном за государственный счет.

Однажды народу показалось, что Перикл тратит слишком уж много государственных денег на эти постройки. Перикл сказал: «Хорошо, я буду тратить свои, но тогда и надпись сделаю не „Афинский народ — в честь богини Афины“, а „Перикл — в честь Афины“. Народ зашумел и дозволил Периклу любые траты.

Пятнадцать лет Перикл удерживал афинский народ от войны: чтобы в городе правил закон, а в Греции сохранялось равновесие. Потом силы его кончились — началась война, началась чума, он умирал. У его смертного ложа сидели друзья и вспоминали его походы и победы. Вдруг умирающий промолвил: «Главное не это: главное — пока я мог, я никого не заставил носить траур». Это были его последние слова.

Союзники жаловались: «За наш счет Перикл украшает свои Афины!» Перикл отвечал: «Это не украшение — это памятник нашей и вашей победе и благодарность богам, которые ее даровали».

Победа греков над персами была победой закона и разума над произволом и грубой силой. Богиней — воплощением разума была Афина, рожденная из головы Зевса; богиней-покровительницей Афин, стоявших во главе победителей, была тоже Афина. Памятником, воздвигнутым Афине в честь победы, были постройки афинского акрополя, и прежде всего — храм Парфенон.

Три холма было в Афинах, а в низине возле них лежала городская площадь. Это были Пникс — холм народа, Ареопаг — холм знати и Акрополь — холм богов. На Пниксе собиралось народное собрание, на Ареопаге заседал совет бывших архонтов (раньше они участвовали в управлении, теперь только судили убийц), на Акрополе стояли храмы. Персы разорили их до основания. Афиняне не стали их восстанавливать, а решили выстроить на их месте новые.

Акрополь был посвящен не просто Афине, а Афине в двух лицах — Воительнице и Победительнице. Статуя Воительницы с копьем и щитом стояла посреди акрополя под открытым небом; статуя Победительницы стояла в Парфеноне. «Дева Афина!» — обращались к ней; слово «парфенон» означает «храм Девы». Корабли, подплывавшие к Аттике, издали видели блеск солнца на высоко вознесенном острие копья Воительницы, а подплыв ближе, видели рядом на холме белый прямоугольник Парфенона.

Акрополь — продолговатый холм в двести с лишним метров длины, с плоской вершиной и неприступными отвесными склонами. Взойти на него можно было только с узкой западной стороны. Здесь архитекторы Перикла проложили мраморную лестницу, ведущую к широкому коридору, пронизывающему три колоннады, — Пропилеям, «преддверью» акрополя. Путник проходил по этому каменному лесу, и перед ним распахивалась священная площадь, посреди нее — статуя Афины-Воительницы с ее сверкающим в вышине копьем, а за ее спиною, правее, — задняя, западная колоннада Парфенона.

Издали Парфенон невелик, изблизи он кажется громадным. Его колонны — вшестеро выше человеческого роста и толще человеческого охвата. По фасаду их восемь в ряд, а обычно бывало только шесть. Над колоннами — треугольные фронтоны, а в них — многофигурные скульптурные сцены. С западной стороны изображен спор Афины с Посейдоном. Афина и Посейдон спорили за покровительство над Аттикой, Посейдон подарил афинянам соленый источник (и коня, добавляли некоторые), Афина — оливковое дерево; победительницей вышла Афина. Это и было изображено на фронтоне: в середине олива, по сторонам от нее — Афина и Посейдон, дальше к краям треугольника — другие боги, сидящие и лежащие. Это означало: афиняне чтут и Афину, хранительницу их города, и Посейдона, помощника их на морях, но больше все-таки Афину, потому что разум дороже, чем дикая стихия. А если обойти здание и взглянуть на фронтон противоположной его стороны, где вход, то это становилось еще яснее. Здесь было изображено рождение Афины из головы Зевса: величавый Зевс на троне, рядом с ним — юная Афина, воплощение его божественного разума, а по сторонам — дивящиеся боги.

Меж колоннадою и крышей высокою полосою все здание опоясывал фриз: вереница прямоугольных барельефов, словно каменные картины. В каждом были две фигуры, схватившиеся друг с другом в поединке. Здесь тоже шла борьба между разумом и стихией, с каждой из четырех сторон — по-своему. На западной стороне, под Афиной и Посейдоном, бились афиняне с амазонками — когда-то в мифические времена эти неистовые женщины приходили на Аттику войной. На северной стороне бились греки с троянцами — такими же азиатскими варварами, как недавние персы. На южной стороне бились лапифы с кентаврами, то есть люди с чудовищами — полулюдьми-полуконями. А на восточной стороне, над входом, под фронтоном с рождением Афины, шла самая страшная борьба — между богами и гигантами, между светлым мировым разумом и темными силами природы.

