ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел третий. РЕЛИГИЯ В СОЦИАЛЬНОЙ СТРУКТУРЕ ОБЩЕСТВА

1. БОЖЕСТВА ГРАЖДАНСКОЙ ОБЩИНЫ ДРЕВНЕГО МИРА. Н. Фюстелъ де Куланж*
Необходимость изучения древнейших верований народов для понимания их учреждений
Чтобы знать правду о древних народах Греции и Рима, нужно изучать их, оставляя совершенно в стороне нас, так, как если бы они были нам совершенно чужды, с таким же беспристрастием и полной свободой мысли, как если бы мы стали изучать древнюю Индию или Аравию.
Изучая таким образом Грецию и Рим, мы увидим, что характер их является совершенно недоступным подражанию. Ничто в новейшее время непохоже на них. Ничто в будущем не может стать на них похожим. Мы постараемся выяснить, какие принципы управляли этими обществами, и легко будет понять, что те же принципы не могут более управлять человечеством.
Но отчего же? Почему условия управления людьми теперь не те же, что были некогда прежде? Великие перемены, которые от времени до времени совершаются в строе общества, не могут порождаться ни случаем, ни одною лишь силою. Причина, производящая их, должна быть могущественна, и она должна непременно корениться в самом человеке. Если законы человеческого общежития теперь не те, что были некогда в древности, то причина здесь та, что и в самом человеке нечто изменилось. Одна часть нашего существа действительно изменяется постоянно из века в век; эта изменяющаяся часть есть наше умственное развитие. Оно всегда в движении, почти всегда прогрессирует, и в силу этого наши учреждения и законы тоже подвержены изменениям. У человека в настоящее время не те идеи, которые были двадцать пять веков тому назад, а потому он и не может управляться так, как управлялся прежде.
История Греции и Рима является свидетельством и примером той тесной связи, которая всегда существует между понятиями человеческого разума и социальным строем общества. Посмотрим на учреждения древних народов, оставляя совершенно в стороне их верования, и эти учреждения покажутся нам странными, непонятными, необъяснимыми. К чему эти патриции и плебеи, патроны и клиенты, эвпатриды и феты и откуда произошли неизгладимые родовые отличия, которые мы видим между названными классами? Какой смысл в учреждениях лакедемонян, которые представляются нам столь противоестественными? Как объяснить несправедливые странности древнего частного права: в Коринфе и Фивах – запрещение продавать землю; в Афинах и Риме – неравенство в наследовании между братом и сестрой? Что именно разумели юристы под именем агнации и рода? В силу чего произошли все эти перевороты в праве и перевороты в политике? Что такое
* Фюстелъ де Куланж. Гражданская община древнего мира. СПб., 1906, С 4-7, 34-39,66-67, 99-101, 132-135, 141-142, 157-168.
119
представляет собой тот совершенно особенный патриотизм, поглощавший иногда все естественные чувства? Что понимали под именем свободы, о которой беспрестанно говорилось? Как случилось, что учреждения, стоящие так далеко от нашего современного миропонимания, могли возникнуть и господствовать так долго? Какой высший принцип дала им власть над человеческими умами?
Но поставьте только рядом с этими учреждениями и законами – верования, и факты сразу станут ясными. Если, восходя к первым векам существования данного племени, т.е. к тому времени, когда сложились его учреждения, заметить, какие идеи сложились у него о человеке, о жизни, смерти, будущей жизни, о божественном начале, то сейчас же видна будет тесная связь между упомянутыми выше идеями и древними нормами частного права, между ритуалом, вытекающим из его верований, и политическими учреждениями.
Сравнение верований и законов показывает, что первобытная религия установила греческую и римскую семью, учредила брак и власть отца, обозначила степени родства и освятила право собственности и наследования. Та же самая религия, расширив и распространив семейную группу, установила более крупную ассоциацию общину, где и продолжала властвовать так же, как и в семье. Из нее вытекают все учреждения точно так же, как и все частное право древних. От нее гражданская община получила свое руководящее начало, свои нормы, свои обычаи, свое управление. Но с течением времени эти старинные верования изменились или исчезли: а вместе с ними изменились и частное право, и политические учреждения. Наступил ряд переворотов, и социальные преобразования всегда правильно следовали за изменениями в области умственного развития.
Итак, прежде всего нужно изучать верования данных народов. Особенно важно для нас узнать наиболее древние, так как учреждения и верования, которые мы находим в цветущие эпохи Греции и Рима, есть лишь дальнейшее развитие предшествовавших верований и учреждений, и корни их нужно искать в далеком прошедшем. Племена греческие и италийские бесконечно древнее Ромула и Гомера. Верования сложились, а учреждения установились или подготовились в эпоху более древнюю, во времена незапамятные.
Но есть ли у нас надежда достигнуть познания этого отдаленного прошлого? Кто скажет нам, что думали люди за десять или пятнадцать веков до нашей эры? Можно ли уловить снова то, что так неуловимо и подвижно – верования и взгляды? Мы знаем, что думали восточные арийцы тридцать пять веков тому назад; мы знаем это из гимнов Вед, которые, без сомнения, очень древни, из законов Ману, которые менее древни, но попадаются места, принадлежащие весьма отдаленной эпохе. Но где же гимны древних эллинов? У них были, как и у италийцев, древние песни, древние священные книги, но ничто из всего этого до нас не дошло. Какое воспоминание может сохраниться у нас о поколениях, не оставивших нам никаких письменных памятников? По счастью, прошедшее никогда совершенно не умирает для человека. Человек может его забыть, но он всегда его хранит в самом себе, потому что таковым, каков он есть во всякую данную эпоху, он является продуктом и итогом всех предшествовавших эпох. Если человек заглянет в свою душу, то он может найти там и распознать эти различные эпохи по тем отпечаткам, какие каждая из них оставила в нем.
Домашняя религия
Мы не должны думать, что эта древняя религия была похожа на те, которые возникли позже на более высоких ступенях человеческой культуры.
Вся эта религия заключалась в недрах дома. Не было публичных отправлений религиозных обрядов; наоборот, все религиозные церемонии совершались только в
120
тесном кругу семьи. Очаг никогда не помещался вне дома, ни даже у наружной двери, где посторонний мог его слишком легко видеть. Греки помещали его всегда в ограде, защищавшей огонь от соприкосновения и даже от взоров посторонних. Римляне скрывали его во внутренней части дома. Все эти боги, Очаг, Лары, Маны – назывались богами сокровенными или богами внутренними. Для всех обрядов этой религии требовалась тайна, говорит Цицерон; если религиозная церемония бывала замечена посторонним, то от одного его взгляда она считалась нарушенной и оскверненной.
Для этой домашней религии не существовало ни единообразных правил, ни общего ритуала. Каждая семья пользовалась в этой области полнейшей независимостью. Никакая внешняя сила не имела права устанавливать его культ или верования. Отец был единственным жрецом и, как жрец, он не знал никакой иерархии. Понтифекс в Риме или Архонт в Афинах могли наблюдать, совершает ли отец семьи все религиозные обряды, но они не имели права предписывать ему ни малейшего в них изменения. Sio quisque ritu sacrificium faciat1 – таково было абсолютное правило. У всякой семьи были свои религиозные обряды, ей одной принадлежащие, свои особенные молитвы и гимны. Отец, единственный истолкователь своей религии и единственный верховный жрец своей семьи, имел власть обучать ей, и он мог обучать ей только своего сына. Обряды, слова молитвы, гимны, составлявшие существенную часть домашней религии, – все это было родовым наследием, священной собственностью семьи, и собственностью этой ни с кем нельзя было делиться, строго воспрещалось открывать что-либо из этого посторонним. Так было и в Индии: “я силен против моих врагов, – говорит брамин, – гимнами, которые достались мне от моей семьи и которые отец мой мне передал”.
Таким образом, религиозными центрами были не храмы, а жилища; всякий дом имел своих богов; всякий бог покровительствовал только одной семье и был богом только в одном доме... всякая семья создала себе своих богов.
Такая семья могла распространяться лишь с размножением семьи. Отец, давая жизнь сыну, передавал ему в то же время свою веру, свой культ, свое право поддерживать священный огонь, совершать погребальные приношения, произносить установленные молитвы. Рождение устанавливало таинственную связь между рождающимся в жизни ребенком и богами семьи. Сами боги были его семьей. Ребенок, рождаясь, приносил уже с собой свое право поклоняться им и приносить жертвы; точно так же, как позднее, когда смерть делала его самого божеством, живые должны были его сопричислить к сонму тех же богов семьи. Религия была основным началом древней семьи. То, что соединяет членов древней семьи, есть нечто более могущественное, чем рождение, чем чувство, чем физическая сила, это – религия очага и предков. Она делает семью одним телом и в этой жизни и в будущей, загробной. Древняя семья является обществом характера более религиозного, чем естественного; ... женщина причислялась к семье лишь постольку, поскольку священный обряд брака посвящал ее в культ; и сын переставал считаться членом семьи, если он отказывался от культа или выделялся; усыновленный; наоборот, делался истинным сыном, потому что, хотя его и не связывали с семьей, усыновившей его, узы крови, зато соединяло нечто более важное – общность культа; наследник, который отказывался принять культ наследователя, терял право наследства; и, наконец, самое родство и права на наследование устанавливались не в силу рождения, а в силу тех прав, которые данное лицо имело на участие в культе, как права эти были установлены религией. Не религия, без сомнения, создала семью, но она безусловно дала ей основные законы, установления и потому строй
1 Каждый да совершает жертвоприношение по своему обряду.
