Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории

ОГЛАВЛЕНИЕ

Время царя Алексея Михайловича (1645—1676)

В 1645 г. скончался царь Михаил Федорович, а через месяц умерла и жена его, так что Алексей Михайлович остался сиротой. Ему было всего 16 лет, и, конечно, он не самостоятельно начал свое замечательное царствование; первые три года государством правил его воспитатель Борис Иванович Морозов. Морозов был человек несомненно способный, но, как умно выразился Соловьев, "не умевший возвыситься до того, чтобы не быть временщиком". Три года продолжалось его "время", время лучшее, чем при Салтыковых, но все-таки темное.

На бедную, еще слабую средствами Русь при Алексее Михайловиче обстоятельства наложили столько государственных задач, поставили столько вопросов, требовавших немедленно ответа, что невольно удивляешься исторической содержательности царствования Алексея Михайловича.

Прежде всего внутреннее неудовлетворительное положение государства ставило правительству много задач юридических и экономических; выражаясь в челобитьях и волнениях (т. е. пользуясь как законными, так и незаконными путями), — причем волнения доходили до размеров разинского бунта, — они вызвали усиленную законодательную деятельность, напряженность которой нас положительно удивляет. Эта деятельность выразилась в Уложении, в Новоторговом уставе, в издании Кормчей книги и, наконец, в массе частных законоположений.

Рядом с крупными вопросами юридическими и экономическими поднялись вопросы религиозно-нравственные; вопрос об исправлении книг и обрядов, перейдя на почву догмата, окончился, как известно, расколом и вместе с тем сплелся с вопросом о культурных заимствованиях. Рядом с этим встал вопрос об отношении церкви к государству, ясно проглядывавший в деле Никона, в отношениях последнего к царю.

Кроме внутренних вопросов; назрел и внешний политический вопрос, исторически очень важный, — вопрос о Малороссии. С ее присоединением начался процесс присоединения к Руси отпавших от нее волостей, и присоединение Малороссии, таким образом, было первым шагом со стороны Москвы в деле ее исторической миссии, к тому же шагом удачным. До сих пор Литва и Польша играли в отношении Руси наступательную роль; с этих пор она переходит к Москве.

Со всеми этими задачами Москва, еще слабая, еще не готовая к их решению, однако, справлялась: государство, на долю которого приходилось столько труда, не падало, а росло и крепло, и в 1676 г. оно было совсем иным, чем в 1645 г.: оно стало гораздо крепче как в отношении политического строя, так и в отношении благосостояния.

Только признанием за Московским государством способности к исторической жизни и развитию можно объяснить общие причины этого явления. Это был здоровый организм, имевший свои исторические традиции и упорно преследовавший сотнями лет свой цели.

Внутренняя деятельность правительства Алексея Михайловича

Первые годы царствования и Соборное Уложение. Князь Яков Долгорукий, человек, помнивший время Алексея Михайловича, говорил Петру Великому: "Государь, в ином отец твой, в ином ты больше хвалы и благодарения достоин. Главные дела государей — три: первое — внутренняя расправа и главное дело ваше есть правосудие; в сем отец твой больше нежели ты сделал". Эти слова показывают, какое высокое мнение сложилось у ближайших потомков "гораздо тихаго" царя о его законодательной деятельности: его ставили даже выше Петра, хотя последний в наших глазах своими реформами и перерос отца.

К сожалению, вышеприведенные слова Долгорукого не могут быть относимы к первым трем годам царствования Алексея Михайловича, когда дела государства находились в руках вышеупомянутого Морозова: будучи опытным администратором, Морозов не любил забывать себя и свою родню и часто общие интересы приносил в жертву своим выгодам. Как дядька Алексея Михайловича, он пользовался большим влиянием на него и большой его любовью. Имея в виду обеспечить свое положение, он отстраняет родню покойной царицы и окружает молодого царя "своими". Далее, в 1648 г., временщик роднится с царем, женясь на Милославской, сестре государевой жены. В свою очередь, опираясь на родство с царем и на расположение Морозова, царский тесть Илья Данилович Милославский, человек в высшей степени корыстный, старался заместить важнейшие государственные должности своими не менее корыстолюбивыми, чем он, родственниками. Между последними особую ненависть народа навлекли на себя своим лихоимством начальник Пушкарского приказа Траханиотов и судья Земского приказа Леонтий Плещеев, действовавшие во имя одной и той же цели слишком уже явно и грубо. В начале июня 1648 г. это вызвало общий ропот в Москве, случайно перешедший в открытое волнение. Царь лично успокоил народ, обещая ему правосудие, и вместе с тем нашел нужным отослать Морозова из Москвы в Кириллов монастырь, а Траханиотов и Плещеев были казнены. В связи с московскими волнениями летом, в июле, произошли беспорядки в Сольвычегодске, в Устюге и во многих других городах; везде они направлялись против администрации.

Вскоре после московских беспорядков правительство решило приступить к составлению законодательного кодекса. Это решение невольно связывается в нашем представлении с беспорядками: такой давно не виданный факт, как открытый беспорядок в Москве, конечно, настойчивее и яснее всего показал необходимость улучшений в деле суда и законодательства. Так понимал дело и патриарх Никон; он говорил, между прочим, следующее: "Всем ведомо, что собор был (об Уложении) не по воле, боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинныя правды ради". Что в то время, т. е. в 1648—1649 гг., в Москве действительно чувствовали себя неспокойно, есть много намеков. В начале 1649 г. один из московских посадских, Савинка Корепин, осмелился даже утверждать, что Морозов и Милославский не сослали князя Черкасского, "боясь нас (т. е. народа), для того, что весь мир качается".

Необходимость улучшений в деле суда и законодательства чувствовалась на каждом шагу, каждую минуту — и правительством и народом. О ней говорила вся жизнь, и вопросом праздного любопытства кажется вопрос о том, когда было подано челобитье о составлении кодекса, о котором (челобитье) упоминается в предисловии к Уложению (этим вопросом много занимается Загоскин, один из видных исследователей Уложения). Причины, заставлявшие желать пересмотра законодательства, были двояки. Прежде всего, была потребность кодификации законодательного материала, чрезвычайно беспорядочного и случайного. С конца XV в. (1497 г.) Московское государство управлялось Судебником Ивана III, частными царскими Указами и, наконец, обычаем, "пошлиною" государственной и земской. Судебник был преимущественно законодательством о суде и лишь мимоходом касался вопросов государственного устройства и управления. Пробелы в нем постоянно пополнялись частными указами. Накопление их после Судебника повело к составлению второго Судебника, "царского" (1550 г.). Но и царский Судебник очень скоро стал нуждаться в дополнениях и потому дополнялся частными указами на разные случаи. Эти указы называются часто "дополнительными статьями к Судебнику". Они собирались в приказах (каждый приказ собирал статьи по своему роду дел) и затем записывались в "Указных книгах". Указной книгой приказные люди руководились в своей административной или судебной практике; для них указ, данный на какой-нибудь отдельный случай, становился прецедентом во всех подобных случаях и таким образом обращался в закон. Такого рода отдельных законоположений, иногда противоречащих друг другу, к половине XVII в. набралось огромное число. Отсутствие системы и противоречия, с одной стороны, затрудняли администрацию, ас другой — позволяли ей злоупотреблять законом. Народ же, лишенный возможности знать закон, много терпел от произвола и "неправедных судов". В XVII столетии в общественном сознании ясна уже потребность свести законодательство в одно целое, дать ему ясные формулы, освободить его от балласта и вместо массы отдельных законов иметь один кодекс.

Но не только кодекс был тогда нужен. Мы видели, что после смуты при Михаиле Федоровиче борьба с результатами этой смуты — экономическим расстройством и деморализацией — была неудачна. В XVII в. все обстоятельства общественной жизни вызывали общую неудовлетворенность: каждый слой населения имел свои pia desideria и ни один из них не был доволен своим положением. Масса челобитий того времени ясно показывает нам, что не частные факты беспокоили просителей, а что чувствовалась нужда в пересоздании общих руководящих норм общественной жизни. Просили не подтверждения и свода старых законов, которые не облегчали жизни, а их пересмотра и исправления сообразно новым требованиям жизни, — была необходимость реформ.

К делу составления кодекса были привлечены выборные люди, съехавшиеся на собор из 130 (если не более) городов. Среди выборных насчитывалось до 150 служилых и до 100 тяглых людей. Московских же дворян и придворных чинов на соборе было сравнительно мало, потому что от них теперь потребовали также выборных, а не допустили их, как прежде допускали, поголовно. Дума и освященный собор участвовали в полном своем составе. По полноте представительства этот собор можно назвать одним из удачнейших. (Мы помним, что на соборе 1613 г. участвовали представители только 50 городов). Этим выборным людям новое Уложение было "чтено", как выражается предисловие нового кодекса.

Рассматривая этот кодекс или, как его называли, "Уложение", мы замечаем, что это, во-первых, не Судебник, т. е. не законодательство исключительно о суде, а кодекс всех законодательных норм, выражение действующего права государственного, гражданского и уголовного. Состоя из 25 глав и почти тысячи статей, Уложение обнимает собой все сферы государственной жизни. Это был свод законов, составленный из старых русских постановлений с помощью права византийского и литовского.

Во-вторых, Уложение представляет собой не механический свод старого материала, а его переработку; оно содержит в себе многие новые законоположения, и когда мы всматриваемся в характер их и соображаем их с положением тогдашнего общества, то замечаем, что новые статьи Уложения не всегда служат дополнением или исправлением частностей прежнего законодательства; они, напротив, часто имеют характер крупных общественных реформ и служат ответом на общественные нужды того времени.

Так, Уложение отменяет урочные лета для сыска беглых крестьян и тем окончательно прикрепляет их к земле. Отвечая этим настоятельной нужде служилого сословия, Уложение проводит тем самым крупную реформу одной из сторон общественной жизни.

Далее, оно запрещает духовенству приобретать вотчины. Еще в XVI в. шла борьба против права духовенства приобретать земли и владеть вотчинами. На это право боярство да и все служилые люди смотрели с большим удовольствием. И вот сперва в 1580 г. было запрещено вотчинникам передавать свои вотчины во владение духовенства по завещанию "на помин души", а в 1584 г. были запрещены и прочие виды приобретения духовенством земель. Но духовенство, обходя эти постановления, продолжало собирать значительные земли в своих руках. Неудовольствие на это служилого сословия прорывается в XVII в. массой челобитных, направленных против землевладельческих привилегий и злоупотреблений духовенства вообще и монастырей в частности. Уложение удовлетворяет этим челобитьям, запрещая как духовным лицам, так и духовным учреждениям приобретать вотчины вновь (но прежде приобретенные отобраны не были). Вторым пунктом неудовольствия против духовенства были различные судебные привилегии. И здесь новый законодательный сборник удовлетворил желанию населения: им учреждается Монастырский приказ, которому с этих пор делается подсудным в общем порядке духовное сословие, и ограничиваются прочие судебные льготы духовенства.

Далее, Уложение впервые со всей последовательностью закрепляет и обособляет посадское население, обращая его в замкнутый класс: так посадские становятся прикрепленными к посаду. Из посада теперь нельзя уйти, зато и в посад нельзя войти никому постороннему и чуждому тяглой общине.

Исследователи замечали, конечно, тесную связь между всеми этими реформами и обычными жалобами земщины в первой половине XVII столетия, но недавно только в научное сознание вошла идея о том, что выборным людям пришлось не только "слушать" Уложение, но и самим выработать его. По ближайшему рассмотрению оказывается, что все крупнейшие новизны Уложения возникли по коллективным челобитьям выборных людей, по их инициативе, что выборные принимали участие в составлении и таких частей Уложения, которые существенно их интересов не касались. Словом, оказывается, что, во-первых, работы по Уложению вышли за пределы простой кодификации, и, во-вторых, что реформы, проведенные в Уложении, основывались на челобитьях выборных и проведены к тому же согласно с духом челобитий.

Здесь-то и кроется значение Земского собора 1648—1649 гг.: насколько Уложение было реформой общественной, настолько оно в своей программе и направлении вышло из земских челобитий и программ. В нем служилые классы достигли большего, чем прежде, обладания крестьянским трудом и успели остановить дальнейший выход вотчин из служилого оборота. Тяглые посадские общины успели добиться обособления и защищали себя от вторжения в посад высших классов и от уклонений от тягла со стороны своих членов. Посадские люди этим самым достигли облегчения тягла, по крайней мере в будущем. Вообще же вся земщина достигла некоторых улучшений в деле суда с боярством и духовенством и в отношениях к администрации. Торговые люди на том же соборе значительно ослабили конкуренцию иностранных купцов через уничтожение некоторых их льгот. Таким образом, велико ли было значение выборных 1648 г., решить нетрудно: если судить по результатам их деятельности, оно было очень велико.

Политическое значение момента. Такова была победа средних классов на соборе 1648 г. От нового закона они выигрывали, а проигрывали их житейские соперники, стоявшие наверху и внизу тогдашней социальной лестницы. Как в 1612—1613 гг. средние слои общества возобладали благодаря своей внутренней солидарности и превосходству сил, так в 1648 г. они достигли успеха благодаря единству настроения и действия и численному преобладанию на соборе. И все участники "великого земского дела", каким было составление Уложения, понимали важность минуты. Одних она радовала: те, в чью пользу совершалась реформа, находили, что наступает торжество справедливости. "Нынеча государь милостив, сильных из царства выводит, — писал один дворянин другому, — и ты, государь, насильства не заводи, чтобы мир не поведал!" Некоторые даже находили, что следует идти далее по намеченному пути перемен. Так, курские служилые люди были недовольны своим выборным на соборе Малышевым и "шумели" на него, по одному выражению, за то, что "у государева у Соборного уложенья по челобитью земских людей не против всех статей государев указ учинен", а по другому выражению, за то, что "он на Москве розных их прихотей в Уложенье не исполнил". Но если одни хотели еще больше, чем получили, то другим и то, что было сделано, казалось дурным и зловещим. Закладчики, взятые из льготной частной зависимости в тяжелое государево тягло, мрачно говорили, что "ходить нам по колено в крови". По их мнению, общество переживало прямую смуту ("мир весь качается"), и обездоленной Уложением массе можно было покуситься на открытое насилие против угнетателей, потому что этой массы будто бы все боялись. Не одно простонародье думало таким образом. Патриарх Никон подвергал резкой критике Уложение, называя его "проклятою" и беззаконною книгой. По его взгляду, оно составлено "человеком прегордым", князем Одоевским несоответственно царскому указанию и передано Земскому собору из боязни пред мятежным "миром". Он писал: "То всем ведомо, что собор был не по воли, боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинныя правды ради". Разумеется, Никона волновали иные чувства, чем боярских закладчиков, в большой записке он доказывал, что первоначальные намерения государя заключались в том, чтобы просто собрать старые законы "ни в чем же отменно" и преподать их светскому обществу, а не патриарху и не церковным людям. Обманом же "ложнаго законодавца" Одоевского и междоусобием от всех черных людей вышел "указ тот же патриарху со стрельцом и с мужиком" и были допущены вопиющие нарушения имущественных и судебных льгот духовенства в новых законах, испрошенных земскими людьми. Поэтому Никон не признавал законности Уложения и не раз просил государя Уложение "отставить", т. е. отменить. Таково было отношение к собору и его Уложенной книге у самого яркого представителя и тогдашней иерархии. Можем быть уверены, что ему сочувствовали и прочие; реформа Уложения колебала самый принцип независимости и особенности церковного строя и подчиняла церковные лица и владения общегосударственному суду; мало того, она больно затрагивала хозяйственные интересы церковных землевладельцев. Сочувствия к ней в духовенстве быть не могло, как не могло быть и сочувствия к самому Земскому собору, который провел реформу. Боярство также не имело основания одобрять соборную практику 1648 г. В середине XVII столетия из рассеянных смутой остатков старого боярства как княжеского происхождения, так и с более простым "отечеством" успела сложиться новая аристократия придворно-бюрократического характера. Не питая никаких политических притязаний, это боярство приняло "приказный" характер, обратилось в чиновничество и, как мы видели, повело управление мимо соборов. Хотя новые бояре и их помощники, дьяки, сами происходили из рядового дворянства, а иногда и ниже, тем не менее у них был свой гонор и большое стремление наследовать не только земли старого боярства, но и землевладельческие льготы старого типа, когда-то характеризовавшие собой удельно-княжеские владения. Обработанные И. Е. Забелиным документы вотчин знаменитого Б. И. Морозова вводят нас в точное разумение тех чисто государственных приемов управления, какие существовали во "дворе" и в "приказах" Морозова. Вот эта-то широта хозяйственного размаха, поддерживаемая льготами и фактической безответственностью во всем, и послужила предметом жалоб со стороны мелкопоместного служилого люда и горожан. Уложение проводило начало общего равенства перед законом и властью ("чтобы Московскаго государства всяких чинов людям, от большаго и до меньшаго чину, суд и расправа была во всяких делех всем ровна") и этим становилось против московского боярства и дьячества за мелкую сошку провинциальных миров. Притязания этой сошки охранить себя посредством соборных челобитий от обид насильников московская администрация свысока называла "шумом" и "разными прихотьми", а шумевших — "озорниками". Тенденция Уложения и челобитья соборных людей никак не могли нравиться московской и боярской и дьяческой бюрократии.

Так, с ясностью обнаруживается, что созванный для умирения страны собор 1648 г. повел к разладу и неудовольствиям в московском обществе. Достигшие своей цели соборные представители провинциального общества восстановили против себя сильных людей и крепостную массу. Если последняя, не мирясь с прикреплением к тяглу и к помещику, стала протестовать "гилем" (т. е. беспорядками) и выходом на Дон, подготовляя там разиновщину, — то общественная вершина избрала легальный путь действий и привела правительство к полному прекращению Земских соборов.

Земский собор 1648 г. был самым полным, самым деятельным и самым влиятельным из соборов при новой династии. Почетно поставленные и обеспеченные казной на все времена работ в Москве, выборные люди привлекались иногда в ряды московской администрации не только для отдельных поручений, но и на должности по местному и центральному управлению. Им вместе с внешним почетом оказывалось и доверие. Но в то же время в обстоятельствах собора 1648 г. крылись уже причины быстрой развязки, конца соборов. Конец этот пришел так нежданно, что позднейшему наблюдателю он может показаться как бы переворотом в правительственной системе.

После собора об Уложении в Москве были еще соборы в 1650, 1651 и 1653 гг. Первый из них занимался вопросом об умиротворении Пскова, где тогда шло очень острое брожение. Два последних были посвящены вопросу о присоединении Малороссии. Последнее заседание собора 1653 г. происходило 1 октября, и более соборы в Москве не созывались. Можно думать, что от них московское правительство отказалось сознательно. После 1653 г., в тех случаях, когда признавалось необходимым обратиться к мнениям сведущих людей, в Москве созывали на совет уже не "всех чинов выборных людей", а представителей только того сословия, которое было всего ближе к данному делу. Так, в 1660, 1662—1663 гг. шли совещания бояр с гостями и тяглыми людьми г. Москвы по поводу денежного и экономического кризиса. В 1672 г. в Посольском приказе высшее московское купечество было привлечено к обсуждению армянского торга шелком; в 1676 г. тот же вопрос был предложен гостям в Ответной палате. В 1681—1682 гг. в Москве были две односословные комиссии: одна, служилая, занималась вопросами военной организации, другая, тяглая, — вопросами податного обложения; обе были под руководством одного представителя, князя В. В. Голицына, но ни разу не соединились в одну палату выборных. Только однажды члены служилой комиссии вместе с освященным собором и думой составили общее заседание для торжественной отмены местничества; но это, конечно, не был Земский собор в том смысле, как мы условились понимать этот термин. Прибегая к совету с экспертами в тех делах, где требовались специальные сведения, московская власть в общих делах, хотя бы и большой государственной важности, довольствовалась "собором" властей и бояр. Так, в 1673 и 1679 гг. экстренные денежные сборы ввиду войны с турками были назначены приговорами освященного сбора и думы. Ранее же такие сборы назначались неизменно Земскими соборами. Словом, после 1653 г. московское правительство систематически стало заменять соборы другими видами совещаний, на которые ему указывала традиция. Мы видели, что и комиссия сведущих людей при Боярской думе, и "соборы" властей и бояр существовали еще до смутного времени и были освящены еще большей давностью, чем выборные "советы всей земли". Признав последние нежелательными, легко обратились к первым, видя в них не меньше смысла, но больше удобств и безопасности.

Однако земские люди, заметив перемену в отношении власти к Земским соборам, не скрыли при случае, что со своей стороны они дорожат опальным учреждением. Когда в 1662 г. в смутную пору тяжелого денежного кризиса московское правительство неоднократно звало на совет московских гостей, людей гостиной и суконной сотен и черных сотен и слобод, то все эти люди в числе мер к пресечению кризиса предлагали созвать собор: "То дело всего государства, всех городов и всех чинов, — говорили гости и торговые люди, — и о том у великаго государя милости просим, чтобы пожаловал великий государь, указал для того дела взять изо всех чинов на Москве и из городов лучших людей по 5 человек, а без них нам одним того великаго дела на мере поставить невозможно". Черные люди просили того же: "О том великаго государя милости просим, чтобы великий государь указал взять изо всяких чинов и из городов лучших людей, а без городовых людей о медных деньгах сказать не уметь, потому что то дело всего государства и всех городов и всяких чинов людей". Но судьба соборов была уже решена, и великий государь соборов более не созывал.