Это — над колоннами. А за колоннами, по верху сплошной стены храма, тянулся, виднеясь между мраморными столбами, другой фриз — не прерывистый, а сплошной. Это было праздничное шествие: стихия побеждена, закон и порядок восторжествовали, и люди идут приветствовать богов и поднести им подарки. На западной стороне, под Посейдоном, давшим людям коня, скачут молодые воины верхом; вдоль длинной северной тянутся колесницы, идут музыканты, гонят жертвенных животных, а впереди шагают старейшины; а на восточной стороне, над входом, сидят боги, и чинные девы подносят им дары. Такие процессии и вправду всходили на Акрополь каждые четыре года, на празднике Больших Панафиней, и, медленно следуя вдоль храма, шествующие видели справа над собой как бы собственное изображение на храмовой стене. А взглянув налево, они могли видеть собственное изображение как бы сошедшим со стены; там стоял маленький, с причудливыми выступами храм Эрехтейон, и крышу его поддерживали не колонны, а каменные девушки с корзинами на головах, прямые, спокойные и сильные. Они назывались «кариатиды».

Наконец, обогнувши храм, мы входим внутрь. Здесь полутемно, свет падает лишь сквозь дверь, и в этой полутьме в дальнем конце храма возвышается под потолок статуя Афины-Девы, знаменитое творение Фидия. Она в высоком шлеме, у ног ее стоит щит, а на протянутой руке — крылатая фигура богини Победы; Победа кажется маленькой, хоть она почти в человеческий рост. Лицо и руки Афины выложены белой слоновой костью, а одежда и панцирь — золотом; на этой статуе около полутора тонн золота, неприкосновенный запас афинской казны. Поверх панциря на богиню накинуто покрывало, вытканное лучшими афинскими девушками. И здесь в последний раз словно в один узел собран смысл всего Парфенона: на покрывале богини изображена гигантомахия, на щите — амазономахия, а на краях ее подошв — кентавромахия: победа закона и порядка над произволом неразумной стихии.

Через несколько лет после заключения мира с персами, в самые первые годы власти Перикла в афинском театре была поставлена трагедия драматурга Софокла «Антигона». В греческих трагедиях разговоры чередовались с песнями хора — об этом мы. еще расскажем. Первая песнь хора из «Антигоны» запомнилась человечеству на много веков — это самый громкий гимн силе человека во всей греческой поэзии. В нем еще свежо впечатление от победоносной войны. Но дочитайте его до конца, он кончается напоминанием — даже в этом величии выше всего мера, выше всего закон: кто его преступит, тот опасен и себе, и другим. В своем взгляде на мир и человека греки всегда оставались верны себе.

Строфа 1Много в природе дивных сил, Но сильней человека — нет. Он под вьюги мятежный вой Смело за море держит путь.Кругом вздымаются волны —Под ними струг плывет. Почтенную в богинях, Землю,Вечно обильную мать, утомляет он:Из году в год в бороздах его пажити,По ним плуг мул усердный тянет.Антистрофа 1И беззаботных стаи птиц, И породы зверей лесных, И подводное племя рыбВласти он подчинил своей:На всех искусные сетиПлетет разумный муж.Свирепый зверь пустыни дикой Силе его покорился, и пойманныйКонь густогривый ярму повинуется,И царь гор, тур неукротимый.Строфа 2И речь, и воздушную мысль, И жизни общественной дух Себе он привил; он нашел охрануОт лютых стуж — ярый огнь, От стрел дождя — прочный кров.Благодолен!Бездолен не будет он в грозе Грядущих зол; Смерть однаНеотвратна, как и встарь,Недугов же томящих бичТеперь уж не страшен.Антистрофа 2Кто в мудрость искусство возвел Превыше бессильных надежд, Тот путь проторил и к добру и к худу. Кто Клятву чтит, Правды дочь, Закон страны, власть богов, — Благороден!Безроден в кругу сограждан тот, Кого лихойКривды путьВ сердце дерзостном пленил:Ни в доме гость, ни в вече другОн мне да не будет!
Маленькое примечание. Может быть, некоторые удивятся этим стихам: ни рифмы, ни ритма, все равно как в прозе. Это не совсем так. Рифмы, правда, здесь нет: рифму изобрели только в средние века. А ритм есть, только он сложнее, чем в стихах, к которым мы привыкли. Сравните первую строчку строфы с первой строчкой антистрофы, вторую со второй и так далее: и число слогов, и расположение ударений всюду будет одно и то же. Строфу и антистрофу можно было петь на один мотив, и это был мотив торжественной пляски. Хор мерными движениями шагал в сторону и в лад шагам пел строфу, а потом теми же движениями возвращался назад и пел антистрофу; потом, уже по-новому, двигался в другую сторону и обратно и пел другую строфу с антистрофой. Стихи, музыка и пляска были едины.

В годы греко-персидских войн в ионийском городе Эфесе жил философ Гераклит. Он видел великое могущество Персии и видел его падение; он видел в своем родном городе и власть тиранов, и власть знати, и власть народа; и он понимал, что так будет и дальше. Он думал: что же это за жизнь, в которой нет ни мгновения покоя, устойчивости и ясности? Как может быть вечен мир, в котором ничто не вечно?