121
древней семьи совершенно иной, чем он был бы в том случае, когда бы в его основание легли и образовали его только естественные чувства.
В большинстве первобытных обществ религия основывает право собственности. Боги, даровавшие каждой семье право на землю, были богами домашними. Ясно, что частная собственность была тем учреждением, без которого не могла обойтись домашняя религия. Эта религия требовала изолированности жилища и изолированности могилы, следовательно, общинная жизнь была невозможной. Та же религия повелевала, чтобы очаг был навсегда прикреплен к земле, чтобы могила не могла быть ни разрушена, ни перемещена. Устраните недвижимую собственность, и очаг будет переноситься с места на место, семьи перемешаются между собой, мертвые будут заброшены и лишены культа. Непоколебимый очаг и постоянное место погребения – вот те начала, в силу которых семья стала собственницей земли. Земля как бы была пропитана и проникнута религией очага и предков, Таким путем древний человек был освобожден от разрешения слишком трудных задач. Без спора, без труда, без тени колебания он сразу подошел в силу одних только своих религиозных веровании к понятию о праве собственности, о том праве, которое является источником всякой цивилизации, потому что в силу его заботится человек об улучшении земли и сам становится лучше.
Религия первых веков была исключительно домашняя; такова же была и мораль. Религия не говорила человеку, указывая на другого человека: вот твой брат, Она говорила ему: вот чужой; он не может принимать участия в религиозных священнодействиях у твоего очага, он не может приближаться к могилам твоей семьи; у него иные боги, не те, что у тебя; он не может слиться с тобой в общей молитве; твои боги отвергают его поклонение и смотрят на него как на врага, значит, он и твой враг.
В религии очага человек никогда не молит богов за других людей, он призывает божество только ради себя и своих. Тогда вся религия была сосредоточена вокруг очага, и кругозор нравственных чувств и привязанностей не переходил за тесный круг семьи.
Совершенно естественно, что идея нравственности, как и идея религии, имела свое начало и свое развитие. Бог первобытных поколений этой расы был очень малым; постепенно люди сделали его более великим. Также и мораль. В начале очень узкая и несовершенная, она незаметно расширялась и постепенно дошла до провозглашения обязательного долга любви ко всем людям. Ее точкой отправления была семья; и под влиянием верований домашней религии впервые предстало перед человеком сознание обязанностей.
Представим себе религию очага и могилы в эпоху ее наибольшего процветания. Человек видит тут же, близ себя божество; оно присутствует, как сама совесть, при всех его малейших действиях. Человек, немощное существо, всегда на глазах не покидающего его свидетеля. Он не чувствует себя никогда одиноким; близ него, в его доме, на его поле у него есть покровители, чтобы поддерживать его в житейских трудах, есть судьи, чтобы наказать за дурные поступки. “Лары”, говорят римляне, “божества грозные; на них лежит обязанность наказывать смертных и наблюдать за всем, что происходит внутри дома”. “Пенаты”, говорят они еще, “боги, дающие нам жизнь; они питают наше тело и руководят нашей душой”.
Новые религиозные верования
Нужно принять во внимание ту чрезвычайную трудность, какая представлялась первобытным народам, при основании правильных обществ. Не легко установить общественную связь между людьми настолько различными, до такой степени свободными, столь непостоянными. Чтобы дать им общие законы, установить власть,
122
внушить повиновение, заставить страсти подчиниться разуму, индивидуальный разум – разуму общественному, – требуется, без сомнения, нечто более сильное, чем сила физическая, нечто более чтимое, чем выгода, более надежное, чем философские теории, более ненарушимое, чем договор, – нечто, что находилось бы одинаково в глубине всех сердец и имело бы над всеми ими власть.
Это нечто есть верование. Нет ничего более властного над душой человека. Верование есть произведение нашего духа, но мы не властны изменить его свободно по нашему желанию. Оно наше создание, но мы этого не знаем, а считаем его божественным. Оно действие нашей силы, и оно сильнее нас. Оно человечно, а мы считаем его божественным. Оно в нас самих, оно никогда не покидает нас, говорит с нами всякую минуту. Если оно велит нам повиноваться, – мы повинуемся; если оно предписывает нам обязанности, – мы им подчиняемся. Человек может покорить природу, но он подвластен своей мысли.
И вот древние верования приказывали человеку чтить предка; культ предков собрал семью вокруг одного алтаря. Отсюда вышла первая религия, первые молитвы, первое понятие долга, первые понятия о нравственности; отсюда произошло также и установление собственности, определение порядка наследования, отсюда, наконец, все частное право, все законы домашней организации. Далее, с ростом верований росли и формы общественной жизни. По мере того как люди начинали чувствовать, что у них есть общие боги, они начали соединяться в более обширные группы. Те же нормы, найденные и установленные в семье, приложены были позже и к фратрии, трибе, гражданской общине.
Окинем взглядом путь, пройденный людьми. Вначале семья живет обособленно, и человек знает лишь домашних богов. Выше семьи образуется фратрия со своим богом. Затем идет триба и бог трибы. Наконец является гражданская община и понятие о боге, провидение которого хранит всю общину. Иерархия верований иерархия общественных союзов. Религия у древних была вдохновительницей и организатором общества.
Индусские, греческие и этрусские мифы рассказывают, что боги открыли людям законы общежития. В этой легендарной форме заключается истина. Социальные законы были делом богов, но сами эти могущественные и благодетельные боги есть не что иное как человеческие верования.
Боги гражданской общины
Гражданская община и город не были синонимами у древних. Гражданская община была религиозный и политический союз семей и триб; город же был местом собраний, местом жительства и, главным образом, святилищем целого союза.
Алтарь гражданской общины находился в особо устроенной ограде строения, которое греки называли пританеем, а римляне – храмом Весты. В городе не было ничего более священного, чем этот алтарь, на котором поддерживался постоянно священный огонь. Правда, что в Греции это исключительное благоговение ослабело очень рано: воображение греков было увлечено в сторону более прекрасных храмов, более роскошных легенд и величественных статуй2. Но в Риме оно никогда
2 Это были новые религиозные верования, связанные с “богами физической природы”. “Главными лицами этой религии были Зевс, Гера, Афина, Юнона – боги эллинского Олимпа и римского Капитолия. “Новая религия принесла с собой и другие нравственные понятия. Она не ограничивалась тем, что указывала человеку его семейные обязанности. Юпитер был богом гостеприимства, и во имя его приходили странники, просящие, “почтенные бедняки”, те, с которыми надлежало обходиться как с братьями. Все эти боги принимали часто человеческий облик и являлись смертным. Иногда они делали это, чтобы помочь им в борьбе, принять участие в их битвах, часто также чтобы внушить им согласие и научить взаимопомощи... Мало-помалу бог приобретает все более власти над душой человека, он
123
не ослабевало. Римляне не переставали верить, что судьба города связана с очагом, изображающим их богов. Почтение, каким римляне окружали весталок, доказывало важность их священнослужения.
Подобно тому, как культ домашнего очага был тайным, и только одна семья имела право принимать в нем участие, точно так же и культ общественного очага был скрыт от посторонних. Никто, кроме граждан, не имел права присутствовать при жертвоприношениях. Один взгляд постороннего человека осквернял религиозное священнодействие. У каждой гражданской общины были свои боги, принадлежащие только ей одной; боги эти были такими же по природе, как и божества первобытной семейной религии; так же, как и те, назывались они Ларами, Пенатами, гениями, Демонами, героями; под всеми этими именами скрывались души людей, возведенных по смерти на степень богов. Эти гении или герои были по большей части предками народа. Тела умерших погребались или в самом городе, или на принадлежащей ему земле. Из глубины своих могил блюли они общину, они оберегали страну и были, в некотором роде, ее вождями и владыками. Это выражение – вожди страны – в применении к мертвым, встречается в одном предсказании, с которым Пифия обращается к Солону: “Чти культом вождей страны, тех, которые обитают под землей”. Подобные понятия проистекали из веры в громадное могущество, приписываемое древними душе человека по смерти. Каждый человек, оказавший гражданской общине большую услугу, начиная с ее основателя, и до того, кто даровал ей победу или улучшил ее законы, становился богом этой общины.
Город, имевший собственное божество, не желал, чтобы это божество покровительствовало посторонним, и не позволял поэтому им поклоняться ему. Большую часть времени вход в храм был доступен только для граждан.
У каждой гражданской общины было свое сословие жрецов, независимых ни от какой посторонней власти. Между жрецами двух общин не было никакой связи, никаких сношений, никакого общения учений или обрядов. Если человек переходил из одного города в другой, то он находил там других богов, другие догматы, другие обряды. У древних были книги обрядов, но книги одного города не были похожи на книги другого. Каждая гражданская община имела свои сборники молитв и обрядов, хранимые в глубокой тайне. Открыть их постороннему значило нанести ущерб религии и подвергнуть опасности свою судьбу. Поэтому религия была вполне местная, чисто гражданская, принимая это слово в том смысле, как оно употреблялось у древних, т.е. особая для каждой гражданской общины.