После сказанного нами нет надобности много говорить о причинах прекращения соборов. Служа в XVII в. политическим органом средних классов московского общества, соборы были сначала в тесном единении с монархом, который в момент избрания своего сам был излюбленным вождем тех же средних классов. Дружное соправительство двух родственных политических авторитетов, царя и собора, продолжалось до того времени, пока верховная власть не эмансипировалась от сословных влияний и пока вокруг нее не сложилась придворно-аристократическая бюрократия. При первых же признаках разлада между земским представительством и "сильными людьми", между нижней и верхней палатами Земского собора 1648 г., правительственная среда перестает пользоваться помощью собора и прибегает к другим видам совещаний, существовавшим издавна в московском обиходе. Земскому собору перестают доверять, потому что связывают его деятельность с тем "в миру великим смятением", которое колебало государство в 1648—1650 гг. Власть ищет дальнейшей опоры уже не в соборах, а в собственных исполнительных органах: начинается бюрократизация управления, торжествует "приказное" начало, которому Петр Великий дал полное выражение в своих учреждениях.

Такова была внутренняя причина падения соборов. Не сомневаемся, что главным виновником перемены правительственного взгляда на соборы был патриарх Никон. Присутствуя на соборе 1648 г. в сане архимандрита, он сам видел знаменитый собор; много позднее он выразил свое отрицательное к нему отношение в очень резкой записке. Во второй половине 1652 г. стал Никон патриархом. В это время малороссийский вопрос был уже передан на суждение соборов. Когда же в 1653 г. собор покончил с этим вопросом, новые дела уже соборам не передавались. Временщик и иерарх в одно и то же время, Никон не только пас церковь, но ведал и все государство. При его-то власти пришел конец Земским соборам.

Внутренние затруднения. В деле составления Уложения интересна, между прочим, та частность, что готовые статьи его обнародовались в виде отдельных законоположений и приводились в исполнение ранее выхода в свет самого Уложения, напечатанного только в мае 1649 г. Таким образом, в Москве знали о результатах законодательных трудов раньше 1649 г. и на многие реформы смотрели с неодобрением. Те люди, против интересов которых шли реформы, позволяли себе тихомолком говорить непристойные речи. Но вместе с тем волнение в Москве было заметно настолько, что на 6 января 1649 г. москвичи ждали беспорядков. Однако их не было. Любопытно при этом, что недовольные реформами (много было недовольных прикреплением посадских) считали виновниками нововведений "старых неприятелей" Морозова и Милославского. Про них со злобой говорили, что царь Алексей "глядит все изо рта бояр Морозова и Милославскаго; они всем владеют".

В Москве, однако, дело обошлось благополучно. Но через год (в начале 1650 г.) начались беспорядки во Пскове, а за Псковом взволновался и Новгород. Бунтовали против бояр (т. е. администрации) и против Морозова с его "приятелями-немцами". В это время по договору со Швецией правительство отпускало в Швецию крупные суммы денег и большие запасы хлеба. Вывоз денег и хлеба за границу народ счел за измену со стороны бояр. "Бояре шлют хлеб и деньги немцам, а государь того не ведает", — говорил народ и задерживал "до государева указу" шведских гонцов с деньгами, а также не давал везти хлеб. В Новгороде мятеж окончился скоро, но псковские жители волновались гораздо упорнее. Замечательно, что во всех волнениях начала царствования Алексея Михайловича преимущественно участвовали промышленные слои населения, посадские люди. Причину этого, конечно, надо искать в очень тяжелом положении этих классов в половине XVII в. Во Пскове мятеж принял обширные размеры и очень острый характер. Местные власти потеряли всякий авторитет. Псковичи творили насилия и над посланными из Москвы для расследования дела думными людьми. Тогда в Москве решили в виде острастки употребить против Пскова военную силу. Кн. Хованский с небольшим отрядом осадил город, но псковичи не сдавались. В июле 1650 г. озабоченное мятежом московское правительство решается отправить из Москвы епископа Рафаила Коломенского с выборными москвичами для увещания мятежников, и это увещание подействовало лучше войск Хованского. Псковичи послушались и принесли повинную. Как серьезно смотрело на этот мятеж московское правительство, видно уже из одного факта созвания по поводу мятежа Земского собора в июле 1650 г., постановления которого, впрочем, неизвестны. Вероятно, они отличались мягкостью. Правительство вообще избегало тогда крутых мер, может быть, потому, что в то время была везде наклонность к волнениям; ни в одно царствование не было их так много, как в царствование Алексея Михайловича. Что волнения тогда были не в одном Пскове и что в Москве было не совсем спокойно, видно из того, что после собора в Посольский приказ были призваны московские тяглецы, которые получили здесь инструкции "извещать государя о всяких людях, которые станут воровские речи говорить".

В таком положении находились дела, когда назревал малороссийский вопрос. Из-за Малороссии Россия с 1654 г, втянулась в войну с Польшей. Несмотря на удачу войны, недостаток средств у правительства и плохое экономическое положение народа скоро дали себя знать. Правительству приходилось прибегать к экстренным сборам (в 1662 и 1663 гг. собиралась "пятая" деньга, как бывало при Михаиле Федоровиче), но и их не хватало, и правительство пробовало сокращать свои расходы. Однако, видя, что все такие попытки далеко не удовлетворяют желаемой цели, оно попробовало извернуться из затруднительного положения, произвольно увеличивая ценность ходившей монеты. В то время своих золотых у нас еще не было, а в обращении были голландские и немецкие червонцы, причем голландский червонец имел ценность одного рубля, а серебряный ефимок (талер) ходил от 42 до 50 коп., и, перечеканивая его в русскую серебряную монету, правительство из ефимка чеканило 21 алтын и 2 деньги, т. е. около 64 коп., и таким образом на каждом ефимке выгадывало 15—20 коп. (по словам Котошихина).

В этом, конечно, заключалась уже значительная выгода казне. Но ее хотели еще увеличить и стали ефимкам придавать ценность рубля; с этой целью клеймили их; клейменный ефимок везде принимался за рубль, неклейменные же ефимки ходили по обычной цене 42—50 коп. Такая мера правительства неминуемо повела к подделкам клейма на ефимках, а это последнее обстоятельство вызвало, в свою очередь, вздорожание припасов вместе с недоверием к новой монете. Тогда в 1656 г. боярин Ртищев предложил проект, состоявший в том, чтобы пустить в оборот, так сказать, металлические ассигнации, — чеканить медные деньги одинаковой формы и величины с серебряными и выпускать их по одной цене с ними. Это шло довольно удачно до 1659 г., за 100 серебряных коп. давали 104 медных. Затем серебро стало исчезать из обращения, и дело пошло хуже, так что в 1662 г. за 100 серебряных давали 300—900 медных, а в 1663 г. за 100 серебряных не брали и 1500 медных. Одним словом, здесь произошла история, аналогичная той, которая 80 лет спустя случилась с Джоном Ло во Франции. Почему же смелый проект Ртищева, который мог бы оказать большую помощь московскому правительству, так скоро привел его к кризису?

Беда заключалась не в самом проекте, смелом, но выполнимом, а в неумении воспользоваться им и в громадных злоупотреблениях. Во-первых, само правительство слишком щедро выпускало медные деньги и уже тем содействовало их обесцениванию. По словам Мейерберга, в пять лет выпущено было 20 млн. рублей — громадная для того времени сумма. Во-вторых, успеху дела помешали огромные злоупотребления. Тесть царя, Милославский, без стеснения чеканил медные деньги и, говорят, начеканил их до 100 тыс. Лица, заведовавшие чеканкой монеты, из своей меди делали деньги себе и даже позволяли, за взятки, делать это посторонним людям. Наказания мало помогли делу, потому что главные виновники и попустители (вроде Милославского) оставались целы. Рядом с этими злоупотреблениями должностных лиц развилась и тайная подделка монеты в народе, хотя подделывателей жестоко казнили. Мейерберг говорит, что, когда он был в Москве, до 400 человек сидело в тюрьме за подделку монеты (1661 г.); а по свидетельству Котошихина, всего "за те деньги" были "казнены в те годы смертной казнью больше 7000 человек". Сослано было еще больше, но зло не прекращалось; даже, говорят, из-за границы везли фальшивые деньги.

Таковы были причины, обусловившие неудачу московской финансовой операции. Прежде всего открытое недоверие к медным деньгам появилось в новоприсоединенной Малороссии, где от московских войск, получавших жалованье медными деньгами, вовсе не стали брать их. И на Руси проявилось то же самое: кредиторы, например, требовали от должников уплаты долга серебром и не хотели брать меди. Появилась с обесценением медных денег страшная дороговизна, так что многие умирали с голода, как говорит Котошихин, а в то же время подати увеличивались платежом "пятой деньги" на польскую войну. При таких обстоятельствах в Москве и других местах заметно стало волнение. Приписывая вину своего тяжелого положения нелюбимым боярам и обвиняя их в измене и в дружбе с поляками, в июле 1662 г. народ, знавший о злоупотреблениях при чеканке монеты, поднял открытый бунт в Москве против бояр и толпой пошел к царю в Коломенское просить управы на бояр. "Тишайший царь" Алексей Михайлович лаской успел было успокоить толпу, но ничтожные случайные обстоятельства раздули волнения снова, и тогда бунтовщики были усмирены военной силой.

Видя неудачный исход своего предприятия, и без мятежных протестов правительство решило в 1663 г. отменить медные деньги, стало выдавать войску жалованье серебром и запретило частным лицам не только производить расчеты на медные деньги, но даже и держать их у себя; представлялось на выбор: или самим сливать медные деньги, или в известный срок представить в казну и получить за каждый рубль медный только десять денег серебряных, т. е. 1/20 часть первоначального курса. Эта неудачно окончившаяся операция тяжело отозвалась на благосостоянии народа, очень и очень многих приведя к полному разорению.

Все волнения середины XVII в., имевшие в основе своей экономическую неудовлетворенность населения, питали чувство протеста в массах, способствовали их брожению и подготовили исподволь то громадное движение, которым завершилась общественная жизнь времени царя Алексея. Мы говорим о бунте Стеньки Разина. Бунт этот был чрезвычайно силен и серьезен и, кроме того, значительно отличался от предыдущих волнений. Те имели характер местный, между тем как бунт Разина имеет уже характер общегосударственной смуты. Он явился результатом не только неудовлетворительности экономического положения, как то было в прежних беспорядках, но и результатом недовольства всем общественным строем. Прежние волнения, как мы знаем, не имели определенных программ, они просто направлялись против лиц и их административных злоупотреблений, между тем как разинцы, хотя и не имели ясно сознанной программы, но шли против "боярства" не только как администрации, но и как верхнего общественного слоя; государственному строю они противопоставляли казачий. Точно так же и люди, участвовавшие в восстании, были не прежней среды: здесь уже не было, как раньше, на первом плане городское тяглое население. Движение началось в казачестве, затем передалось крестьянству и, только отчасти, городским людям — посадским и низшим служилым людям.

В объяснение причин этого крупного движения мы имеем два мнения, прекрасно дополняющих друг друга. Это мнения Соловьева и Костомарова (позднее появился очерк проф. Фирсова).

Во время Алексея Михайловича, говорит Соловьев, не только не прекратился выход в казаки известной части народонаселения, но, напротив, число беглых крестьян и холопей, искавших этим путем улучшить свое положение, еще увеличилось вследствие тяжелого экономического положения народа. С присоединением Малороссии беглецы направились было туда, но московское правительство, не желая признавать Украину казацкой страной, требовало оттуда выдачи бежавших. Таким образом вольной "сиротскою дорогою" оставалась только дорога на Дон, откуда не было выдачи. Народа на Дону поэтому все прибывало, а средства пропитания сокращались; в половине XVII в. выходы из Дона и Днепра, т. е. в Азовское и Черное моря, были закрыты Польшей и татарами: воевать казакам и "зипунов доставать" стало негде. Впрочем, оставались еще Волга и Каспийское море, но устье Волги находится в руках Московского государства, там стоит Астрахань. Однако казачество потянулось к Волге; но сначала образуются мелкие разбойничьи шайки, приблизительно с 1659 г. Скоро у этих шаек находится способный вождь, и движение, начавшееся в малых размерах, все расширяется, и из мелких разбойничьих отрядов образуется огромная шайка, которая прорывается в Каспийское море и там добывает себе "богатые зипуны". Но возвращение из Каспийского моря на Дон было возможно только хитростью: надо было мнимой покорностью достать себе пропуск домой, обязавшись вторично не ходить на море. Этот пропуск дан, но казаки понимают, что другой раз похода на Каспий им безнаказанно не сделать: после их первой проделки дорога с Волги в море закрыта для них крепко. Лишась таким образом последнего выхода, голытьба казацкая опрокидывается тогда внутрь государства и поднимает с собой низшие слои населения против высших. "Таков смысл явления, известного в нашей истории под именем бунта Стеньки Разина", — заключает Соловьев (см.: Ист. Росс., т. XI, гл. I). Надо, однако, заметить, что его объяснения касаются только казачества и не выясняют тех причин, по которым казачье движение передавалось и земским людям.

Что касается Костомарова, то последний видит в бунте эпизод исконной борьбы "двух коренных укладов русского быта, удельно-вечевого и единодержавного" (в XVII в. их приличнее назвать государственным и казачьим). Нашествие Стеньки Разина не удалось, потому что казачество выдохлось, оно не могло стать "новым началом", внести в жизнь что-либо свежее, не могло, потому что само по себе было "старым укладом" и подверглось старческому разложению. Надо при этом заметить, что Костомаров не считает здесь казачество чем-то отдельно существующим, — для него казачество не есть общество, образовавшееся вне государственной территории; для него оно совокупность всех недовольных общественным строем и уходящих из этого строя на окраины государства. И таких в XVII в. было очень много. Мастерским, хотя и односторонним обзором внутреннего состояния Московского государства Костомаров показывает, "что причины побегов, шатаний и вообще недовольства обычным ходом жизни (т. е. вообще причины появления казачества) лежал и во внутреннем организме гражданского порядка", и его исследование достаточно объясняет нам, каким образом казачий бунт стал земским (см.: Костомаров. "Монографии и исследования", т. II).

Вообще в деле Стеньки Разина необходимо различать эти две стороны: казачью и земскую. Движение было сперва чисто казачьим и носило характер "добывания зипунов", т. е. простого, хотя и крупного, разбоя, направленного против русских и персиян. Вожаком этого движения был Степан Разин, составивший себе шайку из так называемой "голытьбы". Это были новые казаки, люди беспокойные, всегда искавшие случая погулять на чужой счет. Число такого рода "голутвенных" людей на Дону все увеличивалось от прилива беглых холопей — крестьян и частью посадских людей из Московского государства. Вот с такой-то шайкой и стал разбойничать Стенька, сперва на Волге и затем на берегах Каспийского моря. Разгромив берега Персии, казаки с богатой добычей воротились в 1669 г. на Волгу, а оттуда направились к Дону, где Разин стал пользоваться громадным значением, так как слава о его подвигах и богатствах, награбленных казаками, все более и более распространялась и все сильнее привлекала к нему голутвенных людей. Перезимовав на Дону, Разин стал разглашать, что идет против московских бояр, и, действительно, набрав шайку, летом 1670 г. двинулся на Волгу, уже не с разбоем, а с бунтом. Взяв почти без боя Астрахань и устроив город по образцу казачьих кругов, атаман двинулся вверх по Волге и таким образом дошел до Симбирска. Здесь-то стала подниматься и земщина, повсюду примыкая к казакам на их пути, восставая против высших классов "за царя против бояр". Крестьяне грабили и убивали своих помещиков, соединялись в шайки и примыкали к казакам. Возмутились и приволжские инородцы, так что силы Разина достигли огромных размеров; казалось, все благоприятствовало его планам взять Нижний и Казань и идти на Москву, как вдруг его постигла неудача под Симбирском. Стенька потерпел поражение от князя Барятинского, у которого часть войска была обучена европейскому строю. Тогда, оставив крестьянские шайки на произвол судьбы, Разин бежал с казаками на юг и попытался поднять весь Дон, но здесь был схвачен старыми казаками, всегда бывшими против него, свезен в Москву и казнен (в 1671 г.). Вскоре было подавлено и земское восстание внутри государства, хотя крестьяне и холопы продолжали еще некоторое время волноваться, да в Астрахани еще свирепствовала казацкая шайка под начальством Васьки Уса. Но и Астрахань сдалась наконец боярину Милославскому, и главные мятежники были казнены.

Напряжение законодательной деятельности. Теперь уместно будет возвратиться к обзору законодательной деятельности Алексея Михайловича, который мы начали оценкой Уложения 1648—1649 гг.

Мы уже говорили о значении этого Уложения, бывшего не только сводом законов, но и реформой, давшей чрезвычайно добросовестный ответ на нужды и запросы того времени. Оно одно составило бы славу царствования Алексея Михайловича, но законодательство того времени не остановилось на нем. Отношения между законодательством и жизнью таковы, что последняя всегда опережает первое, общественная жизнь всегда ускользает из рамок известного кодекса. Закон обыкновенно выражает и закрепляет собой один момент в течении государственной жизни и общественных отношений, между тем как жизнь непрестанно развивается и усложняется, с каждой новой минутой требует новых законодательных определений и упраздняет частности в законодательстве, словом, отражается на нем. Чем содержательнее жизнь, чем быстрее она прогрессирует, тем скорее и глубже совершаются изменения в законодательстве, и наоборот, чем больше застоя в жизни, тем неподвижнее законодательство. XVII век далеко не был временем застоя. Со времени Алексея Михайловича уже резкими чертами отмечается начало преобразовательного периода в жизни Московского государства, является сознательное стремление к преобразованию начал нашей жизни, чего не было еще при Михаиле Федоровиче, когда правительство строило государство по старым досмутным образцам. Общество жило напряженно, и эта напряженность жизни очень скоро отозвалась на Уложении тем, что оно стало отставать от жизни и требовало изменений и дополнений. И вот, начиная с 1649 г. и вплоть до эпохи Петра Великого, появляется множество так называемых Новоуказных статей, вносивших в Уложение необходимые поправки и дополнения. Полное собрание законов, составленное Сперанским, задавшимся мыслью вместить в него все указы правительства, но не достигшим этой цели, за время с 1649 по 1675 г. вмещает 600 с лишком указных статей, за время Федора Алексеевича — около 300, а о 1682 по 1690 г. (т. е. до единодержавия Петра) — до 625. В сумме это составляет до 1535 указов, дополняющих Уложение.

Большинство их имело характер частных указов — указов на случай, возникших путем дьячих докладов в Боярскую думу, но среди этих частных постановлений встречаются часто, уже при Алексее Михайловиче, довольно обширные и развитые законоположения общего характера, которые служат несомненным свидетельством быстрого государственного роста.

Из таких общих законоположений, носящих характер отдельного кодекса постановлений относительно одной какой-нибудь сферы народной жизни, замечательны следующие:

1) Указ о таможенных пошлинах с товаров, возникший из челобитья торговых людей. Надо сказать, что в Московском государстве было замечательное разнообразие торговых пошлин. Товары при их передвижении много раз подвергались подробной оценке и оплачивались пошлинами. Купец платил повсюду: с него брали явочную пошлину, езжую, мыт и т. п. И вот в XVII в. правительство стремится свести эти пошлины к немногим видам. Значительная соляная пошлина 1646 г., обязанная своим происхождением любимцу царя Алексея — Морозову, является подобной попыткой, имевшей своим результатом неудовольствие народа против ее виновника. Попыткой, аналогичной вышеупомянутой, представляется указ 1653 г. о "взимании таможенных пошлин с товаров в Москве и городах с показаниями, по сколько взять и с каких товаров" (Полн. собр. зак., т. 1, № 107).

2) Такое стремление к упрощению пошлин сказалось и в "Уставной грамоте" 30 апреля 1654 г., трактующей об откупных злоупотреблениях, и в ограничении некоторых пошлин, особенно приезжей, причем последняя заменялась известным процентом с каждого рубля оценки товара (Полн. собр. зак., 1, № 122).

3) В известном "Новоторговом уставе" 1667 г. (Полн. собр. зак., 1, № 408), заменившем все торговые сборы прежнего времени одним сбором десяти денег с рубля, с особенной ясностью отражается вышеупомянутое желание правительства: вновь учрежденную пошлину в 10 денег постановлено было взимать с продавца при продаже товара; но в случае, если он заплатил часть ее раньше при покупке товара, он уплачивал при продаже его только то, что оставалось до 10 денег. Новоторговый устав, состоящий из 101 статьи (94 ст. + 7 дополнительных), представляет собой целое законодательство о торговле. В нем очень подробно разработаны правила относительно торговли русских купцов с другими государствами и торговли иностранцев в Московском государстве. Иностранцам была запрещена, между прочим, розничная торговля, продавать же оптом они могли только московским купцам и купцам тех городов, где они сами торговали. Этим, конечно, старались провести товар через возможно большее количество рук и тем способствовать таможенным выгодам казны. Кроме положений собственно о торговле Новоторговый устав старается обеспечить торговых людей от судебной волокиты и вообще от злоупотреблений администрации.