Он слышал уроки философов из соседнего Ми лета: «Все в мире — из воды», «все в мире — из воздуха». — «Нет, — заявил он, — все в мире — из огня». Почему? Потому что Изо всех стихий огонь — самый изменчивый, самый вечно-движущийся. Взгляните на огонь костра или очага — вы увидите бьющиеся и вьющиеся языки пламени, они не замрут ни на мгновение. Вот так и все на свете, говорил Гераклит.

Все течет, все меняется: в одну реку нельзя войти дважды, потому что та вода, в которую мы входили, уже далеко утекла. Меняемся и. мы сами: в детстве мы были не те, что теперь, и в старости будем не те, что теперь. Больше того: мгновение назад мы были не те, что мгновение спустя. Вот я говорю: «Мне сорок лет». Когда я начинаю говорить, это правда, когда кончаю — это уже ложь, потому что теперь мне уже не ровно сорок лет, а сорок лет и одна секунда. Я не могу сказать о человеке «он жив», потому что от первого до последнего мгновения жизни он постепенно умирает; я не могу сказать о человеке «он спит», потому что весь его сон — это постепенное приготовление к пробуждению; короче говоря, я не могу сказать о человеке «он есть», а только «он становится» тем-то и тем-то. Нет бытия — есть только вечное становление.

Откуда это вечное движение? Что гонит мир в этот головокружительный бег перемен? Борьба противоположностей. В мире нет покоя, потому что в нем борются Персия и Греция; в городе нет покоя, потому что в нем борются знать с народом; в душе нет покоя, потому что в ней борются одни желания с другими. Греция только потому и чувствует себя Грецией, что рядом с ней — непохожая на нее и борющаяся с ней Персия; огонь только потому и остается огнем, что ему приходится отстаивать себя против своих врагов — воды, земли и воздуха. «Война — отец всего и царь всего, она являет одних богами, других людьми, она делает одних рабами, других свободными». Вот лук, концы его растягивают тетиву в разные стороны, как желания — душу, и только поэтому он стреляет; вот лира, на ней точно так же растянуты струны, и только поэтому она звучит. Мало того: тетиву нужно то натягивать, то спускать, а струн то касаться, то не касаться, без такой переменчивости не будет ни выстрела, ни звука. И этого мало: лук несет смерть, а лира несет жизнь, но и лук и лиру держит один и тот же бог Аполлон, потому что смерть и жизнь, как мы видели, неразделимы и неразличимы.

Непонятно? Грекам тоже было непонятно. Гераклита прозвали Темным; говорили: «Он так глубок, что нужно быть водолазом, чтобы что-то понять». Но Гераклит этого и хотел. Он не вел бесед, не давал уроков, как другие философы: он был нелюдим, жил молча, а учение свое записал в книгу и книгу положил в храм Артемиды Эфесской. Мудрый найдет и поймет, а немудрому и понимать незачем.

Молчалив и мрачен был Гераклит, потому что знал: во всех этих переменах есть порядок, есть ритм, есть закон, но доискаться до него, угнаться за ним мыслью очень трудно. А все остальное не стоит и доискивания: «многознание не научает разуму». Жить среди переменчивых людей с их переменчивыми заботами он гнушался. Ему предлагали стать тираном — он отдал власть другому. Его просили написать для Эфеса законы — он сказал: «Никакими законами вас не исправишь». Его оставили в покое — он сел под стеной храма Артемиды и стал играть с мальчишками в кости. Над ним смеялись — он ответил: «Разве это не то же, что ваша политика?»

В памяти греков он остался как «плачущий философ» — плачущий о людском ничтожестве. Так его называли в отличие от «смеющегося философа» — Демокрита, с которым мы тоже скоро встретимся.

Движенья нет, — сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить. Сильнее бы не мог он возразить; Хвалили все ответ замысловатый. Но, господа, забавный случай сей Другой пример на память мне приводит: Ведь каждый день пред нами солнце ходит,Однако ж прав упрямый Галилей.А. С. Пушкин
Зрелище войны греков с персами внушило Гераклиту Эфесскому его лихорадочную философию. А зрелище победы греков над персами внушило его современнику с другого конца Греции философию совсем другого рода. Этого мыслителя звали Парменид, и жил он в южноиталийской Элее, недалеко от пифагорейских мест. Начал он (наверное) с раздумий о войне и победе, а кончил самым неожиданным выводом: «движенья нет».

Греки победили варваров потому, что у греков был порядок — порядок в сознании, то есть закон, и порядок на поле боя, то есть строй. А почему бы не могло такого порядка быть и у варваров? Потому что их слишком много. Страна их огромна, народов в ней шестьдесят три, подчинить их единому закону трудно, поэтому они подчиняются только единой воле царя, а воля часто бывает неразумна. Лучше малое, но упорядоченное, чем великое, но беспорядочное — таково было постоянное убеждение греков.

Самое великое — это, стало быть, всегда самое беспорядочное. А что на свете самое великое? Бесконечность. Слово это вы знаете: математики давно освоили его в своей науке и производят над бесконечностью любые операции. Одного только не могут ни математики, ни мы с вами: представить себе эту бесконечность. Понять ее можно, а представить нельзя: так уж устроено человеческое сознание. А греки больше всего любили именно наглядность, именно вообразимость. Поэтому мысль о бесконечности вызывала у них раздражение и отвращение.