Человек знал вообще только богов своего города, только их почитал и им поклонялся. Каждый мог сказать то, что говорил в трагедии Эсхила один чужестранец аргивянам: “я не боюсь богов вашей страны, и я им ничем не обязан”. Каждый народ ожидал себе благополучия от своих богов.
Из всего сказанного видно, какое странное понятие было у древних о богах. Долго не являлось у них представления о божестве как о высочайшей власти. У каждой семьи была своя домашняя религия, у каждой гражданской общины своя национальная религия. Город был как бы маленькая замкнутая церковь, имевшая своих богов, свои догматы, свой культ. Верования эти кажутся нам грубыми, но они были верованиями народа, наиболее развитого и духовно одаренного в те времена, и они оказали такое могущественное влияние на греков и римлян, что большая часть их законов, учреждений и истории вышла оттуда.

отказывается от покровительства, покидает домашний очаг; он получает собственное жилище, собственные жертвоприношения. Жилище это было построено по образцу древних святилищ; оно находилось, как и раньше, против очага, cella, расширенная, украшенная, стала храмом.”
124
2. ИЕГОВА И ПРОРОКИ. В. Робертсон Смит*
Основное различие между религией Израиля и религиями окружающих народов состоит не в идее теократии или философии невидимого мира, или внешних формах богослужения, но в личной разнице между Иеговой и другими богами. Эта разница, опять-таки, является не метафизической, а чисто практической по своей сути; она не закреплена раз и навсегда в теологической догме, но выражается в том отношении, которое реально связывает Иегову с Израилем в исторически складывающемся общении с Его народом и которое получает разъяснение в обращенном к народу слове пророков. Все, что происходило с Израилем, интерпретировалось пророками как дело рук Иеговы, проявление его характера и воли – не деспотического характера или непостоянной воли, но неизменной и твердой священной заботы об Израиле и подлинном счастье его народа. И в то же самое время она абсолютно полновластна над Израилем и не намерена потакать желаниям Израиля или приспосабливаться к тому, что Израилю удобно. Никакая другая религия не может продемонстрировать что-либо подобное этому. Боги других народов всегда представлялись или как непостоянные и капризные, или как сами подчиненные слепому року, или склонными по своей природе к чему-то такому, что одновременно является главным желанием их последователей, или, в более спекулятивных формах веры, когда такого рода простые концепции пришли в упадок, они лишь направляли в высь к целому, избегая таких ограничений, которые касались мелких человеческих дел. Только в Израиле Иегова появляется как Бог рядом с человеком и как утверждающий абсолютную суверенность своей воли, неизменную независимость характера. И в религии Ветхого Завета новое заключается в возросшей ясности относительно вещей, касающихся восприятия Божества. Имя Иеговы все больше обретает значение, выражаемое в вере в Его суверенность и верность себе, ставя перед постоянными испытаниями эту веру в ситуации непрерывно меняющихся проблем, заключенных в событиях истории.
Далее, если мы говорим об Иегове как выражении неизменности Его верховной власти над Израилем, мы с необходимостью признаем тем самым, что религия Израиля есть моральная религия, что Иегова есть Бог справедливости, который в отношениях со своим народом следует этическим нормам. Идея правого и неправого была у евреев идеей правовой; евреи всегда думали о правом и неправом так, как если бы они стояли перед судьей. Справедливость для евреев имеет не столько моральное качество, сколько юридический статус. Слово “справедливость” означает просто “быть правым”, а слово “безнравственный” означает “быть неправым”. “На этот раз я согрешил”, сказал фараон, “Иегова праведен (справедлив), а я и народ мой виновны (неправы)” (Исход, 9, 27). Иегова всегда прав, он не только верховный владыка, но и сам по себе сущий. Он источник справедливости, со времен Моисея он судья и водитель Своего народа, давший ему закон и наставление о святилище для него. В примитивном обществе функции судьи и законодателя не разделены, и уважение к закону имеет свое основание в уважении к судье. Так, неизменно справедливая воля Иеговы есть закон Израиля, и это закон, которым как Царь Израиля Он сам всегда управляет.
Итак, у всех древних народов мораль и закон (включая в это слово традиционный обязательный обычай) идентичны и у всех народов закон и обычай являются частью религии и обладают священным авторитетом. Но ни у одного другого народа эта концепция не достигла такой определенности и практической
* Robertson Smith W. The Prophets of Israel. N.Y., 1882. P. 70-75,73-83 / Пер. В.И. Гараджа.
125
силы, как в Ветхом Завете, поскольку сами боги, попечители закона, не обладали тем безусловным постоянством характера, каким обладал Иегова. Языческие боги были попечителями закона, но они были в то же время и чем-то еще иным; они не были озабочены только справедливостью и справедливость – не единственный способ заслужить их расположение, которое иногда зависит от случайных обстоятельств или может быть получено благодаря обрядам поклонения, ничего общего с моралью не имеющим.
Здесь можно видеть, что фундаментальное превосходство еврейской морали заключалось не в наличии особой системы проводимой в жизнь социальной морали, но в более абсолютной и в самой себе имеющей опору справедливости Божественного Судьи. Абстрактные принципы морали – признаваемые законы социального порядка – большей частью одни и те же в различных частях мира на соответствующих уровнях социального развития. Языческие народы, находившиеся в общем на том же уровне развития общества, что и евреи, признавали все те обязанности человека по отношению к человеку, которые изложены в декалоге; а с другой стороны, в социальном порядке евреев было много таких вещей, как полигамия, кровная месть, рабство, обращение с врагами, не отвечающее высоким идеалам нравственности, но характерное для несовершенных социальных отношений, т.е., как это характеризует Евангелие, терпимо к жестокосердию. Но при всем этом религия Иеговы поставила мораль на гораздо более прочную основу, чем другие религии, потому что в ней справедливость Иеговы как бога, требующего соблюдения известных законов морали, признавалась абсолютной и такой, которая сама демонстрировала свою абсолютность не в будущем каком-то состоянии, а здесь на земле. Я не думаю, конечно, что это возвышенное представление об Иегове как личности было на самом деле присуще всем его последователям. Напротив, главное недовольство у пророков вызывает то, что это совсем не так, или, другими словами, что Израиль не признает Иегову. И пророки никогда не говорили, что такой возвышенный образ утвердился; судя по их сетованиям, наоборот, религия Иеговы со времен Моисея шла на убыль, и люди никогда не отваживались отрицать правоту этих нареканий. По правде, они не могли этого отрицать перед лицом факта основания Израиля, служащего фундаментальным свидетельством того, что истинный характер отношения Иеговы к Его народу не оставляет места для тех мифологических концепций, которыми оперировали языческие религии и которые как раз такое понимание Божественного Владыки делали невозможным. Языческие религии никогда не могли представить своих богов как совершенную справедливость, поскольку они в равной мере имели природную, как и моральную сторону, т.е. включали природную связь богов со своими почитателями; сами боги были подвержены природным инстинктам, страстям и т.д. В Ветхом Завете такой взгляд изображен с большим сарказмом, когда Илия насмехается над пророками Вааловыми, выдвигая предположения, что их бог не отзывается на их просьбы, может быть потому, что заснул или путешествует где-то, или занят чем-то подобным, т.е. каким-то обычным для людей делом. И на самом деле, это вполне отвечало представлениям о природе Ваала. Евреи же знали Иегову исключительно как Царя и Судью Израиля. Он был им, и только он один; и поэтому у них не было причин видеть в нем что-то меньшее, нежели абсолютную верховную власть и абсолютную справедливость. Когда массы теряли это представление о Его величии, ставя Его на одну доску с ханаанскими божествами, пророки напоминали им, что Иегова был Богом Израиля до того, как они узнали Ваала и что Он являлся им как Бог, от них совсем отличный.
Однако религия не может жить одной только памятью о прошлом, и вера в Иегову утверждала себя как истинную веру Израиля, представляя Бога и сейчас действующего среди народа, как он действовал всегда прежде. Никакой народ не
126
может долго оставаться верным Богу, присутствие и силу которого он не ощущает в своей повседневной жизни. Если Иегова был Богом Израиля, он должен был утверждать себя как Царя и Судью Своего народа, а его титулы должны были приобретать все большее значение благодаря актуальному опыту, восприятию мощи и действенности его верховной власти и его справедливости. Без таких деяний никакая память о временах Моисея не могла бы надолго предохранить Бога евреев от уравнивания с богами других народов, и мы не можем не видеть, что сегодня таких действий не ожидают, поскольку не ощущают реальных плодов веры Ветхого Завета.
***
Пророки никогда не были патриотами в обычном смысле, патриотами, для которых национальные интересы стояли выше, чем абсолютные требования религии и морали.