Все вышеприведенные новоуказные статьи имели в виду торговое и промышленное население и были, весьма вероятно, в некоторой связи с волнениями первой половины царствования Алексея Михайловича.

4) Более общим значением обладают "Новоуказные статьи о татебных, разбойных и убийственных делах" (ПСЗ, 1, № 431), изданные в январе 1669 г. и представляющие собой переработку и дополнение XXI и XXII глав Уложения (XXI гл. "О разбойных и татебных делах" и XXII гл. "О смертной казни и наказаниях"). Уголовное законодательство Московского государства сказало здесь свое последнее слово. К 130 статьям Уложения уголовного характера здесь оно прибавило 128 статей, из которых часть есть не что иное, как повторение предыдущего, другая же часть представляет переработку и дополнение действовавшего кодекса.

В обзоре законодательной деятельности Алексея Михайловича необходимо упомянуть еще об изданиях так называемой Кормчей книги, или Номоканона. Этим именем называются памятники греческого церковного права, заключающие в себе постановления византийских императоров и церкви относительно церковного управления и суда. Греческие Номоканоны, возникавшие в Греции с XI в., очень рано (по мнению А. С. Павлова, еще в XI в.) перешли в славянских переводах на Русь и получили у нас силу закона в церковных делах. На Руси они дополнялись позднейшими церковными постановлениями и светскими русскими законами (например, к ним прибавлялась в полном составе "Русская Правда"). Эти последние дополнения светского характера вызывались необходимостью для духовенства следить за развитием нашего законодательства по делам уголовным и особенно государственным, так как духовенство имело право судить население, жившее на его землях, и часто призывалось на совет к государям по делам светским.

В свою очередь, и светская власть нуждалась в знании Номоканона благодаря тому, что вошедшие в Номоканон постановления византийских императоров имели на Руси силу действующего права. Известные под именем градских законов, эти постановления применялись у нас в сфере светского суда и были приняты как источник при составлении Уложения. В 1654 г. царь Алексей Михайлович разослал для руководства воеводам выписки из этих градских законов, находящихся в Кормчей книге. Таково было значение Номоканона в древней Руси.

При Алексее Михайловиче в первый раз Кормчая была издана патриархом Иосифом в 1650 г.; но в 1653 г. это издание было исправлено Никоном, который нашел нужным прибавить к прежней Кормчей некоторые статьи, которых ранее не было; между прочим, им была прибавлена так называемая "Donatio Constantini", та самая подложная грамота Константина Великого, которой папы старались оправдать свою светскую власть. Подобная прибавка была сделана Никоном, конечно, в видах большего возвышения патриаршей власти.

Из нашего беглого обзора видно, какой плодовитостью отличалась законодательная деятельность времени Алексея Михайловича. Хотя эта деятельность и была одушевлена искренним желанием народной пользы и, постоянно прислушиваясь к земским челобитьям, давала по мере возможности благоприятные ответы на них, тем не менее она не успокаивала государства, прямым доказательством чего служат частые бунты и беспорядки в продолжение всего царствования.

Церковные дела при Алексее Михайловиче

Никон. Обратимся теперь к делам времени царя Алексея в сфере церковной. Значение тогдашних церковных событий было очень велико: тогда начался раскол, остающийся и теперь еще вопросом не только истории, но и жизни; тогда же возник вопрос об отношениях церковной и светской властей. И тот и другой вопросы связаны с деятельностью Никона. Поэтому прежде всего обратимся к самой личности замечательного патриарха.

Патриарх Никон, в миру Никита, один из самых крупных могучих русских деятелей XVI в., родился в мае 1605 г. в крестьянской семье, в селе Вельеманове близ Нижнего Новгорода. Мать Никиты умерла вскоре после его рождения, и ему, еще ребенком, пришлось много вытерпеть от мачехи, женщины очень злого нрава. Уже тут Никита выказал присутствие сильной воли, хотя постоянное гонение и не могло не оказать дурного влияния на его характер. Никита обнаружил необыкновенные способности, быстро выучился грамоте, и книга увлекла его. Он захотел уразуметь всю глубину божественного писания и удалился в монастырь Макария Желтоводского, где и занялся прилежным чтением священных книг. Но родня вызвала его из монастыря обратно. Никита женился, на двадцатом году был поставлен в священники и священствовал в одном селе. Оттуда по просьбе московских купцов, узнавших о его начитанности, Никита перешел в Москву. Но тут он был недолго: потрясенный смертью своих детей, умиравших один за другим, он ушел в Белое море и постригся в Анзерском скиту под именем Никона. Поссорившись там с начальным старцем Елеазаром, Никон удалился в Кожеозерскую пустынь, где и был игуменом с 1642 по 1646 г. На третий год после своего поставления он отправился по делам пустыни в Москву и здесь явился с поклоном к молодому царю Алексею Михайловичу, как вообще в то время являлись с поклоном к царю настоятели монастырей. Царю до такой степени понравился Кожеозерский игумен, что патриарх Иосиф, по царскому желанию, посвятил Никона в сан архимандрита Новоспасского монастыря в Москве, где была родовая усыпальница Романовых. В силу последнего обстоятельства набожный царь часто ездил туда молиться за упокой души своих предков и много беседовал с Никоном. Алексей Михайлович был из таких сердечных людей, которые не могут жить без дружбы, всей душой привязываются к людям, если те им нравятся по своему складу, — и вот он приказал архимандриту приезжать для беседы каждую пятницу во дворец. Пользуясь расположением царя, Никон стал "печаловаться" царю за всех обиженных и утесненных и, таким образом, приобрел в народе славу доброго защитника и ходатая. Вскоре в его судьбе произошла новая перемена: в 1648 г. скончался Новгородский митрополит Афанасий, и царь предпочел всем своего любимца. Иерусалимский патриарх Паисий рукоположил Новоспасского архимандрита в сан митрополита Новгородского. В Новгороде Никон стал известен своими прекрасными проповедями. Когда в Новгородской земле начался голод, он много помогал народу и хлебом и деньгами, да, кроме того, устроил в Новгороде четыре богадельни. В 1650 г. вспыхнул народный мятеж, и в образе действий Никона во время этих волнений мы уже видим проявление того крупного и решительного характера, который увидим и в деле раскола: он сразу наложил на всех коноводов мятежа проклятие и раздражил этим народ настолько, что подвергся даже насилию со стороны бунтовщиков. Но вместе с тем Никон ходатайствовал перед царем за новгородцев.

Будучи Новгородским митрополитом, Никон следил, чтобы богослужение совершалось с большей точностью, правильностью и торжественностью. А в то время, надо сказать, несмотря на набожность наших предков, богослужение велось в высшей степени неблаголепно, потому что для скорости разом читали и пели разное, так что молящиеся вряд ли что могли разобрать. Для благочиния митрополит уничтожил это "многогласие" и заимствовал киевское пение вместо так называемого "раздельноречнаго" очень неблагозвучного пения. В 1651 г., приехав в Москву, Никон посоветовал царю перенести мощи митрополита Филиппа из Соловецкого монастыря в столицу и этим загладить давний грех Ивана Грозного перед святителем. Царь послал (1652) в Соловки за мощами самого Никона.

В то время, когда Никон ездил в Соловки за мощами, скончался московский патриарх Иосиф (1652). На престол патриарший был избран Никон; он отвечал отказом на это избрание; тогда в Успенском соборе царь и окружавшие его со слезами стали умолять митрополита не отказываться. Наконец Никон согласился, но под условием, если царь, бояре, освященный собор и все православные дадут торжественный обет перед Богом, что они будут сохранять "евангельские Христовы догматы и правила св. апостолов и св. отец, и благочестивых царей законы" и будут слушаться его, Никона, во всем, "яко начальника и пастыря и отца краснейшаго". Царь, за ним власти духовные и бояре поклялись в этом, и 25 июля 1652 г. Никон был поставлен патриархом.

Книжное исправление и раскол. Одной из первейших забот Никона было исправление книг, т. е. дело, которое привело к расколу.

Мы знаем, что в богослужебных книгах было много неправильностей. Еще Иван IV на Стоглавом соборе поставил вопрос "о божественных книгах"; он говорил собору, что "писцы пишут книги с неправильных переводов, а написав, не правят". Хотя Стоглавый собор и обратил большое внимание на неправильности в рукописных книгах, тем не менее в своих постановлениях он сам впал в погрешность, узаконив, например, двоеперстие и сугубую аллилуйю. Об этих вопросах спорили на Руси еще в XV в., не зная, "двумя или тремя перстами креститься", "петь аллилуйя дважды или трижды" ("Псковские споры" в "Опытах" В. О. Ключевского). В первых печатных богослужебных книгах при Иване IV допущено было много ошибок; то же самое было и в книгах, напечатанных при Шуйском. Когда же после смуты был восстановлен Печатный двор, то прежде всего решили исправить книги. И вот в 1616 г. это дело было поручено Дионисию, известному нам архимандриту Троицкого монастыря, и монахам того же монастыря, Логгину, Филарету и другим "духовным и разумным старцам". Относительно Дионисия мы знаем, что это была за личность; добродушная и высокая его натура, умевшая будить в массах патриотизм в бедственное время смуты, оказалась неспособной к практической обыденной деятельности; архимандрит не мог держать в строгом повиновении себе братию. Большим, чем архимандрит, влиянием пользовались в монастыре певчие-монахи Логгин и Филарет, оба с удивительными голосами. Филарет был так невежественен, что искажал не только смысл духовных стихов, но и православное учение (например, Божество он почитал человекообразным). Оба они ненавидели Дионисия, и вот с такими-то личностями пришлось архимандриту приняться за дело исправления книг. Уже из одного того факта, что никто из "справщиков" книг не знал по-гречески, видно, что дело исправления не могло идти удовлетворительно. Да и мысль о проверке исправляемых книг по старым и русским и греческим рукописям никому не приходила в голову... Как бы то ни было, принялись за исправление. Между справщиками дело не обошлось без распрей. Вначале возник спор по следующему случаю: Дионисий вычеркнул в молитве водоосвящения ненужное слово "и огнем". Пользуясь этим, Логгин, Филарет и ризничий дьякон Маркелл отправили в Москву на Дионисия донос, обвинявший его в еретичестве.

В то время в Москве еще дожидались Филарета Никитича, и делами патриаршества управлял Крутицкий митрополит Иона — человек, не способный как следует рассудить это дело. Он стал на сторону врагов Дионисия. Кроме того, вооружили против Дионисия и царскую мать старицу Марфу, да и в народе распустили слух, что явились такие еретики, которые "огонь от мира хотят вывести". Дело кончилось осуждением Дионисия на заключение в Кириллов-Белозерский монастырь; но это заточение не было продолжительно. Вскоре в Москву приехал Иерусалимский патриарх Феофан, при котором возвратился и Филарет Никитич и был поставлен в патриархи. Снова произвели дознание о деле Дионисия и оправдали его; но в Москве все-таки продолжался спор о прилоге "и огнем". Филарет, не успокоенный доказательствами Феофана, просил его приехать в Грецию, хорошенько разузнать об этом прилоге. Феофан исполнил его просьбу и вместе с Александрийским патриархом прислал в Москву грамоты, подтверждавшие, что прибавка "и огнем" должна быть исключена. Таким образом, решено было уничтожить прилог.

Исправление книг не прекращалось и при патриархе Филарете (1619—1633) и Иосифе (1634—1640); но на исправление смотрели как на дело домашнее, ограничиваясь исправлением "ошибок пера", исправляя домашними средствами, т. е. не считая нужным прибегать к сличению наших книг с древнейшими греческими. Мысль о необходимости этих сличений, однако, проскользнула еще при Филарете: в 1632 г. приехал с Востока архимандрит Иосиф и был определен для перевода на славянский язык греческих книг, необходимых для церковных нужд, и книг на "латинские ереси", да и, кроме того, его обязали "учити на учительном дворе малых ребят греческого языка и грамоте". Но в начале 1634 г. Иосиф умер, и школа его заглохла.

И при патриархе Иосифе (1642—1652) исправление шло все тем же путем, т. е. исправляли русские люди, не обращаясь к греческим книгам. На дело исправления много влияли при Иосифе некоторые люди, ставшие потом во главе раскола; таковы протопопы Иван Неронов, Аввакум Петров и дьякон Благовещенского собора Федор, — из кружка Степана Бонифатьева, близкого к патриарху Благовещенского протопопа и царского духовника. Может быть, их влиянием и было внесено и распространено при Иосифе много ошибок и неправильных мнений в новых книгах, как, например, двоеперстие, которое стало с тех пор считаться единственным правым крестным знамением.

Но вместе с тем со времени Иосифа замечается поворот к лучшему. В 1640 г. пришло предложение Петра Могилы, киевского митрополита, устроить в Москве монастырь и школу по образцу коллегий западнорусского края. Затем, в 1645 г., приходит предложение Цареградского патриарха Парфения через митрополита Феофана об устройстве в Москве для печатания греческих и русских богослужебных книг типографии, а также и школы для русских детей. Но при Михаиле Федоровиче как то, так и другое предложение не встретило сочувствия. С воцарением Алексея Михайловича дела пошли иначе. Тишайший царь писал (в 1649 г.) преемнику Петра Могилы киевскому митрополиту Сильвестру Коссову, прося его прислать ученых монахов, и, согласно царскому желанию, в Москву приехали Арсений Сатановский и Епифаний Славинецкий, сделавшийся впоследствии первым ученым авторитетом в Москве. Они приняли участие в исправлении наших богослужебных книг. Одновременно с этим постельничий Федор Михайлович Ртищев устраивает под Москвой Андреевский монастырь, а в нем общежитие ученых киевских монахов, вызванных им с юга. Таким образом впервые входила к нам киевская наука.

В том же 1649 году в Москву приехал Иерусалимский патриарх Паисий и, присмотревшись к нашим богослужебным обрядам, указал царю и патриарху на многие "новшества". Это произвело огромное впечатление, так как по понятиям того времени дело шло об "ереси"; и вот возможность неумышленно впасть в ересь побудила правительство обратить большое внимание на эти "новшества" в обрядах и в книгах. Результатом этого была посылка монаха Арсения Суханова на Афон и в другие места с целью изучения греческих обрядов. Через несколько времени Суханов прислал в Москву известие, еще более взволновавшее всех, — известие о сожжении на Афоне тамошними монахами богослужебных книг русской печати, как признанных еретическими. В то же время московская иерархия решила обратиться за советом к цареградскому духовенству по поводу различных, с нашей точки зрения, не особенно важных, церковных вопросов, которые, однако, казались тогда "великими церковными потребами", главным же образом по поводу вопроса о знакомом уже нам "многогласии", об уничтожении коего сильно хлопотали, между прочим, Ртищев и протопоп Неронов. По совету с греками решились, наконец, в 1651—1652 гг. ввести в церковных службах единогласие. Таким образом, в русских церковных делах приобретал значение пример и совет Восточной греческой церкви.

С таким привлечением киевлян и греков к исправлению обрядов и книг в этом деле появился новый элемент — "чужой", и понемногу перешли от исправления незначительных ошибок к исправлению более существенных, которым, по понятиям того времени, присваивалось название ересей. Раздело принимало характер исправления ересей и к нему привлекалась чужая помощь, исправление теряло прежнее значение домашнего дела и становилось делом междуцерковным.

Но вмешательство в это дело чужих людей вызвало во многих русских людях неудовольствие и вражду против них. Враждебное отношение проявилось не только к грекам, но и к киевским ученым, к киевской латинской науке. Такая неприязнь в отношении к киевлянам обусловливалась фактом Брестской унии 1596 г.; начиная с того времени в Москве юго-западное духовенство стали подозревать в латинстве; много помогал этому и самый характер Киевской академии, устроенной Петром Могилой по образцу иезуитских коллегий запада. В ней, как мы знаем, важную роль играл латинский язык, а русские смотрели очень косо на изучение латыни, языка Римской церкви, подозревая, что изучающий латынь непременно совратится в "латинство". На всю южнорусскую интеллигенцию в Москве смотрели, как на "латинскую". Знакомый нам протопоп Неронов говорил как-то Никону: "А мы прежде всего у тебя слышали, что многажды ты говорил нам: гречане де, да и малые россияне потеряли веру и крепости добрых нравов у них нет". Но этими словами могло тогда выражаться враждебное отношение к латинству не одного Никона или Неронова, а очень и очень многих московских людей. К таким людям принадлежал и влиятельный кружок протопопа Вонифатьева; идеи этого кружка распространялись за его пределы и отозвались, например, в деле маленького московского человека Голосова, который не хотел учиться у киевских монахов, чтобы не впасть в ересь, и так говорил о Ртищеве: "Учится у киевлян Федор Ртищев грамоте, а в той грамоте и еретичество есть. Кто по латыни научится, тот с праваго пути совратится". Такие люди, как Голосов, не только самих киевлян считали еретиками, но и на тех людей, которые благоволили к киевлянам и их науке, смотрели как на еретиков. "Борис Иванович Морозов, — говорили москвичи, — начал жаловать киевлян, а это уже явное дело, что туда уклонился, к таким же ересям".

Такое же неприязненное отношение как к людям, отступившим от православия, было и к грекам, — здесь оно обусловливалось Флорентийской унией и подданством Греции туркам; для характеристики такого отношения приведем слова одного из образованных русских людей того времени, Арсения Суханова, о греческом духовенстве: "И папа не глава церкви и греки не источник, а если и были источником, то ныне он пересох"; "вы и сами, — говорил он грекам, — страдаете от жажды, как же вам напоять весь свет из своего источника?" На Руси уже давно выработалось неприязненное и несколько высокомерное отношение к грекам. Когда пал Константинополь и подпавшее турецкому игу греческое духовенство стало являться на Русь за "милостыней" от московских государей, в русском обществе и литературе появилась и крепла мысль о том, что теперь значение Константинополя как первого православного центра должно перейти к Москве, столице единственного свободного и сильного православного государства. С чувством национальной гордости думали наши предки, что одна независимая Москва может сохранить и сохраняет чистоту православия и что Восток в XV в. уже не мог удержать этой чистоты и покусился на соединение с папой. Стесненное положение восточного духовенства при турецком господстве служило в глазах москвичей достаточным ручательством в том, что греки не могут веровать право, как не могут право веровать русские люди в Литве и Польше, находясь под постоянным давлением католичества. К православным иноземцам у очень многих московских людей было недоверчивое и вместе гордое отношение. На них смотрели сверху вниз, с высоты самолюбивого сознания своего превосходства в делах веры.

И вдруг эти православные иноземцы, греческие иерархи и малороссийские ученые, становятся руководителями в деле исправления обрядов и книг Московской церкви. Понятно, что такая роль их не могла понравиться московскому духовенству и вызвала в самолюбивых москвичах раздражение. Людям, имевшим высокое представление о церковном первенстве Москвы, казалось, что привлечение иноземцев к церковным исправлениям необходимо должно было выйти из признания русского духовенства невежественным в делах веры, а московских обрядов — еретическими. А это шло вразрез с их высокими представлениями о чистоте православия в Москве. Этим оскорблялась их национальная гордость, и они протестовали против исправлений, исходя именно из этого оскорбленного национального чувства.

Никон, став патриархом, повел дело исправления более систематично, занялся исправлением не только ошибок, руководясь древними греческими списками, но и обрядов. По поводу последних он постоянно советовался с Востоком. Исправление обрядов было уже, по понятиям того времени, вторжением в область веры, т. е. непростительным посягательством. В деле исправления киявляне и Восток стали играть активную, даже первенствующую роль. Исправление стало окончательно делом междуцерковным. Появился и резкий протест.

Но прежде чем перейти к изложению того, как пошло исправление книг и обрядов при Никоне и как появились против него первые протесты, посмотрим, каковы были те неправильности в книгах, которые пришлось исправлять Никону:

1. В тексте церковных книг была масса описок и опечаток, мелких недосмотров и разногласий в переводах одних и тех же молитв. Так, в одной и той же книге одна и та же молитва читается разно: то "смертию смерть наступи", то "смертию смерть поправ". Из этой массы несущественных погрешностей более вызывали споров и более значительными считались следующие: 1) лишнее слово в VIII члене Симв. Веры, — "и в Духа Св. Господа истиннаго и животворящаго". 2) Начертание и произношение имени Иисус — Исус. 3) Искажение церковных отпусков на Богородичные и другие праздники: "Христос истинный бог наш", говорил священник, "молитвами Пречистыя Его Матери честнаго и славнаго Ея рождества и всех святых помилует и спасет нас". Или: Христос молитвами его Матери, "честнаго и славнаго Ея введения или благовещения" и т. д. На празднование честных вериг Апостола Петра (16 января) говорили: "Христос... молитвами всехвальнаго Ап. Петра, честных его вериг"... и т. д.