А ведь бесконечность подстерегает нас на каждом шагу. Сколько вещей вокруг нас, и все не похожи друг на друга, а с течением времени — и на самих себя. Недаром Гераклит плакал над бесконечной изменчивостью мира. И вот, чтобы ободриться и утешиться, Парменид и его ученик Зенон объявили: бесконечности не существует. Если допустить ее существование — получается нелепость. Смотрите сами.

Быстроногий Ахилл хочет догнать неповоротливую черепаху. Она находится на сто шагов впереди него. Ахилл бегает в сто раз быстрее черепахи. Бег начался; когда Ахилл догонит черепаху? Неожиданный ответ: никогда! Ахилл пробежит эти сто шагов, но за это время черепаха уползет вперед еще на один шаг. Ахилл пробежит этот шаг, но черепаха уйдет вперед на сотую часть шага. Ахилл одолеет эту сотую, но черепаха оторвется от него еще на одну сотую сотой, и так далее, до бесконечности: разрыв между Ахиллом и черепахой будет все микроскопичнее, но не исчезнет никогда. Нелепость? Нелепость. А почему? Потому что мы делили отрезки их пути до бесконечности.

Если, таким образом, самое беспорядочное на свете — это бесконечность, то что на свете самое упорядоченное, гармоничное, стройное? Единство. Если бы греки вышли против персов действительно «все как один», чтобы строй их был одним исполинским телом, — они победили бы врага немедленно. Единому вообще не нужна упорядоченность частей, потому что в нем нет частей — все однородно. Однородно не только в пространстве, но и во времени: единое не меняется, не крепнет и не слабеет, оно — вечно. Конечно, такого Единства никто никогда не видел, но всякий может его представить. Мы говорим «бог»; а что такое бог? Существо вечное и совершенное в каждой частице. Совершенное — значит «самое лучшее», а самое лучшее может быть только одно; вот это и есть Единство, однородное, вечное и божественное.

Парменид как бы заочно успокаивал плачущего Гераклита. Да, в окружающем нас мире все течет, рождается и умирает, но есть и другой мир, мир мысли, в котором все неизменно и вечно. В здешнем мире Пифагор давно умер, мы его не увидим и не услышим; но мы можем подумать о нем, и он предстает нашей мысли как живой, — это значит, что мы заглянули умственным взором в тот мир, где он вечно жив. Какой же из этих двух миров настоящий и какой ненастоящий? Нам хочется ответить: окружающий нас — настоящий, а мысленный — выдуманный. Парменид отвечал наоборот: мир мысли — настоящий, а мир наших ощущений — ненастоящий. Потому что в человеческом сознании мысль — хозяин, а чувства — ее рабы, которые лишь питают ее: одно — образами зрения, другое — образами слуха и так далее. А кому можно больше доверять, хозяину или рабам? Грек отвечал сразу и твердо: хозяину.

Не спешите смеяться над чудаком Парменидом, который в добавление к окружающему нас миру придумал несуществующий второй. Мы еще увидим, как пересочинит этот его второй мир философ Платон. И тем более не смейтесь над тем, как доказывал Зенон, что движения нет и Ахилл никогда не догонит черепаху. Показать, что это не так, очень легко: шаг, два, и готово. А вот доказать, почему это не так, очень трудно. И философы даже в наши дни порой спорят с Зеноном, словно с современником.

«3 в квадрате будет 9», «3 в кубе будет 27». А вы задумывались, почему мы называем число, умноженное само на себя, квадратом, а умноженное само на себя и еще раз на себя — кубом? Потому что так представляли их греки. У них было, если можно так выразиться, зрительное мышление. Недаром в греческом языке «видеть» и «знать» были родственные слова (как в нашем — «видеть» и «ведать»). Оттого и был у греков такой сильный страх перед бесконечностью, что ее никак нельзя вообразить зрительно.

Нарисуйте в вашей тетрадке число 3 в виде трех точек подряд, как на кости домино. И подумайте: а как теперь удобнее всего нарисовать число 9? Очевидно — пририсовать над ним еще одно такое троеточие, а потом еще одно. Получится квадрат из 9 точек со стороной 3. Теперь возьмем три таких квадрата и положим их друг на друга. Получится куб из 27 точек со стороной 3. Вот так видели свои числа древние греки: как выложенные из камешков. Так что, кроме «квадратных» чисел, у них были и «продолговатые», а кроме «кубических» — и другие «объемные». Например, число 6 было продолговатым — как бы прямоугольником, у которого длина 3, а ширина 2. А число 30 — объемным: параллелепипедом, у которого длина 3, ширина 2, а высота 5.

(Почему «2 в квадрате — 4», — теперь понятно; но почему «2 — квадратный корень из 4»? Слово «корень» ввели в математику уже не греки, а арабы. Они предпочитали представлять мир не геометрическим, как греки, а органическим; и в этом мире'из числа 2, как растение из корня, вырастает число 4, а потом 8, а потом 16 и все остальные степени.)