Если бы Илия был просто патриотом, для которого государство стоит над всеми другими соображениями, он прощал бы и вину, и грех, и любого царя, если только тот много делает для величия своего народа; но то, к чему стремился, что хотел утвердить Илия, было нечто гораздо большее, чем национальное существование Израиля, было высшей мудростью, по сравнению с обычным патриотизмом, – мудростью, которая божественную истину и справедливость ставит выше всех соображений государственного управления. Судя с позиций преимущественно политических, дело Илии не имело никакого другого результата помимо того, что прокладывало дорогу кровавым (и беспринципным) амбициям властителей и открывало границы страны для опустошении со стороны ассирийских завоевателей; но в пророчестве Илии религия Иеговы устанавливала предел, за которым больше уже нельзя было руководствоваться просто национальным стандартом, а истина, которую он защищал, не становилась менее истинной от того, что она приводила к заключению, что дело Иеговы не может восторжествовать без разрушения старого еврейского государства. Более того, без разрушения этого государства религия Израиля никогда не смогла бы стать религией всего человечества; точнее – не смогла бы преодолеть неспособность Израиля воплотить до конца высшую истину религии в национальной форме, так чтобы все яснее и яснее выявлялось величие этой истины в вере в Иегову, которая не зависит от каких бы то ни было национальных условий и делает Иегову Богом не одного только Израиля, но и всей земли.
Теперь сосредоточим наше внимание на том, что видел и думал Илия. Главный принцип, которым руководствовался в своей жизни Илия, было его ревностное почитание Иеговы как Господа Бога; или, если выразить эту идею по-другому, в более адекватной библейской форме, Иегова был для него все превосходящим Богом Ревнителем, не допускавшим никакого соперничества в Его стране или других привязанностей у своего народа. Не было ничего нового в этой идее самой по себе; новое заключалось в практическом приложении, которое придавало идее силу и глубину, ранее невиданную. Нам представляется чем-то обычным то, что Ахав нарушил первую заповедь и разрешил капища Ваала в своей стране, но для самого Ахава и его современников это не представлялось столь очевидным. Достаточно много противоречий даже между современными комментаторами относительно точного смысла и силы “пред лицем моим” в первой заповеди; и даже если мы предположим, что практические религиозные вопросы были однозначно отнесены к словам этого наставления, было бы нетрудно интерпретировать их в том смысле, что признается только он один и никакой другой бог не может быть поставлен над Царем Израиля.
Нет сомнения, что такие вещи обсуждались не только в письменном виде в
127
декалоге, но в повседневном восприятии и обсуждении также. До сих пор весь интерес Израиля к Иегове сосредоточивался практически на Его соперничестве с богами враждебных народов, и это был повод для признания богов, которые воспринимались как соперники и враги Иеговы; совсем другое дело – позволить одобрять божества союзных народов. Однако Илия глубже видел истинный характер Бога Израиля, когда отказывался оправдать чем бы то ни было почитание других богов. Эта позиция имела большое практическое значение. Она действительно вовлекала в политическую изоляцию нацию, так как нельзя было иметь дружбу и союз с другими народами, если их божества были запрещены в Израиле. Не удивительно, что Ахав как политик всеми силами был против этой позиции; она содержала в себе зародыш того антагонизма между Израилем и всем остальным человечеством, который сделал появившихся в Римской истории евреев врагами человеческой расы, и повлек за собой целую цепь политических несчастий и окончательную потерю всякого места среди других народов. Трудно сказать, насколько далеко видели последователи Илии или сам пророк последствия той позиции, которой они придерживались. Но в целом вся история Илии свидетельствует о глубоком впечатлении, которое он производил. Атмосфера единственного в своем роде нравственного величия окружала пророка из Галаада, показывая, как высоко поднимался он над общим уровнем своего времени. Иегова и Илия – против не только Ахава одного, но против всего мира и над ним.
Дело Илии, в действительности, было делом не столько великого учителя, сколько великого героя. Он не проповедовал какую-то новую доктрину, новое учение об Иегове, но в критическом ключе он видел, что требует лояльность делу Иеговы, и в этом деле он стал первым его поборником не с помощью множества слов, но самой своей жизнью. Его влияние основывалось на его личности. Он стоял перед людьми как воплощение исходящих от самого Иеговы требований Израилю. Слово Иеговы в его устах – не только слово учения, но слово, обладающее царственным авторитетом, и к нему прежде всего и в высшей степени приложимо сказанное Осией: “Я поражал чрез пророков и бил их словами уст моих, и суд Мой как восходящий свет” (Ос. 6,5).
Этот взгляд на дело Илии, который конечно расходится с библейским повествованием, довольно сильно изменяет обычное представление о функциях пророков. Традиционный взгляд, идущий от раввинов, делает пророков скорее интерпретаторами Закона, он усматривает оригинальность только в их пророчествах. В этом случае Илия оказывается наименее оригинальным из пророков, у него нет мессианских предсказаний. И действительно, Иегова не дал сам с самого начала полного теоретического знания и пророки уже потом разрабатывали приложение теоретической схемы к различным обстоятельствам. Но не этого следует требовать от пророка, это дело невдохновенного проповедника. Место пророка – в религиозном кризисе, когда терпит крушение обычная интерпретация известных принципов, когда необходимо идти назад, не к полученному учению, а к самому Иегове. Слово Иеговы, передаваемое через пророка, есть подлинное возвещение того, что требует Иегова как единый Царь Израиля в условиях данного кризиса, и это речь обладающая авторитетом, не как вывод из предыдущих откровений, но как прямое выражение личности и воли единого Бога, который Сам лично слышен в голосе пророка. В основе этого – не общеизвестные представления о божественных вещах, но результат личного постижения Иеговы, подобно тому как в обычной человеческой жизни общее представление о какой-то личности должно быть доведено до такого результата, в котором учитывается его ориентация и действия в данных специфических обстоятельствах. Вся деятельность Илии в целом, не просто его слова, содержали откровение Иеговы Израилю – создавали ощущение того, что через этого человека Иегова утверждает себя как живой Бог в средоточии жизни.

128
3. РЕЛИГИОЗНЫЙ ЭЛЕМЕНТ В ОТНОШЕНИЯХ МЕЖДУ ЛЮДЬМИ. Г. Зиммелъ*
Истоки и сущность религии скрыты обманчивым полумраком. Дело не станет яснее, если по-прежнему видеть здесь только одну проблему, требующую лишь одного решения. До сих пор никто не сумел предложить такую дефиницию религии, которая не была бы смутной и нечеткой, но все же охватывала все явления и говорила бы нам, что есть “религия”; нет последнего сущностного определения, общего для религий христиан и островитян южных морей, для религий Будды и Вицлипуцли. Религия надежно не ограничена, с одной стороны, от метафизической спекуляции, а с другой – от веры в привидения. Нельзя даже утверждать, что в самых чистых и глубоких явлениях религии никто не попытается обнаружить примеси этих элементов “спекуляций или суеверий”. Неопределенной сущности религии соответствует и множественность психологических мотивов, признававшихся ее источниками. Пусть страх или любовь, почитание предков или самообожение рассматривается как внутренний корень религии – безусловно, любая из этих теорий совершенно ложна, когда утверждает, что указывает на самый исток религии. Если же речь идет об одном из источников, то она вполне оправдана. Поэтому подойти к решению проблемы можно, лишь составив перечень всех импульсов, идей, отношений, действующих в этой сфере. Но при этом надо безусловно отказаться от того, чтобы отдельным мотивам придавать широкое значение общих законов, не ограничиваясь теми случаями, когда оно четко фиксировано. Однако нужна не только эта оговорка. Если все-таки попытаться понять религию, исходя из явлений социальной жизни, полностью находящихся по ту сторону всякой религии, то надо весьма решительно подчеркнуть, что – сколь бы мирским “irdische”, эмпирическим ни было объяснение того, как появились представления о надмирном “ueberirdisch” и надэмпирическом, – это вообще не касается ни ценности субъективного чувства появившегося представления, ни вопроса о ценности объективной истины. Царство обеих ценностей расположено за теми границами, в пределах которых фиксирует свои цели наше исключительно генетическое, исключительно психологическое исследование.
Итак, если мы пытаемся найти зачатки религиозной сущности во взаимоотношениях людей, которые сами по себе религией еще отнюдь не являются, то мы только следуем вполне общепринятому методу. В отношении науки давно уже признано, что она есть лишь усиление, усовершенствование, утончение всех тех средств познания, которые на ступени большей примитивности и непроясненности помогают нам также и в опыте повседневной практической жизни. К генетическому пониманию искусства мы придем, только если проанализируем эстетические моменты в тех жизненных образованиях “lebensgestaltungen”, которые еще не суть искусство: в языке, в конкретном восприятии, в практическом поведении, в социальных формах “Formungen”. Все эти образования, высокие и чистые, первоначально выступают как бы на пробу, в зародыше, в переплетении с другими формами и содержаниями; но мы должны их выявить на этой стадии неразвитости, чтобы понять на высшей стадии, когда они станут самостоятельными. Уяснить их психологически можно, найдя им место в ряду, члены которого в постепенном развитии переходят один в другой, как бы посредством органического роста, проходя многообразные ступени, так что на каждой из них новое и именно ей свойственное оказывается развертыванием содержащихся в предыдущей ступени зародышей.

* Simmel G. Zur Soziologie des Religion // G. Simmel Gesamtanasgabe. Frankfurt a.M, 1992. Bd. 5. S. 266286 / Пер. А.Ф. Филиппова.