2. Наиболее выдающиеся отступления нашей церкви от Восточной в обрядах были таковы: 1) проскомидия совершалась на 7 просфорах вместо 5; 2) пели сугубую аллилуйя, т. е. два раза вместо трех, вместо трегубой; 3) совершал и хождение по-солон, вместо того, чтобы ходить против солнца; 4) отпуск после часов священник говорил из царских врат, что теперь не делается; 5) крестились двумя перстами, а не тремя, как крестились на Востоке, и т. д.

Из этого перечня видно, что все отступления Русской церкви от Восточной не восходили к догматам, были внешними, обрядными; но в глазах наших предков обряд играл большую роль, и всем этим отступлениям они придавали огромное значение, смотря на них, как на "ереси".

Перейдем теперь к Никоновым реформам. Еще в 1649 г., до вступления Никона на патриарший престол, приехавший в Москву патриарх Паисий Иерусалимский указал, о чем сказано выше, на некоторые новшества в Русской церкви. Когда он отправился домой, то с ним был отправлен на Восток Арсений Суханов для изучения восточных обрядов и для сбора старинных церковных книг. В 1651 г. был в Москве митрополит Назаретский Гавриил и тоже указал на отступление обрядов Русской церкви от Восточной. То же в 1652 г. сделал и патриарх Константинопольский Афанасий. Тогда же (1652 г.) пришло известие с Афона, что там старцы объявили еретическими и сожгли московские печатные книги с двоеперстием. В 1653 г. возвратился Суханов с Востока и в своем отчете, который носит название "Проскинитарий", констатировал разницу обрядов в Москве и на Востоке, хотя сам относился скептически ко всему Востоку. Такая многочисленность указаний о различиях Московской церкви от Восточной показала московской иерархии необходимость проверки церковных обрядов и их исправления, если бы они оказались неправильными.

Ко времени вступления на патриарший престол у Никона созрела мысль о необходимости такой проверки и исправления. Став патриархом и разбирая патриаршую библиотеку, он нашел в ней грамоту об утверждении патриаршества, в коей говорилось о необходимости полного согласия православных церквей и о строжайшем соблюдении догматов. Это побудило его к исследованию, не отступила ли русская церковь от православного греческого закона. Как в Символе Веры, так и в других книгах он сам увидел отступления. Но решиться сразу на гласную систематическую проверку всех этих отступлений было трудно по важности самого дела, и Никон начал свои реформы частными мерами. Он 1653 г. вместо 12 указал 4 земных поклона во время чтения молитвы "Господи и Владыко живота моего". Эта реформа, весьма некрупная, тем не менее показалась нестерпимой многим московским священникам, именно, кружку Иосифовскому, в центре которого был Стефан Вонифатьев, Благовещенский протопоп, и Ив. Неронов, священник московского Казанского собора. К этому же кружку примыкали Юрьевский протопоп Аввакум и др. К этому кружку в былое время принадлежал и сам Никон. Вместе с прочими членами кружка он отличался национально-охранительным настроением, которое, однако, утратил, когда стал во главе церкви и получил более широкий кругозор. Перемена его взглядов не осталась неизвестной его старым приятелям. Эти лица, недовольные утратой того влияния, каким они пользовались при Иосифе, недовольные постоянными толками об исправлениях и присутствием греков и киевлян, собрались обсуждать новую меру Никона и нашли ее еретической. "Задумалися, сошедшися между собою, — говорил Аввакум, — видим я ко зима хочет быти: сердце озябло и ноги задрожали".

Увидели они, что толки об исправлениях начинают переходить в дело и, не сочувствуя этому, составили и подали царю челобитную на Никона. В челобитной говорилось не только о новой мере Никона, но и о двоеперстии, о котором тогда еще не было решено; Никон обвинялся в ереси. Очевидно, что московские попы знали о намерениях Никона, о готовящейся реформе и уже заранее протестовали против нее. Челобитная их была безуспешна. Из-за нее, однако, между Никоном и этим кружком начались неудовольствия и произошел окончательный разрыв, который привел к ссылке некоторых членов кружка.

На духовном соборе в 1653 г. разбиралось дело Логгина, судившегося по доносу воеводы Муромского за оскорбление святыни; на соборе протопоп Неронов, вступившийся за Логгина, высказал много горького и дерзкого Никону и за это собором был послан в монастырь на смирение. Аввакум, поссорясь после ссылки Неронова с другими священниками Казанского собора, устроил всенощную в сарае на том основании, как он говорил, что в "некоторое время и конюшня де иные церкви лучше". Он был арестован и осужден вместе с Логгином как за это бесчинство, так и за то, что они подали царю на патриарха жалобу по поводу осуждения Неронова. Аввакум был сослан в Тобольск. Это столкновение Никона с влиятельным кружком московских попов при самом первом шаге задуманных им исправлений показало ему всю невозможность действовать при церковных исправлениях одному. Его личные распоряжения и в будущем могли вызвать такое же противоречие. Необходимо было поэтому созвать собор, который своим авторитетом поддержал бы и узаконил дело исправления. И вот весной 1654 г. патриарх с государем созывают церковный собор; на нем было: 5 митрополитов, 5 архиепископов и епископов, 11 архимандритов и игуменов и 13 протопопов. Собор начался речью Никона, в которой он указал на неисправность наших книг и обрядов и доказывал необходимость их исправления. Собор признал, что исправление необходимо, и постановил, что книги все надо исправить, сверяясь с древними и греческими книгами. Только епископ Павел Коломенский подал особое мнение; против реформ он ничего не имел, но, в частности, был против вновь положенного количества поклонов за молитвой "Господи и Владыко живота моего". Это противоречие собору не прошло Павлу Коломенскому даром: он был скоро Никоном сослан.

Но это самое противоречие показывало, что определение Русского собора может быть некоторыми не признано, что в таком важном деле, как исправление, нужен высший авторитет. Никону стало ясно, что для более успешного действия ему необходимо заручиться авторитетом всей Восточной церкви. Поэтому, начиная приводить в исполнение постановления собора 1654 г., патриарх и царь посылают (1654) в Константинополь свои грамоты, заключающие 26 вопросов по делу исправления, и просят Константинопольского патриарха Паисия ответить на эти вопросы. Паисий созвал собор константинопольского духовенства и "деяния" этого собора, вполне одобряющие планы Никона и постановления Московского собора 1654 г., послал в Москву. Таким образом Греческая церковь официально была привлечена к делу исправления русских книг.

Еще раньше, собирая в Москву древние славянские книги, Никон теперь (1654 г.) вторично посылает Арсения Суханова на Восток собирать древние греческие книги. Благодаря сочувствию и содействию афонских монахов, Суханову удается вывезти с Афона до 500 книг. С таким же сочувствием к Никону отнеслись и патриархи Антиохийский и Александрийский; они со своей стороны присылали древние книги в Москву.

Одновременно с собиранием новых материалов для работ по исправлению книг, во главе исправлений были поставлены новые лица — киевский иеромонах Епифаний Славинецкий, Арсений Сатановский и греки: Дионисий, "святогорец" с Афона, и Арсений-Грек, учившийся в Риме и Венеции. Последнего, когда он был в Малороссии и Греции, греки и южане считали за еретика-католика, а потому, по прибытии в Москву, он был послан на три года в Соловки на испытание. Когда соловецкие монахи признали ею православным, Никон взял его к себе в справщики. Но молва о его еретичестве продолжала ходить по Москве, и его присутствие соблазняло многих приверженцев старины (например, Неронова).

Первая исправленная книга, "Служебник", труд новых справщиков, была наконец выпущена в 1655 г. Эта книга предварительно была прочтена на духовном соборе, нарочно для того созванном, и одобрена присутствовавшими на нем греческими иерархами: патриархом Антиохийским Макарием и автокефальным митрополитом Сербским Гавриилом.

Одновременно с исправлением книг совещались и об исправлении обрядов, для чего созывались соборы, и на соборе 1656 г. впервые занялись вопросом о двоеперстии. Между тем в народе проявлялся ропот на новшества: новых книг местами не хотели принимать, считая их испорченными. Но людей, могущих стать во главе протестующих, пока не было. Только Иван Неронов, который был в ссылке в Спасо-Каменском монастыре, стал как бы центром движения против Никона на севере, где он восстановлял народ на патриарха. Затем ему удалось бежать из ссылки в самую Москву, здесь он долго скрывался от Никона и энергично пропагандировал против него. На соборе 1656 г. Неронов (хотя и не был сыскан) был осужден и предан анафеме вместе с своими единомышленниками. Хотя потом Неронов сам явился к Никону и был Никоном прощен, хотя эта распря окончилась примирением, тем не менее некоторые исследователи (митрополит Макарий) это анафематствование считают за начальный момент раскола.

такжело шло до оставления Никоном патриаршего престола в 1658 г. Соображая все обстоятельства исправления книг и обрядов и протесты против этих исправлений за время 1653—1658 гг. (с начала их до удаления Никона), мы можем сказать, что, с одной стороны, Никон вполне сознательно приступил к делу исправления и был в нем активным деятелем, но он не решался своей властью делать много и почти на все свои меры требовал санкции соборов, и не только русских, но и восточных. Эта санкция всей католической церкви касательно частных дел Русской церкви придавала делу особую торжественность и сообщала ему характер общецерковного искоренения ересей в Русской церкви. Взгляд на старые русские обрядности как на ереси несомненно существовал в то время и сказался на соборе 1656 г. (против Неронова).

Гораздо легче относился к отступлениям Русской церкви Константинопольский собор 1654—1655 гг.

В свою очередь, в глазах поклонников старинной обрядности поправки Никона прямо были ересями, и протестовали эти люди против Никона именно потому, что он вводил "еретические" новшества.

Но, обращаясь к протестам против Никона, мы должны заметить, с другой стороны, что в промежуток времени с 1653 г. по 1658 г. противодействие Никону не выражалось резко и в больших размерах. Только Неронов со своими резкостями явился определенным протестантом. Замечательно, что противодействие исправлению проявлялось раньше, чем принимались меры исправления: протестовали тогда, когда еще существовали лишь проекты реформ (мы видели, что московские священники подали царю еще в 1653 г. челобитье против Никона в защиту двоеперстия, хотя двоеперстие стало возбраняться лишь с 1655—1656 гг.). Это противодействие Никону исходило первоначально из одного кружка священников, которые были влиятельны при Иосифе и потеряли вес при Никоне; явилось оно частью по личной неприязни к Никону, частью из чувства национальной гордости, оскорбленной тем, что дело исправления переходило в нерусские руки. Далее это противодействие патриарху, повторяем, не перешло до 1658 г. в открытый раскол, не проявлялось резко, хотя протестовавшему кружку тайно сочувствовали многие (об этом свидетельствует, между прочим, Павел Алеппский, дьякон патриарха Макария Антиохийского, бывший с патриархом в 50-х годах XVII в. в Москве и оставивший любопытные записки).

Так стояло дело в момент удаления Никона с патриаршего престола в 1658 г. После же удаления Никона противодействие реформам церковным быстро разрастается.

По удалении Никона во главе Русской церкви стал Крутицкий митрополит Питирим. В деле исправления первое место занимали те же справщики, оно велось в том же направлении, но без Никона не было прежней энергии. Протест против исправления, значительно подавляемый личными свойствами, громадной властью и влиянием Никона, становится с его удалением все яснее, смелее и настойчивее. Во главе его, как и прежде, стоит Неронов, человек неглупый и резкий, интриган, способный на донос; он был прежде избалован московскими властями и был влиятелен по своему положению (протопоп московского Казанского собора). В деле противодействия иерархии он то приносит ей раскаяние, то от нее отпадает; нужно сказать, что он играл роль между протестующими больше благодаря своему положению, нежели личным достоинством. Другой вожак — протопоп Аввакум. Это был крупный самородок, очень умный от природы, не необразованный человек. "Аще я и не смыслен гораздо, неученый человек, — говорил он сам про себя, — не учен диалектики и риторики и философии, разум Христов в себе имам, яко же и апостол глаголет аще и невежда словом, но не разумом". Подобная самоуверенность речи вызывалась в Аввакуме не самомнением. Аввакум — фанатик (он видит видения и верит в свое непосредственное общение с Богом); но он честен и неподкупен, он способен слепо проникаться одним каким-нибудь чувством, готов на мучения. Он спокойно говорит в одной из своих челобитных царю: "Вем, яко скорбно тебе, государь, от докуки нашей... Не сладко и нам, егда ребра наши ломают и, развязав нас, кнутьем мучат и томят на морозе гладом... А все церкви ради Божия страждем", — добавляет он и дальше повествует о всех своих страданиях за веру. Он и умер, верный себе, мученической смертью. В его чрезвычайно интересных сочинениях проглядывают иногда нетерпимость, изуверство, но есть в них и очень симпатичные и вызывающие к нему уважение черты. Из новых вожаков, выдвинувшихся уже после удаления Никона, известны следующие лица: епископ Вятский Александр, прежде произносивший анафемы против Неронова, а потом приставший к протестующим; поп Лазарь, сосланный в 1661 г. за обличение новшеств, личность очень несимпатичная (известный серб Юрий Крижанич, знавший Лазаря, рисует его очень неприглядными чертами); Никита, по прозвищу Пустосвят, личность мелкая, самолюбивая и крайне непоследовательная. Рядом с этими вожаками раскола стоят: дьякон Федор, довольно образованный богословски человек сравнительно с прочими расколоучителями; далее, ученик Неронова Феоктист, московский игумен, тайно преданный расколу и не выступивший в роли учителя, как другие, но тем не менее много помогавший делу раскола. За этими лицами следует целый ряд других деятелей, менее заметных. Некоторые из них, действуя в 50-х и 60-х годах XVII столетия в Москве, пользовались большой поддержкой в обществе и даже в царском тереме находили сочувствующих себе лиц.

Сама царица Мария Ильинична (Милославская) сочувствовала некоторым из них, а ее родня, боярыни Феодосия Прокопьевна Морозова и кн. Евдокия Прокопьевна Урусова, были прямыми раскольницами и пострадали за свою приверженность старой обрядности (подробную биографию Ф. П. Морозовой см. у Забелина в "Быте русских цариц" и в "Собрании сочинений" Тихонравова).

Поддерживаемые сочувствием в обществе и бездействием властей, которые сквозь пальцы смотрели на деятельность расколоучителей, противники церковной реформы за время от 1658 до 1666 г. действовали в Москве очень свободно и многим успели привить эти воззрения. Первоначальный кружок противников Никона в это время перешел в целую партию противников церковных новшеств; личные мотивы, много значившие в начале церковной распри, теперь исчезли и заменились чисто принципиальным протестом против изменений в обрядности, против новых ересей. Словом, начинался раскол в Русской церкви.

И не в одной Москве он проявлялся. Оппозиция церковным исправлениям была во всем государстве; она являлась, например, во Владимире, в Нижнем Новгороде, в Муроме; на крайнем севере, в Соловецком монастыре, еще с 1657 г. обнаруживается резкое движение против "новин" и переходит в открытый бунт, в известное соловецкое возмущение, подавленное только в 1676 г. Огромное нравственное влияние Соловков на севере Руси приводит к тому, что раскол распространяется по всему северу. И нужно заметить, что в этом движении за церковную старину принимают участие не только образованные люди того времени (например, духовенство), но и народные массы. Писания расколоучителей расходятся быстро и читаются всеми. Исследователей удивляет изумительно быстрое распространение раскола; замечая, что он, с одной стороны, самостоятельно возникает сразу во многих местностях без влияния расколоучителей из Москвы, а с другой стороны, очень легко прививается их пропагандой, где бы она ни появилась, — исследователи вместе с тем не могут удовлетворительно объяснить причин такого быстрого роста церковной оппозиции. Первоначальная история раскола и ход его распространения не настолько еще изучены, чтобы можно было в объяснении причин раскола идти далее предположений.

Однако в научных трудах по истории раскола вопрос о причинах появления раскола не раз обсуждался; существуют в объяснении этих причин две тенденции: одна понимает раскол как явление исключительно церковное; другая видит в расколе общественное движение не исключительно религиозного содержания, но вылившееся в форму церковного протеста (Щапов). Различая в этом деле вопрос о причинах возникновения раскола от вопроса о его быстром распространении, можно сказать, что протест, приведший к расколу, возник исключительно в сфере церковной по причине особенностей реформы Никона, что доктрина раскола, высказанная расколоучителями в их сочинениях, есть исключительно церковная доктрина, так что мы не имеем оснований рассматривать раскол иначе, как явление исключительно церковное. Что же касается до вопроса о быстром распространении раскола, то здесь, кроме причин, лежавших в религиозном сознании наших предков, косвенным образом могли действовать и условия общественной жизни того времени; жизнь шла очень тревожно, как мы видели, и могла будить в обществе чувство неудовлетворенности, которое делало людей восприимчивее и в делах веры. Таким образом, только, как кажется нам, условия общественной жизни могли отразиться на быстром распространении раскола.

В 60-х годах XVII в. благодаря отсутствию энергии у лиц, ведших после Никона дело исправления, и благодаря тому, что власть терпимо относилась к протестам, раскол явно креп в Москве; к нему открыто примыкали некоторые иерархи (напр., Александр Вятский), и "соблазн" становился смелее год от году. В таком положении в 1666 г. в Москве решили созвать о расколе церковный собор. Он состоялся весной в 1666 г. Прежде всего на соборе занялись обсуждением предварительных вопросов: православны ли греческие патриархи? Праведны ли и достоверны ли греческие богослужебные книги? Праведен ли Московский собор 1654 г., решивший исправление книг и обрядов? При обсуждении собор на эти вопросы ответил утвердительно и тем самым признал правильную реформу Никона, утвердил ее и осудил принципиально раскол. Затем собор судил известных нам расколоучителей и присудил их к лишению священных санов и к ссылке. Все они (кроме Аввакума и дьякона Федора) принесли после собора покаяние и были приняты в церковное общение. После суда собор составил окружную грамоту духовенству с наставлением следовать церковной реформе, а затем рассмотрел и одобрил к изданию ученую апологию церковной реформы, книгу известного киевлянина Симеона Полоцкого "Жезл правления" (Москва, 1666), которая направлена была против раскольничьих писаний и начинает собой ряд последующих полемических сочинений о расколе.

Тотчас после собора 1666 г. состоялся в Москве в 1666—1667 гг. "великий собор" церковный с участием патриархов Александрийского и Антиохийского. Собор был созван о деле патриарха Никона, но занялся и расколом. Он одобрил все частности Никоновой реформы (хотя осудил Никона, как увидим ниже) и изрек анафему на тех, кто ослушается его постановлений и не примет нововведений Никона. Эта анафема в истории нашего раскола получила большое значение. Ею все последователи старой обрядности поставлены были в положение еретиков; она до сих пор служит камнем преткновения для сближения старообрядцев с православием, даже в единоверии. Тогда же эта анафема еще бесформенное движение — хотя сильную, но шедшую вразброд оппозицию — сразу превратила в формальный раскол и вместо того, чтобы уничтожить смуту, как надеялся собор 1667 г., только усилила и обострила ее. С той поры, с 1667 г., мы наблюдаем, с одной стороны, дальнейшее распространение раскола и внутреннее развитие его доктрин (в конце XVII в. в расколе стала формироваться двоякая организация: поповщинская и беспоповщинская), с другой стороны — ряд мер, принимаемых против раскола церковью и государством, пришедшим на помощь церкви. Эти меры были двух родов: увещевательные и карательные. Первые создали у нас обширную полемическую литературу о расколе, вторые же поставили раскольников в исключительное положение в государстве. До 50-х годов XIX в. о расколе знали только по догматически-полемическим сочинениям, направленным против раскольников. Научное же исследование раскола как исторического явления стало возможно, по чисто внешним условиям, только со второй половины XIX столетия. В 60-х и частью 50-х годах исследование раскола пошло очень оживленно, стали издавать памятники раскольничьей литературы, писать очерки раскольничьего быта, исследовать историю раскола. Длинный ряд исторических трудов о расколе открывается "Историей Русского раскола" (СПб., 1855) Макария, епископа Винницкого, затем митрополита Московского. Из прочих трудов назовем труд А. П. Щапова "Русский раскол старообрядчества", труды П. И. Мельникова "Письма о расколе" и "Исторические очерки поповщины" <<* Он же дал превосходные бытовые очерки раскола в своих своеобразных романах "В лесах" и "На горах" и в отдельных повестях.>>. Начальная история раскола прекрасно рассмотрена в XII томе "Истории Русской церкви" митрополита Макария, а особенно в книгах проф. Каптерева "Патриарх Никон и его противники" и "Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович" (2 тома). В массе прочих трудов, к сожалению, весьма много несолидных произведений. Писали историю и сами раскольники. Из их исторических трудов стоит упомянуть: "Виноград Российский" Семена Денисова (XVIII в.), где заключаются сведения о начале и распространении раскола, и "Хронологическое ядро старообрядческой церкви" Павла Любопытного (перечень событий с 1650 по 1819 г.). Но оба эти труда не научны. В последнее время появился замечательный труд В. Гр. Дружинина "Писания русских старообрядцев" (СПб., 1912), содержащий в себе полный перечень произведений старообрядческой письменности.