При греческом зрительном воображении приятно было перестраивать числа из фигуры в фигуру: например, представлять число 12 то как длинный узкий прямоугольник 6x2, то как короткий и широкий 3x4. Поэтому греки обращали большое внимание на набор делителей числа. Например, если число равнялось сумме собственных делителей, оно называлось «совершенным». Греки знали четыре таких числа — 6, 28, 496 и 8128. (Если хотите, убедитесь: 6 = 1+2+3 = 1x2x3). А если из двух чисел каждое равнялось сумме делителей другого, эти числа назывались «дружащими»: например 220 и 284. (Если хотите, проверьте: 1+2+ +4+71+142 и 1+2+4+5+10+20+11+22+44+55+110.) Когда Пифагора спросили, что такое друг, он ответил: «Второй я» — и добавил: «Это как 220 и 284».

Неудобства начинались при обращении с дробями: ведь точку не раздробишь на части. Поэтому греки предпочитали иметь дело не с дробями, а с отношениями: говорили не «одна седьмая часть единицы», а «одна единица от семи». Отношения и пропорции они сортировали с большой любовью. Мы говорим: «Число 20 кратно числу 5», то есть делится на него. А грек мог вдобавок сказать: «Число 20 кратночастно числу 16», то есть делится на разность между ними. Вы знаете: число 4 — это среднее арифметическое чисел 2 и 6, то есть сумма их, деленная пополам. Некоторые, может быть, знают: число 4 — это среднее геометрическое чисел 2 и 8, то есть квадратный корень из их произведения. А грек вдобавок знал: число 4 — это «среднее гармоническое» чисел 3 и 6, то есть их удвоенное произведение, деленное на их сумму.

Когда вы начинали учить алгебру, то заучивали такие формулы, как:


Вы помните, как они выводились? Это было довольно громоздко. А грек со своей привычкой к наглядности доказывал их не вычислением, а чертежом: чертил отрезок А, отрезок В, строил на них квадраты и показывал: «Вот!» Посмотрите и убедитесь.


Такие геометрические доказательства выручали греков в их страхе перед бесконечностью. Вы смогли бы, например, извлечь точный корень из числа 2? Нет, не смогли бы: получили бы бесконечную дробь. А греческий математик поступал просто: чертил отрезок длиной в данное число, строил вокруг квадрат, в котором он был бы диагональю, показывал на сторону этого квадрата и говорил: «Вот!»

В современной математике такие величины, никогда не вычисляемые до конца, называются иррациональными. Греки называли их «невыразимые». «Невыразимым» было отношение диагонали и стороны в квадрате — 1,41421...; «невыразимым» было и отношение длины окружности к диаметру в круге, знаменитое число «пи» — 3,14159... («пи» — это первая буква греческого слова «периферия», окружность). Это число изобразить было труднее, и греческие математики в своей борьбе с бесконечностью век за веком ломали голову над «квадратурой круга»: как по данному диаметру круга с помощью только циркуля и линейки построить квадрат, равновеликий этому кругу?

Можно задать вопрос: а почему, собственно, с помощью только циркуля и линейки? Не попробовать ли изобрести новый прибор, посложнее, который позволил бы решить эту задачу? Но грек нам гордо ответил бы: «Возиться с приборами — это дело раба, привычного к ручному труду, а свободному человеку приличествует полагаться лишь на силу ума».

Вот как, оказывается, рабовладельческий образ мысли проявляется даже в такой отвлеченной науке, как математика.

Гераклита и Парменида решил помирить сицилиец Эмпедокл. Он сказал: «Ни война, ни мир на земле не вечны. Так и во вселенной. Они сменяют друг друга, как времена года. Мир шарообразен, но этот шар неоднороден. В нем смешаны четыре стихии: земля, вода, воздух, огонь. А над ними властвуют две силы: Любовь и Вражда. Наступает пора мира — и в центре мирового шара царствует Любовь, она сливает вокруг себя четыре стихии в то самое Единство, о котором мечтал Парменид, а Вражда отступает и лишь снаружи облегает мировой шар. Наступает новая пора — и Вражда со всех сторон начинает проникать в мир, вытесняя из него Любовь, а на пути своем она разобщает четыре стихии, и они встают войной друг на друга. Наконец Вражда восседает в центре мира, вокруг нее кипит гераклитовская война четырех стихий, а Любовь оттеснена наружу и ждет своего часа. А потом все повторяется в обратном порядке. Если это на что-нибудь похоже, то больше всего — на гражданский мир и гражданскую войну в городе, где есть несколько политических партий. Сейчас мир на полпути: то ли от Вражды к Любви, то ли наоборот».