5. Религия и общество. Часть I 129
Так, возможно, мы лучше поймем возникновение и нынешнее состояние религии, если во всякого рода отношениях и интересах, находящихся по ту или, напротив, по эту сторону религии, мы откроем определенные религиозные моменты, ростки того, что в качестве “религии” обрело самостоятельность и завершенность. Я не думаю, что религиозные чувства и импульсы выражаются только в религии; более того, я полагаю, что они обнаруживаются во множестве связей, как некий элемент, действующий при самых разнообразных обстоятельствах. Религия как самостоятельное жизненное содержание, как вполне самозамкнутая сфера только и состоит в обострении и изоляции этого элемента. Чтобы теперь найти те моменты, где во взаимодействиях между людьми возникают фрагменты религиозной сущности – так сказать, религии прежде религии – требуется пройти обходным путем через некоторые явления, лежащие, на первый взгляд, совершенно в стороне.
Давно уже известно, что на низшем уровне культуры социальной формой жизни являются нравы. Именно те самые жизненные условия общества, которые позднее, с одной стороны, кодифицируются в качестве права и санкционируются “erzwungen werden” государственной властью, а с другой стороны, предоставлены свободе культурного и воспитанного человека, – гарантированы в более узких и примитивных “социальных” кругах своеобразным непосредственным надзором окружения над отдельным человеком, который составляет то, что называется нравами. Нравы, право, свободная нравственность отдельного человека – это различные способы соединения социальных элементов, все из которых могут иметь своим содержанием, и действительно имеют в разные эпохи и у разных народов, одни и те же заповеди1. Так, основой многих норм и результатов общественной жизни равным образом может быть и свободная игра конкурирующих сил, и регламентированная опека низших элементов со стороны высших: так, в некоторые эпохи многие интересы охраняются семейной организацией – чтобы позже или где-то в другом месте это взяли на себя чисто профессиональные объединения или государственное управление. Говоря в общем, взаимоотношения, составляющие жизнь общества, всегда основываются на определенных целях, причинах, интересах, а поскольку эти последние, будучи как бы материей социальной жизни, оказываются постоянными, формы отношений, в которых они осуществляются, могут быть весьма различными – как, с другой стороны, одна и та же форма и способ социальной жизни может воспринять самые многообразные содержания. Мне кажется, что среди этих форм, которые принимают отношения людей между собой и которые могут быть носителями весьма различных содержаний, есть одна, которую можно назвать лишь “формой” религиозной, – предвосхищая, конечно, этой характеристикой начальных условий вполне зрелое образование, только и заслуживающее такого имени. Ибо не религия, уже существующая, должна придать этим отношениям ту “особую” окраску, которая позволит им так называться, но люди, соприкасаясь между собой, в чисто психологическом аспекте взаимодействия вырабатывают определенный тон (“Топ”), который, развиваясь, усиливаясь, вырастая в особую сущность, и называется религией.
То есть мы можем зафиксировать, что многообразные взаимоотношения людей содержат в себе элемент религиозного. Отношение почтительного дитяти к своим родителям, отношение энтузиаста-патриота к своему отечеству или энтузиастакосмополита ко “всему” человечеству; отношение рабочего к своему поднимающемуся классу или гордого благородным происхождением феодала к своему
1Это функциональное различие может, конечно, иметь очень большое значение: Сократ должен был умереть, ибо хотел, чтобы то же самое нравственное содержание, которое в древней Греции (AltGriechentum) было защищено строгостью нравов и условностей, реализовала бы свободно испытующая совесть индивида.
130
сословию; отношение подчиненного к своему господину, его гипнотической силе, и настоящего солдата к своей армии – все эти отношения с их бесконечно многообразным содержанием, будучи рассмотрены со стороны формальнопсихической “auf die Form ihrer psychischen Seite hin”, могут иметь общий тон, который необходимо будет назвать религиозным. Всякая религиозность содержит своеобразную смесь бескорыстной самоотдачи и эвдемонистского вожделения, смирения и возвышения, чувственной непосредственности и бесчувственной абстракции; тем самым возникает определенная степень напряжения чувства, специфическая интимность и прочность внутреннего отношения, встроенность “Einstellung” субъекта в некий высший порядок, который он, однако, одновременно воспринимает как нечто глубоко интимное и личное. Мне кажется, что этот религиозный момент содержится в названных выше и многих других взаимоотношениях, он сообщает им такой оттенок, который отличает их от отношений, основанных только на чистом эгоизме или чистом внушении или чисто внешних или даже чисто моральных силах. Конечно, этот элемент выступает с большей или меньшей силой, либо сопровождая эти отношения как едва слышный обертон, либо придавая им самую определенную окраску. Во многих важных случаях это будет характеризовать некоторую стадию в развитии “таких” взаимоотношений; т.е. именно то содержание, которое прежде нее и после нее несут другие формы отношений между людьми, принимает в какой-то период форму религиозного отношения. Яснее всего ситуация с законодательством, которое когда-то или где-то обнаруживает теократический характер и полностью находится под религиозной властью или нравами. Представляется даже, что началом необходимого порядка общества в весьма значительной степени является совершенно недифференцированная форма, в которой моральные, религиозные, юридические санкции пребывали еще в неразвитом единстве, – таковы дхарма индийцев, фемида греков, fas (высший вечный закон. – лат.) латинян, – и что затем, в зависимости от различных исторических обстоятельств, носителем таких порядков становилась то одна, то другая форма “Bildungsform”. Такое же изменение мы обнаруживаем в отношении отдельного человека ко всей группе: во времена возбужденного патриотизма оно принимает вид столь интимной жертвенной самоотдачи, что мы называем его религиозным, хотя в другое время его направляют соглашение “Konvention” или закон государства. Для нас важно, что тут везде речь идет об отношениях между людьми и что происходит как бы только изменение агрегатного состояния этих отношений, если из состояния чисто конвенционального они переходят в религиозное, из религиозного – в правовое, из правового – в состояние свободной нравственности; так, многие социально вредные безнравственные поступки фактически преследовались сначала только внутри церковного сообщества и лишь благодаря этому нашли свое место в уголовном кодексе; или, как показывает нам антисемитизм, социальноэкономические и расовые отношения между определенными частями группы могут перерасти в религиозную категорию, не становясь при этом содержательно чем-то иным, кроме социального взаимоотношения; так, культовая проституция была лишь религиозным оформлением ранее существовавшего или – в другом месте – чисто конвенционального порядка сексуальной жизни.
Теперь, ввиду этих примеров, необходимо более подробно остановиться на опровержении одного недоразумения, о котором вкратце уже было сказано выше. Смысл той теории, которую мы хотим здесь разработать, состоит отнюдь не в том, чтобы приписать определенные социальные интересы и процессы некоторой религиозной сущности, которая и так уже существует сама по себе. Такое, правда, случается достаточно часто, тут создаются комбинации огромной исторической важности (это относится и к приведенным примерам). Но то, что я имею в виду это связь прямо противоположного характера, куда более незаметная и труднее
5* 131
поддающаяся выделению. Здесь дело заключается в том, что в этих отношениях социальных элементов та окраска их, которую мы либо впоследствии, либо по аналогии с существующей где-то еще религиозностью называем религиозной, выступает спонтанно, как чисто социально-психологическая констеляция, один из возможных способов поведения человека относительно других людей. Религия как самостоятельная, сопряженная с представлением специфических субстанции и интересов сфера, является, в противоположность этому, чем-то производным, например, подобно тому, как государство в римском и в современном понимании, как объективная и самостоятельная сущность, есть нечто вторичное относительно изначальных взаимодействий, связей и порядков, непосредственно господствовавших среди социальных элементов и лишь постепенно спроецировавших или передавших дело сохранения и принудительного осуществления “Exekutive” своего содержания особому, находящемуся отныне уже вне их образованию – государству. Всю историю общественной жизни пронизывает этот процесс: непосредственные взаимоопределения индивидов, с которых начинается их совместная жизнь, вырастают в обособленные самостоятельные органы. Так из тех способов поведения, которые необходимы для самосохранения группы, возникает, с одной стороны, право, которое их кофицирует, а с другой – сословие судей, которому, в соответствии с разделением труда, приходится его применять. Так из общественно необходимого труда, совершаемого первоначально в непосредственной кооперации всех, в грубой эмпирии повседневности, – возникает, с одной стороны, техника знании и правил, с другой стороны, сословие трудящихся, которое теперь является дифференцированным носителем соответствующей работы. Сходным образом – хотя в этих бесконечно сложных вещах аналогии всегда сопровождаются массой отклонении – дело, видимо обстоит и с религией. Индивид в сообществе относится к другим или к совокупности описанным выше образом, его отношение к ним имеет характерную степень возвышенности, самоотдачи, жертвенности, интимности. С одной стороны, отсюда может развиваться идеальное содержание: боги – хранители такого рода отношений выступающие как возбудители такого рода состояний души, существом своим как бы представляющие в обособленности то, что прежде было лишь формой отношений, существовало лишь в сплаве с более реальными жизненными содержаниями. И этот комплекс идей и представлений фантазии теперь обретает в священниках как бы свой исполнительный орган и, в соответствии с разделением труда, “особого” носителя, как право “обретает такого носителя” в сословии судей, а интересы познания – в сословии ученых. Если только религия действительно превратилась в нечто самостоятельное и субстанциональное, то она тогда же оказывает обратное воздействие на психические взаимоотношения людей, окрашивая их в свои тона, так что они теперь осознаются как религиозные и именно так и называются. Тем самым, однако, она только возвращает им то, чем сама она была изначально им обязана. И можно, наверное, сказать, что религиозные представления, часто столь диковинные и непонятные, никогда бы не стали столь могущественны в человеческих взаимоотношениях, если бы они не были всего лишь формулой или воплощением уже прежде существовавших форм взаимоотношений, для которых сознание еще не нашло более подходящего выражения.