Дело патриарха Никона. Другим выдающимся фактом в церковной сфере при Алексее Михайловиче было так называемое "дело патриарха Никона". Под этим названием разумеется обыкновенно распря патриарха с царем в 1658—1666 гг. и лишение Никона патриаршества. Ссора Никона с царем, его удаление с патриаршего престола и суд над Никоном — сами по себе события крупные, а для историка они получают особый интерес еще и потому, что к личной ссоре и церковному затруднению здесь примешался вопрос об отношениях светской и церковной властей на Руси. Вероятно, в силу таких обстоятельств это дело и вызвало к себе большое внимание в науке и много исследований; очень значительное место делу Никона, например, уделил С. М. Соловьев в XI т. "Истории России". Он относится к Никону далеко не с симпатией и винит его в том, что благодаря особенностям его неприятного характера и неразумному поведению дело приняло такой острый оборот и привело к таким печальным результатам, как низложение и ссылка патриарха. Против взгляда, высказанного Соловьевым, выступил Субботин в своем сочинении "Дело патриарха Никона" (М., 1862). Он группирует в этом деле черты, ведущие к оправданию Никона, и всю вину печального исхода распри царя с патриархом возлагает на бояр, врагов Никона, и на греков, впутавшихся в это дело. Во всех общих трудах по русской истории много найдется страниц о Никоне; мы упомянем здесь труд митрополита Макария ("История Русской церкви", т. XII, СПб., 1883 г.), где вопрос о Никоне рассмотрен по источникам и высказывается отношение к Никону такое же почти, как у Соловьева, и труд Гюббенета "Историческое исследование дела патриарха Никона" (2 т., СПб., 1882 и 1884 гг.), объективно написанное и стремящееся восстановить в строгом порядке немного спутанную связь фактов. Значение всех прежних трудов, однако, пало с появлением капитальных работ проф. Каптерева, названных выше. Из сочинений иностранных нужно упомянуть английского богослова Пальмера, который в своем труде "The Patriarch and the Tzar" (London, 1871—1876 гг.) сделал замечательный свод данных о деле Никона, переведя на английский язык отрывки из трудов русских ученых о Никоне и массу материала, как изданного, так и не изданного еще в России (он пользовался документами московской синодальной библиотеки).

Обстоятельства оставления Никоном патриаршего престола и низложения Никона мы изложим кратко ввиду того, что все дело Никона слагается из массы мелочных фактов, подробный отчет о которых занял бы слишком много места. Мы уже видели, как Никон достиг патриаршества. Нужно заметить, что он был почти на 25 лет старше Алексея Михайловича; эта разница лет облегчала ему влияние на царя. Это не была дружба сверстников, а влияние очень умного, деятельного и замечательно красноречивого человека почтенных лет на мягкую впечатлительную душу юного царя. С одной стороны была любовь и глубокое уважение мальчика, с другой — желание руководить этим мальчиком. Энергичная, но черствая натура Никона не могла отвечать царю на его идеальную симпатию таким же чувством. Никон был практик, Алексей Михайлович — идеалист. Когда Никон стал патриархом с условием, что царь не будет вмешиваться в церковные дела, значение Никона было очень велико; мало-помалу он становится в центре не только церковного, но и государственного управления. Царь и другие по примеру царя стали звать Никона не "великим господином", как обыкновенно величали патриарха, а "великим государем", каковым титулом пользовался только патриарх Филарет как отец государя. Никон стоял очень близко ко двору, чаще прежних патриархов участвовал в царских трапезах, и сам царь часто бывал у него. Бояре в деловых сношениях с патриархом называли себя перед ним, как перед царем, полуименем (например, в грамоте: "Великому государю святейшему Никону патриарху... Мишка Пронский с товарищами челом бьют"). И сам Никон величает себя "великим государем", в грамотах пишет свое имя рядом с царским, как писалось имя патриарха Филарета; а в новоизданном Служебнике 1655 г. Никон помещает даже следующие слова: "Да даст же Господь им государям (т. е. царю Алексею Михайловичу и патриарху Никону)... желание сердец их; да возрадуются все, живущие под державою их... яко да под единым государским повелением вси повсюду православнии народы живущи... славити имут истиннаго Бога нашего". Таким образом, Никон свое правление называл державой и свою власть равнял открыто с государевой. По современному выражению, Никон, став патриархом, "возлюбил стоять высоко, ездить широко". Его упрекали, таким образом, в том, что он забылся, возгордился. Он действительно держал себя гордо, как "великий государь", и было основание для этого: Никон достиг того, что правил всем государством в 1654 г., когда царь был на войне, и дума Боярская слушала его, как царя. Политическое влияние Никона возросло до того, что современники готовы были считать его власть даже большей, чем власть царя. Неронов говаривал Никону: "Какая тебе честь, владыко святый, что всякому ты страшен, и друг другу говорят грозя: знаешь ли кто он, зверь ли лютый — лев или медведь, или волк? Дивлюсь: государевы царевы власти уже не слыхать, от тебя всем страх и твои посланники пуще царских всем страшны; никто с ними не смеет говорить, затверждено у них: знаете ли патриарха?" И сам Никон склонен был считать себя равным царю по власти, если даже не сильнейшим. Раз на соборе (летом 1653 г.) в споре с Нероновым Никон опрометчиво произнес, что присутствие на соборе царя, как это требовал Неронов, не нужно. "Мне и царская помощь не годна и не надобна", — крикнул он и с полным презрением отозвался об этой помощи.

Но влияние Никона основывалось не на законе и не на обычае, а единственно наличном расположении к Никону царя (будь Никон не патриарх, мы бы назвали его временщиком). Такое положение Никона вместе с его поведением, гордым и самоуверенным, вызвало к нему вражду в придворной среде, в боярах, потерявших благодаря его возвышению часть своего влияния (Милославские и Стрешневы); есть свидетельство (у Мейерберга), что и царская семья была настроена против Никона. При дворе на Никона смотрели, как на непрошеного деспота, держащегося единственно расположением царя. Если отнять это расположение, влияние Никона исчезнет и власть его уменьшится.

Не так, однако, думал сам Никон. Он иначе и не представлял себе патриаршей власти, как в тех размерах, в каких ему удавалось ее осуществлять. По его понятию, власть патриарха чрезвычайно высока, она даже выше верховной власти светской: Никон требовал полного невмешательства светской власти в духовные дела и вместе с тем оставлял за патриархом право на широкое участие и влияние в политических делах; в сфере же церковного управления Никон считал себя единым и полновластным владыкой. С подчиненным ему духовенством он обращался сурово, держал себя гордо и недоступно, словом, был настоящим деспотом в управлении клиром и паствой. Он был очень скор на тяжкие наказания, легко произносил проклятия на провинившихся и вообще не останавливался перед крутыми мерами. По энергии характера и по стремлению к власти Никона охотно сравнивают с папой Григорием VII Гильдебрантом. Однако во время своего управления церковью Никон не истребил тех злоупотреблений и тягостей, которые легли на духовенство при его предшественнике Иосифе и вызывали жалобы; В 1653 г. порядки, удержанные и вновь заведенные Никоном, вызвали любопытное челобитье царю на патриарха. Хотя оно было подано противниками новшеств, однако касается не только реформ Никона, но и его административных привычек и очень обстоятельно рисует Никона как администратора, с несимпатичной стороны. По этому челобитью видно, что против него и в среде духовенства был большой ропот. Про Никона надо вообще заметить, что его любили отдельные лица, но личность его не возбуждала общей симпатии, хотя нравственная его мощь покоряла ему толпу.

До польской войны 1654 г. симпатии юноши царя к Никону не колебались. Уезжая на войну, Алексей Михайлович отдал на попечение Никона и семью, и государство. Влияние Никона, казалось, все росло и росло, хотя царю были известны многие выходки Никона — и то, как Никон отзывался о царской помощи, что она ему не "надобна", и то, что Никон не жаловал Уложения, называя его "проклятою книгою", исполненной "беззаконий". Но во время войны царь возмужал, много увидел нового, развился и приобрел большую самостоятельность. Этому способствовали самые обстоятельства военной жизни, имевшей влияние на впечатлительную натуру царя, и то, что Алексей Михайлович в походах освободился от московских влияний и однообразной житейской обстановки в Москве; но, изменяясь сам, царь еще не изменял своих прежних отношений к старым друзьям. Он был очень хорош с Никоном, по-прежнему называл его своим другом. Однако между ними стали происходить размолвки. Одна такая размолвка случилась на Страстной неделе в 1656 г. по поводу церковного вопроса (о порядке Богоявленского водоосвящения). Уличая Никона в том, что он слукавил, царь очень рассердился и в споре назвал Никона "мужиком и глупым человеком". Но дружба их все еще продолжалась до июля 1658 г., до всем известного столкновения окольничего Хитрово с князем Мещерским на приеме грузинского царевича Теймураза. В июле 1658 г. последовал внезапный разрыв.

В объяснении причины разрыва Никона с Алексеем Михайловичем исследователи несколько расходятся благодаря неполноте фактических данных об этом событии. Одни (Соловьев, митрополит Макарий) объясняют разрыв возмущением царя, с одной стороны, и резкостями в поведении Никона, с другой; у них дело представляется так, что охлаждение между царем и патриархом происходило постепенно и само по себе, незаметно привело к разрыву. Другие (Субботин, Гюббенет и покойный профессор Дерптского университета П. Е. Медовиков, написавший "Историческое значение царствования Алексея Михайловича". М., 1854 г.) полагают, что к разрыву привели наветы и козни бояр, которым они склонны придавать в деле Никона очень существенное значение. Надо заметить, что С. М. Соловьев также не отрицает участия бояр в этом деле, но их интриги и "шептания", как фактор второстепенный, стоят у него на втором плане.

Когда царь не дал должной, по мнению Никона, расправы над Хитрово, обидевшего патриаршего боярина при въезде Теймураза, и перестал посещать патриаршее служение, Никон уехал в свой Воскресенский монастырь, отказавшись от патриаршества "на Москве" и не дождавшись объяснения с царем. Через несколько дней царь послал двух придворных спросить у патриарха, как понимать его поведение — совсем ли он отказался от патриаршества или нет? Никон отвечал царю очень сдержанно, что он не считает себя патриархом "на Москве", и дал свое благословение на выборы нового патриарха и на передачу патриарших дел во временное заведование Питирима, митрополита Крутицкого. Никон затем просил прощения у Алексея Михайловича за свое удаление, и царь простил его. Поселясь в Воскресенском монастыре (от Москвы верстах в 40 на северо-западе), принадлежавшем Никону лично, он занялся хозяйством и постройками и просил Алексея Михайловича не оставлять его обители государевой милостыней. Царь, со своей стороны, милостиво обращался с Никоном, и отношения между ними не походили на ссору. Царю доносили, что Никон решительно не хотел "быть в патриархах", и царь заботился об избрании нового патриарха на место Никона. В избрании патриарха тогда и заключался весь вопрос: дело обещало уладиться мирно, но скоро начались неудовольствия. Никон узнал, что светские люди разбирают патриаршие бумаги, оставленные в Москве, обиделся на это и написал по этому поводу государю письмо с массой упреков, жалуясь и на то, между прочим, что из Москвы к Никону никому не позволяют ездить. Затем он стал жаловаться, что его не считают патриархом, и очень рассердился на митрополита Питирима за то, что тот решился заменить собой патриарха в известной церемонии — шествии на осляти (весной 1659). По этому поводу Никон заявил, что он не желает оставаться патриархом "на Москве", но что не сложил с себя патриаршего сана. Выходило так, что Никон, не будучи патриархом Московским, был все же патриархом Русской церкви и считал себя вправе вмешиваться в церковные дела; если бы на Москве избрали нового патриарха, то в Русской церкви настало бы двупатриаршество. В Москве не знали, что делать, и не решались избирать нового пастыря.

Летом 1659 г. Никон неожиданно приехал в Москву, недолготам пробыл, был принят царем с большой честью, но объяснений и примирения между ними не произошло, отношения оставались неопределенными, и дело не распутывалось. Осенью того же 1659 г. Никон, с позволения царя, поехал навестить два других своих монастыря: Иверский (на Валдайском озере) и Крестный (близ Онеги). Только теперь, в долгое отсутствие Никона, решился царь собрать духовный собор, чтобы обдумать положение дел и решить, что делать. В феврале 1660 г. начало свои заседания русское духовенство и по рассмотрении дел определило, что Никон должен быть лишен патриаршества и священства по правилам св. апостолов и соборов, как пастырь, своей волей оставивший паству. Царь, не вполне доверяя правильности приговора, пригласил на собор и греческих иерархов, бывших тогда в Москве. Греки подтвердили правильность соборного приговора и нашли ему новые оправдания в церковных правилах. Но ученый киевлянин Епифаний Славинецкий не согласился с приговором собора и подал царю особое мнение, уличая собор в неверном толковании церковных правил и доказывая, что у Никона нельзя отнять священства, хотя и должно лишить его патриаршества. Авторитет греков был, таким образом, поколеблен в глазах царя, он медлил приводить в исполнение соборный приговор, тем более что многие члены собора (греки) склонны были оказать Никону снисхождение и просили об этом государя. Итак, попытка распутать дело с помощью собора не удалась, и Москва осталась без патриарха.

Никон же продолжал считать себя патриархом и высказывал, что в Москве новый патриарх должен быть поставлен им самим. Он воротился в Воскресенский монастырь, узнал, конечно, о приговоре собора по поводу его низложения и понял, что теперь ему нелегко возвратить утраченную власть. Удаляясь из Москвы, он рассчитывал, что его будут умолять о возвращении на патриарший престол, но этого не случилось, а собор 1660 г. показал ему окончательно, что в Москву его просить не будут. Что влияние Никона пало совсем, это увидели и другие: сосед Никона по земле, окольничий Боборыкин, вступил с ним в тяжбу, не уступая куска земли когда-то всесильному патриарху. Недовольный тем, что Боборыкину дали суд на патриарха, Никон пишет царю письмо, полное укоризн и тяжелых обвинений. В то же время он не ладит с Питиримом, мало обращавшим внимания на бывшего патриарха, и даже предает его анафеме. Вообще Никон, не ожидавший невыгодного для себя оборота дела, теряет самообладание и слишком волнуется от тех неприятностей и уколов, какие постигают его, как всякого павшего видного деятеля. Но до 1662 г. против Никона не предпринимают ничего решительного, хотя резкие выходки его все больше и больше вооружают против него прежнего его друга царя Алексея.

В 1662 г. приехал в Москву отставленный от своей должности Газский митрополит Паисий Лигарид, очень образованный грек, много скитавшийся по Востоку и приехавший в Москву с целью лучше себя обеспечить. В XVII в. греческое духовенство очень охотно посещало Москву с подобными намерениями. Ловкий дипломат, Паисий скоро успел приобрести в Москве друзей и влияние. Всмотревшись в отношения царя и патриарха, он без труда заметил, что звезда Никона уже померкла, понял, на чью сторону ему должно стать: он стал против Никона, хотя сам приехал в Москву по его милостивому и любезному письму. Сперва, по приезде своем, вступил он в переписку с Никоном, обещал ему награду на небесах за его "неповинныя страдания", но уговаривал вместе с тем Никона смириться перед царем. Но уже с первых дней он советовал царю не медлить с патриархом, требовать от него покорности и низложить его, если не покорится и не "воздержится отдел патриарших". Как ученейшему человеку, Лигариду предложили в Москве от имени боярина Стрешнева (врага Никона) до 30 вопросов о поведении Никона с тем, чтобы Паисий решил, правильно ли поступал патриарх. И Лигарид все вопросы решил не в пользу Никона. Узнав его ответы, Никон около года трудился над возражениями и написал в ответе Лигариду целую книгу страстных и очень метких оправданий.

Очевидно, под влиянием Лигарида царь Алексей Михайлович в конце 1662 г. решился созвать второй собор о Никоне. Он велел архиепископу Рязанскому Иллариону составить для собора как бы обвинительный акт — "всякие вины" Никона собрать — и приказал звать на собор восточных патриархов.

Никон, подавленный отношением царя к нему, и раньше искал мира, посылая к царю письма и прося его перемениться к нему "Господа ради"; теперь же он решил тайком приехать в Москву и приехал ночью (на Рождество 1662 г.), чтобы примириться с государем и предотвратить собор, но той же ночью уехал обратно, извещенный, вероятно, своими московскими друзьями, что его попытка будет напрасной. Видя, что примирение невозможно, Никон снова переменил поведение. Летом 1663 г. он произнес на упомянутого Боборыкина (дело с которым у него продолжалось) такую двумысленную анафему, что Боборыкин мог ее применить к самому царю с царским семейством, что он и сделал, не преминув донести в Москву. Царь чрезвычайно огорчился этим событием и тем, что на следствии по этому делу Никон вел себя очень заносчиво и наговорил много непристойных речей на царя. Об этом, впрочем, постарались сами следователи, выводя патриарха из себя своими вопросами и своим недоверием к нему. Если царь Алексей Михайлович сохранил еще какое-нибудь расположение к Никону, то после этого случая оно должно было исчезнуть вовсе.

Восточные патриархи, приглашение которым было послано в декабре 1662 г., прислали свои ответы только в мае 1664 г. Сами они не поехали в Москву, но очень обстоятельно ответили царю нате вопросы, какие царь послал им о деле Никона одновременно со своим приглашением. Они осудили поведение Никона и признали, что патриарха может судить и поместный (русский) собор, почему присутствие их в Москве представлялось им излишним. Но царь Алексей Михайлович непременно желал, чтобы в Москву приехали сами патриархи, и отправил им вторичное приглашение. Очень понятно это желание царя разобрать дело Никона с помощью высших авторитетов церкви; он хотел, чтобы в будущем уже не оставалось места сомнениям и не было возможности для Никона протестовать против собора.

Но Никон не желал собора, понимая, что собор обратится против него, он показывал вид, что собор для него не страшен, но в то же время сделал открыто и гласно первый шаг к примирению, чтобы этим уничтожить надобность собора; он решился с помощью, и может быть по мысли, некоторых своих друзей (боярина Н. И. Зюзина) приехать в Москву патриархом, так, как когда-то уехал из нее. Ночью на 1 декабря 1664 г. он неожиданно явился на утреню в Успенский собор, принял участие в богослужении как патриарх и послал известить государя о своем приходе, говоря: "Сшел я с престола никем не гоним, теперь пришел на престол никем незванный". Однако государь, посоветовавшись с духовенством и боярами; собранными тотчас же во дворец, не пошел к Никону и приказал ему уехать из Москвы. Еще до рассвета уехал Никон, отрясая прах от ног своих, понимая окончательно свое падение. Дело о приезде его было расследовано, и Зюзин поплатился ссылкой. Никону приходилось ожидать патриаршего суда над собой. В 1665 г. он тайком отправил патриархам послание, оправдывая в нем свое поведение, чтобы патриархи могли правильнее судить о его деле; но это послание было перехвачено и на суде служило веской уликой против Никона, потому что было резко написано.

Только осенью 1666 г. приехали в Москву патриархи Александрийский Паисий и Антиохийский Макарий (Константинопольский и Иерусалимский сами не приехали, но прислали свое согласие на приезд двух первых и на суд над Никоном). В ноябре 1666 г. начался собор, на который был вызван и Никон. Он держал себя как обиженный, но признал собор правильным; оправдывался он гордо и заносчиво, но повиновался собору. Обвинял его сам царь, со слезами перечисляя "обиды" Никона. В декабре постановили приговор Никону, сняли с него патриаршество и священство и отправили в ссылку в Ферапонтов Белозерский монастырь. Так окончилось "дело патриарха Никона".

Неспокойно выслушал Никон свой приговор; он стал жестоко бранить греческое духовенство, называя греков "бродягами". "Ходите всюду за милостынею", — говорил он им и с иронией советовал поделить между собой золото и жемчуги с его патриаршего клобука и панагии. Ирония Никона многим была тогда близка и понятна. Греки действительно "всюду ходили за милостынею"; потрудившись над осуждением Никона в угоду могущественнейшему монарху и радуясь совершению правосудия, не забывали они при этом высказывать надежду, что теперь не оскудеет к ним милость царская. В видах этой милости они и до собора и на соборе 1666 г. старались возвеличить царскую власть и утвердить ее авторитет даже в делах церкви, ставя в вину Никону его стремление к самостоятельности в сфере церковной. Никон, заносчивый, непоследовательный и много погрешивший, — симпатичнее для нас в своем падении, чем греки с своими заботами о царской милости.

Собор единогласно осудил Никона, но когда стали формулировать приговор над ним, то произошло на соборе крупное разногласие по вопросу об отношениях властей, светской и духовной. В приговоре, редактированном греками, слишком явно и резко проводились тенденции в пользу первой: греки ставили светскую власть авторитетом в делах церкви и веры, и против этого восстали некоторые русские иерархи (как раз бывшие враги Никона), за что они и подверглись церковному наказанию. Таким образом, вопрос об отношении властей принципиально был поднят на соборе 1666—1667 гг. и был решен собором не в пользу церковной власти.