Как Фемистоклу не давали спать лавры Мильтиада, так Эмпедоклу — лавры Пифагора. Он тоже хотел быть пророком и чудотворцем. Когда ему предложили царскую власть, он отверг ее: «Лучшее из растений — лавр, из животных — лев, из людей — мудрец, а вовсе не царь». Держался он еще величавее, чем царь, носил пурпурный плащ, золотую повязку на голове и медные сандалии. Учение свое он изложил стихами и читал эти стихи в Олимпии. А когда в Олимпии его колесница одержала победу на играх, он принес в жертву быка из медового теста и пряностей, потому что пифагорейский закон запрещал убивать животных.

В одном городе люди часто болели оттого, что вода в реке была нездоровой. Эмпедокл провел к ней канал от другой реки, и болезни прекратились. Вдругом городе вода была здоровой, а люди все равно болели. Эмпедокл догадался, что это оттого, что ветры, дующие на город из-за гор, были нездоровыми; он приказал загородить бычьими кожами ущелья в горах, и болезни прекратились. С этих пор его прозвали «ветроловом». В этом был не только восторг перед его проницательностью, но и насмешка над его тщеславной погоней за почестями. Тщеславен он был до крайности и считал, что равных ему нет на свете. Однажды он сказал Пармениду: «Трудно найти истинного философа!» — «Да, — невозмутимо ответил Парменид, — для этого надо самому быть истинным философом».

Он не хотел умирать, как все люди, а хотел сжечь себя, как Геракл, чтобы сделаться богом. Почувствовав приближение смерти, он вскарабкался на огнедышащую Этну и бросился в ее жерло. Лава выбросила на склон его медную сандалию.

Учение о четырех стихиях Эмпедокл перенял от пифагорейцев. (Вы помните, какими геометрическими фигурами обозначали пифагорейцы эти стихии?) Он рассуждал, как из них строится мироздание, а его современник Алкмеон, тоже пифагореец, рассуждал, как из них строится человеческое тело. В нем четыре жизненных сока: кровь, слизь, желтая желчь и черная желчь. Если между ними равновесие, «равнозаконие», как в хорошем государстве, — человек здоров; если оно нарушено — человек болен. Душевные свойства человека тоже зависят от смешения четырех соков (смешение — по-латыни «темперамент»; может быть, вы слышали это слово). Основных темпераментов — четыре: бодрый — сангвиник, вялый — флегматик, вспыльчивый — холерик, мрачный — меланхолик. Имена эти значат: «кровник», «слизевик», «желчевик» и «черножелчевик»; понятия эти до сих пор употребляются в психологии.

Сто лет спустя в Эмпедокловой четверке тасующихся стихий навел покой и порядок Аристотель. Как он это сделал, мы узнаем после. Самое же любопытное — то, что этими понятиями пользуется и современная наука, только по-другому их называет. Если бы Эмпедокл услышал, как мы говорим: «Есть четыре состояния вещества: твердое, жидкое, газообразное и плазма», — он узнал бы в них свои четыре стихии.

Как современная физика вспоминает таким образом порой о четырех стихиях Эмпедокла, так современная химия — об атомах Демокрита.

У Эмпедокла картина мира была похожа на картину города, раздираемого борьбой четырех партий. Демокрит спросил себя: а откуда берутся сами эти партии? В городе — это понятно: люди сходных мыслей случайно встречаются, знакомятся, начинают держаться вместе, к ним присоединяются новые и новые, и так возникает целое большое общество.

Может быть, так же устроен и мир? Он состоит из частиц, мелких до невидимости и густо носящихся в пустоте, как пылинки в солнечном луче. С течением времени они начинают как бы сортироваться: крупные к крупным, круглые к круглым, треугольные к треугольным. (Почему? Насыпьте на блюдо песок и потрясите: крупные песчинки выйдут наверх, мелкие останутся внизу. Вот так же и мировые частицы.) Так образуются сперва четыре стихии: из крупных частиц — земля, из круглых — огонь и так далее, а потом — отдельные вещи.

Мы не можем видеть эти частицы, но мы их чувствуем: если в теле много гладких частиц, оно кажется глазу светлым, а вкусу сладким, и наоборот. Поэтому не надо, как Парменид, говорить, что мир, ощущаемый нами, — «ненастоящий», и не надо, как Гераклит, горевать, что наш ум не угонится за его изменчивостью. Нужно только быть внимательным и вдумчивым — и мир поддастся изучению.

Попутно такое рассуждение давало ответ и на задачу Зенона об Ахилле и черепахе. Зенон говорил: «Раз нет в мире бесконечного деления — значит, нет никакого деления, значит, есть только неделимое Единство». А мы лучше скажем: раз нет бесконечного деления — значит, есть деление конечное, вплоть до таких мелких частиц, разделить которые уже невозможно. Государство мы разделили на партии, партии — на людей, но людей-то мы уже делить не можем: полчеловека ни в какую партию не годятся. Так и в мироздании: все можно делить, пока не получатся наши частицы-пылинки, а их уже не разделишь. Демокрит так и называл эти частицы: «неделимые» — по-гречески «атомы».