Основной мотив этого объяснения имеет принципиальный характер и может быть выражен в виде общего правила, особым случаем которого является материалистическое понимание истории. Поскольку оно выводит все содержания исторической жизни из форм хозяйства, так что нравы и право, искусство и религия, функционирование науки “Wissenschaftsbetrieb” и социальная структура “Aufbau” определяются тем, что группа производит материальные условия своего существования, – то в силу этого частное проявление некоторого весьма обширного процесса выдается за его единственное содержание. Ведь развитие форм и содержание
132
социальной жизни, во всем многообразии их сфер и способов проявления, происходит таким образом, что одно и то же содержание в полной мере являет себя во множестве форм, одна и та же форма во множестве содержании. События истории упорядочиваются так, словно бы в ней господствовала тенденция обходиться, покуда только возможно, всякой данной суммой моментов. Очевидно потому-то история и не распадается на сумму афористических моментов2, напротив, рядоположенность и последовательность сроднены друг с другом. Именно потому, что отдельная форма жизни – социальной, литературной, религиозной, личностной живет дольше, чем ее связь с отдельным содержанием и в неизменном виде придает себя также и новому содержанию; именно потому, что отдельное содержание способно сохранить свой неизменный сущностный состав в череде сменяющих одна другую форм, – как раз поэтому не нарушается непрерывное течение истории “des historischen Geschehens” как раз поэтому нигде не случаются непонятные скачки, не прерывается связь со всем предыдущим. А так как теперь развитие “рода человеческого” идет, в общем, от чувственного и внешнего к акцентированию духовного и душевно-интимного – притом, конечно, что направление его не раз еще изменится на диаметрально противоположное, – то и моменты экономической жизни нередко будут восходить к форме абстрактности и духовности, а те формы, которые были образованы хозяйственными интересами, проникнут в “область” совершенно иных жизненных содержаний. Но это – лишь один случай того, как проявляются в истории непрерывность и принцип экономии. Если, например, форма государственного правления повторяется в устройстве семьи; если господствующая религия дает настрой и идеи художественным свершениям; если часто войны делают индивида грубым и агрессивным даже во время мира; если линия размежевания политических партий продолжается и в областях совершенно неполитических и делит на партии расходящиеся между собой тенденции в культурной жизни, – то во всем этом проявляются преувеличения, характерные для исторической жизни, а материалистическая теория истории освещает лишь одну из ее сторон. Именно в этом и состоит значение интересующего нас тут развития: формы социальных отношений уплотняются или же одухотворяются так, что возникает мир религиозных представлений, или они же подводят к нему, уже существующему, новые элементы; а если посмотреть с другой точки зрения, то специфическое содержание чувства, возникнув в форме межиндивидуального взаимодействия, переносится на отношение к трансцендентной идее; она образует новую категорию, в которой находят совершенное воплощение те формы или содержания, истоки которых лежат в отношениях между людьми. Подтвердить эти общие соображения я попытаюсь, рассмотрев некоторые характерные черты религиозной сущности “religiosen Wesens”.
Вера, которую называли самым существенным в религии и ее субстанцией, прежде всего выступает как отношение между людьми: ибо речь ведь идет о практической вере, которая отнюдь не представляет собой низшей ступени или ослабления теоретической уверенности в истинности чего-либо. Если я говорю, что верю в Бога, то эта вера означает нечто весьма отличное от положений о том, что я верю в существование светового эфира, обитаемость Луны или неизменность природы человека. Это значит не только то, что я принимаю бытие Божие, хотя оно и недоказуемо со всей строгостью; но это означает одновременно определенное внутреннее отношение к нему, самоотдачу чувства, направление к нему всей жизни; во всем этом – уникальная смесь веры, в смысле познания, с практическими
2 Зиммель исходит из греческой этимологии слова “афоризм”, имея в виду не столько законченное изречение, сколько нечто ограниченное, отграниченное от всего остального. Характерным образом он говорит здесь именно о “моментах” (прим. пер.).

133
импульсами и состояниями восприятия. А вот – аналогия этому в отношениях между людьми: наши взаимоотношения мы строим отнюдь не только на том, что мы доказательно знаем друг о друге; напротив, наши чувства и внушенные нам впечатления “Suggestionen” выражаются в определенных представлениях, которые можно охарактеризовать только как некоторый род веры (“glaubensma?ige”) и которые, со своей стороны, оказывают обратное воздействие на практические взаимоотношения. Это весьма специфический, трудно определимый психологический факт, обозначаемый нами как вера в кого-либо: ребенок верит родителям, подчиненный начальникам, друг верит другу, индивид верит в свой народ, подданный – в своего властелина (“Fursten”)3. Социальная роль этой веры еще совершенно не исследована, однако ясно, что без нее общество распалось бы. На ней очень часто основано, например, подчинение. Отношение подчинения в массе случаев покоится не на определенном знании о праве и превосходстве, но и не на одной только любви и внушаемом впечатлении, но на том промежуточном психическом образовании, которое мы называем верой в какого-то человека или коллектив людей. Часто подчеркивается, что невозможно понять: как это “отдельные” индивиды и целые классы позволяют себя подавлять и угнетать, имея достаточно сил для своего освобождения. Именно это и оказывается результатом добровольной, некритической веры в могущество, заслуги, превосходство вышестоящих, представляющей собой отнюдь не малообоснованную теоретическую посылку, но своеобычное образование, в котором сливаются знание, инстинкт и чувство и которое для простоты и единства обозначения называют верой. То, что мы, вопреки всем доводам рассудка, вопреки всему, что по видимости явно свидетельствует против какого-то человека, держимся веры в него, – это является одной из прочнейших уз, скрепляющих человеческое общество. И эта вера носит решительно религиозный характер. Я это не представляю себе так, что имеется, дескать, религия, у которой затем эти социологические взаимоотношения заимствуют свой характер. Я полагаю, напротив, что этот последний возникает безотносительно к фактам религии “religiose Daten”, исключительно как форма межиндивидуальных психологических отношений, которая затем совершенно чисто и абстрактно выступает в религиозной вере. В вере в божественное воплотился, так сказать, чистый процесс веры, оторванный от связи с социальным партнером; наоборот, только из субъективного процесса веры здесь и вырастает ее объект. Вера, которая живет во взаимоотношениях людей как социальная необходимость, становится теперь самостоятельной, типической функцией человека, находящей себе подтверждение спонтанно, изнутри; да это и вообще не столь уж редкое явление, когда первоначально определенный объект производит в нас определенный психический процесс, а затем этот процесс, став самостоятельным, сам образует для себя соответствующий объект. Практика человеческого общения – как в обыденных, так и в самых высоких своих содержаниях – очень часто демонстрирует, таким образом, что основой ее является вера как психологическая форма, что в этой практике, видимо, вырастает потребность вообще “верить”, которая и удостоверяет себя своими собственными объектами, сотворенными именно этой потребностью и ради нее самой. Это приблизительно походит на то, как влечение любви или почитания само собою может обратиться на объекты, которые как таковые никогда бы не вызвали подобных чувств. Квалификация объектов как любимых или почитаемых является лишь рефлексивным отражением потребности субъекта. Сходным образом, с другой стороны, и миросозидающего Бога называют продуктом человеческой потребности в каузальном объяснении. Это последнее утверждение, конечно же, не отрицает, объективной истинности этого представления, а также того, что ему соответствует
3 По-немецки “верить кому-либо” и “верить в кого-либо” звучит одинаково (прим. пер.).
134
действительность; под вопросом находится только тот мотив, который и привел к его возникновению в качестве представления. Предполагается, что бесконечно частое применение каузального объяснения (“Kausalitat”) в сфере эмпирическиотносительного, являющейся его истоком, сделало потребность в нем исключительно преобладающей; так что удовлетворение, в котором этой потребности, собственно, отказано в сфере абсолютного, она обеспечивает себе сама посредством идеи абсолютного существа, которое есть причина мира. Тот же самый процесс, возможно, и вывел веру за пределы области ее социального происхождения, усилив ее до степени как бы органической потребности и сотворив для нее предмет в представлении о божественном.
Другая сторона социальной сущности, которая претворяется “sich emporbildet” в соответствующую сторону сущности религиозной, заключена в понятии единства. То, что мы не просто пассивно воспринимаем “hinnehmen” бессвязное множество производимых на нас вещами впечатлений, но ищем связи и взаимодействия между ними, которые связали бы их в единство; в особенности же то, что мы, дабы продраться через путаницу и мешанину явлений, повсюду, собственно, предполагаем наличие высших единств и центров отдельных явлений, – это, несомненно, такое свойство, которое коренится в социальной действительности и в необходимостях “социальной жизни”. Нигде столь непосредственно и столь ощутимо не продуцируется целое из отдельных элементов, нигде над их разрозненностью и свободной подвижностью не господствует столь мощно централизация (которая здесь все-таки есть), как это происходит в роде (Gens), в семье, в государстве, в каждом целевом союзе. Если примитивные объединения так часто организованы в десятки, то это явно указывает на подобие взаимоотношения элементов в группе взаимоотношению пальцев: и там, и здесь та же относительная свобода и самостоятельная подвижность отдельного (члена), связанного, однако, с другими единством взаимодействия “Zusammenwirkens” и нераздельностью существования. Поскольку вся социальная жизнь есть взаимодействие, то именно в силу этого она есть и единство; ибо что же еще значит единство, кроме того, что многое взаимосвязано и судьба каждого элемента не оставляет нетронутым ни один другой элемент. Именно тот факт, что против этого единства общества то и дело ведется борьба, что его избегает свобода индивида, что даже в самых тесных и наивных связях это единство не реализуется столь самоочевидным образом, как единство организма в его составных частях, – именно это, судя по всему, и вознесло его в человеческое сознание как особую форму и особую ценность бытия.