Этот вопрос необходимо должен был возбудиться на этом соборе: он был весьма существенным в деле Никона и проглядывал гораздо раньше собора 1666 г. Никон боролся и пал не только из-за личной ссоры, но из-за принципа, который проводил. Во всех речах и посланиях Никона прямо высказывается этот принцип, и его чувствовал сам царь Алексей Михайлович, когда (в 1662 г. в вопросах Стрешнева Лигариду и в 1664 г. в вопросах патриархам) ставил вопросы о пространстве власти царской и архипастырской. Никон крепко отстаивал то положение, что церковное управление должно быть свободно от всякого вмешательства светской власти, а церковная власть должна иметь влияние в политических делах. Это воззрение рождалось в Никоне из высокого представления о церкви как о руководительнице высших интересов общества; представители церкви, по мысли Никона, тем самым должны стоять выше прочих властей. Но такие взгляды ставили Никона в полный разлад с действительностью: в его время, как он думал, государство возобладало над церковью, и необходимо было возвратить церкви ее должное положение, к этому и шла его деятельность (см.: Иконников "Опыт исследования о культурном значении Византии в Русской Истории", Киев, 1869 г.). По этому самому распря Никона с царем не была только личной ссорой друзей, но вышла за ее пределы; в этой распре царь и патриарх являлись представителями двух противоположных начал. Никон потому и пал, что историческое течение нашей жизни не давало места его мечтам, и осуществлял он их, будучи патриархом, лишь постольку, поскольку ему это позволяло расположение царя. В нашей истории церковь никогда не подавляла и не становилась выше государства, и представители ее и сам митрополит Филипп Колычев (которого так чтил Никон) пользовались только нравственной силой. А теперь, в 1666—1667 гг., собор православных иерархов сознательно поставил государство выше церкви.

Культурный перелом при Алексее Михайловиче

В царствование Алексея Михайловича важно отметить еще несколько фактов, которые отчасти характеризуют нам настроения общества того времени. При Алексее Михайловиче несомненно существовало сильное общественное движение: с ним, в некоторых его проявлениях, мы уже познакомились; мы видели, например, какие протесты вызвали экономические и церковные меры того времени. Но меры не касались одной стороны этого движения — движения культурного. Замечая это последнее, один исследователь говорит о времени Алексея Михайловича, что тогда боролись два общественных направления и борьба велась "во имя самых задушевных интересов и стремлений и потому отличалась полным трагизмом". Культурные новшества спорили тогда с неприкосновенностью старых идеалов; они касались всех сторон жизни и кое-где побеждали. Но исследователь, который захотел бы нам представить полную картину борьбы старого с новым, оказался бы в затруднительном положении, так как борьба эта оставила мало литературных следов. Нам приходится только отрывочно познакомиться с разными течениями общественной жизни и наметить только главных ее представителей.

До XV в. Русь в церковном отношении была подчинена Константинопольскому патриарху, а на греческого императора (цезаря, царя) смотрела как на верховного государя православного. Флорентийская уния 1439 г. греков с католичеством заронила в русских сомнение в чистоте греческого исповедания. Падение Константинополя (в 1453 г.) русские рассматривали как Божье наказание грекам за потерю православия. В XV в. исчез таким образом православный греческий царь, померкло греческое православие от унии и господства неверных турок. А в это время Московское княжество объединило Русь, государь московский достиг большого могущества, митрополит московский был пастырем свободной и сильной страны. Для русских патриотов было ясно, что Москва должна наследовать Константинополю, должна иметь и царя (цезаря), и патриарха. Высказанная на рубеже XV и XVI вв. мысль овладела умами и была осуществлена правительством: в 1547 г. Иван IV стал царем, а в 1589 г. московский митрополит — патриархом. Но, вызвав прогрессивное движение, та же мысль в дальнейшем своем развитии повела к консервативным взглядам. Если могущественная Греция пала благодаря ереси, то падет и Москва, когда потеряет чистоту веры. Стало быть, необходимо беречь эту чистоту и не допускать перемен, могущих ее нарушить. Отсюда, естественно, возникло старание сохранить благочестивую старину. Необразованный ум тогдашних мыслителей не умел отличить догмата от внешнего обряда, и обряд, даже мелкий, стали ревниво оберегать, как залог вечного правоверия и национального благоденствия. С обрядом смешивали обычай, берегли обычаи светские как обряды церковные. Это охранительное направление мысли владело многими передовыми людьми и глубоко проникало в массу. Такое направление мысли многие и считают характерной чертой московского общества, даже единственным содержанием его умственной жизни до Петра.

Стремление к самобытности и довольство косностью развивалось на Руси как-то параллельно с некоторым стремлением к подражанию чужому. Влияние западноевропейской образованности возникло на Руси из практических потребностей страны, которых не могли удовлетворить своими средствами.

Нужда заставляла правительство звать иноземцев. Но, призывая их и даже лаская, правительство в то же время ревниво оберегало от них чистоту национальных верований и жизни. Однако знакомство с иностранцами все же было источником "новшеств". Превосходство их культуры неотразимо влияло на наших предков, и образовательное движение проявилось на Руси еще в XVI в., хотя и на отдельных личностях (Вассиан Патрикеев и др.). Сам Грозный не мог не чувствовать нужды в образовании; за образование крепко стоит и политический его противник князь Курбский. Борис Годунов представляется нам уже прямым другом европейской культуры. Лжедмитрий и смута гораздо ближе, чем прежде, познакомили Русь "с латынниками и лютерами", и в XVII в. в Москве появилось и осело очень много военных, торговых и промышленных иностранцев, пользовавшихся большими торговыми привилегиями и громадным экономическим влиянием в стране. С ними москвичи ближе познакомились, и иностранное влияние, таким образом, усилилось. Хотя в нашей литературе и существует мнение, будто бы насилия иностранцев во время смуты окончательно отвратили русских от духовного общения с ними (см.: Коялович. "История русского народного самосознания", СПб., 1884 г.), однако никогда прежде московские люди не сближались так с западными европейцами, не перенимали у них так часто различных мелочей быта, не переводили столько иностранных книг, как в XVII в. Общеизвестные факты того времени ясно говорят нам не только о практической помощи со стороны иноземцев московскому правительству, но и об умственном культурном влиянии западного люда, осевшего в Москве, на московскую среду. Это влияние, уже заметное при царе Алексее в середине XVII в., конечно, образовалось исподволь, не сразу и существовало ранее царя Алексея, при ею отце. Типичным носителем чуждых влияний в их раннюю пору был князь Ив. Андр. Хворостинин (умер в 1625 г.) — "еретик", подпавший влиянию сначала католичества, потом какой-то крайней секты, а затем раскаявшийся и даже постригшийся в монахи. Но это была первая ласточка культурной весны.

В половине же XVII в. рядом с культурными западноевропейцами появляются в Москве киевские схоластики и оседают византийские ученые монахи. С той поры три чуждых московскому складу влияния действует на москвичей: влияние русских киевлян, более чужих греков и совсем чужих немцев. Их близкое присутствие сказывалось все более и более и при Алексее Михайловиче стало вопросом дня. Все они несомненно влияли на русских, заставляли их присматриваться к себе все пристальнее и пристальнее и делили русское общество на два лагеря: людей старозаветных и новых. Одни отворачивались от новых веяний, как от "прелести бесовской", другие же всей душой шли навстречу образованию и культуре, мечтали "прелесть бесовскую" ввести в жизнь, думали о реформе. Но оба лагеря не представляли в себе цельные направления, а дробились на много групп, и поставить эти группы хотя в какой-нибудь порядок очень трудно. Легко определить каждую отдельную личность XVII в., старый это или новый человек, но трудно соединить их pia desideria в цельную программу. Каждый думал совсем по-своему, и нельзя заметить в хаосе мнений, какой тогда был, сколько-нибудь определенных общественных течений.

Мы знаем, что время Алексея Михайловича богато было и гражданскими, и церковными реформами. В этих реформах многие видели новшества и ополчались против них; конечно, эти многие были старозаветными людьми. Против церковных новшеств, против киевлян и греков шли знакомые нам расколоучители, и их поддерживала значительная часть общества; этим создавалось, если уместно так выразиться, консервативно-национальное направление в сфере религиозной. Его деятели, люди по преимуществу религиозные, со своей точки зрения, осуждали и подражание Западу, и брадобритие, и прочие "ереси". Рядом с ними были люди, недовольные гражданскими реформами, опять-таки с точки зрения религиозной. Таков сам Никон, который относился замечательно враждебно к Уложению и очень мрачными красками рисовал экономическое положение Руси в своих писаниях: "Ныне неведомо, кто не постится, — писал он, — во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего, и нет никого, кто был бы помилован. Нищие, маломощные, слепые, хромые, вдовицы, черницы и чернецы, все обложены тяжкими данями. Нет никого веселящагося в наши дни..." Причину такого бедственного положения он видит в Уложении и в тех новых порядках, которые шли за Уложением; за них-то Бог и посылает беды на Русь, ибо порядки эти еретичны, как думает Никон. Тот же граждански весьма консервативный Никон не любил и немцев и проповедовал против подражания им. За такими сознательными консерваторами, гражданскими и церковными, стояла масса московского общества, косная, невежественная и гордая близоруким чувством своего национального превосходства над всеми. В этой массе мы видим и мелкого приказного Голосова с его компанией, рассуждающих о том, что "в греческой грамоте и еретичество есть", и многое множество прочего люда, недовольного реформами.

Против них стоят очень определенные фигуры их противников — "западников" XVII в., теоретиков и практиков, наукой и опытом познавших сладость и превосходство европейской цивилизации. Эта сторона дала нам двух писателей: Крижанича и Котошихина. Знаем мы многих ее практических деятелей: Ртищева, Ордина-Нащокина, Матвеева. К ней же принадлежало своей деятельностью и киевское монашество (Симеон Полоцкий и др.).

Самым полным теоретиком и самой любопытной личностью этого направления без сомнения был Крижанич. Родом хорват, он печальным положением своей родины был приведен к мысли о необходимости единения славян против их утеснителей — немцев. Питая панславистские мечты и в то же время служа католичеству, он видел в Московском государстве единую славянскую державу, способную воплотить его мечтания вдело. Но, приехав в Москву, он увидел, как невежественна и расстроена эта держава и понял, что Москве нужны реформы для того, чтобы стать на должную высоту и быть достойной своей исторической миссии — объединения славянства. Он и стал проповедовать эти реформы, советуя русским учиться у немцев, но учиться, не ограничиваясь подражанием внешним формам жизни (это, по его мнению, лишнее), а заимствуя то, что может поднять умственную культуру и внешнее благосостояние страны. В политических трактатах, написанных Крижаничем частью в Москве, частью в ссылке в Сибири, куда он попал за неправоверие, мы находим большие похвалы природным способностям русского народа, изображение его дурных свойств и невежества и вместе с тем полный план экономических преимущественно реформ, какие были необходимы для Руси, по мнению Крижанича. В некоторых частях этого плана практик Петр Великий сошелся с теоретиком Крижаничем: оба, например, придавали громадное значение в государственном хозяйстве развитию промышленности.

Совсем иного склада человек был другой писатель, Григорий Карпович Котошихин. Он знал вообще немного, но служба в Посольском приказе, который ставил своих деятелей близко к иностранцам, развила в нем культурные вкусы. Еще более увлекся он немецкими обычаями, когда эмигрировал в Швецию. Вспоминая в своих сочинениях московские порядки, к очень многому московскому он относится отрицательно, но это отрицание вытекает у него только из сравнения московских обычаев с западноевропейскими и не является результатом каких-либо определенных общественно-культурных стремлений. Вряд ли их и имел Котошихин.

Из названных нами практических деятелей, поборников образования, первое место принадлежит Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину (о нем см. ст. Иконникова в "Русск. Старине" за 1883 г., Х и XI). Это был чрезвычайно даровитый человек, дельный дипломат и администратор. Его светлый государственный ум соединялся с редким в то время образованием: он знал латинский, немецкий и польский языки и был очень начитан. Его дипломатическая служба дала ему возможность и практически познакомиться с иностранной культурой, и он являлся в Москве очень определенным западником, таким его рисуют сами иностранцы (Мейерберг, Коллинс), дающие о нем хорошие отзывы. Но западная культура не ослепила Нащокина: он глядел далее подражания внешности, даже вооружался против тех, кто перенимал одну внешность.

Гораздо более Нащокина увлекся Западом Артамон Сергеевич Матвеев, друг царя Алексея и тоже дипломат XVII в. В православной Москве решился он завести домашний театр и обучал своих дворовых людей "комедийному искусству". В доме его была западноевропейская обстановка и появлялись западноевропейские обычаи: знакомые съезжались к нему не для пира и попойки, а для беседы, и встречал гостей не один хозяин, но и хозяйка, чего в Москве еще не водилось. Матвеев и царя убедил выписать из-за границы актеров, и Алексей Михайлович привык забавляться театральными представлениями. В доме Матвеева росла мать Петра Великого Наталья Кирилловна Нарышкина, внесшая в царскую семью привычки "преобразованного", как выражается С. М. Соловьев, дома Матвеева.

Но рядом с "немецким" влиянием развивалось влияние греческого и киевско-богословского образования. Ученые киевляне во второй половине XVII в. стали очень влиятельными при дворе (из них виднее всех сперва был Епифаний Славинецкий, затем Симеон Полоцкий). Всецело под влиянием их находился царский постельничий Федор Михайлович Ртищев, очень друживший с киевлянами. Написанное каким-то его другом "житие" его интересно тем, что отмечает в Ртищеве черты религиозности и высокой гуманности, преимущественно перед его другими качествами. Действительно, Ртищев мало оставил по себе следов в сфере государственной деятельности, хотя предание приписывает ему проект знаменитой операции с медными деньгами. Он нам рисуется более как любитель духовного просвещения, весь отдавшийся богословской науке, благочестивым делам и размышлениям. Это натура созерцательная.

За этими выдающимися по способностям или по положению поклонниками западной жизни и просвещения стояли другие, более мелкие люди, которые проникались уважением к науке и Западу или через непосредственное знакомство с Западом, или под влиянием других знакомясь с наукой. В числе таких можно, например, упомянуть сына Ордина-Нащокина, который до того увлекся Западом, что бежал из России, и сына русского резидента в Польше Тяпкина, который получил образование в Польше и благодарил короля польского за науку в высокопарных фразах на латинском языке.

Москва не только присматривалась к обычаям западноевропейской жизни, но в XVII в. начала интересоваться и западной литературой, впрочем, сточки зрения практических нужд. В Посольском приказе, самом образованном учреждении того времени, переводили вместе с политическими известиями из западных газет для государя и целые книги, по большей части руководства прикладных знаний. Любовь к чтению несомненно росла в русском обществе в XVII в. — об этом говорит нам обилие дошедших до нас от того времени рукописных книг, содержащих в себе как произведения московской письменности духовного и мирского характера, так и переводные произведения. Подмечая подобные факты, исследователь готов думать, что культурный перелом начала XVIII в. и культурной своей стороной далеко не был совсем уже неожиданной новин кой для наших предков.

Итак, мы наметили два основных течения общественной мысли при Алексее Михайловиче: одно — национально консервативное, направленное против реформ как в церковной сфере, так и в гражданской и одинаково неприязненно относившееся и к грекам, и к немцам как к иноземному, чужому элементу. Другое направление было западническое, шедшее навстречу греческой и киевской науке и западной культуре. Затем мы видели, что столкновение двух начал — самодовольною застоя и подражательного движения — создало много борцов, но тем не менее не успело еще соединить их в определенные группы, не успело выработать определенных мировоззрений и законченных систем, особенно же среди новаторов. Из западников только один Крижанич был ясен в своих идеалах, надеждах и стремлениях; остальные личности малоопределенны: видно только, кто из них больше тянет к грекам и киевлянам, как Ртищев, или кто дружит больше с немцами, как Ордин-Нащокин.

Личность царя Алексея Михайловича

Среди западников и старозаветных людей, не принадлежа всецело ни к тем, ни к другим, стоит личность самого царя Алексея Михайловича. Известна мысль, что если бы в период культурного брожения в Московском государстве середины XVII в. московское общество имело такого вождя, каким был Петр Великий, то культурная реформа могла бы совершиться раньше, чем это произошло на самом деле. Но таким вождем царь Алексей быть не мог. Это был прекрасный и благородный, но слишком мягкий и нерешительный человек.

Не такова натура была у царя Алексея Михайловича, чтобы, проникнувшись одной какой-нибудь идеей, он мог энергично осуществлять эту идею, страстно бороться, преодолевать неудачи, всего себя отдать практической деятельности, как отдал себя ей Петр. Сын и отец совсем несходны по характеру; в царе Алексее не было той инициативы, какая отличала характер Петра. Стремление Петра всякую мысль претворить в дело совсем чуждо личности Алексея Михайловича, мирной и созерцательной. Боевая, железная натура Петра вполне противоположна живой, но мягкой натуре ею отца.

Негде было царю Алексею выработать в себе такую крепость духа и воли, какая дана Петру, помимо природы, еще впечатлениями детства и юности. Царь Алексей рос тихо в тереме московского дворца, до пятилетнего возраста окруженный многочисленным штатом мам, а затем, с пятилетнею возраста, переданный на попечение дядьки, известного Бориса Ивановича Морозова. С пяти лет стали его учить грамоте по букварю, перевели затем на Часослов, Псалтирь и Апостольские Деяния; семи лет научили писать, а девяти стали учить церковному пению. Этим собственно и закончилось образование. С ним рядом шли забавы: царевичу покупали игрушки: был у него, между прочим, конь "немец кого дела", были латы, музыкальные инструменты и санки потешные, словом, все обычные предметы детского развлечения. Но была и любопытная для того времени новинка — "немецкие печатные листы", т. е. выгравированные в Германии картинки, которыми Морозов пользовался, говорят, как подспорьем при обучении царевича. Дарили царевичу и книги; из них составилась у него библиотека числом в 13 томов. На 14-м году царевича торжественно объявили народу, а 16-ти лет царевич осиротел (потерял и отца и мать) и вступил на московский престол, не видев ничего в жизни, кроме семьи и дворца. Понятно, как сильно было влияние боярина Морозова на молодого царя: он заменял ему отца.

Дальнейшие годы жизни царя Алексея дали ему много впечатлений и значительный жизненный опыт. Первое знакомство с делом государственного управления, необычные волнения в Москве в 1648 г., когда "государь царь к Спасову образу прикладывался", обещая восставшему "миру" убрать Морозова от дел, "чтобы миром утолилися"; путешествия в Литву и Ливонию в 1654—1655 гг., на театр военных действий, где царь видел у ног своих Смоленск и Вильну и был свидетелем военной неудачи под Ригой, — все это развивающим образом подействовало на личность Алексея Михайловича, определило эту личность, сложило характер. Царь возмужал, из неопытного юноши стал очень определенным человеком, с оригинальной умственной и нравственной физиономией.

Современники искренно любили царя Алексея Михайловича. Самая наружность царя сразу говорила в его пользу и влекла к нему. В его живых голубых глазах светилась редкая доброта; взгляд этих глаз, по отзыву современника, никого не пугал, но ободрял и обнадеживал. Лицо государя, полное и румяное, с русой бородой, было благодушно-приветливо и в то же время серьезно и важно, а полная (потом даже чересчур полная) фигура его сохраняла величавую и чинную осанку. Однако царственный вид Алексея Михайловича ни в ком не будил страха: понимали, что не личная гордость царя создала эту осанку, а сознание важности и святости сана, который Бог на него возложил.

Привлекательная внешность отражала в себе, по общему мнению, прекрасную душу. Достоинства царя Алексея с некоторым восторгом описывали лица, вовсе от него независимые, — именно далекие от царя и от Москвы иностранцы. Один из них, например, сказал, что Алексей Михайлович "такой государь", какого желали бы иметь все христианские народы, но немногие имеют" (Рейтенфельс). Другой поставил царя "наряду с добрейшими и мудрейшими государями" (Коллинс). Третий отозвался, что "царь одарен необыкновенными талантами, имеет прекрасные качества и украшен редкими добродетелями"; "он покорил себе сердца всех своих подданных, которые столько же любят его, сколько и благоговеют перед ним" (Лизек). Четвертый отметил, что при неограниченной власти своей в рабском обществе царь Алексей не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь (Мейерберг). Эти отзывы получат еще большую цену в наших глазах, если мы вспомним, что их авторы вовсе не были друзьями и поклонниками Москвы и москвичей. Совсем согласно с иноземцами и русский эмигрант Котошихин, сбросивший с себя не только московское подданство, но даже и московское имя, по-своему очень хорошо говорит о царе Алексее, называя его "гораздо тихим".