Как же будет выглядеть погоня Ахилла за черепахой? Сперва Ахилл будет делать широкие шаги, потом — в угоду Зенону — все более мелкие, чтобы покрыть сперва половину расстояния до черепахи, потом половину половины и так далее и наконец сделает такой маленький шажок, что меньше уже никак нельзя сделать, а можно только повторить такой же. Вот тут-то все и кончится: этим следующим шагом Ахилл обгонит черепаху — и здравый смысл восторжествует.

Таким образом, Демокрит отчасти уступал страху перед бесконечностью: он не допускал бесконечности внутри вещей, не допускал бесконечной делимости. Зато он первый допустил бесконечность снаружи вещей: наш мир — не единственный на свете, вокруг него все та же бесконечная пустота, и в ней — все те же бесконечно толкущиеся атомы, и где-нибудь они слагаются в новые и новые миры. Этой бесконечности, этого беспорядка Демокрит не пугался. Бесконечность внутри вещей опасна, как опасна гражданская война внутри города: того и гляди, зайдешь мыслью в тупик, как зашел Зенон. А бесконечность вокруг нас не устоит против наступления нашей мысли, как не устояла огромная Персия перед сплотившейся в строй Грецией. О любознательности Демокрита рассказывали чудеса. Он говорил: «Найти объяснение хотя бы одного явления — отрадней, чем быть персидским царем!» Отец его был богатейшим человеком в городе Абдере — когда Ксеркс проходил через Абдеру, отец Демокрита выставил угощение всему его войску. В благодарность Ксеркс оставил у него в доме персидских мудрецов: они передали юному Демокриту свою восточную мудрость. Когда отец умер, Демокрит отказался от земли, домов и стад, а взял сто талантов денег и поехал путешествовать в Египет, Вавилон и еще дальше. Вернулся он без денег, поселился в уединенном месте, занимался непонятными науками и смеялся над людьми, которые ищут счастья в чем-то другом. Его привлекли к суду за растрату отцовского наследства — он прочитал перед судьями свою книгу «Большой мирострой». Судьи сочли его сумасшедшим и вызвали к нему лучшего врача всей Греции — Гиппократа Косского. Гиппократ побеседовал с ним и объявил абдерским жителям: «Демокрит — мудрец, а сумасшедшие — это вы». Абдериты не удивились: их давно все почему-то считали поголовными дураками, вроде наших пошехонцев. Они дали в награду Демокриту новые сто талантов и поставили ему статую.

Демокрит прожил сто лет. Перед смертью он ослеп. Говорили, будто он сам ослепил себя, глядя на отражение солнца в медном щите; это затем, чтобы ничто вокруг не отвлекало его от научных раздумий. Приближение смерти он почувствовал накануне женского праздника. Старушка-сестра Демокрита опечалилась: из-за траура она не могла бы участвовать в празднике. Демокрит был добрый человек. Есть он уже не мог; он попросил принести свежевыпеченного хлеба и, вдыхая его запах, прожил три праздничных дня, чтобы не огорчать сестру.

«Смеющийся философ» — таким запомнили его потомки.

627 — смерть Ассурбанипала (Сарданапала) в Ассирии

612 — мидяне захватывают Ассирию

550 — Кир покоряет Мидию

546 — Кир покоряет Лидию

525 — Камбис покоряет Египет

522 — Дарий воцаряется в Персии

ок.512 — Дарий идет войной на скифов

ок. 500 — расцвет философов Гераклита Эфесского и Парменида Элейского

499—494 — ионийское восстание против персов

492 — поход Мардония и крушение при Афоне

490 — битва при Марафоне

480 — нашествие Ксеркса и битвы при Фермопилах и Сапамине

479 — поражение персов при Платее

478 — основание Афинского морского союза

ок. 471 — изгнание Фемистокла и расправа с Павсанием

ок. 467 — битва при Евримедонте

464 — землетрясение и восстание илотов в Спарте

454 — поражение афинян в Египте 449 — последняя победа Кимона и мир с персами

447 — начало строительства Парфенона

445—429 — Перикл во главе Афин

ок. 445 — расцвет философа Эмпедокла в Сицилии

ок. 420 — расцвет философа Демокрита в Абдерах

Посмотрев список греческих имен и тех корней, из которых они составляются, вы могли заметить: некоторые из них не редкость встретить и у русских людей. Александр, Николай, Филипп — все это имена, унаследованные нами от греков. Удивляться тут нечему: большинство имен, которые принято давать в Европе и у нас, — это имена древних христианских святых, а эти святые были по большей части греками и римлянами. Вот, например, список самых ходовых наших имен греческого происхождения с их значениями. Вы узнаете в них многие знакомые корни.

Александр — защитник людей

Алексей — просто «защитник»

Анастасия — воскрешение

Анатолий — восточный

Андрей — муж, мужественный

Аркадий — родом из Аркадии

Василий — царский

Галина — морская тишь

Георгий (Егор, Юрий) — земледелец

Григорий — бодрствующий

Д(и)митрий — Деметре принадлежащий

Евгений — благородный

Екатерина — чистая

Зинаида — из Зевсова рода

Зоя — жизнь

Ирина — мир, тишина

Кирилл — господинчик, барчонок

Ксения (Аксинья, Оксана) — гостья

Леонид — львенок

Лидия — родом из Лидии

Никита — победитель

Николай — победитель народов

Петр — камень

Софья — мудрость

Степан (Стефан) — венок, венец

Фе(о)дор — божий дар

А вот имена, которые сейчас даются нечасто, но знакомы каждому по книгам и живут по многих фамилиях: имя Тихон уже редкость, но фамилия Тихонов — не редкость.