Единство вещей и интересов, сблизившее нас поначалу в социальной области, находит свое чистое и как бы отдаленное от какой бы то ни было материи выражение в идее божественного – самым совершенным образом, конечно, в монотеистических религиях, но относительным образом – также и в религиях низшего порядка. Глубинная сущность идеи Бога состоит именно в том, что многообразие и противоположность вещей находят в ней связь и единство – будь то абсолютное единство единого Бога или частные, соответствующие отдельным сферам бытия, единства политеизма. Так, социальная,форма жизни древних арабов, где господствующее влияние имело исключительно родо-племенное единство, уже переформировала монотеизм; у таких семитских племен, как евреи, финикийцы, обитатели земли Ханаанской, способ образования социального единства и его изменения явственно отразились в характере их божественного принципа: покуда единство семьи было господствующей формой жизни, Ваал означал лишь отца, к которому люди относились, как дети; но в той мере, в какой социальное сообщество начинает включать в себя более чуждые, не родственные по крови ветви, он становится господином, восседающим на вершине предметной действительности “objektive Hohe”; однако коль скоро социальное единство теряет характер родства, то же
135
самое происходит и с единством религиозным, так что это последнее выступает как бы в качестве чистой, совершенно обособившейся формы первого. Даже то единство, которое возвышается над различием полов, образует особый религиозный тип. Психологическое стирание противоположности полов, проявляющееся в социальной жизни сирийцев, ассирийцев и лидийцев, нашло свое завершение в представлении о божествах, соединяющих в себе воедино эти противоположности: Астарта, которая наполовину была мужчиной, полумужчины-полуженщины Сандона, бога солнца Нилькарта, обменивающегося символами пола с богиней луны. Речь идет не о том тривиальном положении, что человек живописует себя самого в своих божествах, что, в общем виде, и доказывать не надо; но о том, чтобы выявить в человеческом отдельные черты, развитие и усиление которых выводит за пределы человеческого и творит богов. И следует понять, что боги – это не только идеализация индивидуальных свойств, силы нравственных или безнравственных черт характера, склонностей и потребностей отдельного человека, но что межиндивидуальные формы социальной жизни очень часто дают содержание религиозным представлениям. Поскольку определенные функции и определенная степень интенсивности социальной жизни принимают самый чистый, самый абстрактный и в то же время зримый (verkorperte) облик, они образуют объекты религии, так что можно сказать, что религия – помимо всего прочего – это социальные формы отношений, которые в ней отделяются от своего эмпирического содержания, делаются самостоятельными и проецируются на собственные субстанции.
Сколь непосредственно именно единство группы сопряжено с религиозно оформляемыми функциями, могут прояснить еще два соображения. Единство группы, особенно в более примитивные эпохи, определяется или подчеркивается отсутствием внутри нее борьбы и конкуренции, в противоположность отношению ко всему для нее внешнему. Нет, видимо, ни одной другой сферы, где бы эта форма бесконкурентного сосуществования, тождества целей и интересов выступала бы столь чисто и полно, как в сфере религиозной. Акцентируемый мирный характер внутригрупповой жизни относителен. В ней тоже присутствует множество устремлений, а с этим связаны и усилия исключить тех, кто стремится к той же цели, усилия исправить, пусть даже за счет других, несоответствие между желаниями и их удовлетворением и, по меньшей мере, пытаться найти свой, отличный от других ценностный масштаб для оценки своих действий и удовольствий. Осуществиться вполне, без взаимной конкуренции, энергии индивида могут едва ли не исключительно в одной лишь области религиозного, ибо, как прекрасно сказал Иисус, для всех есть место в доме божьем. Хотя у всех цель одна, но всем предоставлена возможность достигнуть ее, причем следствием этого оказывается не взаимное исключение, но наоборот: взаимное присоединение друг к другу. Я помню, сколь глубокомысленно выражено в причастии то, что религия желает достичь одинаковой для всех цели одинаковым для всех средством, я напомню прежде всего о праздниках, в которых зримо явлено единство всех, захваченных одинаковым религиозным возбуждением – начиная от грубых праздников примитивных религии, где сплочение в единстве обычно завершается сексуальной оргией, вплоть до чистейшего, выходящего за пределы отдельной группы выражения “Pax hominibus”4. Бесконкурентность, обусловливающая единство как форму жизни группы, но всегда господствующая в ней лишь отчасти и относительно, осуществляется в религиозной сфере абсолютно и наиболее интенсивно. Как и о вере, о религии можно было бы сказать, что она представляет в субстанции то, что регулирует групповую жизнь
4 Буквально: “мир людям”. Соответствующий фрагмент Евангелия от Луки, 2, 14 по латыни (“Gloria in altissimis Deo et in terra pax hominibus bonae voluntatis”) расходится с русским каноническим переводом“слава в вышних Богу и на земле мир, в человеках благоволение” (прим. пер.).

136
как форма и функция; можно было бы сказать даже, что религия некоторым образом как раз в том и состоит, чтобы это субстанциализировать. Свою личностную форму это опять обретает в священстве, которое, несмотря на свою историческую связь с определенными сословиями, все же по своей основной идее стоит над всеми индивидами, образуя именно благодаря этому узловую точку и единство их идеальных жизненных содержаний. Так, католический целибат освобождает священников от всякого специального отношения к тому или иному элементу и комплексу элементов, чтобы сделать возможным равномерное отношение к каждому – подобно тому, как “общество” или “государство” стоит надо всеми индивидами, как абстрактное единство, притянувшее к себе (все) связи между ними. Или вот совершенно особый случай: на протяжении всего Средневековья церковь была весьма удобна для всех благотворительных устремлений, будучи резервуаром, куда стекались все пожертвования – это не вызывало никаких сомнений. Кто хотел отдать свою собственность на пользу других, тому не приходилось раздумывать, как лучше это сделать: между жертвователем и нуждающимся всегда находился всеохватывающий центральный орган. Благотворительность как форма социального отношения внутри группы обрела в церкви надиндивидуальную организацию и единство.
Как бы оборотную сторону той же связи, указывая, однако, в сущности, на то же самое, образует поведение (церкви) по отношению к “еретикам”. А именно: к ненависти и моральному осуждению еретиков подталкивают массы, конечно, не различия в догматическом содержании учения, которые они в большинстве случаев неспособны понять, но неприятие самого факта противостояния отдельных индивидов большинству, общепринятому. Источник преследования еретиков и диссидентов – инстинкт необходимого единства группы. Но особенно характерно, что во многих случаях такого рода религиозное отклонение вполне могло бы сосуществовать с единством групп во всех жизненных обстоятельствах (vitalen Angelegenheiten). Однако социальное влечение к единству приняло в религии чистый, абстрактный и одновременно субстанциональный вид, так что больше уже не нуждается в связи с реальными интересами; диссидентство же, по видимости, угрожает единству, т.е. группе как таковой, ее жизненной форме и самой ее идее. Как палладий или какойнибудь иной символ группового единства непосредственно не имеет с ним ничего общего, но любые нападки на него вызывают самую резкую реакцию, так и религия есть чистейшая, возвышенная над всеми конкретными частностями форма единства общества, каковой характер ее доказывается той энергией, с которой подавляется ересь – сколь бы малозначима по содержанию она ни была.