По-видимому Алексей Михайлович всем, кто имел случай его узнать, казался светлой личностью и всех удивлял своими достоинствами и приятностью. Такое впечатление современников, к счастью, может быть проверено материалом, более прочным и точным, чем мнения и отзывы отдельных лиц, — именно письмами и сочинениями самого царя Алексея. Он очень любил писать и в этом отношении был редким явлением своего времени, очень небогатого мемуарами и памятниками частной корреспонденции. Царь Алексей с необыкновенной охотой сам брался за перо или же начинал диктовать свои мысли дьякам. Его личные литературные попытки не ограничивались составлением пространных, литературно написанных писем и посланий <<* Много писаний царя Алексея издано: 1) И. П. Бартенев "Собрание Писем ц. Алекс. Мих.". М., 1856; 2) "Записки Отделения славянской и русск. археологии имп. Русск. археол. общества", т. 11; 3) "Сборник Моск. архива и М. Ин. Дел", т. V; 4) Соловьев "История России", т. XI и XII. Не раз эти писания вызывали ученых на характеристики Алексея Михайловича. Отметим характеристики С. М. Соловьева (в конце XII т. "Истории России"), И. Е. Забелина (в "Опытах изучения русских древностей и истории"), Н. И. Костомарова (в "Русской истории в жизнеописаниях"), В. О. Ключевского (в "Курсе русской истории", т. III).>>. Он пробовал сочинять даже вирши (несколько строк, "которые могли казаться автору стихами", по выражению В. О. Ключевского). Он составил "Уложение сокольничья пути", т. е. подробный наказ своим сокольникам. Он начинал писать записки о польской войне. Он писал деловые бумаги, имел привычку своеручно поправлять текст и делать прибавки в официальных грамотах, причем не всегда попадал в тень приказного изложения. Значительная часть его литературных попыток дошла до нас, и притом дошло по большей части то, что писал он во времена своей молодости, когда был свежее и откровеннее и когда жил полнее. Этот литературный материал замечательно ясно рисует нам личность государя и вполне позволяет понять, насколько симпатична и интересна была эта личность. Царь Алексей высказывался очень легко, говорил почти всегда без обычной в те времена риторики, любил, что называется, поговорить и пофилософствовать в своих произведениях.

При чтении этих произведений прежде всего бросается в глаза необыкновенная восприимчивость и впечатлительность Алексея Михайловича. Он жадно впитывает в себя, "яко губа напояема", впечатления от окружающей его действительности. Его занимает и волнует все одинаково: и вопросы политики, и военные реляции, и смерть патриарха, и садоводство, и вопрос о том, как петь и служить в церкви, и соколиная охота, и театральные представления, и убийство пьяного монаха в его любимом монастыре... Ко всему он относится одинаково живо, все действует на него одинаково сильно: он плачет после смерти патриарха и доходит до слез от выходок монастырского казначея. "До слез стало! видит чюдотворец (Савва), что во мгле хожу", — пишет он этому ничтожному казначею Саввина монастыря. В увлечении тем или иным предметом царь не делает видимого различия между важным и неважным. О поражении своих войск и о монастырской драке пишет он с равным одушевлением и вниманием. Описывая своему двоюродному брату (по матери) Аф. Ив. Матюшкину бой при г. Валке 19 июня 1657 г., царь пишет: "Брат! буди тебе ведомо: у Матвея Шереметева был бой с немецкими людьми. И дворяне издрогали и побежали все, а Матвей остался в отводе и сорвал немецких людей. Да навстречю иные пришли роты, и Матвей напустил и на тех с небольшими людми, да лошадь повалилась, так его и взяли! А людей наших всяких чинов 51 человек убит да ранено 35 человек. И то благодарю Бога, что от трех тысяч голов столько побито, а то все целы, потому, что побежали; а сами плачют, что так грех учинился!.. А с кем бой был, и тех немец всего было две тысячи; наших и больше было, да так грех пришел. А о Матвее не тужи: будет здоров, вперед ему к чести! Радуйся, что люди целы, а Матвей будет по-прежнему". Царь сочувствует храброму Шереметеву и радуется, что целы благодаря бегству его "издрогавшие" люди. Позор поражения он готов объяснить "грехом" и не только не держит гнева на виновных, но душевно жалеет их. Ту же степень внимания, только не сочувственного, царь уделяет и подвигам помянутого Саввинского казначея Никиты, который стрелецкого десятника, поставленного в монастыре, зашиб посохом в голову, а оружие, седла и зипуны стрелецкие велел выметать вон за двор. Царь составил Никите послание (вместо простой приказной грамоты) "От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси врагу Божию, богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чюдотворцова дома (т. е. Саввина монастыря) и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Никите". В этом послании Алексей Михайлович спрашивал Никиту: "Кто тебя, сиротину; спрашивал над домом чюдотворцовым да и надо мною, грешным, властвовать? кто тебе сию власть мимо архимандрита дал, что тебе без его ведома стрельцов и мужиков моих Михайловских бить?" Так как Никита счел себе бесчестием, что стрельцы расположились у его кельи, то царь обвинил монаха в сатанинской гордости и восклицал: "Дорого добре, что у тебя, скота, стрельцы стоят! лучше тебя и честнее тебя и у митрополитов стоят стрельцы по нашему указу!... дороги ль мы пред Богом с тобою и дороги ль наши высокосердечныя мысли, доколе отвращаемся, доколе не всею душою и не всем сердцем заповеди Его творим?!" За самоуправство царь налагал на монаха позорное наказание: с цепью на шее и в кандалах Никиту стрельцы должны были снести в его келью после того, как ему "пред всем собором" прочтут царскую грамоту. А за "роптание спесивое" царь грозил монаху жаловаться на него чудотворцу и просить суда и обороны пред Богом.

Так живо и сильно, доходя до слез и до "мглы" душевной, переживал царь Алексей Михайлович все то, что забирало его за сердце. И не только исключительные события его личной и государственной жизни, но и самые обыкновенные частности повседневного быта легко поднимали его впечатлительность, доводя ее порою до восторга, до гнева, до живой жалости. Среди серьезных писем к Аф. Ив. Матюшкину есть одно — все сплошь посвященное двум молодым соколам и их пробе на охоте. Алексей Михайлович с восторгом описывает, как он "отведывал" этих "дикомытов" и как один из них и "безмерно каково хорошо летел" и "милостию Божией и твоими (Матюшкина) молитвами и счастием" отлично "заразил" утку: "Как ее мякнет по шее, так она десятью перекинулась" (т. е. десять раз перевернулась при падении)! В деловой переписке с Матюшкиным царь не упускает сообщать ему и такую малую, например, новость: "Да на нашем стану в селе Таинском новый сокольник Мишка Семенов сидел у огня да, вздремав, упал в огонь, и ево из огня вытащили, немного не сгорел, а как в огонь упал, и того он не слыхал". Во время морового поветрия 1654—1655 гг. царь уезжал от своей семьи на войну и очень беспокоился о своих родных. "Да для Христа, государыни мои, оберегайтесь от заморнова ото всякой вещи, — писал он своим сестрам, — не презрите прошения нашего!" Но в то самое время, когда война и мор, казалось, сполна занимали ум Алексея Михайловича и он своим близким с тоскою в письмах "от мору велел опасатца", он не удержался, чтобы не описать им поразившее его в Смоленске весеннее половодье. "Да буди нам ведомо, — пишет он, — на Днепре был мост 7 сажен над водою; и на Фоминой неделе прибыло столько, что уже с мосту черпают воду; а чаю, и поиметь (мост)"... Рассказывают, будто бы однажды в докладе царю из кормового дворца было указано, что квасы, которые там варили на царский обиход, не удались: один сорт кваса вышел так плох, что разве только стрельцам споить. Алексей Михайлович обиделся за своих стрельцов и на докладе раздраженно указал докладчику: "Сам выпей!"

Мудрено ли, что такой живой и восприимчивый человек, как царь Алексей, мог быть очень вспыльчив и подвижен на гнев. Несмотря на внешнее добродушие и действительную доброту, Алексей Михайлович по живости духа нередко давал волю своему неудовольствию, гневался, бранился и даже дрался. Мы видели, как он бранил "сиротину" монаха за его грубые претензии. Почти так же доставалось от "гораздо тихаго" царя и людям высших чинов и более высокой породы. В 1658 г., недовольный князем Ив. Ан. Хованским за его местническое высокомерие и за ссору с Аф. Лавр. Ординым-Нащокиным, Алексей Михайлович послал сказать ему царский выговор с такими, между прочим, выражениями: "Тебя, князя Ивана, взыскал и выбирал за службу великий государь, а то тебя всяк называл дураком, и тебе своею службою возноситься не надобно; ...великий государь велел тебе сказать имянно, что за непослушание и за Афанасия (Ордина-Нащокина) тебе и всему роду твоему быть разорену". В другой раз (1660 г.), сообщая Матюшкину о поражении этого своего "избранника" князя Хованского-Тараруя, царь виною поражения выставлял "ево беспутную дерзость" и с горем признавался, что из-за военных тревог сам он "не ходил на поле тешиться июня с 15 числа июля по 5 число, и птичей промысл поизмешался". Несмотря, однако, на беспутную дерзость и "дурость" князя Хованского, Алексей Михайлович продолжал его держать у дел до самой своей кончины: вероятно, "тараруй" (т. е. болтун) и "дурак" обладал и положительными деловыми качествами. (Надобно вспомнить, что в ужасные дни стрелецкого бунта 1682 г. правительство решилось поставить именно этого тараруя во главе Стрелецкого приказа). Еще крепче, чем Хованскому, писал однажды царь Алексей Михайлович "врагу креста Христова и новому Ахитофелу князь Григорью Ромодановскому". За малую, по-видимому, вину (не отпустил вовремя солдат к воеводе С. Змееву) царь послал ему такие укоры: "Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу!... И ты дело Божие и наше государево потерял, потеряет тебя самого Господь Бог!... И сам ты, треокаянный и бесславный ненавистник рода христианского — для того, что людей не послал, — и нам верный изменник и самого истинного сатаны сын и друг диаволов, впадешь в бездну преисподнюю из неяже никто не возвращался... Вконец ведаем, завистниче и верный наш непослушниче, как то дело ухищренным и злопронырливым умыслом учинил; а товарища твоего, дурака и худого князишка, пытать велим, а страдника Климку велим повесить. Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свои на востоке и на западе и на юге и на севере правду; и мы Божии дела и наши государевы на всех странах полагаем — смотря по человеку, а не всех стран дела тебе одному, ненавистнику, делать, для того: невозможно естеству человеческому на все страны делать, один бес на все страны мещется!..." Но, отругав на этот раз князя Гр. Гр. Ромодановского, царь в другое время шлет ему милостивое "повеление" в виде виршей:

"Рабе Божий! дерзай о имени Божии
И уповай всем сердцем: подаст Бог победу!
И любовь и совет великой имеей с Брюховецким.
А себя и людей Божиих и наших береги крепко" и т. д.

Стало быть, и Ромодановский, как Хованский, не всегда казался царю достойным хулы и гнева. Вспыльчивый и бранчливый, Алексей Михайлович был, как видим, в своем гневе непостоянен и отходчив, легко и искренно переходя от брани к ласке. Даже тогда, когда раздражение государя достигало высшего предела, оно скоро сменялось раскаянием и желанием мира и покоя. В одном заседании Боярской думы, вспыхнув от бестактной выходки своего тестя боярина И. Д. Милославского, царь изругал его, побил и пинками вытолкал из комнаты. Гнев царя принял такой крутой оборот, конечно, потому, что Милославского по его свойствам и вообще нельзя было уважать. Однако добрые отношения между тестем и зятем от того не испортились: оба они легко забыли происшедшее. Серьезнее был случай со старым придворным человеком, родственником царя по матери, Родионом Матвеевичем Стрешневым, о котором Алексей Михайлович был высокого мнения. Старик отказался, по старости, оттого, чтобы вместе с царем "отворить" себе кровь. Алексей Михайлович вспылил, потому что отказ представился ему высокоумием и гордостью, — и ударил Стрешнева. А потом он не знал, как задобрить и утешить почитаемого им человека, просил мира и слал ему богатые подарки.

Но не только тем, что царь легко прощал и мирился, доказывается его душевная доброта. Общий голос современников называет его очень добрым человеком. Царь любил благотворить. В его дворце, в особых палатах, на полном царском иждивении жили так называемые "верховые (т. е. дворцовые) богомольцы", "верховые нищие" и "юродивые". "Богомольцы были древние старики, почитаемые за старость и житейский опыт, за благочестие и мудрость. Царь в зимние вечера слушал их рассказы про старое время о том, что было "за тридцать и за сорок лет и больши". Он покоил их старость так же, как чтил безумие, Христа ради, юродивых, делавшее их неумытными и бесстрашными обличителями и пророками в глазах всего общества тою времени. Один из таких юродивых, именно, Василий Босой, или "Уродивый", играл большую роль при царе Алексее как его советник и наставник. О "брате нашем Василии" не раз встречаются почитательные упоминания в царской переписке. Опекая подобный люд при жизни, царь устраивал "богомольцам" и "нищим" торжественные похороны после их кончины и в их память учреждал "кормы" и раздавал милостыню по церквам и тюрьмам. Такая же милостыня шла от царя и по большим праздникам; иногда он сам обходил тюрьмы, раздавая подаяние "несчастным". В особенности перед "великим" или "светлым" днем Св. Пасхи, на "страшной" неделе, посещал царь тюрьмы и богадельни, оделял милостыней и нередко освобождал тюремных "сидельцев", выкупал неоплатных должников, помогал неимущим и больным. В обычные для той эпохи рутинные формы "подачи" и "корма" нищим Алексей Михайлович умел внести сознательную стихию любви к добру и людям.

Не одна нищета и физические страдания трогали царя Алексея Михайловича. Всякое горе, всякая беда находили в его душе отклик и сочувствие. Он был способен и склонен к самым теплым и деликатным дружеским утешениям, лучше всего рисующим его глубокую душевную доброту. В этом отношении замечательны его знаменитые письма к двум огорченным отцам: князю Никите Ивановичу Одоевскому и Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину об их сыновьях. У кн. Одоевского умер внезапно его "первенец", взрослый сын князь Михаил в то время, когда его отец был в Казани. Царь Алексей сам особым письмом известил отца о горькой потере. Он начал письмо похвалами почившему, причем выразил эти похвалы косвенно — в виде рассказа о том, как чинно и хорошо обходились князь Михаил и его младший брат князь Федор с ним, государем, когда государь был у них в селе Вешнякове. Затем царь описал легкую и благочестивую кончину князя Михаила: после причастия он "как есть уснул; отнюдь рыдания не было, ни терзания". Светлые тоны описания здесь взяты были, разумеется, нарочно, чтобы смягчить первую печаль отца. А потом следовали слова утешения, пространные, порой прямо нежные слова. В основе их положена та мысль, что светлая кончина человека без страданий, "в добродетели и в покаянии добре", есть милость Господня, которой следует радоваться даже и в минуты естественного горя. "Радуйся и веселися, что Бог совсем свершил, изволил взять с милостию своею; и ты принимай с радостию сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление". "Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, — и прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать!" Не довольствуясь словесным утешением, Алексей Михайлович пришел на помощь Одоевским и самым делом: принял на себя и похороны. "На все погребальные я послал, — пишет он, — сколько Бог изволил, потому что впрямь узнал и проведал про вас, что опричь Бога на небеси, а на земли опричь меня, ни у ково у вас нет" <<* Это место письма имеет, по-видимому, какой-то особый смысл. Семья этих князей Одоевских далеко не была бедна.>>. В конце утешительного послания царь своеручно прописал последние ласковые слова: "Князь Никита Иванович! не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен!"

Горе А. Л. Ордина-Нащокина, по мнению Алексея Михайловича, было горше, чем утрата кн. Н. И. Одоевского. По словам царя, "тебе, думному дворянину, больше этой беды вперед уже не будет: больше этой беды на свете не бывает!" У Ордина-Нащокина убежал за границу сын, по имени Воин, и убежал, как изменник, во время служебной поездки с казенными деньгами, "со многими указами о делах и с ведомостями". На просьбу пораженного отца об отставке царь послал ему "от нас, великаго государя, милостивое слово". Это слово было не только милостиво, но и трогательно. После многих похвальных эпитетов "христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу" Афанасию Лаврентьевичу царь тепло говорит о своем сочувствии не только ему, Афанасию, но и его супруге в "их великой скорби и туге". Об отставке своего "добраго ходатая и желателя" он не хочет и слышать, потому что не считает отца виновным в измене сына. Царь и сам доверял изменнику, как доверял ему отец: "Будет тебе, верному рабу Христову и нашему, сына твоего дурость ставить в ведомство и соглашение твое ему! и он, простец, и у нас, великаго государя, тайно был, и не по одно время, и о многих делах с ним к тебе приказывали, а такова простоумышленнаго яда под языком его не видали!" Царь даже пытается утешить отца надеждой на возвращение не изменившего якобы, а только увлекшегося юноши. "Атому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руку Его видеть на сем свете; якоже и птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святого Духа во святой купели, и к вам вскоре возвратится!" Какая доброта и какой такт диктовали эти золотые слова утешения в беде, больше которой "на свете не бывает!" И царь оказался прав: Афанасьев "сынишка Войка" скоро вернулся из дальних стран во Псков, а оттуда в Москву, и Алексей Михайлович имел утешение написать Аф. Л. Ордину-Нащокину, что за его верную и радетельную службу он пожаловал сына его, вины отдал, велел свои очи видеть и написать по московскому списку с отпуском на житье в отцовские деревни.

Живая, впечатлительная, чуткая и добрая натура Алексея Михайловича делала его очень способным к добродушному веселью и смеху. Склонностью к юмору он напоминает своего гениального сына Петра; оба они любили пошутить и словом и делом. Среди писем к Матюшкину есть одно, написанное "тарабарски", нелегким для чтения шрифтом и сочиненное только затем, чтобы подразнить Матюшкина шутливым замечанием, что когда его нет, то некому царя покормить плохим хлебом "с закалою". "А потом буди здрав", — милостиво заключает царь свой намек на какую-то кулинарную оплошность его любимца. Другое письмо к Матюшкину все сплошь игриво. Царь пишет из "подхода" и начинает поручением устроить маленький обман его сестер-царевен: "Нарядись в ездовое (дорожное) платье да съезди к сестрам, будто бы от меня приехал, да спрошай о здоровьи". Матюшкину, стало быть, приказано просто лгать царевнам, что он лично прибыл в Москву из того подмосковного "потешного" села, где тогда жил государь. Вслед за этим поручением царь Алексей сообщает Матюшкину: "Тем утешаюся, что столников беспрестани купаю ежеутрь в пруде... за то: кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю!" Очевидно, эта утеха не была жестокой, так как стольники на нее видимо напрашивались сами. Государь после купанья в отличие звал их к своему столу: "У меня купальщики те ядят вдоволь, — продолжает царь Алексей, — а иные говорят: мы де нароком не поспеем, также и нас выкупают да и за стол посадят. Многие нароком не поспевают". Так тешился "гораздо тихий" царь, как бы преобразуя этим невинным купаньем стольников жестокие издевательства его сына Петра над вольными и невольными собутыльниками. Само собой приходит на ум и сравнение известной "книги, глаголемой Урядник сокольничья пути" царя Алексея с не менее известными церемониалами "всешутейшего собора" Петра Великого. Насколько "потеха" отца благороднее "шутовства" сына, и насколько острый цинизм последнего ниже целомудренной шутки Алексея Михайловича! Свой шутливый охотничий обряд, "чин" производства рядового сокольника в начальные, царь Алексей обставил нехитрыми символическими действиями и тарабарскими формулами, которые по наивности и простоте немногого стоят, но в основе которых лежит молодой и здоровый охотничий энтузиазм и трогательная любовь к красоте причьей природы. Тогда как у царя Петра служение Бахусу и Ивашке Хмельницкому приобретало характер культа, в "Уряднике" царя Алексея "пьянство" сокольника было показано в числе вин, за которые "безо всякие пощады быть сосланы на Лену". Разработав свой "потешный" чин производства в сокольники и отдав в нем дань своему веселью, царь Алексей своеручно написал на нем характерную оговорку: "Правды же и суда и милостивыя любви и ратного строя николиже позабывайте: делу время и потехе час!" Уменье соединять дело и потеху заметно у царя Алексея и в том отношении, что он охотно вводил шутку в деловую сферу. В его переписке не раз встречаем юмор там, где его не ждем. Так, сообщая в 1655 г. своему любимцу "верному и избранному" стрелецкому голове А. С. Матвееву разного рода деловые вести, Алексей Михайлович, между прочим, пишет: "Посланник приходил от шведскаго Карла короля, думный человек, а имя ему Уддеудла. Таков смышлен: и купить его, то дорого дать что полтина, хотя думный человек; мы, великий государь, в десять лет впервые видим такого глупца посланника!" Насмешливо отозвавшись вообще о ходах шведской дипломатии, царь продолжает: "Тако нам, великому государю, то честь, что король прислал обвестить посланника, а и думнаго человека. Хотя и глуп, да что же делать? така нам честь!" В 1656 г. в очень серьезном письме сестрам из Кокенгаузена царь сообщал им подробности счастливого взятия этого крепкого города и не удержался от шутливо-образного выражения: "А крепок безмерно: ров глубокой — меншей брат нашему Кремлевскому рву; а крепостию — сын Смоленску граду: ей, чрез меру крепок!" Частная, неделовая переписка Алексея Михайловича изобилует такого рода шутками и замечаниями. В них нет особого остроумия и меткости, но много веселого благодушия и наклонности посмеяться.