Анисим (правильнее — Онисим) — полезный. Агафон, Агафья (Агата) — хороший, хорошая. Аглая — блестящая. Агния (Агнесса) — чистая. Арсений — мужской. Артемий — здоровый. Архип — начальник конницы. Афанасий — бессмертный. Афиноген — Афиной рожденный. Варвара — дикарка. Вероника (македонское Береника, греческое Ференика) — победоносица. Галактион — молочный, млечный. Герасим. — почтенный. Гермоген — Гермесом рожденный. Демид (Диомид) — Зевсов промыслитель. Демьян (Дамиан) — укротитель. Денис (Дионисий) — принадлежащий Дионису. Евдокия (Авдотья) — доброславная. Дорофей — то же, что Фе(о)дор. Ефим (Евфимий) — благодушный. Ермолай — Гермесов народ. Ермил — Гермесова роща. Ерофей (Иерофей) — посвященный богу. Е(в)фросинья — радостная. Зиновий (Зенобий) — Зевсова жизнь. Илларион — веселый. Ипат(ий) — высокопоставленный. Ипполит — конями растерзанный (вспомните миф о Федре и Ипполите!). Карп — плод. Кузьма (Косьма) — украшение. Макар — счастливый. Меланъя — черная. Мирон — благоухающий. Митрофан — являющий мать (Фонвизин недаром дал это имя своему Недорослю!). Никифор — победоносец. Никанор (Никандр) — победный муж, Никодим — победный народ. Никон — просто «побеждающий». Панфил (Памфил) — всеми любимый. Панкрат(ий) — всевластный. Пантелей(мон) — всемилостивый. Парамон — устойчивый. Парфен(ий) — девственный (вспомните Парфенон, храм Афины-Девы). Пахом(ий) — толстоплечий. Пелагея — морская. Пимен — пастух. Платон — широкий. Прасковья (Параскева) — приготовление. Поликарп — многоплодный. Прокл — передовой в славе. Прокопай (Прокофий) — передовой в ударе, в бою. Прохор — передовой в хороводе. Родион — розоватый (Родос — Остров роз, рододендрон — розовое дерево). Севастъян — чтимый, державный (отсюда — город Севастополь). Софрон — здравомысленный. Спиридон — корзинщик. Тарас — беспокоящий. Тимофей — чтящий бога. Тихон — принадлежащий Тихе, богине счастья. Трифон — роскошный. Трофим — питомец (сравни: дис-трофия — недостаточность питания, гипер-трофия — буквально «перекорм»). Фаина — сияющая. Фе(о)дот, Фе(о)досий — опять-таки то же, что Феодор и Дорофей. Фекла — божья слава. Ферапонт — слуга. Филипп — это имя мы уже знаем. Фока — тюлень. Фотий — светлый (сравни: фото-графия — «свето-пись»). Харитон — принадлежащий Харитам, богиням радости.

И в заключение — несколько имен, так сильно искаженных в русском языке, что в них не сразу узнаешь греческий образец. От каких имен произошли такие фамилии, как Аксенов, Абросимов, Алферов, Антропов, Апраксин, Евсеев, Кирсанов, Нефедов, Куприянов, Перфильев, Сидоров, Фетисов, Филатов, Фофанов! Оказывается, что Абросим — это Амвросий, бессмертный; Аксен — Авксентий, растущий; Алфер — Елевферий, свободный; Антроп — Евтропий, хорошо воспитанный; Апракса — Евпраксия (посмотрите в словарь корней и переведите сами), Евсей — Евсевий, хорошо чтящий (бога); Кирсан — Хрисанф, золотой цветок; Нефед — Мефодий, путевой (тот же корень, что и в слове «метод», путь знания); Куприян — Киприан, родом с Кипра; Перфил — Порфирий, пурпурный, царский; Сидор — Исидор, дар богини Исиды Египетской; Фетис — Феоктист, божье создание; Филат — Феофилакт, богом хранимый; Фофан — Феофан, божье явление.

Если вы были внимательны, то вы удивились отсутствию одного имени, частого у нас и отлично знакомого грекам. Это имя Елена. Его носила та прекрасная царица, из-за которой началась Троянская война. Имя это — не греческое, а догреческое; греки толковали его на разные лады, но малоубедительно. Любопытно, что мифологических имен свободные греки обычно не носили, а вот своим рабам давали. У христиан имя Елена стало популярным оттого, что так звали мать императора Константина, сделавшего христианство государственной религией. Может быть, она попала в императрицы из вольноотпущенниц?

Да ты — чурбан, коли Афин не видывал;

Осел — коли, увидев, не пришел в восторг;

Верблюд — коли покинул их, не жалуясь.