И, наконец, те внутренние связи между индивидом и группой, которые называются моральными, представляют собой столь полную аналогию отношениям индивида к своему богу, словно бы последние были не чем иным, как уплотнением и преобразованием первых. Боги, принуждающие и карающие, бог любящий, бог Спинозы, который не может ответить на нашу любовь, бог, дающий нам непосредственные указания к действию и одновременно дарующий или отнимающий у нас силы для их выполнения – этими знаками отмечено также и развитие сил и противоположностей этического отношения между группой и составляющими ее индивидами. Я выделю для примера чувство зависимости, в котором кое-кто увидел сущность всякой религии. Индивид чувствует привязанность к чему-то общему, высшему, из чего он сам берет начало и во что вливается, от чего он однако же ожидает возвышения и спасения, чувствуя себя отличным от него и все-таки тождественным с ним. Все эти восприятия собираются, словно бы в фокусе, в представлении о Боге; их можно свести к отношению индивида к роду: с одной стороны, отношение к прошедшим поколениям, передавшим ему главные формы и содержания его сущности, с другой стороны, отношение к поколению современни
137
ков, в силу чего эта сущность обретает внешний облик и меру. Если справедлива теория, согласно которой всякая религия имеет своим истоком культ предков, почитание и умиротворение продолжающей жить души прародителя, в особенности героя и вождя, – то она могла бы удостоверить эту связь: мы ведь действительно зависим от того, что было прежде нас и что самым непосредственным образом концентрируется в авторитете отцов, “господствующем” над потомством. Обожествление предков, в особенности самых деятельных, самых активных – это как бы наиболее целесообразное выражение зависимости индивида от предшествующей жизни группы – какие бы иные мотивы этого ни демонстрировало сознание народов. Так, то смирение, с каким благочестивый человек возносит благодарение Богу за все, что он имеет и чем является, усматривая в нем источник свой сущности и своей силы, – (это смирение) правильно было бы перенести на отношение индивида к совокупности. Ибо человек по отношению к Богу – это не просто ничто, но только пылинка, слабая, но все-таки не совершенно ничтожная сила, сосуд, открытый восприятию такого содержания. Если сущность проясненной идеи Бога состоит в том, что все пестрое многообразие, все противоположности и различия бытия и воления, в особенности же наши внутренние жизненные интересы, находят в нем свой исток и в то же время свое единство, то мы можем спокойно поставить на его место социальную совокупность; именно из нее проистекает вся полнота влечений, передаваемая нам в наследство как результат меняющихся приспособлений, многообразие отношений, в которых мы пребываем, образование органов, при помощи которых мы постигаем различные, часто с трудом сводимые воедино стороны мира – и все же социальная группа есть нечто достаточно единое, чтобы рассматриваться как реальная точка единства этих разнообразных воздействий. Так, “божественное происхождение” князей является, далее, только выражением полной концентрации власти в их руках; коль скоро появление социального единства, объективация целого относительно индивида, достигает определенной степени, оно является индивиду как небесная сила, и по отношению к ней, осознается ли она еще непосредственно как социальная или уже выступает в облачении идеи бога, точно так же встает проблема, сколь много может или обязан свершить индивид, дабы удовлетворить требованиям должного, и сколь много при этом проистекает от потустороннего для него принципа. В обоих случаях дело заключается в самостоятельности индивида относительно той самой власти, от которой он и воспринял силу для (своей) самостоятельности и которая определяет для нее пути и цели. Так Августин помещает индивида в историческое развитие, по отношению к которому он столь же несамостоятелен и бессилен, как и по отношению к Богу; так вопрос о синергизме идет через всю историю церкви, а равно и определяет историю внутренней политики. Как, в понимании строго религиозном, отдельный человек есть лишь сосуд благодати или гнева Божия, так, в понимании социалистическом, – это сосуд общественных “der Allgemeinheit” воздействий; в обоих случаях повторяется один и тот же основной этический вопрос о сущности и праве индивида, и в обеих формах самоотдача индивида потустороннему для него принципу часто образует последнее, еще возможное (для него) удовлетворение, если основанная лишь на себе самой индивидуальность больше не обладает внутренней крепостью5.
Для этого ранжирования религиозных и этико-социальных представлений весьма характерно, что Бог непосредственно понимается как персонификация тех добродетелей, каких он требует от человека; он не столько имеет такие свойства, как доброта, справедливость, великодушие и т.д., сколько есть (сами эти свойства); это выражают так, что он – “сама доброта”, “сама любовь” и т.д. Нравственность, императивы поведения людей относительно друг друга как бы обретают в нем
5 Эти рассуждения я взял из моего “Введения в науку о морали” (Т. 1).
138
свою постоянную форму. Подобно тому, как практическая вера есть взаимоотношение людей, образующее сверх этой относительной формы нечто абсолютное; подобно тому, как единство есть форма отношения совместно живущих людей, достигающая такого единства вещей в личностной форме, каким выступает божественное, – так мораль содержит формы отношений человека к человеку, которые санкционировал интерес группы, так что бог, представляющий относительные содержания в облике абсолюта, с одной стороны, репрезентирует роль требующей и дозволяющей группы по отношению к индивиду, а с другой – избавляет от релятивности этико-социальные способы поведения, обязательные для индивида, и воплощает их в себе в абсолютной субстанциальности. Отношения людей между собой, возникающие из многообразнейших интересов, движимые самыми противоположными силами, отлитые в самые различные формы, как раз и достигают того агрегатного состояния, которое как самостоятельное и соотнесенное с потусторонним существом мы называем религией; поскольку они становятся абстрактными, но одновременно и конкретными, то в этом двойственном развитии и заключается та сила, с какой религия, в свою очередь, воздействует на эти отношения. Старое представление, что Бог есть Абсолют, а все человеческое – лишь относительно, получает здесь новый смысл: именно отношения между людьми обретают свое субстанциональное и идеальное выражение в представлении о божественном.
Как правило, когда такого рода исследования в перспективе затрагивают самые основы картины мира, то значимость их хотят понимать достаточно широко. Напротив, в нашем случае главная забота состоит в том, как бы не показалось, что фиксируемые взаимосвязи претендуют на соседние области, за пределами весьма определенно очерченных границ. Историческое происхождение и сотворение религии здесь описано быть не может – показан только один из источников. При этом совершенно в стороне остается вопрос, возникает ли религия потому, что источник этот, встречаясь и сливаясь с иными, также относящимися к сфере еще-не-религиозного, производит ее, – или же религия уже обретает свою сущность и состав к тому времени, когда рассмотренные здесь источники вливаются как притоки в ее основное течение, так что их действие не привязано ни к какому определенному историческому моменту. Как душевная реальность религия не есть также некая готовая вещь, прочная субстанция. Она есть живой процесс, который – при всей неколебимости передаваемых традицией содержании – все-таки должен порождаться душой каждое мгновение. Именно в этом требовании, в том, чтобы религиозно данное беспрестанно захватывалось потоком чувства, движения которого все снова и снова должны придавать ему форму, подобно тому как капли вод, постоянно меняющиеся, создают устойчивую картину радуги, – в этом заключается сила и глубина религии. Поэтому ее генетическое объяснение вполне может охватывать не только историческое происхождение ее традиций, но и ту энергию (Krafte) современности, которая всякий раз заставляет нас добывать унаследованные от отцов религиозные сокровища, дабы владеть ими. Так что в этом смысле действительно есть “истоки” (Ursprunge) религии, появляющиеся и действующие спустя много времени после ее “происхождения” (“Ursprung”).
Однако еще важнее, чем отвергать здесь измышления исторической теории возникновения (религии), исключить какие бы то ни было вопросы об объективной истине религии, вытекающие из этого исследования ее связей. Если удастся понять религию как событие, состоявшееся в жизни человечества, исходя из внутренних условий самой этой жизни, то это еще отнюдь не имеет никакого отношения к проблеме, содержится ли в предметной, вне человеческого мышления положенной действительности нечто соответствующее этой психической действительности и подтверждающее ее. Так психология познания пытается понять, каким это образом наша картина мира является пространственной, простирающейся в трех изме
139
рениях, но она оставляет на долю совершенно иных исследований выяснение того, существует ли по ту сторону наших представлений мир вещей или нет. Конечно, всюду можно дойти до такой точки, где объяснение совокупности внутренних фактов, исходя из сугубо внутренних условий, уже недостаточно и лишь внешняя действительность способна замкнуть причинный круг действительности внутренней. Но такую возможность или необходимость должен принимать во внимание только тот, кто желает исчерпывающим образом постигнуть сущность и возникновение религии, – а к нам это не относится, поскольку мы попытались всего лишь проследить направление только одного из лучей, сходящихся в фокусе религии.
И наконец, самое важное: значение религии для чувства, т.е. отражающееся в самых интимных глубинах души действие представлений о божественном, совершенно независимо от всех предположений о том, каким образом эти представления возникли. В этом пункте наиболее сильно непонимание историко-психологического выведения идеальных ценностей. Широкие круги до сих пор представляют себе дело так, будто идеал разоблачен и лишен притягательности, будто достоинство чувства принижено, если возникновение его не есть уже непостижимое чудо, творение из ничего; будто понимание становления ставит под вопрос ценность ставшего; будто низменность исходного пункта принижает высоту достигнутой цели, а непривлекательная простота отдельных элементов разрушает высокое значение продукта, состоящее в совместном действии, оформлении и переплетении этих элементов. Это – дурацкое, путаное убеждение, что человеческое достоинство осквернено происхождением человека от низшего рода животных, – как будто это достоинство не основывается на том, что человек в действительности есть, и не все равно, откуда он берет свое начало. То же самое убеждение всегда будет противиться пониманию религии, которое исходит из элементов, самих по себе еще религией не являющихся. Но именно такому убеждению, будто возможно сохранить достоинство религии, отвергнув ее историко-психологическое выведение, можно поставить в упрек слабость религиозного сознания. Очень уж малы должны быть его внутренняя прочность и глубина чувства, если оно видит угрозу в познании пути своего становления, да и вообще считает себя сколь-нибудь этим задетым. Ведь подобно тому, как подлинную и самую глубокую любовь к человеку не тревожит приходящая позже ясность относительно причин ее возникновения, а ее торжествующая сила обнаруживает себя в том, что она живет и после того, как все эти предшествующие условия отпали, – так всю силу субъективного религиозного чувства докажет только та уверенность, с какой оно покоится в себе самом и ставит свою глубину и интимность совершенно по ту сторону всех источников возникновения, к которым его могло бы свести познание.