Такова была природа царя Алексея Михайловича, впечатлительная и чуткая, живая и мягкая, общительная и веселая. Эти богатые свойства были в духе того времени обработаны воспитанием. Алексея Михайловича приучили к книге и разбудили в нем умственные запросы. Склонность к чтению и размышлению развила светлые стороны натуры Алексея Михайловича и создала из него чрезвычайно привлекательную личность. Он был один из самых образованных людей московского общества того времени: следы его разносторонней начитанности, библейской, церковной и светской, разбросаны во всех его произведениях. Видно, что он вполне овладел тогдашней литературой и усвоил себе до тонкости книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях он любит пускать в ход цветистые книжные обороты, но, вместе с тем, он не похож на тогдашних книжников-риторов, для красоты формы жертвовавших ясностью и даже смыслом. У царя Алексея продуман каждый его цветистый афоризм, из каждой книжной фразы смотрит живая и ясная мысль. У него нет пустословия: все, что он прочел, он продумал; он, видимо, привык размышлять, привык свободно и легко высказывать то, что надумал, и говорил притом только то, что думал. Поэтому его речь всегда искренна и полна содержания. Высказывался он чрезвычайно охотно, и потому его умственный облик вполне ясен.

Чтение образовало в Алексее Михайловиче очень глубокую и сознательную религиозность. Религиозным чувством он был проникнут весь. Он много молился, строго держал посты и прекрасно знал все церковные уставы. Его главным духовным интересом было спасение души. С этой точки зрения он судил и других. Всякому виновному царь при выговоре непременно указывал, что он своим проступком губит свою душу и служит сатане. По представлению, общему в то время, средство ко спасению души царь видел в строгом последовании обрядности и поэтому сам очень строго соблюдал все обряды. Любопытно прочесть записки дьякона Павла Алеппского, который был в России в 1655 г. с патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви среди клира. Из этих записок всего лучше видно, какое значение придавал царь обрядам и как заботливо следил за точным их исполнением. Но обряд и аскетическое воздержание, к которому стремились наши предки, не исчерпывали религиозного сознания Алексея Михайловича. Религия для него была не только обрядом, но и высокой нравственной дисциплиной: будучи глубоко религиозным, царь думал вместе с тем, что не грешит, смотря комедию и лаская немцев. В глазах Алексея Михайловича театральное представление и общение с иностранцами не были грехом и преступлением против религии, но совершенно позволительным новшеством, и приятным, и полезным. Однако при этом он ревниво оберегал чистоту религии и, без сомнения, был одним из православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему гораздо шире понимать православие, чем понимало его большинство его современников. Его религиозное сознание шло, несомненно, дальше обряда: он был философ-моралист, и его философское мировоззрение было строго-религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты своей религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и безжизненных, а звучала мягким, прочувственным, любящим словом, сказывалась полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к размышлению и наблюдению, вместе с добродушием и мягкостью природы, выработали в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость чувства, поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать. Высокий образец этой трогательной морали представляет упомянутое выше письмо царя к князю Ник. Ив. Одоевскому о смерти его старшего сына, князя Михаила. В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный, умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и думать, и чувствовать очень тонко. Та же тонкость понимания и способность дать нравственную оценку своему положению и своим обязанностям сказывается в замечательном "статейном списке", или письме Алексея Михайловича к Никону, митрополиту Новгородскому, с описанием смерти патриарха Иосифа. Вряд ли Иосиф пользовался действительно любовью царя и имел в его глазах большой нравственный авторитет. Но царь считал своей обязанностью чтить святителя и относиться к нему с должным вниманием, поэтому он окружил больного патриарха своими заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал "келейную казну" патриарха, "с полторы недели ежедень ходил" в патриаршие покои как душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно, прочитать сплошь весь царский "статейный список", чтобы в полной мере усвоить его своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано чрезвычайно ярко с полной реальностью, причем царь сокрушается, что упустил случай по московскому обычаю напомнить Иосифу о необходимости предсмертных распоряжений. "И ты меня, грешнаго, прости (пишет он Никону), что яз ему не воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет". Царь пожалел пугать Иосифа, не думая, что он уже так плох: "Мне молвить про духовную-то, и помнит: вот де меня избывает!" Здесь личная деликатность заставила царя Алексея отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их дьяки поминали "о духовной". Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом видеть процесс разложения в трупе ("безмерно пухнет", "лицо розно пухнет"). Царь Алексей испугался: "И мне прииде, — пишет он, — помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя, вскоча, удавит!.. И я, перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет; чего боятися?.. Тем себя и оживил, что за руку-то его с молитвой взял!" Во время погребения патриарха случился грех: "Да такой грех, владыка святый: погребли без звону!.. а прежних патриархов с звоном погребали". Лишь сам царь вспомнил, что надо звонить, так уже стали звонить после срока. Похоронив патриарха, Алексей Михайлович принялся за разбор личного имущества патриаршего с целью его благотворительного распределения; кое-что из этого имущества царь и распродал. Самому царю нравились серебряные "суды" (посуда) патриарха, и он, разумеется, мог бы их приобрести для себя: было бы у него столько денег, "что и вчетверо цену-то дать", по его словам. Но государя удержало очень благородное соображение: "Да и в том меня, владыко святый, прости (пишет царь Никону): немного и я покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыко святый, се от Бога грех, се от людей зазорно, а се какой я буду прикащик: самому мне (суды) имать, а деньги мне платить себе ж?!" Вот с какими чертами душевной деликатности, нравственной щекотливости и совестливости выступает перед нами самодержец XVII в., боящийся греха от Бога и зазора от людей и подчиняющий христианскому чувству свой суеверный страх!

То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Долгорукий в 1658 г. удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкой, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и главным образом об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. "Похваляем тебя без вести (т. е. без реляции Долгорукого) и жаловать обещаемся", — писал государь, но тут же добавлял, что эта похвала частная и негласная: "И хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо, против чего писать тебе!" Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил "бесчестье", царь обращается к интимным упрекам: "Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям своим, а те — ей, ей! — про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь... Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский) тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник! послушаешь, как про него поют на Москве"... Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: "Тебе бы о сей грамоте не печалиться: любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему!... Жаль конечно тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести... да сам ты от себя потерял!" В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор втайне: "А прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет". Очень продуманно, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека, хотя и заслуженного, но формально провинившегося.

Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение. Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 г.) не поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова. Царь упрекнул Куракина в недомыслии, в том, что он "притчею не промыслит, что будет" вследствие его промедления. "То будет (объясняет царь воеводе): первое — Бога прогневает... и кровь напрасно многую прольет; второе — людей потеряет и страх на людей наведет и торопость, третье — от великаго государя гнев примет; четвертое — от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое — славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом... отгонит от себя и вместо славы укоризны всякия и неудобные переговоры восприимет. И то все писано к нему, боярину (заключает Алексей Михайлович), хотя добра святой и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!" Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его собственное философско-нравственное достояние. Конечно, это не была система мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея Михайловича был такой отчетливый моральный строй и порядок, что всякий частный случай ему легко было подвести под его общие понятия и дать ему категорическую оценку. Нет возможности восстановить в общем содержании и системе этот душевный строй, прежде всего потому, что и сам его обладатель никогда не заботился об этом. Однако для примера укажем хотя бы на то, что, исходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович имел ясное и твердое понятие о происхождении и значении царской власти в Московском государстве как власти богоустановленной и назначенной для того, чтобы "рассуждать людей вправду" и "беспомощным помогать". Уже были выше приведены слова царя Алексея князю Гр. Ромодановскому: "Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду". Для царя Алексея это была не случайная красивая фраза, а постоянная твердая формула его власти, которую он сознательно повторял всегда, когда его мысль обращалась на объяснение смысла и цели его державных полномочий. В письме к князю Н. И. Одоевскому, например, царь однажды помянул о том, "как жить мне, государю, и вам, боярам", и на эту тему писал: "А мы, великий государь, ежедневно просим у Создателя ... чтобы Господь Бог... даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди Его, Световы, рассудити вправду, всем равно". Взятый здесь пример имеет цену в особенности потому, что для историка в данном случае ясен источник тех фраз царя Алексея, в которых столь категорически нашла себе определение, впервые в Московском государстве, идея державной власти. Свои мысли о существе царского суждения Алексей Михайлович черпал, по-видимому, из чина царского венчания или же непосредственно из главы 9-й Книги Премудрости Соломона. Не менее знаменательным кажется и отношение царя к вопросу о внешнем принуждении в делах веры. С заметной твердостью и смелостью мысли, хотя и в очень сдержанных фразах, царь пишет по этому вопросу митрополиту Никону, которого авторитет он ставил в те годы необыкновенно высоко. Он просит Никона не томить в походе монашеским послушанием сопровождавших его светских людей, "не заставливай у правила стоять: добро, государь владыко святый, учить премудра — премудрее будет, а безумному — мозолие ему есть!". Он ставит Никону на вид слова одного из его спутников, что Никон "никого де силою не заставит Богу веровать". При всем почтении к митрополиту, "не в пример святу мужу", Алексей Михайлович видимо разделяет мысли не согласных с Никоном и терпевших от него подневольных постников и молитвенников. Нельзя силой заставить Богу веровать — это по всей видимости убеждение самого Алексея Михайловича.

При постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости Алексей Михайлович обладал одной симпатичной чертой, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью к отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был весьма эстетичен — в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже — к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувству красоты. В "Уряднике сокольничья пути" он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести птичьего лета и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него "его государевы красныя и славные птичьи охоты" урядство или порядок "уставляет и объявляет красоту и удивление"; высокого сокола лет — "красносмотрителен и радостен"; копцова (т. е. копчика) добыча и лет — "добро-виден". Он следит за красотой сокольничьего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была "золотная" или серебряная: "к какому цвету какая пристанет"; требует, чтобы сокольник держал птицу "подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей", т. е. так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в "урядстве" всего охотничьего чина царя Алексея. То же чувство красоты заставляло царя увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алеппского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали Алексея Михайловича с точки зрения "чина" и "урядства", т. е. внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры и проводы своим войскам перед первым литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Саввина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, тамошние прекрасные виды с высокого берега Москвы-реки. Мирная красота этих мест — обычный тип великорусского пейзажа — так соответствует характеру "гораздо тихаго" царя.

Соединение глубокой религиозности и аскетизма с охотничьими наслаждениями и светлым взглядом на жизнь не было противоречием в натуре и философии Алексея Михайловича. В нем религия и молитва не исключали удовольствий и потех. Он сознательно позволял себе свои охотничьи и комедийные развлечения, не считал их преступными, не каялся после них. У него и на удовольствия был свой особый взгляд. "И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, — пишет он в наставлении сокольникам. — Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою... да не одолеют вас кручины и печали всякия". Таким образом, в сознании Алексея Михайловича охотничья потеха есть противодействие печали, и подобный взгляд на удовольствия не случайно соскользнул с его пера: по мнению царя, жизнь не есть печаль, и от печали нужно лечиться, нужно гнать ее — так и Бог велел. Он просит Одоевского не плакать о смерти сына: "Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно — да в меру, чтобы Бога наипаче не прогневать". Но если жизнь — не тяжелое, мрачное испытание, то она для царя Алексея и не сплошное наслаждение. Цель жизни — спасение души, и достигается эта цель хорошей благочестивой жизнью; а хорошая жизнь, по мнению царя, должна проходить в строгом порядке: в ней все должно иметь свое место и время; царь, говоря о потехе, напоминает своим сокольникам: "Правды же и суда и милостивые любве и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время и потехе час". Таким образом, страстно люби мая царем Алексеем забава для него все-таки только забава и не должна мешать делу. Он убежден, что во все, что бы ни делал человек, нужно вносить порядок, "чин". "Хотя и мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, — никто же зазрит, никто же похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что в малой вещи честь и чин и образец положен по мере". Чин и благоустройство для Алексея Михайловича — залог успеха во всем. "Без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; бесстройство же теряет дело и восставляет безделье", — говорит он. Поэтому царь Алексей Михайлович очень заботится о порядке во всяком большом и малом деле. Он только тогда бывал счастлив, когда на душе у него было светло и ясно, и кругом все было светло и спокойно, все на месте, все по чину. Об этом-то внутреннем равновесии и внешнем порядке более всего заботился царь Алексей, мешая дело с потехой и соединяя подвиги строгого аскетизма с чистыми и мирными наслаждениями. Такая непрерывно владевшая царем Алексеем забота позволяет сравнить его (хотя аналогия здесь может быть лишь очень отдаленная) с первыми эпикурейцами, искавшими своей "атараксии", безмятежного душевного равновесия, в разумном и сдержанном наслаждении.

До сих пор царь Алексей Михайлович был обращен к нам своими светлыми сторонами, и мы ими любовались. Но были же и тени. Конечно, надо счесть показным и неискренним "смирением паче гордости" тот отзыв, какой однажды дал сам о себе царь Никону: "А про нас, изволишь ведать, и мы, по милости Божий и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский наричюся, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы — не токмо в цари!" Злых и мерзких дел за царем Алексеем современники не знают; однако иногда они бывали им недовольны. В годы его молодости, в эпоху законодательных работ над Уложением (1649 г.), настроение народных масс было настолько неспокойно, что многие давали волю языку. Один из озлобленных реформами уличных озорников Савинка Корепин болтал на Москве про юного государя, что царь "глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославскаго: они всем владеют, и сам государь все это знает да молчит". Мысль, что царь "глядит изо рта" у других, мелькает и позднее. В поведении Коломенского архиепископа Иосифа (1660—1670 гг.) вскрывались не раз его беспощадные отзывы о царе Алексее и боярах. Иосиф говаривал про великого государя, что "не умеет в царстве никакой расправы сам собою чинить, люди им владеют", а про бояр — что "бояре — Хамов род, государь того и не знает, что они делают". В минуты большого раздражения Иосиф обзывал Алексея Михайловича весьма презрительными бранными словами, которых общий смысл обличал царя в полной неспособности к делам. Встречаясь с такими отзывами, не знаешь, как следует их истолковать и как их можно примирить со многими свидетельствами о разуме и широких интересах Алексея Михайловича. "Гораздо тихий" царь был ведь тих добротой, а не смыслом; это ясно для всех, знакомых с историческим материалом. Только пристальное наблюдение открывает в натуре царя Алексея две такие черты, которые могут осветить и объяснить существовавшее недовольство им.

При всей своей живости, при всем своем уме царь Алексей Михайлович был безвольный и временами малодушный человек. Пользуясь его добротой и безволием, окружавшие не только своевольничали, но забирали власть и над самим "тихим" государем. В письмах царя есть удивительные этому доказательства. В 1652 г. он пишет Никону, что дворецкий князь Алексей Мих. Львов "бил челом об отставке". Это был возмутительный самоуправец, много лет безнаказанно сидевший в приказе Большого дворца. Царь обрадовался, что можно избавиться от Львова, и "во дворец посадил Василия Бутурлина". С наивной похвальбой он сообщает Никону: "а слово мое ныне во Дворце добре страшно, и (все) делается без замотчанья!" Стало быть, такова была наглость князя Львова, что ему не страшно казалось и царское слово, и так велика была слабость государя, что он не мог сам избавиться от своего дворецкого! После этого примера становится понятным, что около того же времени и ничтожный приказный человек Л. Плещеев мог цинично похваляться, что "про меня де ведает государь, что я зернщик (т. е. игрок)!... у меня де Москва была в руке вся, я де и боярам указывал!". В упоминании государя Плещеевым мелькает тот же намек на отсутствие страха перед государевым именем и, словом, как и в наивном письме самого государя. Любопытно, что придворные и приказные люди не только за глазами у доброго царя давали себе волю, но и в глаза ему осмеливались показывать свои настроения. В походе 1654 г. окружавшие Алексея Михайловича, по его словам в письме кн. Трубецкому, "едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явится; иногда зноем и яростию и ненастьем всяким злохитренным и обычаем московским явятся; иногда злым отчаянием и погибель прорицают; иногда тихостью и бедностью лица своего отходят лукавым сердцем... А мне уже, Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет!" При отсутствии твердой воли в характере царя Алексея он не мог взять в свои руки настроение окружающих, не мог круто разделаться с виновными, прогнать самоуправца. Он мог вспыхнуть, выбранить, даже ударить, но затем быстро сдавался и искал примирения. Он терпел князя Львова у дел, держал около себя своего плохого тестя Милославского, давал волю безмерному властолюбию Никона — потому, что не имел в себе силы бороться ни с служебными злоупотреблениями, ни с придворными влияниями, ни с сильными характерами. Не истребить зло с корнем, не убрать непригодного человека, а найти компромисс и паллиатив, закрыть глаза и спрятать, как страус, голову в куст — вот обычный прием Алексея Михайловича, результат его маловолия и малодушия. Хуже всего он чувствовал себя тогда, когда видел неизбежность вступить открыто в какое-либо неприятное дело. Малодушно он убегал от ответственных объяснений и спешил заслониться другими людьми. Сообщив Никону в письме о неудовольствиях на него, существующих среди его окружающих, царь сейчас же оговаривается: "И тебе бы, владыко святый, пожаловать — сие писание сохранить и скрыть втайне!... да будет и изволишь ему (жалобщику) говорить, и ты, владыко святый, говори от своего лица, будто к тебе мимо меня писали (о его жалобах)". Желание стать в стороне стыдит, по-видимому, самого Алексея Михайловича, и он предлагает Никону отложить объяснение с недовольным на него боярином до Москвы. "Здесь бы передо мною вы с очей на очи переведались", — предлагает он, разумеется, в надежде, что время уничтожит остроту неудовольствии и смягчит врагов до очной ставки. Душевным малодушием доброго государя следует объяснить его вкус к письменным выговорам: за глаза можно было написать много и сильно, грозно и красиво; а в глаза бранить трудно и жалко. В глаза бранить кого-либо царю Алексею было можно только в минуты кратковременных вспышек горячего гнева, когда у него вместе с языком развязывались и руки.

Итак, слабость характера была одним из теневых свойств царя Алексея Михайловича. Другое его отрицательное свойство легче описать, чем назвать. Царь Алексей не умел и не думал работать. Он не знал поэзии и радостей труда и в этом отношении был совершенной противоположностью своему сыну Петру. Жить и наслаждаться он мог среди "малой вещи", как он называл свою охоту и как можно назвать все его иные потехи. Вся его энергия уходила в отправление того "чина", который он видел в вековом церковном и дворцовом обиходе. Вся его инициатива ограничивалась кругом приятных "новшеств", которые в его время, но независимо от него стали проникать в жизнь московской знати. Управление же государством не было таким делом, которое царь Алексей желал бы принять непосредственно на себя. Для того существовали бояре и приказные люди. Сначала за царя Алексея правил Борис Ив. Морозов, потом настала пора кн. Никиты Ив. Одоевского, за ним стал временщиком патриарх Никон, правивший не только святительские дела, но и царские; за Никоном следовали Ордин-Нащокин и Матвеев. Во всякую минуту деятельности царя Алексея мы видим около него доверенных лиц, которые правят. Царь же, так сказать, присутствует при их работе, хвалит их или спорит с ними, хлопочет о внешнем "урядстве", пишет письма о событиях — словом, суетится кругом действительных работников и деятелей, Но ни работать с ними, ни увлекать их властной волей боевого вождя он не может.

Добродушный и маловольный, подвижный, но не энергичный и не рабочий, царь Алексей не мог быть бойцом и реформатором. Между тем течение исторической жизни поставило царю Алексею много чрезвычайно трудных и жгучих задач и внутри, и вне государства: вопросы экономической жизни, законодательные и церковные, борьба за Малороссию, бесконечно трудная, — все это требовало чрезвычайных усилий правительственной власти и народных сил. Много критических минут пришлось тогда пережить нашим предкам, и все-таки бедная силами и средствами Русь успела выйти победительницей из внешней борьбы, успевала кое-как справляться и с домашними затруднениями. Правительство Алексея Михайловича стояло на известной высоте во всем том, что ему приходилось делать: являлись способные люди, отыскивались средства, неудачи не отнимали энергии у деятелей; если не удавалось одно средство — для достижения цели искали новых путей. Шла, словом, горячая, напряженная деятельность, и за всеми деятелями эпохи, во всех сферах государственной жизни видна нам добродушная и живая личность царя Алексея. Чувствуется, что ни одно дело не проходит мимо него: он знает ход войны; он желает руководить работой дипломатии; он в думу Боярскую несет ряд вопросов и указаний по внутренним делам; он следит за церковной реформой; он в деле патриарха Никона принимает деятельное участие. Он везде, постоянно с разумением дела, постоянно добродушный, искренний и ласковый. Но нигде он не сделает ни одного решительного движения, ни одного резкого шага вперед. На всякий вопрос он откликнется с полным его пониманием, не устранится от его разрешения; но от него совершенно нельзя ждать той страстной энергии, какой отмечена деятельность его гениального сына, той смелой инициативы, какой отличался Петр.